Наступление!
Сквозь туман, снег, ночью, по бездорожью пробирается неутомимый народный разведчик, стойкий и вездесущий Зуко Зукич. Сообщает, что на свободную партизанскую территорию прет бесчисленная вражеская армия: немцы, итальянцы, усташи, четники, разные легионы, сотни, полки, дивизии… Идет даже «Чертова дивизия»…
— Все они чертовы! — воинственно воскликнула храбрая тетка Тодория и, подняв над головой здоровенную дубину, заявила: — Прежде всего пришибу свою кошку, чтобы не попала в лапы итальянской армии.
— А с собакой твоей что будет, с Шаровом? — спросил кто-то.
— Ха, Шаров отступает и наступает вместе со мной и слушает мои команды, не то что кошка… Вы когда-нибудь видели, чтобы кошка бежала в лес вместе с хозяином? Не видели. Кошка останется дома и еще, чего доброго, начнет подлизываться к фашистам.
— Смерть кошкам-предательницам! — закричали деревенские пионеры и погнались за первой попавшейся несчастной кошкой, которая и понятия не имела о том, что творится в мире.
Наступление!
Командир дивизии Славко Родич коротко мне сказал, так, между прочим, что свыше ста тысяч вражеских солдат в полном вооружении и с боевой техникой наступают на свободную партизанскую территорию, на «Бихачскую республику» и ее столицу — Бихач.
«Эх, дорогой мой Бихач, который живет в моей памяти как город далекого гимназического юношества, как город нашего победоносного штурма! Дошла очередь и до нашего Бихача! Эй, молодцы — партизаны, пулеметчики, краинцы, личане, банийцы, кардунаши! Все, кто освобождал древний город на реке Уне, на вас вот-вот обрушится вражеский удар. Держитесь, герои!»
Заволновался народ. Я вижу, как в деревнях старые усачи, привыкшие к разным бедам, поправляют телеги и вьючные седла. Ведь завтра придется уходить из родных мест, спасаться от злой чужеземной силы. Крестьяне озабоченно смотрят вслед каждому отряду партизан, который проходит через их деревню.
А в нашем штабе Пятой дивизии ее командир Славко Родич, который на год младше меня и еще даже не успел жениться, сидит до поздней ночи за своим столом и (я-то уж знаю!) думает нелегкую думу о том, как ему сокрушить все те неприятельские сотни, полки, дивизии, путь которым преградила наша Пятая. К нему обращены взгляды и загоревших на солнце усачей, и морщинистых старух, и встревоженных матерей…
Дорогой мой Славко! В твои годы всего естественнее было бы поджидать на залитых солнцем ступенях Народного театра в Белграде какую-нибудь беззаботную хохотушку, а ты… готовишься встретить гитлеровцев, черный легион, усташей, итальянцев, бородатых четников; танки, пушки, минометы, самолеты, черные плотные ряды бездушных убийц. Мальчик Славко, да, именно так я хочу тебя назвать, Славко! Куда же подевались наши разряженные генералы, о которых мы читали в газетах, которых видели на парадах? Где же они, черт возьми! Почему не обороняют и не защищают нас? Неужели все свалилось на ваши плечи, ребята, которые ни про какие военные школы и академии и слыхом не слыхали?
Всего какую-то минуту назад я предавался грустным мыслям о своем слишком молодом командире, а потом… Потом я с радостью вспомнил товарищей Славко, других командиров. Неужели старше или «мужественнее» Славко Шоша с Козары, или Шипка, или Ратко Мартинович, или Рауш, или Младжо Марин, или Войо Испанец, или Роца, или Мечава, или Джурин, не намного старше их и Войнович, и многие другие личские, банийские и кордунские командиры. Все они — молодые парни, вышедшие из народа. Не один наш Славко молод, вон сколько у нас таких же, как он, молодых командиров, есть на кого опереться нашему краинскому командующему Косте.
В конце января после недолгих метелей небо все чаще и чаще проясняется, но тут приходит новая беда — начинаются налеты вражеских самолетов. Все дороги забиты беженцами из Хорватии, больше всего на Бании; они бегут, спасаясь от наступающего врага. Когда налетают самолеты противника и начинают поливать из пулеметов или же засыпать бомбами длинную колонну женщин, детей и стариков, дорога в мгновение ока превращается в настоящее пекло. В грохоте разрывов, дыму и пулеметном треске врассыпную, кто куда бегут обезумевшие, безоружные люди. Кто ранен, кто убит, а кто, еще секунду назад крепко державший за озябшие ручки двоих ребятишек, разорван в клочья одним взрывом.
Однажды я видел, как на шоссе Бихач — Петровац вражеская авиация безжалостно бомбила и обстреливала из пулеметов колонну женщин и детей. Спустя дней десять аа горе возле Бравского поля, сидя у огромного костра, который разложили бойцы Первой краинской бригады, я, держа блокнот на коленях, написал первые строки стихотворения «На Петровацком шоссе»:
Колонна беженцев ползет
По Петровацкому шоссе,
А над колонной самолет,
Как коршун, кружит в вышине.
Отступает народ перед вражеской силой, а наши бригады залегли за скалами у дорог, по которым рвется вперед неприятельская армия. Вот они у дороги, что ведет к Бихачу, вот они на Подгрмечском тракте, на политом кровью Петровацком шоссе… Над ними ползет тяжелый февральский туман. Наступает самый суровый зимний месяц, хмурый, несущий с собой холодные темные тучи. Одно утешение: немецкие самолеты будут летать пореже.
В те дни, чувствуя страшную тяжесть на сердце, я начал писать поэму о вражеском наступлении. Вокруг: на земле, на воде, в воздухе — везде чувствуется, что настал страшный, решающий момент. Или они, или мы! На нашей свободной территории, на занесенных снегом и укрытых туманом холмах, полях и селах «Бихачской республики», нет места для захватчиков, которые намереваются погасить очаги, зажженные еще нашими дедами.
В метели густой и липкой тает февральский день,
На землю, туманом укрытую, ложится холодная тень.
На шоссе — грузовики и люди, бронепоезд ползет неспешно,
Дурные, товарищ, приметы…
Вдали гудит и грохочет, на рассвете совы кричат.
Идет легион черный. У итальянцев в фуражках петушиные перья торчат.
Топчет землю орда тевтонская,
Наступление начинается…
Мелькают винтовки. Ничего. Ваша еще не взяла.
Тревожный набатный звон летит от села до села:
Вставайте кто есть живой!
Каждый овраг — крепость, каждый холм — неприступный дот.
Каждый камень огнем плюет.
И началось… За городом, под холмом,
День и ночь бригада жестоко бьется с врагом,
А на заре по небу серому крадется стая облаков,
И все тесней вокруг бригады сжимается кольцо врагов.
На этом мое стихотворение обрывается, дальше я не мог писать, не находя себе места от тревоги и тоски, которые охватили меня. В штаб поступают донесения, о том, что наши лучшие бригады шаг за шагом отходят под натиском превосходящих вражеских полчищ. Придется пока подождать невеселым моим стихам.
А что же с Бихачем? Держится еще или уже пал? Командир Славко ничего не говорит об этом, а я не решаюсь ни о чем его спрашивать. Придет время, сам скажет.
В памяти у меня вновь оживает тот смертоносный грохот перед мостом в Бихаче. Я вижу наших красавцев пулеметчиков и гранатометчиков, веселых, словно все они на свадьбу собрались. Встает у меня перед глазами юный Джураица Ораяр, наверное, самый счастливый человек в вихре той великой битвы. Где-то сейчас этот восторженный паренек, который, спрыгнув с ореха, попал прямехонько в историю. Недаром таким радостным блеском горели его живые мальчишеские глаза.
Да, никак не выходит у меня из головы Джураица. Как-то он чувствует себя в этом грохоте и сумятице наступления?
Как-то принес известие, что один немецкий полк внезапным броском пробился в Подгрмеч, в самое сердце нашей свободной «Грмечской республики», и оказался окруженным у села Бенаковаца на подходе к отрогам горного хребта. Вражеских солдат там не было с самого начала восстания.
— Отправляйся туда, погляди, что там делается, — предложил мне командир. — Связные как раз собираются в Подгрмеч, а я знаю, что тебя все это может заинтересовать. Передай привет Шоше, если увидишь его, он уже на пути к Бенаковацу. Да побереги себя: там жарко будет!
Первый мой знакомец, на которого я наткнулся у подножия горы, за самым трактом, был Николетина Бурсач, который вел на задание взвод партизан.
— Верно говорит учительница Мара — Земля и вправду круглая! — закричал он, увидев меня. — Вот мы и опять встретились.
— Ты куда направляешься? — полюбопытствовал я.
— Идем прикрывать эвакуацию партизанского госпиталя. Напирает фашистская сволочь, надо раненых вывозить.
— А как там у Бенаковаца? — озабоченно спрашиваю я, прислушиваясь к непрерывному грохоту боя, доносящемуся со стороны дороги.
— Бой страшный. С обеих сторон только перья летят. Фашисты дерутся так, будто Бенаковац их дом родной. Господи, до чего ж народ несуразный! И Шоша бьется, как голодный волк, ничего вокруг не видит и не слышит: пушки прямо в боевые порядки пехоты выдвинул.
— Да что ты?
— Тяжелее, чем в Бихаче было, честное слово. Мне прошлой ночью шапку с головы пулей сбило. Да шапка-то еще что, дали новую, которую носил один погибший взводный-козарчанин, главное, что мы из того пекла перед самыми дотами насилу вытащили маленького Джураицу Ораяра…
— А что с ним случилось? — вздрогнул я. — Погиб?
— Подкрался, чертенок, тайком от нас вместе с гранатометчиками к самому доту, что у жандармской казармы, там его и зацепило. То ли гранатой, то ли миной, не знаю. Главное, живой остался.
— И куда вы его отправили?
— Старый Лиян его увез. Говорит, найдет, где мальчишку спрятать. Да ты же знаешь Лияна, он в Подгрмече, как у себя в сумке, каждый закуток знает.
— Могу поспорить, что он его отвезет к нашему старому мельнику Дундурию в Ущелье легенд.
— Ну конечно, куда же еще, — согласился Николетина и добавил с грустной улыбкой: — Пускай парнишка полечит раны и ждет весны со сверчками.
— Что, ты и теперь, после этой страшной схватки под Бенаковацем, не забыл Дундуриевых сверчков? — искренне удивился я.
— А почему мы должны их забывать? — задумчиво прогудел Бурсач. — Ты тоже, Бранко, не забывай наших сверчков, да и меня иногда вспоминай, непутевого пулеметчика, который оставил свой родной Грмеч и ушел воевать.
— Как ушел, так и вернешься.
— Да вот что-то у меня сегодня сердце как-то не так бьется, прямо захлебывается, точно мотор нашей хашанской молотилки, когда в нем что-нибудь испортится, — с тоской проговорил Николетина. — Иду, а ноги будто прилипли к земле. Что ж, не все возвращаются после дальней дороги.
Впервые я слышал от Бурсача такие слова. Конечно, ему, краинцу, жаль со своими старыми друзьями расставаться, а может, еще что гложет его душу или память.
Соображая, как бы его развеселить и отвлечь от печальных мыслей, я вспомнил, как на войне прощаются два настоящих краинских молодца. Станут спиной друг к другу, а потом, так сказать «на прощание», что есть мочи толкнут один другого тем местом, на котором сидят, — кто дальше отлетит.
Я принял воинственную позу, стоя на протоптанной в неглубоком снегу тропинке, и позвал Николетину:
— А ну-ка, Ниджо, иди сюда, давай почеломкаемся по-молодецки — кто дальше отлетит. Не бойся, куда бы ни отскочили, мы на своей земле, а вот фашист с Бенаковаца, когда под зад коленом получит, еще неизвестно, где приземлится.
— Вот это ты хорошо придумал, — довольно затрубил Николетина, занимая «боевую» позицию у меня за спиной. — Поди, до Неретвы-то остановлюсь как-нибудь.