Отец осушил большую чашу и наполнил ее вновь для своего названого сына, который медленно поднес ее ко рту, но, даже не пригубив, вдруг поставил на стол и покачал головой.
– Ну, ежели ты не принимаешь такую здравицу, не знаю, кому же ее принять, – сказал Саймон. – Что тебя смутило, неразумный мальчик? Тут счастливый случай, можно сказать, отдает мою дочь в твою власть, потому что весь город из конца в конец станет ее срамить, если она откажет тебе. Тут я, ее отец, не только согласен ударить по рукам и сладить ваш брак, но от души хочу видеть вас соединенными так крепко, как не сшила бы игла сафьян. И
когда все на твоей стороне – и судьба, и отец, и все вокруг,
– ты смотришь безумным, как влюбленный из баллады, который скорее бросится в Тэй, чем начнет ухаживать за девицей, между тем как посвататься к ней проще простого
– только улучи счастливую минуту!
– Да, отец, счастливую минуту! А я спрашиваю, возможна ли она, та счастливая минута, когда Кэтрин глянет на землю и ее обитателей и склонит слух к такому грубому, невежественному, неотесанному человеку, как я? Не могу вам объяснить, почему это так, отец: я высоко держу голову, не уступая в том другим мужчинам, но перед святостью вашей дочери падаю духом и не могу не думать, что это было бы чуть ли не кощунством – как ограбление храма, – если бы я вдруг снискал ее любовь. Все ее помыслы направлены к небу – не на таких, как я, расточать их!
– Как хочешь, Генри, – ответил Гловер. – Я тебя не собираюсь окрутить, моя дочь – еще того меньше, а честное предложение – не повод для ссоры. Но если ты думаешь, что я поддамся ее глупым бредням о монастыре, так будь уверен, никогда я на такое дело не пойду! Церковь я люблю и чту, – сказал он, перекрестившись. – Я сполна выплачиваю ей что следует, без принуждения и в срок – и десятину и всяческие взносы на милостыню, на вино, на воск, выплачиваю исправно, говорю я, как каждый обыватель Перта, если он, как я, располагает средствами. Но я не могу отдать церкви мою единственную овечку, последнее, что осталось у меня на свете. Ее мать была мне дорога на земле – теперь она ангел в небесах. Одно и осталось мне на память об утраченной – моя Кэтрин, и если она пострижется в монахини, то не раньше, чем закроются навеки эти старые глаза… А ты, друг мой Гоу, прошу тебя, поступай так, как самому тебе кажется лучше. Будь спокоен, я ее в жены тебе не навязываю.
– Ну вот, опять! Слишком крепко бьете! – сказал Генри.
– Этим у нас всегда кончается, отец: вы на меня в обиде, потому что я не решаюсь сделать то, что превратило бы меня в счастливейшего человека на земле, когда бы в моей власти было это сделать… Эх, отец, пусть самый острый кинжал, какой я выковал в жизни, пронзит сейчас мое сердце, если оно хотя бы крохотной своей частицей не принадлежит вашей дочери больше, чем мне самому. Но что поделаешь! Не могу я думать о ней хуже, чем она того заслуживает, или считать себя лучше, чем я есть, и то, что вам представляется легким и возможным, для меня так же трудно, как если бы требовалось сделать стальные латы из оческов льна. Но… за ваше здоровье, отец, – добавил он более веселым тоном, – и за мою прекрасную святую, за
Валентину мою, как я надеюсь называть по праву весь этот год вашу дочь. И не буду больше вас задерживать – пора вам склонить голову на подушку да понежиться в перинах до рассвета, а там вы сами проведете меня в спальню вашей дочери: это будет мне оправданием, когда я войду непрошеный пожелать ей доброго утра – самой прекрасной среди всех, кого разбудит солнце в нашем городе и на много миль вокруг!
– Недурной совет, сынок! – сказал честный Гловер. – А
сам ты как? Ляжешь рядом со мною или разделишь постель с Конахаром?
– Ни то и ни другое, – ответил Гарри Гоу. – Я только помешал бы вам уснуть. Это кресло для меня не хуже пуховой постели, я сосну, как спят на часах, не распоясываясь. – С этими словами он положил руку на эфес своего меча. – Бог даст, не придется нам больше прибегать к оружию. Спокойной ночи, или, вернее сказать, доброго утра. До рассвета, друг, и кто первый проснется – разбудит другого.
Так расстались два горожанина. Гловер лег в постель и, надо полагать, заснул. Влюбленному уснуть не удалось. На крепком теле его нисколько не сказалось утомление этой трудной ночи, но его духовный склад был более тонок. Со стороны посмотреть – увидишь только здорового горожанина, равно гордящегося и своим искусством в выделке оружия и ловкостью, с какой он пускал его в ход, профессиональное рвение, физическая сила и совершенное владение оружием то и дело подстрекали его к драке, и потому он многим внушал страх, а в иных случаях и неприязнь. Но с этими свойствами уживалось в кузнеце простое, детское добросердечие и в то же время пламенное воображение и восторженность, не вязавшиеся, казалось бы, с его прилежной работой у горна и его воинственным обычаем.
Возможно, игра и пылкость чувства, воспитанные в нем старинными балладами или романами в стихах – единственным источником всех его сведений и знаний, – толкали его на многие подвиги, зачастую отмеченные простоватой рыцарственностью. Во всяком случае, его любовь к Кэтрин отличалась утонченностью, какая могла быть свойственна тому худородному оруженосцу, которого, если песня не лжет, дарила улыбками некая венгерская королевна*. Его чувство к своей избраннице было поистине таким возвышенным, как если бы устремлено было к доподлинному ангелу, и поэтому у старого Саймона, да и у других, зародилось опасение, что, слишком светлое и благоговейное, оно не встретит ответа у смертного существа. Они, однако, ошибались. Кэтрин, как ни была она скромна и сдержанна, обладала сердцем, способным чувствовать, и понимала истинную природу глубокой страсти оружейника. И была ли она склонна отвечать на нее или нет, она втайне гордилась преданностью грозного Генри Гоу, как могла бы гордиться героиня романа дружбой ручного льва, который всюду следует за нею, опекая и защищая ее. С самой искренней благодарностью вспомнила она, пробудившись на рассвете, об услуге, оказанной ей в эту бурную ночь Генри
Смитом, и первый помысел ее был о том, как дать ему понять свои чувства.
Торопливо, слегка стыдясь задуманного, встала она с постели. «Я была с ним слишком холодна, – говорила она себе. – Хоть и не могу я уступить его домогательствам, я не стану ждать, когда отец принудит меня принять его на этот год Валентином: выйду ему навстречу и сама его изберу! Я
считала слишком смелыми других девиц, когда они делали что-либо такое, но я наилучшим образом угожу отцу и послужу, как требует обряд, доброму святому Валентину, если на деле выкажу благодарность этому честному человеку».
Одевшись торопливо и куда менее тщательно, чем обычно, сбежала она по лестнице и распахнула дверь той комнаты, где, как она угадала, ее защитник отдыхал после ночного сражения. На пороге Кэтрин остановилась, ей вдруг стало страшно: как исполнить свое намерение?
Обычай не только позволял – он требовал, чтобы свой союз на год Валентины скрепили дружеским поцелуем. И считалось особенно счастливым предзнаменованием, если одному из них случалось застать другого спящим и разбудить, выполняя этот приятный обряд.
Кому и когда случай более благоприятствовал установить эту связь, освященную таинством? После долгих противоречивых размышлений богатырь оружейник, сморенный сном, так и уснул, сидя в кресле. Во сне черты его лица казались тверже и мужественней, чем они всегда представлялись Кэтрин: в ее присутствии его черты обычно отражали то застенчивость, то боязнь вызвать ее недовольство, и девушка привыкла считать, что лицу
Генри Смита свойственно глуповатое выражение.
«Как суров он с виду! – думала она. – Что, если он разгневан… и вдруг проснется… а мы тут одни… Позвать
Дороти?.. Разбудить отца?.. Но нет! Ведь таков обычай, и он будет исполнен с чистой девичьей и сестринской любовью и почтением. Я не должна опасаться, что Генри примет это иначе, и не могу я позволить ребяческой стыдливости взять верх над моей благодарностью!»
С такой мыслью она легкой, хоть и неуверенной поступью прошла на цыпочках по комнате, щеки ее вспыхнули при мысли о том, что она задумала, и, проскользнув к креслу, в котором спал кузнец, она коснулась его губ поцелуем – таким легким, точно упал на них розовый лепесток. Видно, не крепок был сон, если могло его прогнать такое прикосновение, и спящему снилось, видно, нечто связанное с тем, что его разбудило, потому что Генри, мгновенно вскочив, схватил девушку в объятия и попытал-
ся весьма пылко ответить на приветствие, нарушившее его отдых. Но Кэтрин воспротивилась, и так как на сопротивление ее толкала скорее скромность, чем девичья робость, влюбленный в смущении позволил ей вырваться из его рук, из которых вся ее сила, хоть в двадцать раз умноженная, не освободила бы девушку.
– Не сердись, добрый Генри, – самым мягким голосом сказала Кэтрин изумленному оружейнику. – Я почтила святого Валентина, чтобы показать, как я ценю товарища, которого он мне посылает на этот год. Пусть только придет отец, и в его присутствии я не осмелюсь отказать тебе в вознаграждении, какого ты вправе спросить за прерванный сон.
– За мною дело не станет! – молвил старый Гловер, радостно ворвавшись в комнату. – Держи ее, Смит… держи… куй железо, пока горячо, и покажи ей, что бывает, если забыть пословицу: «Не тронь собаку, когда она спит».
Поощренный такими словами, Генри, хоть и не с прежним чрезмерным жаром, снова обнял заалевшуюся девушку, довольно благосклонно принявшую его ответный поцелуй, десять раз повторенный и куда более крепкий, чем тот, что вызвал этот бурный порыв. Наконец Кэтрин снова высвободилась из объятий своего почитателя и, словно сама раскаиваясь и страшась того, что сделала, бросилась в кресло и закрыла руками лицо.
– Веселее, глупая ты девчонка, – сказал отец, – ты сегодня осчастливила двух человек в Перте, и этого ты не должна стыдиться, потому что один из них – твой старик отец. Никогда еще никого так не целовали, и вполне справедливо было бы должным образом возвратить эти поцелуи. Посмотри на меня, дорогая! Посмотри на меня и дай мне увидеть улыбку на твоих губах. Честное слово, солнце, которое сейчас взошло над нашим городом, не осветит ничего, что могло бы порадовать меня сильнее. Ну вот, –
продолжал он шутливо, – или ты вообразила, что обладаешь кольцом Джейми Кедди и можешь расхаживать невидимкой18? Нет, моя предрассветная фея! Только я собрался встать, как услышал, что дверь твоей спаленки отворилась, и я сошел за тобой следом по лестнице – не для
18 Существует предание, что некто Кедди, портной, в давние дни нашел в пещере одного из романтических холмов Кишюула, близ Перта, волшебное кольцо, обладавшее свойствами кольца Гига*.
того, чтобы защитить тебя от заспавшегося Генри, а чтоб увидеть своими собственными восхищенными глазами, как моя любимая дочка совершит по доброй воле то, что должно порадовать ее отца… Ну отними же от лица свои глупенькие ручки, и, если ты слегка покраснела, что ж, это тем угоднее святому Валентину на рассвете его дня, когда румянец как нельзя лучше идет девичьим щекам.
С такими словами Саймон Гловер мягким усилием развел руки дочери, в которых спрятала она лицо. Оно и впрямь залилось яркой краской, но его черты отразили нечто большее, чем только девичий стыд, а глаза наполнились слезами.
– Как! Ты плачешь, дорогая? – продолжал ее отец. –
Нет, нет, это уж слишком… Генри, помоги мне утешить эту глупышку.
Кэтрин напряжением воли преодолела свою растерянность и улыбнулась, но улыбка получилась печальная и серьезная.
– Пойми, отец, – заговорила пертская красавица все еще через силу, – избрав Генри Гоу своим Валентином и подарив ему право утреннего поцелуя, как требует обычай, я только хотела изъявить ему свою благодарность за его мужественную и верную службу, а тебе – свое дочернее повиновение… Но не внушай ему мысли… и, ах, дорогой отец, не подумай сам, что это означает что-либо еще, кроме обещания с моей стороны быть ему верной и преданной
Валентиной в течение года.
– Ну-ну-ну! Это всё мы знаем, – сказал Саймон тем тоном увещания, каким нянюшки говорят с детьми. – Мы знаем, как это надо понимать, пока, для начала, довольно.
Не тревожься, тебя никто не торопит… Вы – любящие, верные, настоящие Валентины, а прочее – как позволит небо и счастливый случай. Успокойся, прошу тебя, не ломай ты свои маленькие ручки и не бойся грубых домогательств. Ты вела себя храбро и хорошо… А теперь ступай к
Дороти, разбуди ее, старую лежебоку, пусть приготовит нам основательный завтрак – будет очень кстати после тревожной ночи и радостного утра. Да и сама приложи руки, чтобы угостить нас вкусным печеньем, какое только ты одна умеешь печь, и ты, конечно, вправе хранить свою тайну, потому что тебя посвятила в нее… Эх! Упокой господь душу дорогой твоей матери! – добавил он со вздохом. – Уж как бы она порадовалась такой счастливой встрече Валентинова дня!
Кэтрин ухватилась за этот предлог, нарочно ей предоставленный, и ускользнула в свою комнату. Генри показалось, будто солнце скрылось с неба среди бела дня и мир нежданно погрузился в темноту. Даже светлые надежды, порожденные последним происшествием, угасли, когда он стал припоминать внезапную перемену в поведении девушки, слезы на ее глазах… явный страх, читавшийся в чертах лица… и ее усердное старание показать так ясно, как только позволяла учтивость, что, подарив его поцелуем, она только исполнила обряд, установленный для
Валентинова дня. Ее отец с удивлением и недовольством глядел в его помрачневшее лицо.
– Во имя святого Иоанна! Чем же ты так расстроился?
Смотришь угрюмым сычом, когда всякий на твоем месте, если бы впрямь любил без ума мою бедную девочку, был бы сейчас весел, как жаворонок!
– Увы, отец! – отвечал, приуныв, оружейник. – Это же у нее как на лбу написано! Она любит меня настолько, чтобы сделаться моей Валентиной – тем более что вам это желательно, – но не настолько, чтобы стать моей женой.
– Чума на тебя, гусак ты безмозглый, рыбья кровь! –
обозлился отец. – Я тоже умею читать в женском лице, и уж получше, чем ты! Ничего похожего на ее лице не написано.
Подумай, гром тебя разрази: ты лежал тут в кресле, как лорд, и спал себе, что твой судья, – а люби ты настоящей любовью, ты бы глядел не отрываясь па восток, подстерегал первый луч солнца. И вот ты лежишь да, верно, еще и похрапываешь, нимало не помышляя о ней и ни о чем на свете. А бедная девочка встает чуть свет, чтобы не подцепила другая ее бесценного недремлющего Валентина, и будит тебя лаской, которая – помоги нам святой Макгридер! – оживила бы наковальню. И что же? Ты просыпаешься и начинаешь тут ныть, и чудить, и плакаться, точно тебе прижгло губы горячим железом! Жаль, что она не подослала вместо себя старую Дороти, чтобы тебе нести
Валентинову службу при беззубой старухе, при мешке костями! Во всем Перте не сыщешь лучшей Валентины для такого трусливого почитателя!
– Трусливого, отец? – переспросил Смит. – Двадцать бойких петухов, которым я обломал гребни, могут вам сказать, трус я или нет. И видит небо, я отдал бы кусок земли, которым владею как пертский гражданин, и в придачу мой горн, мехи, тиски, наковальню, чтобы все взаправду было так, как рисуется вам. Но я говорю не о смущении Кэтрин, не о ее стыдливом румянце: я о бледности ее говорю, которая так быстро согнала его со щек, о набежавших слезах. Это было как апрельский ливень: подкрадется вдруг и затянет мглой самую ясную зарю, какая когда-либо рассветала над Тэем…
– Та-та-та – перебил Гловер. – Рим да и Перт не в один день строились. Ты же тысячу раз удил лосося – неужто ничему не научился? Когда рыба схватила живца, если тут же резко рванешь, леса оборвется, будь она хоть из железной проволоки. Приотпусти, дружок, дай рыбе заглотать поглубже, спокойно выжидай, и через полчаса она будет лежать рядышком на берегу… Начало отличное –
лучшего и пожелать нельзя. Не мог же ты ждать, что бедная девушка сама придет к тебе в постель, как подошла к твоему креслу. Скромные девицы так не поступают. Вот что, друг! Когда мы позавтракаем, я устрою, чтобы тебе представился случай поговорить с ней по душам. Только смотри не слишком робей, но и не слишком нажимай. Исподволь тяни – как с лососем. Не дергай поспешно, и я головой поручусь за исход.
– Как бы я ни действовал, отец, – ответил Генри, –
всегда я буду у вас виноват: либо скажете, что я был слишком осторожен, либо – что слишком напорист. Я отдал бы лучший панцирь, какой случалось мне выковать, чтобы и вправду дело стояло за мной одним. Тогда проще было бы устранить помеху. Но признаюсь, я стою осел ослом и не знаю, как речь заведу, когда подойдет пора.
– Пройдем со мной в мастерскую, сынок, и я тебе подсоблю – дам предлог заговорить с Кэтрин. Ты же знаешь, когда девица осмелилась поцеловать спящего мужчину, она от него получает пару перчаток. Пройдем в мастерскую, там найдется для тебя пара из самого тонкого сафьяна – и как раз по ее руке… Я думал о ее бедной матери, когда кроил их, – добавил со вздохом честный Саймон, – и, кроме Кэтрин, я во всей Шотландии не знаю женщины, которой они пришлись бы впору, хоть мне и приходилось снимать мерку у первейших придворных красавиц. Пойдем, говорю, и будет у тебя с чего начать разговор. Язык развяжется – только пусть отвага и осторожность вдвоем стоят подле тебя на страже, когда ты пустишься любезничать с девицей.
ГЛАВА VI
… Вовеки Катарина
Мужчине руку не отдаст*.
«Укрощение строптивой»
Подали завтрак, появились на столе медовые коржики, тонкие, легкие, изготовленные по семейному рецепту, и отец с гостем не только расхваливали их с понятным пристрастием, но и щедро воздали им должное тем способом, который служит лучшим испытанием для всякого рода печений и пудингов. Шел разговор – с шутками, со смехом.
Кэтрин уже восстановила свое душевное равновесие там, где обычно дамы и девицы того времени его легко теряли, а именно – на кухне, за хозяйственными делами, в коих знала толк. Не думаю, чтобы чтение Сенеки могло бы за столь же короткое время вернуть ей спокойствие духа.
Подсела к столу и старая Дороти, как полагалось по домашнему укладу той поры, и мужчины так увлеклись своей беседой, а Кэтрин так занята была отцом и гостем, которым прислуживала, или собственными мыслями, что старуха первая заметила отсутствие юного Конахара.
– А ведь и правда, – сказал хозяин. – Ступай, покличь его, этого бездельника горца. Его не видно было и ночью во время драки – мне по крайней мере он не попадался на глаза. А из вас кто-нибудь видел?
Все ответили, что нет. А Генри Смит добавил:
– Временами горцы умеют залечь так же тихо, как их горные олени… и так же быстро бежать в минуту опасности. Это я видел своими глазами – и не раз!
– Но и не раз бывало, – подхватил Саймон, – что король
Артур со всем своим Круглым Столом* не мог устоять перед ними. Я попросил бы тебя, Генри, уважительней говорить о горцах. Они часто наведываются в Перт, поодиночке и большими отрядами, с ними надобно жить в мире, покуда они сами хотят быть в мире с нами.
Оружейнику хотелось ответить резкостью, но он благоразумно смолчал.
– Ты же знаешь, отец, – сказал он с улыбкой, – мы, ремесленники, больше любим тех, на ком можно заработать, мое ремесло рассчитано на доблестных и знатных рыцарей, на благородных оруженосцев и пажей, на дюжих телохранителей и прочих людей, носящих оружие, которое мы куем. Я, понятное дело, больше уважаю Рутвенов, Линдсеев, Огилви, Олифантов и многих других наших храбрых и благородных соседей, облаченных, подобно паладинам, в доспехи моей работы, нежели этих голых и жадных горцев, которые никогда нас не уважат. Ведь у них на целый клан только пять человек носят ржавую кольчугу, такую же ветхую, как их браттах19, да и та сработана кое-как косолапым деревенским кузнецом, который не состоит в нашем почтенном цехе, не посвящен в тайны нашего искусства, а просто орудует молотом в кузне, где раньше работал его отец. Нет, скажу я, такой народ немногого стоит в глазах честного мастера.
– Ладно, ладно! – ответил Саймон. – Прошу тебя, оставь ты этот разговор, потому что сейчас придет сюда мой лоботряс, и, хоть нынче праздник, не хочу я на завтрак кровавого пудинга.
Юноша действительно вошел бледный, с красными глазами, все в нем выдавало душевное смятение. Он сел к столу у нижнего конца, напротив Дороти, и перекрестился, как будто приготовившись к утренней трапезе. Видя, что сам он ничего не берет, Кэтрин положила на тарелку несколько коржиков, так всем понравившихся, и поставила перед ним. Он сперва угрюмо отклонил любезное угощение, когда же она с ласковой улыбкой предложила снова, он взял один коржик, разломил и хотел съесть, но только через силу, чуть не давясь, проглотил кусочек и больше не стал.
– Что-то плохой у тебя аппетит для Валентинова дня, Конахар, – благодушно сказал хозяин. – Спал ты, видать, очень крепко, если тебя не потревожил шум потасовки. А
я-то полагал – появись опасность за милю от нас, истый глун-ами при первом же шорохе, оповестившем о ней, станет с кинжалом в руке бок о бок со своим мастером.
– Я слышал только смутный шум, – сказал юноша, и
19 Браттах – знамя.
лицо его внезапно вспыхнуло, как раскаленный уголь, – и принял его за крики веселых бражников, а вы мне всегда наказываете не отворять окон или дверей и не поднимать тревогу в доме по всякому глупому поводу.
– Хорошо, хорошо, – сказал Саймон. – Я думал, горец все-таки умеет отличить звон мечей от треньканья арф, дикий военный клич – от веселых здравиц. Но довольно об этом, мальчик. Я рад, что ты перестаешь быть задирой.
Управляйся с завтраком, потому что у меня к тебе есть поручение, и спешное.
– Я уже позавтракал и сам спешу. Отправляюсь в горы… Вам не нужно что-нибудь передать моему отцу?
– Нет, – ответил Гловер в удивлении. – Но в уме ли ты, мальчик? Что гонит тебя, точно вихрем, вон из города? Уж не угроза ли чьей-либо мести?
– Я получил неожиданное сообщение, – сказал Конахар, с трудом выговаривая слова, но затруднял ли его чужой для него язык или что другое, нелегко было понять. – Будет сходка, большая охота…
Он запнулся.
– Когда же ты вернешься с этой чертовой охоты –
спросил мастер, – если мне разрешается полюбопытствовать?
– Не скажу вам точно, – ответил подмастерье. – Я может быть, и вовсе не вернусь, если так пожелает отец – добавил он с напускным безразличием.
– Когда я брал тебя в дом, – проговорил сурово Саймон
Гловер, – я полагал, что с этими шутками покончено. Я
полагал, что если я, при крайнем моем нежелании, взялся обучить тебя честному ремеслу, то больше и речи не будет о большой охоте или о военном сборе, о клановых сходках и о всяких таких вещах!
– Меня не спрашивали, когда отправляли сюда, – возразил надменно юноша. – Не могу вам сказать, какой был уговор.
– Но я могу сказать вам, сэр Конахар, – разгневался
Гловер, – что так поступать непорядочно: навязался на шею честному мастеру, попортил ему столько шкур, что вовек не окупит их своею собственной, а теперь, когда вошел в лета и может уже приносить хоть какую-то пользу, он вдруг заявляет, что, мол, желает сам располагать своим временем, точно оно принадлежит ему, а не мастеру!
– Сочтетесь с моим отцом, – ответил Конахар. – Он вам хорошо заплатит – по французскому барашку20 за каждую испорченную шкуру и по тучному быку или корове за каждый день, что я был в отлучке.
– Торгуй с ними, друг Гловер, торгуй! – жестко сказал оружейник. – Тебе заплатят щедро, хотя едва ли честно.
Хотел бы я знать, сколько они вытрясли кошельков, чтобы туго набить свой спорран21, из которого так широко предлагают золото, и на чьих это пастбищах вскормлены те тучные быки, которых пригонят сюда по ущельям Грэмпиана.
– Ты мне напомнил, любезный друг, – ответил юный горец, высокомерно обратившись к Смиту, – что и с тобой
20 Французская золотая монета (mouton) называвшаяся так потому, что на ней было выгравировано изображение ягненка.
21 Сумка горцев, делавшаяся большей частью из козьей кожи. Ее носили спереди у пояса, и по-гэльски она называлась «спорран». Спорран-моулах – мохнатая сумка, сделанная обычно из козьей шкуры или другого подобного же материала мехом внутрь.
мне нужно свести кое-какие счеты.
– Так не попадайся мне под руку, – бросил Генри, протянув свою мускулистую руку, – не хочу я больше подножек… и уколов шилом, как в минувшую ночь. Мне нипочем осиное жало, но я не позволю осе подступиться слишком близко, если я ее предостерег.
Конахар презрительно улыбнулся.
– Я не собираюсь наносить тебе вред, – сказал он. – Сын моего отца оказал тебе слишком много чести, что пролил кровь такого мужлана. Я уплачу тебе за каждую каплю и тем ее сотру, чтобы больше она не пятнала моих пальцев.
– Потише, хвастливая мартышка! – сказал Смит. –
Кровь настоящего мужчины не расценивается на золото.
Тут может быть только одно искупление: ты пройдешь в
Низину на милю от Горной Страны с двумя самыми сильными молодцами своего клана, я ими займусь, а тебя тем часом предоставлю проучить моему подмастерью, маленькому Дженкину.
Тут вмешалась Кэтрин.
– Успокойся, мой верный Валентин, – сказала она, –
если я вправе тебе приказывать. Успокойся и ты, Конахар, обязанный мне повиновением, как дочери своего хозяина.
Нехорошо поутру вновь будить ту злобу, которую ночью удалось усыпить.
– Прощай же, хозяин, – сказал Конахар, снова смерив
Смита презрительным взглядом, на который тот ответил только смехом. – Прощай! Благодарю тебя за твою доброту
– ты меня ею дарил не по заслугам. Если иной раз я казался неблагодарным, виною тому были обстоятельства, а не моя злая воля… Кэтрин… – Он взглянул на девушку в сильном волнении, в котором смешались противоречивые чувства, и замолк, словно что-то хотел сказать, но не мог, потом отвернулся с одним словом: – Прощай!
Пять минут спустя, в брогах, с небольшим узелком руке, он прошел в северные ворота Перта и двинулся в сторону гор.
– Вот она, нищета, и с нею гордости столько, что хватило бы на целый гэльский клан, – сказал Генри. – Мальчишка говорит о червонцах так запросто, как мог бы я говорить о серебряных пенни, однако я готов поклясться, что в большой палец от перчатки его матери уместится все богатство их клана.
– Да, пожалуй, – рассмеялся Гловер. – Мать его была ширококоста, особенно в пальцах и запястье.
– А скот, – продолжал Генри, – его отец и братья наворовали себе помаленьку, овцу за овцой.
– Чем меньше будем о них говорить, тем лучше – сказал
Гловер, снова приняв степенный вид. – Братьев у него не осталось, и его отец имеет большую власть и длинные руки
– он простирает их всюду, куда может, а слышит он на любое расстояние… Не стоит говорить о нем без надобности.
– И все-таки он отдал единственного сына в ученики к пертскому перчаточнику? – удивился Генри. – По-моему, ему скорее подошло бы изящное ремесло святого Криспина*, как оно у нас именуется. Уж если сын великого
Мака или О’ идет в ремесленники, ему надо выбрать такое ремесло, в котором он может брать пример с князей.
Замечание это, хоть и сделанное в шутку, пробудило в нашем добром Саймоне чувство профессионального достоинства – преобладающее чувство, отмечавшее всю повадку ремесленника тех времен.
– Ошибаешься, Генри, сынок, – возразил он веско. –
Перчаточники принадлежат к более почтенному цеху, поскольку они изготовляют нечто, что служит для рук, тогда как сапожники и башмачники работают на ноги.
– Оба цеха – равно необходимые члены городской общины, – сказал Генри, чей отец был как раз сапожником.
– Возможно, сын мой, – сказал Гловер, – но не равно почтенные. Ты посуди: руку мы подаем в залог дружбы и верности, а ноге не выпадает такой чести. Храбрец сражается рукою – трус пускает в ход ноги, когда бежит с поля боя. Перчаткой размахивают в воздухе, сапогом топчутся в грязи… Приветствуя друга, человек ему протягивает руку, а захочешь ты отпихнуть собаку или того, кого ставишь не выше собаки, ты его пнешь ногой. По всему белому свету перчатка на острие копья служит знаком и залогом верности, брошенная же наземь, она означает вызов на рыцарский поединок. А со стоптанным башмаком, насколько я припомню, связано только одно: иной раз старая баба кидает его вслед, чтобы человеку была удача в пути. Но в эту примету я не больно верю.
Красноречивая попытка друга превознести достоинства своего ремесла позабавила оружейника.
– Право, – сказал он с улыбкой, – я не из тех, кто склонен принижать ремесло перчаточника. И то, сказать, я ведь и сам выделываю рукавицы. Но, глубоко почитая ваше древнее искусство, я все же не могу не подивиться, что отец
Конахара отдал сына в учение к ремесленнику из Нижней
Шотландии, когда в глазах этих высокородных горцев мы стоим куда ниже их и принадлежим к презренному племени трудовых людей, только того и достойных, чтобы ими помыкали и грабили их всякий раз, когда голоштанник дуньевассал* увидит, что можно это сделать спокойно, без помехи.
– Да, – молвил Гловер, – но отец Конахара был вынужден к тому особыми… – Он прикусил язык и добавил: – …
очень важными причинами. Словом, я вел с ним честную игру, и я не сомневаюсь, что и он поведет себя со мною честно. Но своим неожиданным уходом мальчишка поставил меня в затруднительное положение. Я ему кое-что поручил. Пойду загляну в мастерскую.
– Не могу ли я помочь вам, отец? – сказал Генри Гоу, обманутый озабоченным видом старика.
– Ты? Никак! – отстранил друга Саймон.
По его сухому тону Генри понял, что совершил оплошность. Он покраснел до ушей за свою недогадливость: как же это любовь не надоумила его подхватить намек!
– А ты, Кэтрин, – добавил Гловер, оставляя комнату, –
минут пять займи разговором своего Валентина и присмотри, чтоб он не сбежал, пока я не вернусь… Пойдем со мной, Дороти, у меня найдется дело для твоих старых рук.
Он вышел, старуха – за ним, и Генри Смит чуть ли не впервые в своей жизни остался наедине с Кэтрин. С минуту девушка чувствовала растерянность, влюбленный – неловкость, наконец Генри, призвав все свое мужество, вынул из кармана перчатки, полученные им только что от
Саймона, и обратился к ней с просьбой, чтоб она позволила человеку, которого так милостиво наградила в это утро, заплатить установленную пеню за то, что он спал в такое время, когда за одну бессонную минуту он был бы рад поступиться целым годом сна.
– Ах, нет, – ответила Кэтрин, – я высоко чту святого
Валентина, но его завет не дает мне права на вознаграждение, которое вы хотите уплатить. Я и думать не могу принять от вас пеню.
– Эти перчатки, – возразил Генри и решительно подсел поближе к Кэтрин, – сработаны руками, самыми для вас дорогими. И посмотрите – они скроены как раз по вашей ручке.
Так говоря, он развернул перчатку и, взяв девушку под локоть могучей рукой, растянул перчатку рядом на столе, показывая, как она будет впору.
– Посмотрите на это узкое, длинное запястье, на эти тоненькие пальчики, подумайте, кто прошил эти швы золотом и шелком, и решите, должны ли перчатка и та единственная рука, на которую она пришлась бы впору, –
должны ли они оставаться врозь лишь потому, что несчастная перчатка одну быстролетную минуту побывала в такой черной и грубой руке, как моя?
– Дар мне приятен, поскольку он идет от моего отца, –
сказала Кэтрин, – и, конечно, тем приятнее, что идет и от моего друга, – она сделала упор на этом слове, – от моего
Валентина и защитника.
– Позвольте, я пособлю надеть, – сказал Смит, еще ближе к ней пододвинувшись. – Она поначалу покажется тесноватой, потребуется, верно, помощь.
– А вы искусны в подобном услужении, мой добрый
Генри Гоу? – улыбнулась девушка, но все же поспешила отодвинуться подальше от поклонника.
– Сказать по правде – нет! – молвил Генри и покачал головой. – Мне чаще доводилось надевать стальные рукавицы на рыцарей в доспехах, чем натягивать вышитую перчатку на девичью руку.
– Так я не стану утруждать вас больше, мне поможет
Дороти… хоть помощь тут и не надобна – моему отцу никогда не изменяет глаз. Вещь его работы всегда в точности соответствует мерке.
– Дайте мне в этом убедиться, – сказал Смит. – Дайте увидеть, что эти изящные перчатки в самом деле приходятся по руке, для которой они предназначены.
– В другой раз, Генри, – ответила девушка. –
Как-нибудь, когда это будет ко времени, я надену эти перчатки в честь святого Валентина и друга, которого он мне послал. И я всей душой хотела бы, чтобы и в более важных делах я могла следовать желаниям отца. А сейчас… у меня с утра болит голова, и я боюсь, как бы от запаха кожи она не разболелась пуще.
– Болит голова? У моей милой девочки?! – откликнулся ее Валентин.
– Если б вы сказали «болит сердце», вы тоже не ошиблись бы, – вздохнула Кэтрин и перешла на более серьезный тон. – Генри, – сказала она, – я позволю себе говорить со всею смелостью, раз уж я дала вам этим утром основание считать меня смелой, да, я решаюсь первая заговорить о предмете, о котором, возможно, мне бы следовало молчать, покуда вы сами не завели о нем речь. Но после того, что случилось, я не смею тянуть с разъяснением моих чувств в отношении вас, так как боюсь, что иначе они будут неверно вами истолкованы… Нет, не отвечайте, пока не дослушаете до конца. Вы храбры, Генри, храбрее чуть ли не всех на свете, вы честны и верны, как сталь, которую куете…
– Стойте?. Стойте, ни слова, Кэтрин, молю! Когда вы обо мне говорите так много хорошего, дальше всегда идет жестокое осуждение, а ваша похвала, оказывается только его предвестницей. Я честен и так далее, хотите вы сказать, но притом – буян, горячая голова и завзятый драчун, то и дело хватающийся за меч и кинжал.
– Так вас назвав, я нанесла бы обиду и себе и вам. Нет, Генри, завзятого драчуна и буяна, хоть носи он перо на шляпе и серебряные шпоры, Кэтрин Гловер никогда бы не отметила той маленькой милостью, какую сегодня она по собственному почину оказала вам. Да, я не раз сурово осуждала вашу склонность сразу поддаваться гневу и чуть что ввязываться в бой, но только потому, что я хотела, если увещания мои будут успешны, заставить вас возненавидеть в себе самом два греха, которым вы больше всего подвластны, – тщеславие и гневливость. Такие разговоры я вела не затем, чтобы высказать свои воззрения, а затем, чтоб растревожить вашу совесть. Я знаю не хуже отца, что в наши безбожные, дикие дни весь жизненный уклад нашего народа – да и всех христианских народов – как будто служит оправданием кровавым ссорам по пустячным поводам, глубокой вражде с кровавой местью из-за мелочных обид, междоусобице и убийству за ущемленную честь, а то и вовсе ради забавы. Но я знаю также, что за все эти деяния нас некогда призовут к суду, и как бы я хотела убедить тебя, мой храбрый, мой великодушный друг, чтоб ты чаще прислушивался к велениям своего доброго сердца и меньше гордился ловкостью и силой своей беспощадной руки!
– Ты убедила… убедила меня, Кэтрин! – воскликнул
Генри. – Твои слова отныне будут для меня законом. Я
сделал немало – пожалуй, даже больше, чем надобно, –
чтоб доказать свою силу и отвагу. Но у тебя одной, Кэтрин, я могу научиться более правильному образу мыслей. Не забывайте, верная моя Валентина, что моему разуму и кротости никогда не удастся сразиться, так сказать, в честном поединке с моей любовью к драке и воинским тщеславием: тем всегда помогают всяческие покровители и подстрекатели. Идет, скажем, ссора – и я, предположим, памятуя ваши наставления, не спешу ввязаться в нее… Так вы думаете, мне дают по собственному разумению сделать выбор между миром и войной? Где там! Пресвятая Мария!
Тотчас обступят меня сто человек и начнут подзуживать.
«Как! Да что ж это, Смит, пружина в тебе заржавела?» –
говорит один. «Славный Генри на ухо туговат – нынче он не слышит шума драки», – говорит другой. «Ты должен, –
говорит лорд-мэр, – постоять за честь родного Перта!»,
«Гарри! – кричит ваш отец. – Выходи против них, покажи, что значит золотая знать!» Что же делать, Кэтрин, несчастному малому, когда все кругом вопят во славу дьявола и ни одна душа словечка не замолвит в пользу противной стороны?
– Да, я знаю, у дьявола довольно радетелей, готовых расхваливать его товар, – сказала Кэтрин, – но долг велит нам не слушать эти суетные речи, хотя бы с ними обращались к нам те, кого положено любить и почитать.
– А все эти менестрели с их романсами и балладами, в которых только за то и славят человека, что он получает и наносит сам крепкие удары! За многие, многие мои грехи, Кэтрин, несет ответ, скажу с прискорбием, Гарри Слепец*, наш славный менестрель. Я бью сплеча не для того, чтобы сразить противника (упаси меня святой Иоанн!), а только чтоб ударить, как Уильям Уоллес.
Тезка менестреля произнес эти слова так искренне и так сокрушенно, что Кэтрин не удержалась от улыбки. Но все же она сказала с укором, что он не должен подвергать опасности свою и чужую жизнь ради пустой потехи.
– Но мне думается, – возразил Генри, приободренный ее улыбкой, – при таком поборнике миролюбие всегда одержит верх. Положим, к примеру, на меня жмут, понуждают схватиться за оружие, а я вспоминаю, что дома ждет меня нежный ангел-хранитель, и образ его шепчет: «Генри, не прибегай к насилию, ты не свою, ты мою руку обагряешь кровью, ставишь под удар мою грудь, не свою!» Такие мысли удержат меня вернее, чем если бы все монахи в
Перте завопили: «Опусти меч, или мы отлучим тебя от церкви!»
– Если предостережение любящей сестры хоть что-то значит, – сказала Кэтрин, – прошу вас, думайте, что каждый ваш удар обагрит эту руку, что рана, нанесенная вам, будет больно гореть в этом сердце.
Звук ее слов, проникновенный и ласковый, придал храбрости Смиту.
– А почему не проникает ваш взор немного дальше, за холодную эту границу? Если вы так добры, так великодушны, что принимаете участие в склонившемся пред вами бедном, невежественном грешнике, почему вам прямо не принять его как своего ученика и супруга? Ваш отец желает нашей свадьбы, город ее ждет, перчаточники и кузнецы готовятся ее отпраздновать, и вы, вы одна, чьи слова так добры, так прекрасны, лишь вы одна не даете согласия!
– Генри, – тихо сказала Кэтрин, и голос ее дрогнул, –
поверьте, я почла бы долгом своим подчиниться велению отца, когда бы к браку, им намеченному, не было неодолимых препятствий.
– Но поразмыслите… минуту поразмыслите! Сам я не речист по сравнению с вами, умеющей и читать и писать.
Но я с охотой стал бы слушать, как вы читаете, я мог бы век внимать вашему нежному голосу. Вы любите музыку – я обучен играть и петь не хуже иного менестреля. Вы любите творить милосердие – я достаточно могу отдавать и достаточно получаю за свои труды. Я дня не пропущу, чтоб не раздать столько милостыни, сколько не раздаст и церковный казначей. Отец ваш постарел, ему уже не под силу становится каждодневная работа, он будет жить с нами, потому что я стал бы считать его поистине и своим отцом.
Ввязываться в беспричинную драку – этого я остерегался бы так же, как совать руку в горн, а если кто попробует учинить над нами беззаконное насилие, тому я покажу, что он предложил свой товар не тому купцу!
– Я вам желаю, Генри, всех радостей мирной семейной жизни, какие вы можете вообразить, но с кем-нибудь счастливей меня!
Так проговорила – или, скорее, простонала – пертская красавица. Голос ее срывался, в глазах стояли слезы.
– Что же, я вам противен? – сказал, немного выждав, отвергнутый.
– Нет, не то! Видит бог, не то!
– Вы любите другого, кто вам милее?
– Жестокое дело – выпытывать то, чего вам лучше не знать. Но вы, право, ошибаетесь.
– Эта дикая кошка Конахар?.. Неужели он? – спросил
Генри. – Я подметил, как он на вас поглядывает…
– Вы пользуетесь моим тягостным положением, чтобы меня оскорблять, Генри, хотя я этого никак не заслужила!
Что мне Конахар? Только из желания укротить его дикий нрав и просветить его я принимала какое-то участие в юноше, погрязавшем в предрассудках и страстях… но совсем другого рода, Генри, чем ваши.
– Значит, какой-нибудь чванный шелковый червяк, придворный щеголь? – сказал оружейник, еле сдерживая злобу, распаленную разочарованием и мукой. – Один из тех, кто думает всех покорить перьями на шляпе да бряцанием шпор? Хотел бы я знать, который из них, пренебрегая теми, кто ему более под стать – придворными дамами, накрашенными и раздушенными, – выискивает себе добычу среди простых девушек, дочерей городских ремесленников… Эх, узнать бы мне только его имя и звание!
– Генри Смит, – сказала Кэтрин, преодолев слабость, едва не овладевшую ею, – это речь неблагодарного и неразумного человека, или, верней, неистового безумца. Я
уже объяснила вам, что никто – к началу нашей беседы, –
никто не стоял в моем мнении выше, чем тот, кто сейчас все ниже падает в моих глазах с каждым словом, которое он произносит в этом странном тоне, несправедливо подозрительном и бессмысленно злобном. Вы были не вправе узнать даже то, что я вам сообщила, и мои слова, прошу вас заметить себе, вовсе не значат, что я отдаю вам какое-то предпочтение… хоть я и уверяю в то же время, что никого другого не предпочитаю вам. Вам довольно знать, что существует препятствие к исполнению вашего желания, такое непреодолимое, как если бы на моей судьбе лежало колдовское заклятье.
– Любовь верного человека может разбить колдовские чары, – сказал Смит. – И я бы не прочь, чтобы дошло до этого. Торбьерн, датский оружейный мастер, уверял, что кует заколдованные латы, напевая заклинание, пока накаляется железо. А я ему сказал, что его рунические распевы не имеют силы против оружия, каким мы дрались под
Лонкарти*. Что из этого вышло, не стоит вспоминать… Но панцирь и тот, кто его носил, да лекарь, пользовавший раненого, узнали, умеет ли Генри Гоу разрушать заклятие.
Кэтрин взглянула на него, словно хотела отозваться отнюдь не одобрительно о подвиге, которым он хвалился.
Прямодушный Смит забыл, что подвиг был как раз из тех, какими он не раз навлекал на себя ее осуждение. Но прежде чем она успела облечь свои мысли в слова, ее отец просунул голову в дверь.
– Генри, – сказал он, – я оторву тебя от более приятного занятия и попрошу как можно скорее пройти ко мне в мастерскую: мне нужно переговорить с тобой о делах, затрагивающих интересы города.
Почтительно поклонившись Кэтрин, Генри вышел по зову ее отца. И, пожалуй, если он хотел и впредь вести с нею дружескую беседу, в ту минуту им лучше было разлучиться, так как их разговор грозил принять опасный оборот. В самом деле, отказ девушки начал уже казаться жениху какой-то причудой, необъяснимой после решительного поощрения, которое она, на его взгляд, сама же дала ему только что. А Кэтрин, со своей стороны, считала, что он несколько злоупотребляет оказанным ему вниманием, когда мог бы проявить подобающую деликатность и тем самым доказать, что вполне заслужил благосклонность своей Валентины.
Но в груди у обоих было столько добрых чувств друг к другу, что теперь, когда спор оборвался, эти чувства легко должны были ожить, побуждая девушку простить влюбленному то, что задело ее щепетильность, а влюбленного –
забыть то, что оскорбило его пылкую страсть.
ГЛАВА VII
Не кончился бы спор кровопролитием!*
«Генрих IV»
Сход горожан, назначенный для расследования происшествий минувшей ночи, уже собрался. В мастерскую
Саймона Гловера набилось немало народу – всё видные особы, а иные даже в черном бархатном плаще и с золотою цепью на шее. То были отцы города, в числе почетных гостей были также члены городского совета и старшины цехов. У всех читался на лице гнев и оскорбленное достоинство, когда они заводили вполголоса немногословный разговор. Но всех озабоченней, всех хлопотливей был человек, оказавший ночью очень мало помощи, – шапочник
Оливер Праудфьют; так чайка, когда надвигается буря, снует, и кричит, и лопочет, хотя, казалось бы, самое раз-
любезное дело для птицы – лететь в свое гнездо и сидеть спокойно, пока буря не кончится.
Как бы то ни было, мастер Праудфьют вертелся среди
толпы, хватал каждого за пуговицу, что-то каждому нашептывал на ухо – причем тех, кто был одного с ним роста, обнимал за талию, чтобы тем таинственней и доверительней передать свое суждение, когда же встречался ему человек повыше, шапочник вставал на цыпочки и держал его за воротник, чтобы поведать и ему все что мог. Он чувствовал себя одним из героев схватки и был исполнен сознания своей значительности – как очевидец, который может сообщить самые верные сведения о происшествии. Он и сообщал их весьма подробно, не ограничиваясь пределами скромной истины. Нельзя сказать, чтобы его сообщения были особенно важны или занимательны, так как сводились по большей части к такого рода уверениям: «Это чистая правда, клянусь святым Иоанном! Я там был и видел своими глазами – я первый ринулся в бой, когда бы не я да еще один крепкий парень, подоспевший вовремя, они бы вломились в дом к Саймону Гловеру, перерезали горло старику и уволокли бы в горы его дочку. Уж такой за ними водится скверный обычай – это нестерпимо, сосед Крукшенк… это невыносимо, сосед Гласс… Это недопустимо, соседи Балнивс, Роллок и Крайстсон. Счастье, что мы с тем парнем вовремя подоспели… Вы согласны, мой добрый и почитаемый сосед, бэйли Крейгдэлли?»
Такие речи нашептывал хлопотливый шапочник на ухо то одному, то другому. Крейгдэлли, главный бэйли города, представительный купец гильдии, тот самый, что предложил собраться утром вновь на совет в этом месте и в этот час, высокий, дородный, благообразный человек, стряхнул
Оливера со своего плаща с той же учтивостью, с какой битюг отгоняет назойливую муху, докучавшую ему минут десять, и воскликнул:
– Молчание, добрые граждане! Идет Саймон Гловер, которого все мы знаем за честнейшего человека. Послушаем, что скажет он сам о своей обиде.
Дали слово Саймону, и перчаточник приступил к рассказу в явном замешательстве, причиной которого он выставил свое нежелание вовлечь город в смертельную вражду с кем бы то ни было из-за мелкой своей обиды. То были, верно, не грабители, сказал он, а переодетые шутники, подвыпившие весельчаки из придворной молодежи,
ничем особенным это ему не грозило, разве что придется в светелке у дочери забрать окно чугунной решеткой, чтоб отвадить озорников.
– Если это была только озорная шутка, – сказал
Крейгдэлли, – зачем же наш согражданин Гарри из Уинда пошел на такую крайность и за безобидную шалость отсек джентльмену руку? На город теперь наложат тяжелую пеню, если мы не выдадим того, кто нанес увечье!
– Пресвятая дева! Этому не бывать! – сказал Гловер. –
Если бы вы знали то, что знаю я, вы остереглись бы вмешиваться в это дело, как не стали бы совать палец в расплавленную сталь. Но раз уж вы непременно хотите обжечься, я должен сказать правду: дело кончилось бы худо для меня и для моей семьи, когда бы не подоспел на помощь Генри Гоу, оружейник, всем вам отлично известный.
– Не дремал и я, – сказал Оливер Праудфьют, – хоть и не стану хвалиться, что я так же славно владею мечом, как наш сосед Генри Гоу. Ведь вы видели меня, сосед Гловер, с самого начала сражения?
– Я вас видел, когда оно закончилось, – отрезал Гловер.
– Правда, правда! Я позабыл, что вы, покуда сыпались удары, сидели дома и не могли видеть, кто их наносил.
– Потише, сосед Праудфьют, прошу вас, потише, – отмахнулся Крейгдэлли, явно наскучив нудным верещанием почтенного старшины цеха шапочников. – Тут что-то кроется, – сказал он далее, – но я, кажется, разгадал загадку. Наш друг Саймон, как вы все знаете, миролюбец и такой человек, что скорей останется при своей обиде, чем подвергнет опасности друга или, скажем, соседей. Ты, Генри, всегда тут как тут, когда надо встать на защиту города, – доложи нам, что ты знаешь об этом деле?
Наш Смит поведал все как было и как рассказано уже читателю, а неугомонный шапочник опять ввернул свое слово:
– Ты меня видел там, честный Смит, видел, да?
– Сказать по совести, не приметил, сосед, – ответил
Генри. – Впрочем, ростом ты невелик и я, понятно, мог тебя проглядеть.
При этом ответе все дружно рассмеялись, но Оливер и сам рассмеялся вместе с другими и добавил упрямо:
– А все-таки я самый первый кинулся на выручку.
– Да ну? Где же ты был, сосед? – сказал Генри – Я тебя не видел, а я в тот час отдал бы столько, сколько могут стоить лучший меч и доспехи моей работы, чтобы рука об руку со мною стоял такой крепкий молодец, как ты!
– Да как же, я и стоял совсем рядом, честный Смит. И
пока ты колотил, как молотом по наковальне, я отводил те удары, которыми остальные негодяи старались угостить тебя из-за спины. Потому-то ты меня и не приметил.
– Слыхивал я об одноглазых кузнецах былых времен*, –
сказал Генри. – У меня два глаза, но оба сидят спереди, так что у себя за спиной, соседушка, я видеть не мог.
– И все же, – настаивал мастер Оливер, – именно там я и стоял, и я дам господину бэйли свой отчет о происшествии.
Ведь мы со Смитом первые ринулись в драку.
– Пока довольно! – сказал бэйли, взмахом руки угомонив мастера Праудфьюта. – У нас есть показания Гловера и Генри Гоу – этого было бы довольно, чтобы признать установленным и не столь правдоподобное дело. А
теперь, мои добрые мастера, говорите, как нам поступить.
Нарушены и поруганы все наши гражданские права, и вы отлично понимаете, что отважиться на это мог только очень сильный и очень дерзкий человек. Мастера, вся наша плоть и кровь возмущена и не велит нам снести обиду!
Законы ставят нас ниже государей и знати, но разве можно стерпеть вопреки рассудку, чтобы кто-либо безнаказанно ломился в наши дома и покушался на честь наших женщин?
– Не потерпим! – единодушно отозвались горожане.
На лице Саймона Гловера отразились тревога и недобрые опасения.
– Я все же думаю, – вмешался он, – что их намерения были не так уж злостны, как вам кажется, достойные мои соседи, и я с радостью простил бы ночной переполох в моем злополучном доме, лишь бы Славный Город не попал из-за меня в скверную передрягу. Прошу вас, подумайте, кто окажется нашими судьями, кто будет слушать дело, кто будет решать, присудить ли нам возмещение за обиду или отклонить наш иск. Я среди соседей и друзей и, значит, могу говорить откровенно. Король – благослови его господь! – так сокрушен и духом и телом, что сам он устранится и отправит нас к кому-нибудь из своих советников, какой подвернется в тот час… Возможно, он нас отошлет к своему брату, герцогу Олбени, а тот использует наше ходатайство о возмещении обиды как предлог, чтобы из нас же выжать побольше денег.
– Нет, из дома Олбени нам судьи не надо! – с тем же единодушием ответил сход.
– Или, может быть, – добавил Саймон, – он поручит заняться нами герцогу Ротсею*. Юный принц-сорванец обратит нашу обиду в потеху для своих веселых удальцов и прикажет своим менестрелям сложить о ней песню.
– Не надобно нам Ротсея! Он знает лишь забавы, не годится он в судьи! – снова дружно прокричали горожане.
Видя, что он успешно подвел к тому, к чему клонил, Саймон осмелел, но все же следующее грозное имя назвал боязливым полушепотом:
– Тогда не предпочтете ли вы Черного Дугласа*?
С минуту никто не отвечал. Все переглянулись, лица у людей угрюмо вытянулись, губы побелели. Один лишь
Генри Смит смело, твердым голосом высказал то, что думал каждый, но чего никто не отважился вымолвить вслух:
– Поставить Черного Дугласа судьей между горожанином и дворянином… или даже знатным лордом, как я подозреваю… Ну нет, уж лучше черного дьявола из преисподней! С ума ты своротил, отец Саймон, что несешь такую дичь!
Снова наступило опасливое молчание, которое нарушил наконец Крейгдэлли.
Смерив говорившего многозначительным взглядом, он заметил:
– Ты полагаешься на свой кафтан со стальной подбивкой, сосед Смит, а то бы не говорил так смело.
– Я полагаюсь на верное сердце под своим кафтаном, каков он ни есть, бэйли, – ответил бесстрашный Смит. – И
хоть я не говорун, никто из знатных особ не навесит мне замка на рот.
– Носи кафтан поплотнее, добрый Генри, или не говори так громко, – повторил бэйли тем же многозначительным тоном. – По городу ходят молодцы с границы со знаком кровавого сердца на плече22. Но все эти речи ни к чему. Что мы станем делать?
– Речь хороша, когда коротка, – сказал Смит. – Обратимся к нашему мэру и попросим у него совета и помощи.
Ропот одобрения пошел по рядам, а Оливер Праудфьют воскликнул:
– Я же полчаса твердил это, а вы не хотели меня слушать! Идемте к нашему мэру, говорил я. Он сам дворянин, ему и разбирать все споры между городом и знатью.
– Тише, соседи, тише! Ходите и говорите с опаской, –
сказал тонкий, худой человечек, чья небольшая фигурка как будто еще сжалась и стала совсем похожа на тень – так он старался принять вид предельного уничижения и казаться в соответствии со своими доводами еще более жалким и незаметным, чем его создала природа. – Извините меня, – сказал он, – я всего лишь бедный аптекарь.
Тем не менее я воспитывался в Париже и обучен наукам о человеке и cursus medendi23 не хуже всякого, кто именует себя врачом. Думается мне, я, пожалуй, сообразил, как врачевать эту рану и какие надобны тут снадобья. Вот перед нами Саймон Гловер – человек, как все вы знаете, достойнейший. Разве он не должен был бы горячее всех настаивать на самом строгом судебном расследовании, коль скоро в этом деле задета честь его семьи? А между тем он увиливает, не хочет выступить с обвинением против буянов. Так не думаете ли вы, что если он не желает поднимать дело, значит у него имеются на то свои особые и
22 Широко известный отличительный знак дома Дугласов.
23 Способам врачевания.
важные причины, о которых он предпочитает умолчать?
Уж кому-кому, а мне и вовсе не пристало совать палец в чужую рану! Но увы! Все мы знаем, что юные девицы – это все равно что летучая эссенция. Предположим далее, что некая честная девица – вполне невинная, конечно, – оставляет на утро святого Валентина свое окно незапертым, чтобы какой-нибудь галантный кавалер получил возможность – конечно, без урона для ее девичьей чести – сделаться на предстоящий год ее Валентином, и допустим, что кавалера настигли, – разве она не поднимет крик, как если бы гость вторгся неожиданно, ну, а там… Взвесьте это всё, потолчите в ступе и посудите – стоит ли городу из-за такого дела ввязываться в ссору?
Аптекарь излагал свои мнения в самом двусмысленном тоне, но его щуплая фигурка стала и вовсе бестелесной, когда он увидел, как кровь прилила к щекам Саймона
Гловера, а лицо грозного Смита жарко зарделось до корней волос. Оружейник выступил вперед, вперил строгий взгляд в испуганного аптекаря и начал:
– Ах ты скелет ходячий! Колба с одышкой! Отравитель по ремеслу! Когда бы я полагал, что твое смрадное дыхание может хоть на четверть секунды затмить светлое имя
Кэтрин Гловер, я бы истолок тебя, грязный колдун, в твоей же ступе, подмешал бы к твоим гнусным останкам серный цвет – единственное не фальшивое лекарство в твоей лавке
– и сделал бы из этой смеси мазь для втирания шелудивым собакам!
– Стой, Генри, сынок, стой! – властным окриком остановил его Гловер. – Здесь вправе говорить только я, и больше никто. Многоуважаемый судья Крейгдэлли! Если мое миролюбие толкуют так превратно, я склоняюсь к тому, чтобы преследовать озорников до последней возможности. И хотя бы время показало, насколько лучше было бы держаться миролюбия, вы все увидите, что моя
Кэтрин ни по легкомыслию, ни по неразумию не подала повода к такому поношению.
Вмешался и бэйли.
– Сосед Генри, – сказал он, – мы сюда собрались на совет, а не свару заводить. Как один из отцов города, я предлагаю тебе забыть злобу и твои недобрые умыслы против мастера Двайнинга, аптекаря.
– Он слишком жалкая тварь, бэйли, – сказал Генри Гоу,
– чтобы мне вступать с ним в ссору: я же одним ударом молота могу уничтожить и его самого и его лавчонку.
– Тогда успокойтесь и выслушайте меня, – сказал бэйли. – Мы все верим в незапятнанную честь нашей пертской красавицы, как в святость пречистой богородицы. – Он истово перекрестился. – Итак, тут предлагали обратиться к мэру. Согласны ли вы, соседи, передать в руки нашего мэра дело, которое, как можно опасаться, будет направлено против могущественного и знатного лица?
– Мэр и сам знатный человек, – проскрипел аптекарь, снова осмелев после вмешательства бэйли. – Видит бог, я ни слова не имею сказать в укор почтенному дворянину, чьи предки долгие годы исправляли должность, которую ныне исправляет он.
– По свободному выбору граждан города Перта, – добавил Смит, перебив говорившего зычным и властным голосом.
– Да, конечно, – сказал смущенный оратор, – по выбору граждан. Как же иначе? Прошу вас, друг мой Смит, не перебивайте меня. Я по своему убогому разумению обращаюсь к нашему старшему бэйли, достойнейшему Крейгдэлли. Я хочу сказать, что как бы ни был связан с нами сэр
Патрик Чартерис, он все-таки знатный дворянин, а ворон ворону глаз не выклюет. Он может нас рассудить в спорах с горцами, может выступить с нами против них, как наш мэр и предводитель, но, сам облаченный в шелк, захочет ли он стать на нашу сторону в споре против расшитой епанчи и парчовых одежд, как вставал против тартана* или ирландского сукна, – это еще вопрос. Послушайте меня, скудоумного. Мы спасли нашу красавицу девицу, о которой я не хотел сказать ничего дурного, так как поистине не знаю за ней греха. У них один человек остался без руки –
стараниями Гарри Смита…
– … и моими, – добавил маленький и важный шапочник.
– И Оливера Праудфьюта, как он сам уверяет, – продолжал аптекарь, не оспаривая ничьих притязаний на славу, лишь бы его самого не побуждали вступить на ее опасную стезю. – Я говорю, соседи, что раз один из них оставил нам на память свою руку, они больше не сунутся на
Кэрфью-стрит. А коли так, то, по моему нехитрому суждению, давайте поблагодарим от души нашего честного горожанина и, поскольку город вышел из дела с честью, а те окаянные повесы – с уроном, похороним дело – и молчок, ни слова!
Эти осторожные советы возымели свое действие на иных из горожан, которые кивали на его слова и с видом глубокого понимания глядели на поборника миролюбия, и даже Саймон Гловер, несмотря на давешнюю обиду, казалось, разделял его мнение. Но Генри Смит, видя, какой оборот принимает совещание, взял слово и заговорил с обычной для него прямотой:
– Я среди вас не самый старший, соседи, не самый богатый – и не жалею о том. Годы и сами придут, если до них доживешь, а деньги я могу зарабатывать и тратить, как и всякий другой, кто не робеет перед жаром горна и ветром кузнечных мехов. Но никто никогда не видал, чтобы я сидел спокойно, когда словом или делом нанесена обида
Славному Городу и когда человек может ее исправить речью или рукой. Не снесу я спокойно и это оскорбление, сделаю что в моих силах. Если никто не желает идти со мною, я пойду к мэру один. Он рыцарь, это верно, и, как все мы знаем, истинный свободный дворянин из рода, который мы чтим со времен Уоллеса, посадившего к нам его прадеда. Но будь он самым гордым и знатным господином в стране, он – мэр Перта и ради собственной чести должен охранять права и вольности города – должен и будет, я знаю: я делал ему на заказ стальные доспехи и разгадал, какое сердце они прикрывают.
– Во всяком случае, – сказал Крейгдэлли, – бесполезно идти с нашим делом к королю иначе, как под предводительством Патрика Чартериса, все равно ответ будет один:
«Ступайте к вашему мэру, сиволапые, а нам не докучайте».
Итак, соседи и сограждане, если вы меня поддержите, мы двое, аптекарь Двайнинг и я, отправимся немедленно в
Кинфонс, и с нами – Сим Гловер, наш славный Смит и доблестный Оливер Праудфьют как свидетели побоища, мы договоримся от имени города с сэром Патриком Чартерисом.
– Нет, меня, прошу, оставьте дома, – стал отказываться миролюбец лекарь, – я и рта открыть не посмею перед лицом рыцаря, препоясанного мечом.
– Пустое, сосед, ты должен идти, – возразил Крейгдэлли. – Кто в городе не знает, что я – горячая голова, хотя мне давно перевалило за шестьдесят? Сим Гловер – обиженная сторона, Гарри Гоу, как всем известно, больше продырявил панцирей мечом, чем выковал их своим молотом, а сосед Праудфьют, который, по его словам, неизменно участвует от начала до конца в каждой драке на улицах Перта, – он, несомненно, человек действия. Необходимо, чтобы среди нас был хоть один радетель за мир и спокойствие. И ты, аптекарь, самый для этого подходящий человек. Итак, в путь-дорогу, господа, надевайте сапоги, седлайте коней – «Конь да посох24!», скажу я, и встретимся все у Восточных ворот, если, конечно, вы соблаговолите, соседи, доверить нам это дело.
– Лучше и не придумаешь, мы все голосуем за это, –
заговорили горожане. – Если мэр возьмет нашу сторону, как Славный Город вправе ожидать, мы можем потягаться с первейшими из знатных господ!
– Значит, соседи, – подхватил бэйли, – как договорились, так и сделаем. Я, между прочим, наказал созвать примерно к этому часу общегородской совет и не сомневаюсь, – тут он обвел глазами всех вокруг, – что коль скоро собравшиеся здесь в большом числе горожане решили пе-
24 «Конь да посох!» – всем известный клич, с которым эльфы вскакивают на коней, пускаясь в странствие при лунном свете, стал широко применяться во всех случаях, когда садятся в седло.
реговорить с нашим мэром, то и прочие члены совета согласятся с их решением. А потому, соседи и добрые граждане славного города Перта, живо на коней, как сказано, и сойдемся у Восточных ворот.
Возгласы общего одобрения завершили заседание этого, так сказать, частного совета, или, как тогда говорилось, заседания «лордов ремесел». И они разошлись, выборные –
готовиться к поездке, остальные же – рассказывать своим заждавшимся женам и дочерям, какие приняты меры, чтобы впредь их светлицам не угрожало в неурочные часы вторжение любезников.
Пока седлают коней, а городской совет обсуждает –
или, вернее, формально утверждает – постановление, принятое именитыми горожанами, дадим читателю необходимые сведения и ясно изложим то, на что указывалось вскользь и обиняком в предшествующих прениях.
Во времена, когда феодальная аристократия притесняла королевские города Шотландии и зачастую нарушала их права, утвердился обычай, по которому город, если позволяли обстоятельства, выбирал мэром, то есть главой своего самоуправления, не кого-либо из купцов, мастеров и других влиятельных лиц, проживавших в самом городе и замещавших рядовые должности по магистратуре, а приглашал на этот высокий пост какого-нибудь могущественного рыцаря или барона из лежащих поблизости замков, с тем чтобы он был при дворе другом горожан, защищающим их общинные интересы, а при случае возглавлял бы городское ополчение – на войне ли или в частных распрях, – подкрепляя его отрядом своих феодальных ленников. Помощь эта не всегда бывала безвозмездной. Сплошь да рядом мэры беззастенчиво злоупотребляли своим положением и отхватывали под видом «даров» земли и угодья, принадлежавшие городской общине, заставляя горожан непомерно дорого платить за оказываемое покровительство. Другие довольствовались тем, что получали от горожан поддержку в своих феодальных ссорах, а также всевозможные знаки почета и благоволения, какими город по собственному почину награждал своего предводителя, дабы тот при нужде рачительней услужал ему. Барон, состоявший официальным защитником королевского города, не стесняясь принимал такие добровольные подношения и платил за них защитой прав и привилегий общины, участием в прениях городского совета и смелыми деяниями на поле битвы.
Граждане славного города Перта (как они любили себя именовать) из поколения в поколение избирали себе покровителей-мэров из рыцарского семейства Чартерис, владетелей Кинфонса*, чьи земли лежали по соседству с городом. Не прошло и ста лет (во времена Роберта III) с той поры, как первый представитель этого видного рода обосновался в принадлежавшем ему крепком замке, стоявшем среди живописной и плодородной местности.
Обосноваться на чужой земле, куда его забросил жребий, первому барону позволили необычайные события его жизни, рыцарственной и романтической. Расскажем их, как они излагаются в древнем и устойчивом предании, отмеченном чертами несомненной правдивости и настолько достоверном, что его можно бы включить и в более серьезную историческую летопись, чем эта наша повесть.
В те годы, когда прославленному патриоту сэру
Уильяму Уоллесу, чей жизненный путь был так недолог, удалось с оружием в руках на некоторое время изгнать из
Шотландии английских захватчиков, он, говорят, предпринял путешествие во Францию с небольшим отрядом своих приверженцев, при этом Уоллес поставил себе целью путем личного воздействия (а его и в чужих странах уважали за доблесть) склонить французского государя к тому, чтоб он послал в Шотландию вспомогательные войска или чем-либо другим помог шотландцам отвоевать независимость. Шотландский герой, находясь на борту небольшого судна, держал курс на Дьепп, когда вдали показался парус, на который корабельщики глядели сперва смущенно и подозрительно, а под конец – в растерянности и унынии.
Уоллес спросил, в чем причина тревоги. Капитан сообщил ему, что высокобортное судно, приближающееся с намерением взять их на абордаж, – знаменитый пиратский корабль, который славится дерзкой отвагой и неизменным успехом в разбое. Командует им джентльмен, по имени
Томас де Лонгвиль, человек необычайной силы, француз по рождению, а по роду деятельности – один из тех пиратов, которые именуют себя друзьями моря и врагами всех, кто плавает по водным просторам. Он нападает на корабли любой страны и грабит их подобно древненорвежским морским королям, как их называют, чья власть простирается на необозримые просторы бурных вод. Капитан добавил, что ни один корабль не может спастись от разбойника бегством – так быстроходно его судно, и ни у одной команды, даже самой сильной, нет надежды отбиться от него, когда он, по своему пиратскому обычаю, кидается на чужую палубу во главе своих удальцов.
Уоллес сурово улыбался, пока капитан с дрожью в голосе и со слезами на глазах расписывал грозившую им неизбежную участь – попасть в плен к Красному Разбойнику, как прозвали де Лонгвиля, потому что он обычно ходил под кроваво-красным флагом, который поднял и теперь.
– Я освобожу проливы от пирата, – сказал Уоллес.
Созвав человек десять-двенадцать своих приверженцев
– Бойда, Керли, Ситона и других, – для кого смерч самой отчаянной битвы был как дыхание жизни, он приказал им вооружиться и лечь ничком на палубу, чтобы их не было видно. Корабельщикам он велел спуститься в трюм – всем, кроме нескольких человек, необходимых для управления судном. Капитана же заставил под страхом смерти так вести корабль, чтобы казалось, будто он спасается от пирата бегством, а на деле – позволить Красному Разбойнику нагнать его и захватить. Уоллес между тем залег на палубе, чтобы видно было, что никто не готовится к сопротивлению. Через четверть часа корабль де Лонгвиля стал борт о борт с судном, на котором находился шотландский герой, и
Красный Разбойник, набросив абордажные крючья, чтобы закрепить за собой добычу, в полном вооружении спрыгнул на палубу вместе со своими удальцами, поднявшими бешеный крик, словно уже была одержана победа. Но тут вооруженные шотландцы разом вскочили на ноги, и разбойник, никак того не ждавший, был вынужден схватиться с людьми, которые привыкли считать победу обеспеченной, когда на каждого приходилось не более двух или трех противников. Сам Уоллес бросился на капитана пиратов, и между ними завязалась борьба столь яростная, что все остальные прекратили битву и стали смотреть на них, словно пришли к общему согласию предоставить поединку между двумя главарями решить исход сражения. Пират бился, как только может биться человек, но Уоллес обладал нечеловеческой силой. Он выбил меч из руки разбойника, и тот, когда клинок противника должен был вот-вот рассечь его, не видя иного выхода, схватился с шотландцем грудь к груди, надеясь осилить его голыми руками. Однако и тут шотландец взял верх. Они повалились на палубу, держа друг друга в объятиях, но француз упал навзничь, и Уоллес, схватив его за горло, защищенное ожерелком панциря, сдавил так крепко, что сталь, как ни была хороша, подалась и кровь хлынула у пирата из глаз, из носу, изо рта, так что просить пощады он мог только знаками. Увидав, как туго пришлось атаману, его люди побросали оружие и сдались на милость победителя. Тот даровал им всем жизнь, но завладел их судном и объявил их своими пленниками.
Когда показалась французская гавань, Уоллес поверг ее в трепет, использовав цвета разбойника, как если бы сам де
Лонгвиль явился грабить город. Колокола вызванивали тревогу, раздался призывный звон рогов, и горожане хватались за оружие, когда внезапно все переменилось. Над пиратским флагом вознесся шотландский лев на золотом щите и возвестил, что приближается освободитель Шотландии, как сокол с добычей в когтях. Он сошел на берег со своим пленником и предстал с ним пред двором французского короля. По просьбе Уоллеса, пирату были прощены его разбойничьи подвиги, и король даже почтил сэра Томаса де Лонгвиля посвящением в рыцари и предложил ему службу при своем дворе. Но разбойник проникся такими дружескими чувствами к своему великодушному победителю, что предпочел соединить свою судьбу с судьбой
Уоллеса, отправился с ним в Шотландию и сражался плечо к плечу с героем во многих кровопролитных боях, в которых сэр Томас де Лонгвиль доблестью не уступал никому, кроме богатыря, одолевшего его в поединке. Ему выпал более счастливый жребий, чем его покровителю.
Отличаясь не только редкой силой, но и красотой, де
Лонгвиль так пленил юную девицу, наследницу древнего рода Чартерис, что та избрала его себе в супруги и принесла ему в приданое прекрасный баронский замок Кинфонс со всеми угодьями. Их потомки приняли имя Чартерис – в утверждение связи со своими предками по материнской линии, древними владельцами их замка и баронских земель, хотя имя Томаса де Лонгвиля не меньше чтилось среди них и широкий двуручный меч, которым он косил в боях ряды противников, хранится по сей день среди драгоценных семейных реликвий. По другой версии Чартерис было родовое имя самого де Лонгвиля. Впоследствии поместье перешло к семье Блэров, а в настоящее время им владеет лорд Грей.
Эти-то бароны Кинфонс25 из поколения в поколение, от отца к сыну, исправляли должность мэра города Перта.
Замок стоял по соседству с городом, и этот издавна установившийся порядок был удобен для обеих сторон. Сэр
Патрик, о котором повествует наша хроника, не раз воз-
25 Думают, что в настоящее время древних баронов Кинфонс представляет по мужской линии одна ветвь этого рода, некогда могущественная, а именно – Чартерисы из
Эмисфилда в Дамфризшире. Развалины замка рядом с их современной усадьбой свидетельствуют, какими широкими возможностями располагали они в прошлом. (Прим. ав-
тора.)
главлял пертское ополчение в боях и схватках с неугомонными грабителями из кланов Горной Страны и с другими врагами – будь то чужеземцы или свои же соплеменники. Правда, иногда ему надоедало разбирать мелкие и вздорные жалобы, с которыми обращались к нему без нужды. Поэтому на него нередко возводилось обвинение, что он-де слишком горд, потому что знатен, или слишком нерадив, потому что богат, и что он слишком привержен охоте на зверя и усладам феодального гостеприимства, а когда Славный Город по тому или другому поводу ждет его деятельного вмешательства, не всегда бывает легок на подъем. Но, невзирая на все нарекания, горожане пред лицом серьезной опасности неизменно спешили сплотиться вокруг своего мэра, и тот всегда был рад им помочь советом и делом.
ГЛАВА VIII
Вот Джонстоны из Эннсндейла!*
Везде их встретишь тут.
Они здесь прожили столетья,
Столетья проживут.
Старинная баллада
В предыдущей главе мы бегло очертили, кем был и кем слыл сэр Патрик Чартерис, мэр города Перта. Вернемся теперь к делегации, которая собралась у Восточных ворот, чтобы нести свою жалобу этому вельможе в замок Кинфонс.
Первым прибыл Саймон Гловер верхом на иноходце, которому иногда выпадала честь нести на себе более изящную и не столь тяжелую ношу – красавицу Кэтрин.
Гловер чуть не до глаз прикрыл плащом лицо, не так от холода, как в знак того, что друзья, пока он едет по улицам, не должны тревожить его расспросами. Тяжелая забота сдвинула его нависшие брови: видно, чем больше думал он о предстоящем деле, тем трудней и опасней оно рисовалось ему. Он только молчаливым поклоном приветствовал друзей, по мере того как те являлись к месту сбора.
Сильный вороной жеребец старой гэллоуэйской породы*, малорослый – не больше как в четырнадцать ладоней, – но крутоплечий, крепконогий, ладный, с круглым крупом, нес к Восточным воротам храброго Смита. Лошадник узнал бы по искре в глазу тот недобрый норов, который часто сочетается в коне с большою силой и выносливостью, но вес, рука и твердая посадка наездника в добавление к непрестанным трудам недавнего долгого путешествия успели переломить упрямство скакуна. В паре с оружейником ехал Оливер Праудфьют. Почтенный шапочник, как читатель знает – маленький и круглый человек, то, что в просторечии зовется увалень, – закутался в пунцовый плащ, навесил поверх плаща охотничью сумку и, напоминая в таком виде красную подушку для булавок, взгромоздился на большое, высокое седло, в котором он сидел не верхом, а точно птица на жердочке. Седло с взобравшимся на него седоком обхватывало хребет большой, тяжелой в беге фламандской кобылы, напоминавшей верблюда: как тот, она задирала нос, на каждой ноге у нее висел огромный пук шерсти, а каждая подкова была в поперечнике со сковороду. Несоответствие между лошадью и всадником было слишком разительно, и если случайные прохожие только дивились, как такой коротышка сумел взобраться в седло, то его друзья с тревогой думали о том, с какой опасностью сопряжено для их товарища нисхождение на землю: всадник восседал так высоко, что не доставал каблуками до нижнего края седла. Шапочник прибился к Смиту и зорко следил за каждым его движением, норовя не отстать от него, ибо был убежден, что люди действия производят еще более внушительное впечатление, если держатся бок о бок. И он пришел в восторг, когда один балагур-подмастерье, сохраняя самый серьезный вид, без тени усмешки, громко провозгласил:
– Вот она, гордость Перта, наши славные мастера –
удалой кузнец из Милл-Уинда и храбрый шапочник!
Правда, парень, вознося свою хвалу, упер язык в щеку и подмигнул такому же, как сам, шалопаю, но так как шапочник не увидел гримасы, он милостиво бросил ему серебряный пенс в награду за почтение к воителям. Щедрость
Оливера собрала ватагу мальчишек, которые бежали за ним следом с хохотом и гиканьем, пока Генри Смит, обернувшись, не пригрозил отхлестать самого бойкого из них, скакавшего впереди. Мальчишки не стали ждать, когда это совершится.
– Мы, свидетели, налицо, – сказал маленький человек на большой лошади, когда съехался с Саймоном Гловером у Восточных ворот. – Но где же те, кто должен поддержать нас? Эх, брат Генри! Внушительность – это груз скорее для осла, чем для горячего коня, у таких молодцов, как ты да я, она только стеснит свободу движений.
– Я хотел бы видеть тебя хоть немножко обремененным этой тяжестью, достойный мастер Праудфьют, – возразил
Генри Гоу, – хотя бы ради того, чтобы крепче держаться в седле, а то ты так подскакиваешь, точно пляшешь джигу без помощи ног.
– Это я приподнимаюсь в стременах, чтобы меня не трясло, моя кобылка страшно норовиста! Но она носила меня по полям и лесам, и я не раз побывал с нею в опасных переделках. Так что мы с Джезабелью теперь неразлучны.
Я ее назвал Джезабелью в честь кастильской принцессы*.
– Ты, верно, хотел сказать – Изабеллой, – поправил
Смит.
– Что Изабелла, что Джезабель – это, знаешь, все одно!
Но вот наконец и наш бэйли Крейгдэлли с этой жалкой тварью, с этой трусливой гадиной аптекарем. Они прихватили с собой двух офицеров городской стражи с патрулями, чтобы охранять, полагаю, их драгоценные особы…
Кого я поистине не терплю, так это таких вот проныр, как
Двайнинг!
Осторожней, как бы он тебя не услышал, – сказал Смит.
– Поверь мне, добрый шапочник, этот худышка, этот мешок с костями может оказаться пострашнее, чем двадцать таких здоровяков, как ты.
– Тьфу! Смит, шутник, ты меня дразнишь, – сказал
Оливер, приглушив, однако, голос и опасливо оглядывая аптекаря, точно хотел высмотреть, какой же мускул, какая черта его тощего лица или тельца выдают затаенную угрозу. Успокоенный осмотром, он храбро добавил: – Клянусь мечом и щитом, приятель, я не побоялся бы рассориться с десятком таких Двайнингов. Что может он сделать человеку, у которого в жилах течет горячая кровь?
– Он может дать ему глоток лекарства, – коротко ответил Смит.
Было некогда продолжать беседу – Крейгдэлли крикнул им, что пора двигаться в путь на Кинфонс, и первый показал пример. Кони трусили неторопливой рысью, а у всадников пошел разговор о том, какого приема они могут ждать от своего мэра и примет ли тот к сердцу их жалобу на дерзкое нарушение их прав. Больше всех как будто склонялся к сомнению Гловер и не раз заводил речь в таком духе, что, казалось, он хотел навести спутников на мысль вовсе отказаться от затеи и замять дело. Однако он прямо этого не предлагал, страшась, как бы не возникли кривотолки, если он даст людям заподозрить, что не спешит отстаивать честное имя своей дочери. Двайнинг как будто разделял его взгляд, но высказывался осторожней, чем утром.
– В конце концов, – сказал бэйли, – когда я подумаю, сколько благ и даров перепало милорду мэру от нашего доброго города, я не могу помыслить, что он отнесется равнодушно к нашей беде. Не одна большая барка, груженная бордосским вином, отчалила от южного берега, чтобы сдать свой груз у замка Кинфонс. Я знаю, что говорю, раз я сам торгую заморским товаром.
– А я мог бы порассказать, – завел своим скрипучим голосом Двайнинг, – о затейливых лакомствах, об орехах в меду, о караваях пряного хлеба и даже о печеньях с той редкостной и вкусной приправой, которая зовется сахаром.
Все это отправляют туда всякий раз, как празднуется свадьба, или крестины, или что-нибудь в этом роде. Но знаете, бэйли Крейгдэлли, вино разопьют, сласти съедят, а дарителя позабудут, как только исчезнет их вкус во рту.
Увы, сосед! Где оно, минувшее рождество? Там же, где прошлогодний снег.
– Но были еще и перчатки, наполненные золотыми монетами, – напомнил судья.
– И я знаю мастера, делавшего эти перчатки, – вставил свое слово Саймон, потому что как ни был он занят своими думами, они не могли заглушить в его уме помыслов, связанных с его ремеслом. – Один раз это была перчатка для соколиной охоты на ручку миледи. Я пустил ее широковато, но миледи не поставила этого мастеру в укор, зная, какая предполагалась подбивка.
– Вот и хорошо, – сказал Крейгдэлли, – мастер не дал маху! Если нам и это не зачтется, то виноват в том будет мэр, а не город. Этот дар не съешь, не выпьешь в том виде, как он преподносится.
– А я мог бы кое-что поведать и об одном честном оружейнике, – сказал Смит, – но… cogan na schie26, как выражается Джон Горец… На мой суд, рыцарь Кинфонс, мир ли, война ли, всегда исполняет свой долг перед городом. И нечего подсчитывать, сколько город делает ему добра. Пока что он не забывал долга благодарности.
– И я так сужу, – подхватил наш приятель Праудфьют с высоты своего седла. – Мы, веселые ребята, никогда не опустимся так низко, чтобы считаться вином да орешками с таким другом, как сэр Патрик Чартерис. Поверьте мне, такой отменный зверобой, как сэр Патрик, конечно, дорожит правом травли и гона на землях города, тем более что это право наряду с королем предоставлено только на-
26 «Мир ли, война ли – все равно!» (гэльск.) (Прим. автора.)
шему мэру и больше ни одной душе – ни лорду, ни виллану.
Шапочник еще не договорил, когда слева послышалось:
«Шу-шу… вау-вау… хау!» – призыв, каким на соколиной охоте вабят кречета.
– Сдается, тут кое-кто пользуется правом, о котором ты говоришь, хотя, как я погляжу, он не король и не мэр, –
сказал Смит.
– Эге, вижу, вижу! – крикнул шапочник, решив, что ему представился превосходный случай отличиться. – Мы с тобой, веселый Смит, сейчас к нему подъедем и потолкуем с ним.
– Что ж, валяй! – крикнул Смит, и спутник его пришпорил свою кобылу и поскакал, не сомневаясь, что Гоу скачет за ним.
Но Крейгдэлли схватил под уздцы конька Генри.
– Стой, ни с места! – сказал он. – Пусть наш лихой наездник сам попытает счастья. Если ему обломают гребень, он присмиреет до вечера.
– Ясно уже и сейчас, – сказал Смит, – что с него собьют спесь. Тот молодец с пренаглым видом стал и смотрит на нас, точно мы его захватили на самой законной охоте…
Судя по его незавидному коняге, ржавому шлему с петушиным пером и длинному двуручному мечу, он состоит на службе при каком-нибудь лорде из южан… из тех, что живут у самой границы! Эти никогда не сбрасывают с плеч черного кафтана, не ленятся раздавать удары и охулки на руку не кладут.
Пока они обсуждали таким образом возможный исход встречи, доблестный шапочник, все еще думая, что Смит следует за ним, принялся осаживать Джезабель, чтобы спутник его перегнал и подъехал к неприятелю первым или хотя бы вровень с ним. Но когда он увидал, что оружейник преспокойно стоит вместе со всеми в ста ярдах позади, наш храбрый вояка, подобно некоему старому испанскому генералу, затрясся всем телом, устрашившись опасности, в которую его вовлекал неугомонный воинственный пыл.
Однако сознание, что за его спиною столько друзей, надежда, что численный перевес противника устрашит одинокого правонарушителя, а главное, стыд, не позволявший ему пойти на попятный, когда он сам же добровольно ввязался в эту затею и когда столько людей будут свидетелями его позора, – все это взяло верх над сильным желанием поворотить свою Джезабель и со всею резвостью, на какую были способны ее ноги, примчаться назад, в круг друзей, так неосторожно им покинутый. Итак, не меняя направления, Оливер Праудфьют приближался к незнакомцу, тем сильней встревоженный, что тот тоже пришпорил своего конька и рысцой затрусил ему навстречу.
Почуяв в этом враждебные намерения, наш воин оглянулся раз-другой через левое плечо, как бы высматривая, нельзя ли отступить, и наконец решительно остановился. Но филистимлянин поравнялся с шапочником* прежде, чем тот надумал, принять ли бой или спасаться бегством, и был это весьма грозный филистимлянин: сам длинный и тощий, лицо отмечено двумя или тремя зловещими рубцами, и всем своим видом он как будто говорил порядочному человеку: «Стой, сдавайся!»
Тоном столь же мрачным, как его лицо, незнакомец завел разговор:
– Черт бы тебя унес на закорках! Ты зачем тут едешь по полю, портишь мне охоту?
– Не знаю, как вас именовать, уважаемый, – сказал наш приятель тоном мирного увещевания, – я же – Оливер
Праудфьют, гражданин Перта, состоятельный человек, а там вы видите достопочтенного Адама Крейгдэлли, главного бэйли города, с воинственным Смитом из Уинда и еще тремя-четырьмя вооруженными людьми, которым желательно узнать, как вас зовут и почему вы развлекаетесь охотой на этих землях, принадлежащих городу Перту… Я, впрочем, позволю себе сказать от их имени, что у них нет никакого желания ссориться с джентльменом или чужеземцем из-за случайного нарушения… Только у них, понимаете, обычай – не разрешать, пока не попросят как положено. А потому… позвольте спросить, как мне величать вас, достойный сэр?
Под угрюмым, нетерпимым взглядом охотника Оливер
Праудфьют совсем смешался к концу своей речи, не с такими словами он почел бы нужным обрушиться на правонарушителя, когда бы чувствовал у себя за спиною Генри
Смита.
Но и на такой смягченный вариант обращения незнакомец ответил недоброй усмешкой, которая от рубцов на лице показалась и вовсе отталкивающей.
– Вам угодно знать мое имя? – сказал он. – Я зовусь Дик
Дьявол с Адовой Запруды, а в Эннендейле меня знают под именем Джонстона Удальца. Я состою при славном лэрде
Уомфри, сподвижнике и сородиче грозного лорда Джонстона из отряда знаменитого графа Дугласа! А граф, и лорд, и лэрд, и я, его оруженосец, выпускаем своих соколов повсюду, где выследим дичь, и не спрашиваем, по чьей проезжаем земле27.
– Я передам ваши слова, сэр, – ответил как только мог кротко Оливер Праудфьют, ибо он испытывал сильное желание освободиться от миссии, которую так опрометчиво взял на себя.
Он стал даже поворачивать коня, когда приспешник
Эннендейлов добавил:
– А это получай на память, чтобы не забыть, как ты повстречался с Диком Дьяволом. В другой раз не захочешь портить охоту никому, кто носит на плече знак крылатой шпоры.
С этими словами он раза три наотмашь стегнул незадачливого шапочника по лицу и по телу хлыстом. Последний удар пришелся по Джезабели, и та встала на дыбы, сбросила седока в траву и понеслась к стоявшему поодаль отряду горожан.
Низвергнутый со своей высоты, Праудфьют стал не слишком мужественно звать на помощь и тут же, не переводя дыхания, заныл о пощаде, ибо его противник, едва он свалился, быстро соскочил на землю и приставил к его горлу свой кинжал или охотничий нож, а другой рукой стал шарить в кармане у несчастного горожанина и даже обследовал его охотничью сумку, поклявшись при этом грозной клятвой, что присвоит все, что в ней найдет, так
27 Каждый шотландец должен сожалеть, что имя Джонстоиов, больше не числится в ряду пэров, и уповать, что кто-либо из многих претендентов хотя бы на менее высокую честь именоваться лордами Эннендейл уладит это дело в палате лордов. Родовые поместья семьи в большей своей части еще целы и находятся в достойных руках, они перешли к младшей ветви благородного дома Хоуптаунов, состоящих в числе претендентов на титулы старшей ветви.
как ее владелец испортил ему охоту. Он грубо рванул кушак, еще сильнее напугав этим шапочника, ошеломленного таким беззастенчивым насилием: грабитель не потрудился даже отстегнуть пряжку, а попросту дергал за ремень, покуда застежка не сдала. Но, как видно, в сумке не оказалось ничего соблазнительного. Он ее с пренебрежением отшвырнул, позволив сброшенному наезднику встать на ноги, а сам уже вскочил на свою клячу и перевел взгляд на приближавшихся товарищей Оливера.
Когда гордый посол рухнул с седла и, по выражению
Генри Смита, «обрел почву под ногами», послышался смех
– настолько похвальба шапочника заранее расположила друзей позабавиться над его бедой. Но когда противник
Оливера подошел к нему и начал его обыскивать вышеописанным образом, оружейник не выдержал:
– Извините, добрый мастер бэйли, я не могу допустить, чтобы жителя нашего города били, грабили и, чего доброго, убили у всех у нас на глазах. Это бросит тень на
Славный Город. Несчастье соседа Праудфьюта обернется для нас позором. Я должен пойти ему на выручку.
– Мы все пойдем ему на выручку, – ответил бэйли
Крейгдэлли. – Но чтоб никто без моего приказа не поднял меча! Нам навязали столько ссор, что, боюсь, у нас не хватит сил довести их до благополучного исхода. А потому убеждаю вас всех, и особенно тебя, Генри Уинд, во имя
Славного Города: не поднимайте меча иначе, как для самозащиты.
Итак, они двинулись всем отрядом. Заметив, что их много, грабитель отпрянул от своей жертвы. Однако он стал в стороне и поглядывал издали, как волк, который хоть и отступит перед собаками, но в прямое бегство его не обратишь.
Увидав, какой оборот принимает дело, Генри пришпорил коня и, значительно опередив остальных, подъехал к месту, где Оливера Праудфьюта постигла беда. Первым делом он поймал Джезабель за поводья, реявшие на ветру, потом подвел кобылу к ее смущенному хозяину, который ковылял ему навстречу в испачканной после падения одежде, обливаясь слезами боли и унижения и, в общем, являя вид, столь далекий от обычной для него кичливой и щеголеватой важности, что честному Смиту стало жалко маленького человечка и стыдно, что он позволил ему осрамиться перед всеми. Каждого, мне думается, веселит злая шутка. Но в том и разница между людьми, что злой человек пьет до дна усладу, которую она доставляет, тогда как в человеке более благородного душевного склада склонность посмеяться вскоре уступает место сочувствию и состраданию.
– Позволь, я тебе пособлю, сосед, – сказал Смит и, спрыгнув с коня, посадил Оливера, который, точно мартышка, старался вскарабкаться на свое боевое седло.
– Да простит тебя бог, сосед Смит, что ты бросил меня одного! Не поверил бы я, что ты способен на такое, хотя бы мне в том присягнули пятьдесят самых верных свидетелей!
Таковы были первые слова, скорее грустные, нежели гневные, какими приунывший Оливер выразил свои чувства.
– Бэйли держал мою лошадь под уздцы. А кроме того, –
добавил Генри, не сумев при всем своем сочувствии удержаться от улыбки, – я побоялся, как бы ты меня не обвинил, что я отнимаю у тебя половину чести, если бы я вздумал прийти к тебе на помощь, когда перед тобою был лишь один противник. Но не грусти! Этот подлец взял над тобою верх только потому, что твоя кобыла не слушалась узды.
– Что верно, то верно! – сказал Оливер, жадно ухватившись за такое объяснение.
– Вон он стоит, негодяй, радуется злу, которое совершил, и торжествует из-за твоего падения, как тот король в романе, игравший на виоле, когда горел его город*. Идем со мной, и ты увидишь, как мы его отделаем… Не бойся, на этот раз я тебя не покину.
Сказав это, он схватил Джезабель за поводья и, не дав времени Оливеру возразить, помчался с нею бок о бок, устремившись к Дику Дьяволу, который стоял поодаль на гребне отлогого холма. Однако, считая ли бой неравным или полагая, что достаточно навоевался в этот день, Джонстон Удалец прищелкнул пальцами, поднял вызывающе руку, пришпорил коня и поскакал прямо в соседнее болото, по которому запорхал, точно дикая утка, размахивая вабиком над головой и высвистывая своего кречета, хотя всякую другую лошадь с всадником тотчас же затянуло бы в трясину по самую подпругу.
– Как есть разбойник! – сказал Смит. – Он вступит в драку или побежит – как ему захочется, и гнаться за ним не больше проку, чем пуститься за диким гусем. Сдается мне, он прикарманил твой кошелек – эти молодчики редко когда смываются с пустыми руками.
– Да-а, – печально протянул Праудфьют. – Он забрал кошелек, но это ничего – он оставил мне охотничью сумку!
– Так-то оно лучше! Охотничья сумка была бы для него эмблемой победы – трофеем, как говорят менестрели.
– Она ценна не только этим, приятель, – многозначительно проговорил Оливер.
– Отлично, сосед. Люблю, когда ты говоришь в свойственном тебе стиле начитанного человека. Веселей! Негодяй показал тебе спину, и ты получил назад трофеи, едва не потерянные в ту минуту, когда враг захватил тебя врасплох.
– Ах, Генри Гоу, Генри Гоу! – воскликнул шапочник и примолк с глубоким вздохом, чуть не со стоном.
– Что такое? – спросил тот. – О чем ты еще сокрушаешься?
– Я подозреваю, дорогой мой друг Генри Смит, что негодяй обратился в бегство из страха перед тобой – не передо мной.
– Зря ты так думаешь, – возразил оружейник. – Он увидел двоих и побежал, кто же скажет теперь, от кого он бежал – от того или другого? К тому же он ведь испытал на собственной шкуре твою силу и напористость: мы все видели, как ты брыкался и отбивался, лежа на земле.
– Это я-то отбивался? – сказал бедный Праудфьют. –
Что-то не помню… Но я знаю, что в этом моя сила – ляжки у меня здоровенные. И все это видели?
– Видели не хуже меня, – сказал Смит, едва удерживаясь от смеха.
– А ты им об этом напомнишь?
– Непременно! – ответил Генри. – И о том, каким отчаянным храбрецом ты себя только что показал. Примечай, что я стану сейчас говорить Крейгдэлли, потом обернешь это в свою пользу.
– Не подумай, что мне требуется чье-то свидетельство: я по природе своей не уступаю в храбрости ни одному человеку в Перте, но только… – Великий храбрец запнулся.
– Только что? – спросил отважный оружейник.
– Только я боюсь, как бы меня не убили. Оставить вдовой мою милую женушку и малых детей – это, знаешь, было бы очень печально, Смит. Тебе это станет понятно, когда ты сам будешь в моем положении. Твоя отвага тогда поостынет.
– Очень возможно, – сказал, призадумавшись, оружейник.
– И потом, я так приучен к оружию и такое у меня могучее дыхание, что мало кто в этом со мною сравнится. Вот она где, силища! – сказал коротышка, надувшись так, что стал похож на чучело, и ударяя себя кулаком в грудь. – Тут хватило бы места для кузнечных мехов.
– Дыхание у тебя, я сказал бы, могучее, и впрямь – что кузнечные мехи… По крайней мере твой разговор выдает…
– Мой разговор?.. Ах ты шутник! Шел недавно из
Данди вверх по реке громадина дромонд, так я распорядился пригнать его ко мне и отрубить нос…
– Как! Отрубить нос Драммонду*? – вскричал оружейник. – Да ведь это же значит ввязаться в ссору с целым кланом – и чуть ли не самым бешеным в стране.
– Упаси нас святой Андрей! Ты не так меня понял… Я
сказал не «Драммонд», а «дромонд» – это большая барка.
От нее отрубили нос… то есть, наоборот, корму… обтесали и раскрасили под султана или сарацина, и я на нем практикуюсь: вздохну во всю грудь, занесу свой двуручный меч да как рубану! Потом по боку сплеча, потом пырну, и так целый час.
– Таким путем ты, конечно, хорошо научился владеть оружием, – сказал Смит.
– Еще бы!. А иногда я надеваю на своего султана шапку (понятно, старую) и с маху рассекаю ему голову, да с такою силой, что верь не верь – у этого язычника и черепа-то почти уже не осталось, скоро не по чему будет бить.
– Очень жаль, ты больше не сможешь упражняться, –
сказал Генри. – А знаешь, мастер, давай как-нибудь я надену шлем и нагрудник, и ты будешь по мне рубить, а я палашом отводить удары и сам наносить ответные. Что скажешь? Согласен?
– Нет, никоим образом, дорогой мой друг! Я нанес бы тебе слишком тяжкие увечья… К тому же, сказать по правде, мне куда способней бить по шлему или колпаку, когда он сидит на моем деревянном султане – я тогда знаю наверняка, что собью его. А когда мельтешат перед глазами перья и яростно сверкает из-под забрала пара глаз и когда все вместе так и пляшет вокруг, тогда у меня, признаться, опускаются руки.
– Значит, если бы каждый стоял перед тобой чурбаном, как твой сарацин, ты мог бы покорить весь мир – так, мастер Праудфьют?
– Со временем, поупражнявшись, пожалуй, мог бы, –
ответил Оливер. – Но вот мы и поравнялись с остальными.
Бэйли Крейгдэлли смотрит гневно, но гнев его меня не устрашит!
Ты не забыл, любезный читатель, что как только главный бэйли Перта и все, кто был при нем, увидели, что
Смит поднимает растерявшегося шапочника, а незнакомец отступил, они не дали себе труда подъехать ближе, решив, что товарищ уже не нуждается в их помощи, коль скоро возле него грозный Генри Гоу. Вместо того они пустились дальше прямой дорогой на Кинфонс, потому что всякая задержка в исполнении их миссии представлялась нежелательной. Так как прошло некоторое время, пока шапочник и Смит догнали остальных, бэйли Крейгдэлли стал корить их обоих, и в особенности Генри Смита, за то, что они вздумали тратить драгоценное время на погоню, да еще в гору, за сокольничим.
– Как бог свят, мастер бэйли, я не виноват, – возразил
Смит. – Если вы сосворите обыкновенную дворнягу из
Низины с горским волкодавом, не вините ее, когда она побежит туда, куда тот ее потянет за собой. Именно так, а не иначе, вышло со мной и Оливером Праудфьютом. Едва он встал снова на ноги, как тотчас с быстротою молнии вскочил на свою кобылу и, взбешенный поведением негодяя (который так не рыцарственно воспользовался своим преимуществом, когда под противником споткнулся конь), ринулся за ним, точно дромадер. Мне ничего не оставалось, как только последовать за ним, чтобы конь не споткнулся под ним вторично и чтобы защитить нашего слишком храброго друга и воителя, в случае если он у вершины холма нарвется на засаду. Но негодяй – он оказался приспешником какого-то лорда с границы и носит опознавательный знак, крылатую шпору – летел от нашего соседа быстрей стрелы.
Верховный бэйли города Перта слушал, недоумевая, с чего это Смиту вздумалось пускать такую молву. До сих пор Гоу никогда не придавал большого значения и не очень-то верил фантастическим рассказам шапочника о его небывалых подвигах, рассказам, которые впредь слушателям предлагалось принимать как нечто достоверное. Но старый Гловер, более проницательный, понял затею друга.
– Бедный шапочник у нас и вовсе спятит, – шепнул он
Генри Смиту, – он теперь пойдет трепать языком и поднимет трезвон на весь город, когда приличия ради ему бы лучше помалкивать.
– Ох, клянусь пречистой, отец, – ответил Смит, – я люблю нашего бедного хвастунишку и не хочу, чтоб он сидел сокрушенный и притихший в зале у мэра, когда все они, и особенно этот ядовитый аптекарь, станут высказывать свое мнение.
– У тебя слишком доброе сердце, Генри, – возразил
Саймон. – Однако приметь себе разницу между этими двумя: безобидный маленький шапочник напускает на себя вид дракона, чтобы скрыть свою трусость, тогда как аптекарь нарочно представляется боязливым, малодушным и приниженным, чтобы люди не распознали, как он опасен в своем коварстве. Гадюка, хоть и заползает под камень, жалит смертельно. Говорю тебе, Генри, сынок, этот ходячий скелет при своей угодливой повадке и боязливом разговоре не так боится опасности, как любит зло… Но вот перед нами замок мэра. Величавое место этот Кинфонс, и для нас это к чести, что во главе нашего городского самоуправления стоит владелец такого прекрасного замка!
– Хорошая крепость, что и говорить, – подтвердил
Смит, глядя на широкий, извилистый Тэй, катящийся под крутогором, где высился старый замок (как ныне высится новый) и смотрел властителем долины, хотя на противном берегу реки мощные стены Элкоу, казалось, оспаривали его верховенство.
Но Элкоу в те годы был мирным женским монастырем, и стены, его окружавшие, служили оградою затворницам-весталкам, а не оплотом вооруженного гарнизона.
– Славный замок! – продолжал оружейник и перевел взгляд на башни Кинфонса. – Он броня и щит на нашем добром Тэе. Изрядно иззубрится клинок, прежде чем нанесет ему ущерб.
Привратник Кинфонса, издали распознав, кто эти всадники, уже отворил перед ними ворота и послал известить сэра Патрика Чартериса, что к замку подъезжает главный бэйли Перта и с ним еще несколько видных горожан. Славный рыцарь, собравшийся было на соколиную охоту, выслушал сообщение с тем примерно чувством, с каким депутат, представляющий в современном парламенте небольшой шотландский городок, узнал бы, что к нему нагрянула в неурочный час делегация от его почтенных избирателей. Иначе говоря, послав в душе непрошеных гостей к черту и дьяволу, он отдал приказ принять их со всею пышностью и учтивостью, стольникам велено было немедленно нести в рыцарский зал горячее жаркое из дичи и холодные запеканки, а дворецкому – раскрыть непочатые бочонки и делать свое дело, ибо если Славный
Город время от времени пополнял погреб своего мэра, то равным образом граждане Перта не отказывались при случае помочь барону осушать его бутыли.
Добрых горожан почтительно ввели в зал, где рыцарь в кафтане для верховой езды и в сапогах с голенищами выше колен принял их с любезно-покровительственным видом, тогда как в душе желал гостям сгинуть на дне Тэя, ибо из-за их вторжения пришлось отложить утреннюю забаву. Обнажив голову и держа шляпу в руке, он прошел им навстречу до середины зала и рассыпался в приветствиях:
– А, мой добрый мастер верховный бэйли, и ты, мой достойный Саймон Гловер, отцы Славного Города!. И ты, мой ученый составитель зелий… И ты, мой храбрый
Смит!. И мой лихой рубака шапочник, который больше рассек черепов, чем покрыл их своими шапками! Чему я обязан удовольствием видеть у себя стольких друзей в этот ранний час? Я собрался было пустить в полет соколов, и, если вы разделите со мной потеху, она станет приятна вдвойне… (А про себя: «Матерь божья, чтоб им свернуть себе шеи!») – понятно, если город не собирается возложить на меня каких-либо дел… Гилберт, дворецкий, что ты замешкался, плут?. Надеюсь, у вас нет ко мне более важного поручения, чем проверить, сохранила ли мальвазия надлежащий вкус?
Представители города отвечали на любезности мэра поклонами, отражавшими их нрав, причем аптекарь сделал самый низкий поклон, а Смит – самый непринужденный.
Видно, он как боец знал себе цену. За всех ответил главный бэйли.
– Сэр Патрик Чартерис, – начал он веско, – когда бы нас привело к вам одно только желание лишний раз попировать под гостеприимным кровом нашего благородного мэра, простая благовоспитанность подсказала бы нам, что с этим можно подождать, покуда вы соизволите пригласить нас, как приглашали не раз. А что касается соколиной охоты, так мы в это утро уже довольно имели с нею дела: некий неистовый охотник, пустивший сокола здесь, над ближним болотом, выбил из седла и крепко отдубасил достойного нашего друга Оливера-шапочника (или, как называют его некоторые, Праудфьюта) только за то, что мастер Праудфьют спросил его от вашего почтенного имени и от имени города Перта, кто он такой и почему взял на себя смелость охотиться на землях Сент-Джонстона.
– И что же он сообщил о себе? – спросил мэр. – Клянусь святым Иоанном, я покажу ему, как сгонять дичь с болот до моего прихода!
– Разрешите мне вам объяснить, ваша светлость, –
вставил шапочник, – он захватил меня врасплох. Но я потом опять вскочил на коня и ринулся на него, как рыцарь.
Он назвался Ричардом Дьяволом.
– Постойте, сударь! Это тот, о ком сочиняют стихи и повести*? – спросил мэр. – А я-то считал, что мерзавца зовут Робертом.
– Думаю, это разные лица, милорд. Я назвал молодца полным именем, сам же он представился как «Дик Дьявол»
и сказал, что он из Джонстонов и состоит на службе у лорда этого имени. Но я загнал его назад в трясину и отобрал у него свою охотничью сумку, которую он захватил, когда я лежал на земле.
Сэр Патрик примолк в раздумье.
– Мы наслышаны, – сказал он, – о лорде Джонстоне и его удальцах. С ними лучше не связываться – проку не будет… Смит, скажи мне, и ты это допустил?
– Да, сэр Патрик. Те, кому я обязан повиноваться, не позволили мне прийти на помощь товарищу.
– Что ж, если вы сами с этим миритесь, – сказал мэр, – я не вижу, чего ради нам вмешиваться, тем более что мастер
Оливер Праудфьют, хоть и потерпел поначалу, когда его захватили врасплох, сумел потом, по собственным его словам, постоять за себя и за честь своего города… Но вот наконец несут нам вино. Наливай по кругу моим добрым друзьям и гостям, наполняй чаши до краев. За процветание
Сент-Джонстона! Веселья и радости всем вам, честные мои друзья! И прошу, налягте на закуски, потому что солнце стоит высоко, а вы – люди дела и позавтракали, надо думать, не час и не два тому назад.
– Прежде чем мы сядем за еду – сказал верховный бэйли, – разрешите нам, милорд мэр, поведать рам, какая неотложная нужда привела нас сюда. Мы еще не коснулись этого вопроса.
– Нет уж, прошу вас, бэйли, отложим это до тех пор, пока вы не поедите. Верно, жалоба на негодных слуг и телохранителей какого-нибудь знатного лица, что они играют в ножной мяч на улицах города, или что-нибудь в этом роде?
– Нет, милорд, – сказал Крейгдэлли решительно и твердо, – мы явились с жалобой не на слуг, а на их хозяев, за то, что играют, как в мяч, честью наших семей и беззастенчиво ломятся в спальни наших дочерей, как в непотребные дома Парижа. Ватага пьяных гуляк – из придворных, из людей, как можно думать, высокого звания, пыталась этой ночью залезть в окно к Саймону Гловеру. А
когда Генри Смит помешал им, они стали отбиваться –
обнажили мечи и дрались до тех пор, пока не поднялись горожане и не обратили их в бегство.
– Как! – вскричал сэр Патрик, опуская чашу, которую хотел уже поднести ко рту. – Какая наглость! Если это будет доказано, клянусь душой Томаса Лонгвиля, я добьюсь для вас правды, все свои силы приложу, хотя бы мне пришлось отдать и жизнь и землю!. Кто засвидетельствует происшествие? Саймон Гловер. ты слывешь честным и осторожным человеком – берешь ты на свою совесть удостоверить, что обвинение отвечает истине?
– Милорд, – заговорил Саймон, – право же, я неохотно выступаю с жалобой по такому важному делу. Никто не потерпел ущерба, кроме самих нарушителей мира. Ведь только тот, кто имеет большую класть, мог отважиться на столь дерзкое беззаконие, и не хотел бы я, чтоб из-за меня мой родной город оказался вовлечен в ссору с могущественным и знатным человеком. Но мне дали понять, что, если я воздержусь от жалобы, я тем самым допущу подозрение, будто моя дочь сама ждала ночного гостя, а это сущая ложь. Поэтому, милорд, я расскажу вашей милости все, что я знаю о происшедшем, и дальнейшее предоставлю на ваше мудрое усмотрение.
И он рассказал о нападении подробно и точно – все, как он видел.
Сэр Патрик Чартерис выслушал старого перчаточника очень внимательно, и его, казалось, особенно поразило, что захваченному в плен участнику нападения удалось бежать.
– Странно, – сказал рыцарь, – если он уже попался вам в руки, как вы дали ему уйти? Вы его хорошо разглядели?
Могли бы вы его узнать?
– Я его видел лишь при свете фонаря, милорд мэр. А как я его упустил? Так я же был с ним один на один, – сказал
Гловер, – а я стар. Все же я бы его не выпустил, не закричи в тот миг наверху моя дочь, а когда я вернулся из ее комнаты, пленник уже сбежал через сад.
– А теперь, оружейник, – молвил сэр Патрик, – расскажи нам как правдивый человек и как добрый боец, что ты знаешь об этом деле.
Генри Гоу в свойственном ему решительном стиле дал короткий, но ясный отчет о случившемся.
Следующим попросили рассказать почтенного Праудфьюта. Шапочник напустил на себя самый важный вид и начал:
– Касаясь ужасного и поразительного происшествия, возмутившего покой нашего города, я, правда, не могу сказать, как Генри Гоу, что видел все с самого начала. Но никак нельзя отрицать, что развязка проходила почти вся на моих глазах и, в частности, что я добыл самую существенную улику для осуждения негодяев.
– Что же именно, почтенный? – сказал сэр Патрик
Чартерис. – Не размазывай и не бахвалься, попусту время не трать. Какая улика?
– В этой сумке я принес вашей милости кое-что, оставленное на поле битвы одним из негодяев, – сказал коротышка. – Этот трофей, сознаюсь по чести и правде, добыт мною не мечом в бою, но пусть отдадут мне должное: это я сберег его с таким присутствием духа, какое редко проявляет человек, когда кругом пылают факелы и слышен звон мечей. Я сберег улику, и вот она здесь.
С этими словами он извлек из упомянутой нами охотничьей сумки окоченелую руку, которая была найдена на месте схватки.
– Да, шапочник, – сказал мэр, – я признаю, у тебя достало мужества подобрать руку негодяя после того, как ее отрубили от тела… Но что еще ты ищешь так хлопотливо в своей сумке?
– Тут должно лежать… тут было… кольцо, милорд, которое негодяй носил на пальце. Боюсь, я по рассеянности забыл его дома – я снимал его, чтобы показать жене, потому что она не стала бы смотреть на мертвую руку – ведь женщинам такое зрелище не по нутру. Но я думал, что снова надел кольцо на палец. Между тем оно, как я понимаю, осталось дома. Я съезжу за ним, а Генри Смит пускай скачет со мною.
– Мы все поскачем с тобой, – сказал сэр Патрик Чартерис, – так как я и сам еду в город. Видите, честные граждане и добрые обыватели Перта, вы могли считать, что я тяжел на подъем там, где дело идет о пустячных жалобах и мелких нарушениях ваших привилегий – например, когда кто-то стреляет вашу дичь или когда слуги баронов гоняют мяч на улицах и тому подобное, – но, клянусь душой Томаса Лонгвиля, в важном деле Патрик Чартерис не станет мешкать! Эта рука, – продолжал он, подняв ее, – принадлежала человеку, не знавшему тяжелой работы. Мы пристроим ее так, что каждый увидит ее, станет известно, кто владелец, и, если в его товарищах по кутежу сохранилась хоть искра чести… Вот что, Джерард, отбери мне с десяток надежных молодцов и вели им живо седлать коней, надеть латы, взять копья… А вам скажу, соседи: если теперь возникнет ссора, что вполне возможно, мы должны поддержать друг друга. Если мой несчастный дом подвергнется нападению, сколько человек вы приведете мне на подмогу?