Горожане поглядели на Генри Гоу, на которого привыкли полагаться всякий раз, когда обсуждались дела такого рода.
– Я поручусь, – сказал он, – что общинный колокол не прозвонит и десяти минут, как соберется не менее пятидесяти добровольцев, и не менее тысячи – в течение часа.
– Отлично, – сказал доблестный мэр. – Я же, если будет нужда, приду на помощь Славному Городу со всеми моими людьми. А теперь, друзья, на коней!
ГЛАВА IX
И возложили ж на меня задачу!
Теперь не знаю сам, как сбуду с рук…
А кто поверит?
Ричард II
На святого Валентина, в первом часу дня, настоятель доминиканского монастыря исполнял свою обязанность исповедника некоей высокой особы. Это был осанистый старик с ярким, здоровым румянцем на щеках и почтенной белой бородой, ложившейся на грудь. Широкий лоб и голубые глаза, большие и ясные, выражали достоинство человека, привыкшего принимать добровольно воздаваемые почести, а не требовать их там, где ему в них отказывают.
Доброе выражение лица говорило о том чрезмерном благодушии, которое граничит с безответной простотой или слабостью духа: казалось, этот человек не способен ни сломить сопротивление, ни дать, где надо, отпор. На седых кудрях поверх синей повязки лежал небольшой золотой венчик, или корона. Червонного золота четки, крупные и яркие, были довольно грубой работы, но зато каждую бусину украшала шотландская жемчужина необычайного размера и редкостной красоты. Других драгоценностей на кающемся не было, а его одеяние составляло длинное малинового цвета шелковое платье, перехваченное малиновым же кушаком. Получив отпущение, он тяжело поднялся с вышитой подушки, на которой стоял коленопреклоненный во время исповеди, и, опираясь на палку слоновой кости, двинулся, неуклюже хромая, с мучительной болью, к пышному креслу под балдахином, нарочно поставленному для него у очага в высокой и просторной исповедальне.
Это был Роберт, третий король этого имени на шотландском престоле и второй – из злосчастной династии
Стюартов. Он обладал немалыми достоинствами и некоторыми дарованиями, но разделял несчастье, выпавшее на долю многих в его обреченном роду: его добродетели не отвечали той роли, которую суждено ему было исполнять.
Буйному народу, каким были тогда шотландцы, требовался король воинственного нрава, быстрый и деятельный, щедрый в награде за услуги, строгий в каре за вину, король, который своим поведением внушал бы не только любовь, но и страх. Достоинства Роберта III были как раз обратного свойства. В молодые годы он, правда, принимал участие в боях, но, хотя он и не покрыл себя позором, все же никогда не проявлял рыцарской любви к битвам и опасностям или жадного стремления отличиться подвигами, каких тот век ожидал от каждого, кто гордился высоким рождением и мог по праву притязать на власть.
Впрочем, ему рано пришлось отказаться от военного поприща. Однажды в сутолоке турнира юного графа Кэррика (такой титул носил он в ту пору) ударил копытом конь сэра Джеймса Дугласа Далкита*, после чего граф остался на всю жизнь хромым и лишился возможности принимать участие в битвах или в турнирах и воинских играх, представлявших собою их подобие. Поскольку Роберт никогда не питал особой склонности к ратным трудам, он, может быть, не так уж горевал об увечье, навсегда оторвавшем его от них и от всего, что их напоминало. Но несчастье – или, вернее, его последствия – принизило его в глазах жестокой знати и воинственного народа. Он вынужден был возлагать свои главные дела то на одного, то на другого члена королевской семьи, неизменно облекая своего заместителя всеми полномочиями, а иногда и званием наместника.
Отцовская любовь склонила бы его прибегнуть за помощью к старшему сыну – молодому человеку, умному и даровитому, которого он сделал герцогом Ротсеем 28 , стремясь придать ему достоинство первого лица в государстве после короля. Но у юного принца была слишком взбалмошная голова, а рука слишком слаба, чтобы с подобающим достоинством держать врученный ему скипетр.
Герцог Ротсей, как ни любил власть, больше всего был
28 Этот титул и титул герцога Олбени, полученный братом короля, явились первыми примерами присвоения герцогского звания в Шотландии. Бьюкэнан упоминает об этом новшестве в таких выражениях, которые показывают, что даже он разделял общее предубеждение, с каким шотландцы и в более поздние времена смотрели на это звание. Да и в самом деле, оно почти во всех случаях оказывалось связанным с тяжелыми несчастьями и нередко с кровавыми преступлениями.
предан погоне за удовольствиями, и двор тревожили, а страну возмущали бесчисленные мимолетные любовные связи и буйные кутежи, которые позволял себе тот, кто должен был подавать пример благопристойности и добронравия всему юношеству королевства.
Своеволие и распущенность герцога Ротсея тем более осуждались в народе, что он был женат, но, с другой стороны, кое-кто из тех, кого подчинили своему обаянию его молодость, изящество, его веселый, добрый нрав, держались того мнения, что именно обстоятельства женитьбы оправдывали его беспутство. Эти люди указывали, что брак был заключен исключительно по воле герцога Олбени, дяди молодого принца, чьими советами всецело руководился в ту пору немощный и робкий король. Поговаривали притом, что герцог Олбени всячески норовил использовать свое влияние на брата своего и государя во вред интересам и видам молодого наследника. Происками Олбени рука и сердце наследника были, можно сказать, проданы с торгов: знать широко известили, что тот из князей Шотландии, кто даст за дочерью самое большое приданое, тем самым возведет ее на ложе герцога Ротсея.
В последовавшем соревновании предпочтение перед прочими искателями было отдано Джорджу, графу Данбара и Марча*, владевшему (где лично, а где через вассалов) значительной частью земель на восточной границе королевства, и его дочь, при обоюдном согласии юной четы, была помолвлена с герцогом Ротсеем.
Но пришлось посчитаться еще и с третьей стороной – и то был не кто иной, как могущественный Арчибалд, граф
Дуглас, грозный и обширностью своих владений, и бесчисленными своими привилегиями, и судейской властью, которой он был облечен, и личными своими качествами –
умом и отвагой в сочетании с неукротимой гордостью и мстительностью, необычной даже для феодальной поры.
Дуглас к тому же состоял в близком родстве с королевским домом – он был женат на старшей дочери царствующего государя.
Едва свершилась помолвка герцога Ротсея с дочерью графа Марча, Дуглас – как если бы он лишь для того и держался до сих пор в стороне, чтобы затем показать, что сделка не может быть заключена ни с кем, кроме него, –
выступил на арену и сорвал договор. Он назначил своей дочери Марджори* еще большее приданое, чем предложил за своею граф Марч, герцог Олбени, толкаемый жадностью и страхом перед Дугласом, пустил в ход все свое влияние на робкого государя, и тот в конце концов по настоянию брата расторг контракт с графом Марчем и женил сына на
Марджори Дуглас, женщине, которая была противна юному Ротсею. Графу Марчу не принесли никаких извинений – указали только, что обручение наследного принца с его дочерью Элизабет Данбар еще не одобрено парламентом, а пока такая ратификация не имела места, договор нельзя считать вступившим в силу. Марча глубоко оскорбила обида, нанесенная ему и его дочери, и он, как все понимали, жаждал отомстить, что было для него вполне возможно, поскольку он держал в своих руках ключ от английской границы.
А герцог Ротсей, возмущенный тем, что его сердечная склонность принесена в жертву политической интриге, выражал недовольство по-своему, откровенно пренебрегая женой, выказывая презрение могущественному и грозному тестю, недостаточно склоняясь пред волей короля и вовсе не считаясь с увещаниями дяди, герцога Олбени, в котором видел своего заклятого врага.
Среди этих семейных раздоров, которые проникали даже в королевский совет и сказывались на управлении страной, всюду внося нерешительность и разногласие, слабовольный государь некоторое время находил опору в своей жене, королеве Аннабелле*, дочери знатного дома
Драммондов. Одаренная проницательным умом и твердостью духа, она оказывала сдерживающее влияние на своего легкомысленного сына, который ее уважал, и во многих случаях умела заставить колеблющегося короля стойко держаться принятых решений. Но после ее смерти неразумный монарх и вовсе уподобился кораблю, сорвавшемуся с якорей и мятущемуся по волнам во власти противных течений. Если судить отвлеченно, можно было бы сказать, что Роберт нежно любил сына, глубоко почитал своего брата Олбени за твердый характер, которого так недоставало ему самому, трепетал в безотчетном страхе перед Дугласом и не слишком полагался на верность храброго, но непостоянного графа Марча. Однако его чувства к этим разным лицам, сталкиваясь между собой, оказывались так запутаны и осложнены, что временами как будто обращались в собственную противоположность, и в зависимости от того, кто последним подчинил себе его слабую волю, король превращался из снисходительного отца – в строгого и жестокого, из доверчивого брата – в подозрительного, из милостивого и щедрого государя – в жадного, беззаконного угнетателя. Его нестойкий дух,
подобно хамелеону, принимал окраску души того человека, на чей сильный характер король в этот час положился, ища совета и помощи. И когда он отметал советы кого-либо из членов своей семьи и передавал руководство другому, это сопровождалось обычно крутой переменой во всех мероприятиях, что бросало тень на доброе имя короля и подрывало безопасность государства.
Неудивительно, что католическое духовенство приобрело влияние на человека, столь доброго в своих намерениях, но столь шаткого в решениях. Роберту не давало покоя не только вполне закономерное сожаление об ошибках, действительно им совершенных, но и тот мучительный страх перед будущими прегрешениями, которому бывает подвержен суеверный и робкий ум. А потому едва ли нужно добавлять, что церковники всевозможных толков приобрели немалое влияние на бесхарактерного государя –
хотя, сказать по правде, этого влияния в ту пору не мог избежать ни один человек, как бы твердо и решительно ни шел он к своей цели в делах мирских. Но кончим на этом наше длинное отступление, без которого, пожалуй, было бы не очень понятно то, что мы собираемся здесь рассказать.
Король тяжело и неуклюже подошел к мягкому креслу под пышным балдахином и опустился в него с тем наслаждением, какое испытывает склонный к лени человек после того, как долгое время был принужден сохранять одну неизменную позу. Когда он сел, его старческое лицо, благородное и доброе, выражало благоволение. Настоятель не позволил себе сесть в присутствии короля и стоял перед его креслом, пряча под покровом глубокой почтительности присущую ему надменную осанку. Ему было уже под пятьдесят, но в его темных от природы кудрях вы не приметили бы ни одного седого волоса. Резкие черты лица и проницательный взгляд свидетельствовали о тех дарованиях, благодаря которым почтенный монах достиг высокого положения в общине, ныне им возглавляемой, и, добавим, в королевском совете, где ему нередко случалось их применять. Воспитание и обычай учили его всегда и во всем иметь в виду в первую очередь расширение власти и богатства церкви, и, а также искоренение ереси, и в стремлении к этим двум целям он широко пользовался всеми средствами, какие ему доставлял его сан. Но свою религию он чтил с глубокой искренностью веры и с той высокой нравственностью, которая руководила им в повседневных делах. Недостатки приора Ансельма, вовлекавшие его не раз в тяжелые ошибки, а иногда и в жестокое дело, принадлежали скорее его веку и сословию – его добродетели были свойственны лично ему.
– Когда все будет завершено, – сказал король, – и моя дарственная грамота закрепит за вашим монастырем перечисленные земли, как вы полагаете, отец, заслужу ли я тогда милость нашей святой матери церкви и вправе ли буду назваться ее смиренным сыном?
– Несомненно, мой сеньор, – отвечал настоятель. – Я
молю бога, чтобы все дети церкви под воздействием таинства исповеди приходили к столь глубокому осознанию своих ошибок и столь горячему стремлению их искупить!
Но эти слова утешения, государь, я говорю не Роберту, королю Шотландии, а только смиренно пришедшему ко мне с покаянием Роберту Стюарту Кэррику.
– Вы удивляете меня, отец, – возразил король. – Мою совесть мало тяготит что-либо из того, что я свершаю по королевской своей обязанности, так как в этих случаях я следую не столько собственному мнению, сколько указаниям моих мудрейших советников.
– В этом-то и заключается опасность, государь, – ответил настоятель. – Святой отец узнает в вашей светлости –
в каждом вашем помысле, слове, деянии – послушного вассала святой церкви. Но бывают дурные советники, которые внемлют своим порочным сердцам, злоупотребляют добротой и податливостью короля и под видом служения его преходящему благу предпринимают дела, грозящие ему погибелью в жизни вечной.
Король Роберт выпрямился в своем кресле и принял властную осанку, обычно чуждую ему, хоть она ему так подобала.
– Приор Ансельм, – сказал он, – если в моем поведении
– действовал ли я как король или как частный человек, Роберт Стюарт Кэррик, – вам открылось нечто, что могло вызвать такое суровое осуждение, какое мне послышалось в ваших словах, то ваш долг – высказаться прямо, и я вам это приказываю.
– Повинуюсь, мой государь, – ответил настоятель с поклоном. Потом он выпрямился и с достоинством своего высокого сана сказал: – Выслушай от меня слова нашего святейшего отца, наместника святого Петра, кому переданы ключи царствия небесного, дабы налагал он узы и разрешал их: «Почему, о Роберт Шотландский, на епископский престол святого Андрея ты не принял Генри
Уордло*, которого папа приказал возвести на этот престол?
Почему твои уста изъявляют готовность послушно служить церкви, тогда как дела твои вещают о порочности и непокорности твоей души? Послушание угодней небу, чем пожертвования!»
– Сэр приор, – сказал король, переходя на тон, более подобающий его высокому званию, – мы можем и не отвечать вам, поскольку вы затронули предмет, касающийся нас и благосостояния нашего королевства, но не частной нашей совести.
– Увы! – сказал настоятель. – А чьей совести будет он касаться в день Страшного суда? Кто из твоих знатных лордов или богатых горожан станет тогда между своим королем и карой, которую король навлек на себя, следуя мирским расчетам при разрешении церковных дел? Знай, могущественный государь: если даже все рыцари твоего королевства оградят тебя щитами от разящей молнии, они будут испепелены, истлеют, как пергамент перед пламенем горна.
– Добрый отец настоятель, – сказал король, чья боязливая мысль редко когда могла не подчиниться воздействию такого рода речей, – вы, право же, чрезмерно сурово судите об этом деле. Прием примаса*, к несчастью, встретил сопротивление во время моей последней болезни, пока Шотландией управлял от моего имени граф Дуглас, мой наместник. А потому не ставьте мне в укор то, что свершилось, когда я, неспособный вести дела королевства, был вынужден передать свою власть другому.
– Вашему подданному, государь, вы сказали достаточно, – возразил настоятель. – Но если недоразумение возникло, когда вас замещал граф Дуглас, легат его святейшества вправе спросить, почему оно не было немедленно улажено, как только король снова взял в свои царственные руки бразды правления? Черный Дуглас властен сделать многое – и, наверно, больше того, что король может дозволить кому-либо из своих подданных. Но граф не властен стать между королем и его совестью, не властен снять с вас ваш долг перед святою церковью, который на вас возлагает королевский сан.
– Отец, – сказал в нетерпении Роберт, – вы слишком настойчивы, вам бы следовало хоть повременить, пока мы обсудим вопрос и найдем решение. Подобные несогласия не раз происходили в царствование наших предшественников, и наш высокий предок, король Давид Святой*, никогда не отступал от своих королевских привилегий, не попытавшись сперва отстоять их, хоть это и вовлекало его в споры с самим святейшим отцом.
– В этом великий и добрый король не был ни свят, ни богоугоден, – возразил настоятель, – и потому он принял поражение и позор от своих врагов, когда поднял меч против знамен святого Петра, и святого Павла, и святого
Иоанна Беверлея в войне, называемой по сию пору Войной за хоругвь. Блажен он, что, подобно тезке своему, сыну
Иессии, претерпел кару на земле и его грех не возопил против него в грозный день божьего суда.
– Хорошо, добрый настоятель… хорошо… сейчас довольно об этом. С божьего соизволения святому престолу не придется жаловаться на меня. Пречистая мне свидетельницей, я и ради короны, которою венчан, не взял бы на душу свою нанести ущерб нашей матери церкви. Мы всегда опасались, что граф Дуглас в чрезмерной приверженности славе и бренным благам жизни преходящей не заботится, как должно, о спасении своей души,
– Совсем недавно, – сказал настоятель, – он со свитой в тысячу своих придворных и слуг самочинно стал на постой в монастыре Аберброток, и теперь аббат вынужден доставлять ему все необходимое для его людей и лошадей.
Граф это называет гостеприимством, в котором ему не должна отказывать обитель, основанная в значительной мере на даяния его предков. Но, право же, монастырь предпочел бы возвратить Дугласу его земли, чем подвергаться таким поборам: это же чистое вымогательство, какого можно ждать от нищих удальцов из горных кланов, но не от барона из христианской страны.
– Черные Дугласы, – сказал со вздохом король, – это такое племя, которому не скажешь «нет». Но, отец настоятель, я, может быть, и сам становлюсь похож на подобного вымогателя? Я загостился у вас, а содержать мою свиту изо дня в день, хоть она и не столь велика, как у
Дугласа, для вас достаточно обременительно, и, хотя мы установили порядок высылать вперед поставщиков, чтобы по возможности облегчить вам расходы, все же мы вас тяготим, не пора ли нам удалиться?
– Нет, нет, упаси пречистая! – воскликнул настоятель, который был честолюбив, но никак не скуп и, напротив того, славился щедростью и широтой. – Неужели доминиканский монастырь не может оказать своему государю то гостеприимство, с каким обитель открывает свои двери перед каждым странником любого сословия, готовым принять хлеб-соль из рук смиренных слуг нашего патрона?
Нет, мой царственный сеньор! Явитесь со свитою в десять раз большей, чем ныне, и ей не будет отказано в горстке зерна, в охапке соломы, в ломте хлеба или толике пищи, покуда ими не оскудел монастырь. Одно дело употреблять доходы церкви, несоизмеримо превышающие нужды и потребности монахов, на приличный и достойный прием вашего королевского величества, и совсем другое – если у нас их вырывают грубые насильники, которые в своей безграничной жадности грабят сколько могут.
– Отлично, мой добрый приор, – сказал король. – Теперь, чтоб отвлечь наши мысли от государственных дел, не доложит ли нам ваше преподобие, как добрые граждане
Перта встретили Валентинов день? Надеюсь, галантно, весело и мирно?
– Галантно ли? В подобных вещах, мой государь, я мало знаю толку. А вот мирно ли, об этом я могу рассказать.
Нынче перед рассветом три-четыре человека, из них двое жестоко изувеченных, явились к нам просить убежища у алтаря: их настигали обыватели в штанах и рубахах, с дубинками, мечами, алебардами и бердышами в руках и грозили один другого громче забить их насмерть. Они не угомонились и тогда, когда наш привратник, несший ночную стражу, объявил им, что те, за кем они гонятся, укрылись в галилее29 церкви. Нет, они еще довольно долго не переставали орать и колотить в заднюю дверь, требуя, чтоб им выдали людей, нанесших им обиду. Я боялся, что их грубые крики нарушат покой вашего величества и поразят
29 Галилеей называется часовенка при католическом соборе, куда получают отлученные, хотя в самый храм им заходить не разрешается Преступники, требующие священного убежища, имели обыкновение – по понятным причинам – укрыться именно в этой части здания.
вас неожиданностью.
– Нарушить мой покой они могли бы, – сказал король, –
но как может шум насилия показаться неожиданным? Увы, преподобный отец, в Шотландии есть одно лишь место, куда не доносятся вопли жертв и угрозы гонителей, – могила!
Настоятель хранил почтительное молчание, соболезнуя монарху, чье мягкосердечие так плохо соответствовало быту и нравам его народа.
– Что же сталось с укрывшимися? – спросил Роберт, выждав с минуту.
– Мы, ваше величество, – отвечал настоятель, – разумеется, выпустили их, как они того пожелали, до рассвета,
– сперва мы послали проверить, не устроил ли неприятель на них засаду где-нибудь по соседству, а затем они мирно пошли своим путем.
– Вам неизвестно, – спросил король, – кто они такие и по какой причине укрылись у вас?
– Причиной, – сказал настоятель, – явилась ссора с горожанами, но как она произошла, нам неизвестно. Таков обычай нашего дома – предоставлять на сутки нерушимое укрытие в святилище святого Доминика, не задавая никаких вопросов несчастным, которые просят здесь помощи.
Если они хотят остаться на более длительный срок, они должны представить на суд монастыря причину, по которой ищут священного убежища. И, слава нашему святому патрону, благодаря этой временной защите удалось уйти от тяжелой руки закона многим из тех, кого мы сами, если бы знали, в чем их преступление, почли бы своим долгом выдать преследователям.
При таком объяснении монарху смутно подумалось, что право священного убежища, осуществляемое так непреложно, должно чинить в его королевстве серьезную помеху правосудию. Но он отогнал этот помысел как наущение сатаны и не позволил себе проронить ни единого слова, которое выдало бы церковнику, что в его сердце затаилось хоть на миг такое нечестивое сомнение, напротив того, он поспешил перейти к другому предмету.
– Тень на солнечных часах, – сказал он, – неустанно движется. Ваше сообщение сильно меня огорчило, но я полагаю, лорды моего совета уже навели порядок, разобравшись, кто прав, кто виноват в этой злополучной драке.
В недобрый час возложила на меня судьба править народом, среди которого, кажется мне, есть только один человек, желающий мира и покоя, – я сам!
– Церковь всегда желает мира и покоя, – добавил настоятель, не допуская, чтобы король позволил себе в угнетенном состоянии духа высказать такое суждение, не сделав почтительной оговорки в пользу церкви.
– Таковою была и наша мысль, – сказал Роберт. – Но, отец настоятель, вы не можете не согласиться, что церковь, ведя нещадную борьбу за свою благородную цель, уподобляется той хозяйке-хлопотунье, которая вздымает облака пыли, думая, что выметает ее.
Настоятель не оставил бы этих слов без ответа, но дверь в исповедальню отворилась, и дворянин-прислужник доложил о приходе герцога Олбени.
ГЛАВА X
Друг милый, не брани
Веселость той, что лишь вчера грустила,
А завтра снова может загрустить.
Джоанна Бейли*
Герцога Олбени, как и его брата-короля, звали Робертом. Король получил при крещении имя Джон, которое решил сменить, когда короновался, так как суеверие того времени связало это имя с бедами жизни и царствования королей Иоанна Английского, Иоанна Французского, Иоанна Бэлиола Шотландского. Было решено, что новому королю, дабы отвести дурное предзнаменование, следует принять имя Роберт, любезное шотландцам в память Роберта Брюса. Мы упоминаем об этом здесь, чтобы разъяснить, каким образом два брата в одной семье получили при крещении одно и то же имя, что, разумеется, и в ту пору было столь же необычно, как и в наши дни.
Олбени, тоже человек в годах, был так же чужд воинственности, как и сам король. Но если он и не отличался храбростью, у него хватало ума прятать и маскировать недостаток, который, как только бы о нем заподозрили, неминуемо обрек на крушение все его честолюбивые замыслы. К тому же у него довольно было гордости, подменявшей в случае нужды отвагу, и довольно самообладания, чтобы не выдать тайную боязнь. В прочих отношениях это был искушенный царедворец – спокойный, хладнокровный и ловкий, который неуклонно преследует намеченную цель, пусть даже весьма отдаленную, и никогда не упускает ее из виду, хотя бы временами и казалось, что избранные им извилистые тропы ведут совсем в другую сторону. Наружностью он был схож с королем – те же благородство и величие отмечали осанку его и черты лица. Но, не в пример старшему брату, он не страдал никакою немощью, был энергичен и более легок во всех смыслах этого слова.
Одежда была на нем, как подобало его возрасту и сану, богатая и тяжелая. Он, как и брат его король, не имел при себе оружия – только набор ножей в небольшом футляре висел у пояса на том месте, где полагалось быть если не мечу, то кинжалу.
Едва герцог показался в дверях, настоятель, отвесив поклон, почтительно отошел в нишу на другом конце комнаты, чтобы братья могли свободно вести разговор, не стесненные присутствием третьего лица. Необходимо упомянуть, что эту нишу образовало окно, вырубленное с фасада так называемого дворца – одного из внутренних монастырских зданий, в котором нередко проживали шотландские короли, но в другое время его обычно занимал настоятель, иначе говоря – аббат. Окно приходилось над главным входом в королевские палаты и смотрело на внутреннюю квадратную площадь монастырского двора, огражденную справа продольной стеной великолепной церкви, слева – строением, где над подвалом с погребами разместились трапезная, капитул и прочие монастырские покои, совершенно обособленные от покоев, отводимых королю Роберту и его двору, четвертый ряд строений, своей нарядной внешней стороной обращенный к восходящему солнцу, представлял собою просторную hospitium30 для приема путешественников и паломников и несколько подсобных помещений – всяческие службы и склады, где хранились бесчисленные припасы для поддержания пышного гостеприимства монахов-доминиканцев. Сквозь восточный фасад вел во двор длинный проход с высокими сводами, приходясь прямо напротив того окна, у которого стоял приор Ансельм, имевший, таким образом, возможность заглянуть в темноту под аркой и наблюдать мерцание света, проникавшего в открытые наружные ворота, но так как окно расположено было высоко, а проход уходил далеко вглубь, глаз наблюдателя лишь смутно различал пространство под его сводами. Читателю следует запомнить, что и как было расположено. Возвращаемся к разговору между державными сородичами.
– Мой милый брат, – сказал король, поднимая герцога
Олбени, когда он наклонился поцеловать ему руку, – мой любезный брат, к чему такие церемонии? Разве оба мы – не сыновья Стюарта Шотландского и Елизаветы Мор?
– Я это помню, – сказал, выпрямляясь, Олбени – но, оставаясь любящим братом, не забываю и об уважении, которое должен оказывать королю.
– Правильно, очень правильно, Робин, – ответил король. – Трон – как высокий и голый утес, где не пустит корней ни куст, ни цветок. Добрые чувства, нежные привязанности – в них государю отказано. Король не вправе от души обнять родного брата… не смеет дать волю любви к сыну!
30 Гостиницу (лат.)
– Таково в известном смысле проклятие величия, мой государь, – сказал Олбени. – Но небо, отдалив от чрезмерной близости с вашим величеством кое-кого из членов вашей семьи, подарило вам множество новых детей – весь ваш народ.
– Увы, Роберт, – отвечал король, – твое сердце более подходит для суверена, нежели мое. С высоты, куда меня вознесла судьба, я смотрю на скопище моих детей, как ты назвал их… Я люблю их, я им желаю добра, но их много, и они от меня далеки. Увы, даже у самого ничтожного из них есть дорогое существо – кто-то, кого он может прижать к сердцу, на кого может излить свою отцовскую любовь. Но все, что может дать король народу, подобно улыбке, с какою смотрит солнце на снежные вершины Грэмпианских гор, – далекая, холодная улыбка! Увы, Робин! Наш отец ласкал нас, а если и бранил, бывало, то в тоне его слышалась доброта. А ведь и он был таким же, как я монархом.
Так почему не дозволено мне, как ему, исправлять блудного сына не только строгостью, но и лаской?
– Когда бы ласка не была испробована, мой государь, –
возразил Олбени таким тоном, точно ему самому было больно от этих слов, – тогда, разумеется, в первую очередь следовало бы прибегнуть к мягким способам воздействия.
Ваша милость лучше всех можете судить, достаточно ли долго мы применяли их и не пора ли перейти к более действенным средствам – к суровости и запрету. Всецело в вашей королевской власти применить те меры к герцогу
Ротсею, какие, по вашему мнению, должны в конечном счете оказаться наиболее благотворными и для принца и для королевства.
– Это безжалостно, брат, – сказал король. – Ты мне указываешь трудную тропу и понуждаешь меня вступить на нее, не предлагая притом своей поддержки.
– Она всегда к услугам вашей милости, – возразил Олбени, – но мне менее, чем всякому другому, пристало толкать вашу милость на суровые меры против вашего сына и наследника. Не ко мне ли, если – не приведи господь! –
оборвется ваш род, должна перейти роковая корона? Не подумают ли и не скажут ли тогда запальчивый Марч и надменный Дуглас, что Олбени посеял распрю между своим царственным братом и наследником шотландского престола, чтобы расчистить путь к престолу своим собственным детям? Нет, государь, я готов пожертвовать жизнью, служа вам, но я не могу ставить под удар свою честь.
– Ты правильно говоришь, Робин, очень правильно! –
подхватил король, спеша придать собственное толкование словам брата. – Мы не должны допускать, чтобы эти могущественные и опасные лорды заметили что-то похожее на раздор в королевской семье. Этого надо избежать во что бы то ни стало, а потому попробуем и дальше быть снисходительными, в надежде, что безрассудный Ротсей исправится. Я иногда наблюдал в нем, Робин, зачатки, которые стоит взлелеять. Он молод, совсем еще молод, он принц и в той поре, когда кровь бурлит. Мы будем с ним терпеливы, как терпелив хороший наездник с норовистым конем. Дадим ему изжить эту легкость нрава, и ты первый будешь им доволен, как никто. По своей доброте ты осуждал меня за излишнюю мягкость – этого недостатка у
Ротсея нет.
– Головой поручусь, что нет, – ответил жестко Олбени.
– И не скажешь, что ему не хватает рассудительности или отваги, – продолжал несчастный король, отстаивая собственного сына перед своим же братом. – Я пригласил его присутствовать сегодня на совете, послушаем, как он отчитается в исполнении возложенных на него поручений.
Ты и сам говоришь, Робин, что принц проявляет проницательность и способность к делам, когда находит на него охота заняться ими.
– Несомненно, мой государь! Он проявляет и ум и способности, – сказал Олбени, – когда находит на него такая охота.
– То же говорю и я! – подхватил король. – И я рад от души, что ты со мной согласен, Робин, в моем решении еще раз дать злополучному юноше возможность исправиться. У
него теперь нет матери, чтоб защищать его перед рассерженным отцом. Этого нельзя забывать, Олбени.
– Будем надеяться, – сказал Олбени, – что решение, наиболее приятное добрым чувствам вашей милости, окажется мудрейшим и лучшим.
Герцог разгадал нехитрую уловку брата: устрашившись следствий, естественно вытекавших из рассуждений собеседника, король делал вид, что тот дал свою санкцию, и затем утверждал не ту линию поведения, которую ему пытались подсказать, а как раз обратную. Убедившись, однако, что сейчас не склонить короля к желательной политике, герцог все же не стал выпускать вожжи из рук и решил пока повременить, но при более удобном случае извлечь всю черную выгоду, какую сулили ему новые несогласия между наследником и государем.
А король Роберт, опасаясь, как бы снова брат не поднял мучительный разговор, от которого ему сейчас удалось уклониться, громко обратился к настоятелю доминиканцев:
– Я слышу стук копыт. Вам виден из окна весь двор, преподобный отец. Поглядите и скажите нам, кто там спешился. Не Ротсей ли?
– Прибыл благородный граф Марч со своей свитой, –
сказал настоятель.
– Сильный при нем отряд? – спросил король. – Его люди входят во внутренние ворота?
Олбени тем временем успел шепнуть королю:
– Не бойтесь ничего, ваши бранданы 31 ждут во всеоружии.
Король с благодарностью кивнул, между тем как настоятель, глядя в окно, отвечал:
– При графе два пажа, два дворянина и четверо слуг.
Один из пажей направился к главной лестнице следом за своим господином – несет его меч. Остальные задержались во дворе и… Benedicite32… что такое?.. Тут бродячая музыкантша со своей виолой приготовилась петь под королевскими окнами. И это в монастыре доминиканцев, как на каком-нибудь постоялом дворе! Я сейчас же велю вышвырнуть ее вон.
– Не надо, отец, – сказал король. – Позвольте мне ис-
31 Обитатели острова Бьюта звались бранданами. Происхождение этого имени точно не установлено, хотя очень похоже, что прав доктор Лейден, когда производит его от святого Брандана*, покровителя островов в устье Клайда. Бьют был вотчиной короля, а его уроженцы – королевскими слугами и телохранителями. Знатное семейство Бьютов, владеющее островом в настоящее время, представляет собой древнюю незаконную ветвь королевского дома.
32 Благослови нас небо (лат.)
просить милости для бедной странницы. Она служит так называемой Веселой Науке*, но та, увы, печально сочетается с невзгодами, на какие нужда и беда обрекают бродячий люд, – и в этом он схож с королем. Все вокруг кричат венценосцу: «Славься, славься!», а он тоскует по той почтительной любви, какою самый бедный йомен окружен в семье. Не чините страннице помехи, отец: пусть, если хочет, поет во дворе солдатам и йоменам, это их удержит от ссоры, почти неизбежной, раз их необузданные хозяева враждуют между собой.
Так говорил добросердечный и слабовольный монарх, и настоятель поклонился в знак согласия. Между тем граф
Марч, в обычном по тому времени кафтане для верховой езды и с кинжалом у пояса, вошел в приемный зал. Пажа, несшего за ним его меч, он оставил в прихожей. Граф был красивый, статный мужчина, белолицый, с густою светлой бородой и волосами и голубыми глазами, сверкавшими как у сокола. Его лицо было бы приятным, когда бы не отражало в своих чертах раздражительность и горячность нрава, которым феодальный властитель в сознании своего могущества слишком часто давал волю.
– Рад вас видеть, лорд Марч, – сказал король, сделав изящный поклон. – Вы давно не показывались на нашем совете.
– Государь, – ответил Марч, почтительно склонившись перед королем и кивнув высокомерно и холодно герцогу
Олбени, – если я не присутствовал на совете вашей милости, то лишь потому, что место мое заняли более угодные вам и, бесспорно, более разумные советники. Теперь же я явился только сообщить вашему высочеству, что вести с английской границы ставят меня перед безотлагательной необходимостью возвратиться в свои поместья. Подле вашей милости остается мудрый политик – милорд Олбени, ваш брат, с ним вы можете советоваться, а также могущественный и воинственный граф Дуглас, который будет приводить ваши решения в действие. Я же могу быть полезен только на моих собственных землях, а потому, с соизволения вашего величества, я намерен немедленно туда вернуться, чтобы исполнить свою обязанность стража восточных рубежей.
– Вы не поступите с нами так нелюбезно, кузен, – возразил государь. – Ветер несет дурные вести. Злополучные горные кланы опять готовятся к мятежу, и даже спокойствие нашего собственного двора требует присутствия мудрейших наших советников, чтобы обсудить необходимые меры, и наших баронов – чтобы выполнить то, что мы постановим. Неужели потомок Томаса Рэндолфа покинет в час нужды правнука Роберта Брюса?*
– Я оставляю при нем потомка многославного Джеймса
Дугласа, – ответил Марч. – Сей лорд похваляется, что, как только он вденет ногу в стремя, вслед за ним седлают коней не менее тысячи его телохранителей, и, полагаю, монахи
Абербротока клятвенно это подтвердят 33 . Несомненно, Дугласу и его рыцарям будет легче обуздать бесчинную ватагу диких горцев, нежели мне дать отпор английским
33 Сетования монахов Абербротока по поводу слишком высокой чести, какую оказал им граф Дуглас, явившись к ним погостить со свитой в тысячу человек, вошли в поговорку и неизменно поминались всякий раз в последующие времена, когда шотландские церковники корили знать, ущемлявшую церковь по давнему своему неодолимому тяготению к ее богатствам. (Прим. автора.)
лучникам и силам могущественного Генри Хотспера*. К
тому же при вас его светлость герцог Олбени, который так ревниво охраняет ваше величество, что поспешил призвать к оружию бранданов, едва только я, ваш покорный подданный, приблизился ко двору с жалкой горсточкой всадников, свитой, какую привел бы за собой самый ничтожный из мелких баронов, владелец какой-нибудь башни и тысячи акров пустоши. Если к такой предосторожности прибегают там, где нет и тени опасности, – ибо с моей стороны никто, надеюсь, ее не ждет, – то особу короля, конечно, не оставят без защиты пред лицом действительной угрозы.
– Милорд Марч, – сказал герцог Олбени, – ничтожные бароны, упомянутые вами, вооружают слуг даже тогда, когда принимают самых дорогих и близких друзей за железными воротами своих замков, и, если будет на то воля пречистой, я не меньше стану заботиться об особе короля, чем те – о своей собственной особе. Бранданы – непосредственные стражи короля и слуги его дома; и если их сто человек, разве это большая охрана для его величества, когда вы сами, милорд, как и граф Дуглас, часто выезжаете в сопровождении свиты вдесятеро большей?
– Милорд герцог, – возразил Марч, – когда требует того служба королю, я мог бы разъезжать с отрядом всадников и вдесятеро большим, чем указала ваша светлость, но я никогда не делал этого с предательским намерением захватить короля врасплох или ради бахвальства – чтобы почваниться перед другими лордами.
– Брат Роберт, – сказал король, стремясь, как всегда, примирить враждующих, – ты неправ, выражая недоверие милорду Марчу. А вы, кузен Марч, даете ложное истолкование осторожности моего брата. Но будет вам, прекратите спор – я слышу музыку и пение, и, кажется, довольно приятные. Вы знаете толк в Веселой Науке, милорд
Марч, и любите ее – подойдите к тому окну, станьте рядом с благочестивым настоятелем, и, так как ему мы не можем задавать вопросы касательно светских утех, вы нам скажете, впрямь ли стоит послушать эту музыку и стихи.
Мелодия как будто французская… Мой брат Олбени ничего не смыслит в таких вещах… так уж я положусь на ваш суд, кузен, – сообщите нам, заслуживает ли награды бедная потешница. Сейчас прибудут сюда наш сын и Дуглас, и, когда совет будет в сборе, мы перейдем к более серьезным предметам.
С подобием улыбки на гордом лице Марч отошел в нишу окна, где молча стал рядом с настоятелем. Было ясно, что если он и подчинился повелению короля, то разгадал, чем оно вызвано, и презирает эту робкую попытку помешать спору между ним и Олбени. Мелодия, исполняемая на виоле, была поначалу веселой и бойкой, напоминая своеобычную музыку трубадуров. Но дальше надрывные звуки струн и женского голоса, которому они аккомпанировали, зазвенели грустной жалобой и оборвались, как будто захлебнувшись в горьких чувствах девушки-менестреля.
Возможно, граф и впрямь был знатоком в таких вещах и король не напрасно похвалил его вкус, но мы легко поймем, что, оскорбленный, он не стал уделять внимания певице. В его гордом сердце долг приверженности своему суверену и не совсем угасшая любовь к доброму королю боролись с жаждой мести, порожденной обманутым честолюбием и обидой, ибо, конечно, расторжение помолвки его дочери с Ротсеем навлекло позор на его дом. Марчу были свойственны и пороки и добрые качества человека непостоянного и опрометчивого. Даже теперь, когда он пришел проститься с королем, чтобы порвать свою ленную зависимость, как только вступит на собственную феодальную землю, граф колебался в душе, чувствуя себя почти неспособным решиться на шаг, такой преступный и, быть может, гибельный. Эти-то опасные помыслы и занимали его, когда странствующая певица начала свою балладу, но, по мере того как она пела, другие предметы, властно привлекшие его внимание, изменили течение его мыслей и направили их на то, что происходило во дворе монастыря. Девушка пела на провансальском диалекте –
общепринятом языке придворной поэзии по всей Европе, включая и Шотландию. Однако по складу своему ее песня была проще обычной провансальской сирвенты* и приближалась скорее к балладе норманнского менестреля. В
переводе она могла бы звучать так:
БАЛЛАДА О БЕДНОЙ ЛУИЗЕ 34
Ах, жаль Луизу! День-деньской
Бродя кругом, она с тоской
Поет в хоромах и в людской:
«Девицы, бойтесь тьмы лесной»
34 Эта баллада была превосходно положена на музыку одной дамой, миссис Роберт Аркрайт, урожденной мисс Кембл. Ее сочинение, не говоря уже о ее пении, могло бы заставить любою поэта гордиться своими стихами. (Прим. автора.)
Да помните Луизу!
Ах, жаль Луизу! Солнце жгло …
От зноя взор заволокло
И в лес прохладный повлекло,
Где пташки и ручьи светло
Звенели пред Луизой
Ах, жаль Луизу! По кустам
Медведь не ищет ягод там,
И волк не рыщет по тропам,
Но лучше в лапы к тем зверям
Попалась бы Луиза.
Ах, жаль Луизу! В роще лог…
Там повстречался ей стрелок,
Он ловок был, красив, высок
И речью колдовской увлек
Злосчастную Луизу.
Ах, жаль Луизу! Что за стать
Была тебе богатства ждать
И мир души и благодать
Невинности своей отдать,
Несчастная Луиза?
Ах, жаль Луизу! Красота
И честь девичья отнята,
Тайком иль силою взята …
Остались стыд и нищета
Обманутой Луизе
К Луизе будьте подобрей,
Ей подавайте пощедрей
И не гоните от дверей…
До гроба уж не много дней
Осталось ждать Луизе!
Еще она не допела песню, когда король Роберт в страхе, как бы не поднялся снова спор между Олбени и Марчем, обратился к графу:
– Что вы скажете о балладе, милорд? Насколько я могу судить отсюда, издалека, музыка была бурная и усладительная.
– Я плохо разбираюсь в таких вещах, милорд, но певице не надобна моя похвала, раз она, как видно, уже заслужила одобрение его милости герцога Ротсея – первого в Шотландии знатока.
– Как! – встревожился король. – Мой сын там, внизу?
– Он остановил коня подле певицы, – сказал Марч со злорадной улыбкой на лице, – и, видимо, не менее увлечен разговором с нею, чем ее музыкой.
– Что такое, отец настоятель? – воскликнул король.
Но тот отошел от окна.
– У меня нет желания, милорд, – сказал он, – видеть то, о чем мне будет больно докладывать.
– Да что ж это значит! – густо покраснев, вскричал король и хотел уже подняться с кресла, но передумал –
быть может, не желая стать свидетелем какой-нибудь неприличной выходки юного принца: пришлось бы сурово наказать сына, а к этому у короля не лежало сердце. Но граф Марч с явным удовольствием сообщил государю то, по поводу чего тот хотел бы остаться в неведении.
– Ваше величество, – вскричал он, – еще того лучше!
Потешница не только завладела слухом принца шотландского, как, впрочем, и каждого слуги и конника во дворе, –
она привлекла внимание Черного Дугласа, хоть мы никогда не считали его страстным любителем Веселой Науки. Но, право, мне не кажется странным, что он удивлен: принц в знак своего одобрения почтил прелестного мастера песни и виолы поцелуем.
– Как! – воскликнул король. – Давид Ротсей любезничает с бродячей певицей, да еще на глазах у тестя?.. Идите, мой добрый аббат, немедленно позовите сюда принца…
Иди, мой дорогой брат… – И, когда они оба вышли, король добавил: – Идите и ты, Марч, мой добрый родич. Быть беде, я знаю наверное! Прошу вас, кузен, идите и подкрепите просьбу настоятеля приказом короля.
– Вы забываете, государь, – сказал Марч тоном глубоко оскорбленного человека, – отцу Элизабет Данбар не пристало быть посредником между Дугласом и его царственным зятем.
– Прошу у вас прощения, кузен, – сказал мягкосердечный старик. – Я сознаю, что с вами поступили не совсем справедливо… Но моего Ротсея убьют… Я пойду сам.
Однако, вскочив с излишней стремительностью, бедный король не попал ногой на ступеньку, споткнулся и рухнул на пол, причем ударился головой об угол тяжелого кресла, в котором сидел только что. На минуту он лишился сознания. При этом жалком зрелище Марч забыл всю горечь обиды, сердце его смягчилось. Он подбежал к лежавшему на полу королю и усадил его в кресло, ласково и почтительно применив те средства, какие счел наиболее подходящими, чтобы привести его в чувство. Роберт открыл глаза и растерянно огляделся:
– Что случилось?.. Мы одни?.. Кто с нами?..
– Ваш верный подданный Марч, – ответил граф.
– Наедине с графом Марчем! – повторил король. Его мысли не пришли еще в ясность, но смутная тревога овладела им при имени могущественного феодала, смертельно им оскорбленного.
– Да, мой милостивый господин, с бедным Джорджем
Данбаром, о котором многие стараются внушить вашему величеству недоброе, хотя в конце концов он окажется более верен своему королю, чем они.
– В самом деле, кузен, с вами поступили не по справедливости, и, поверьте мне, мы постараемся искупить вину…
– Если так полагает ваша милость, можно еще все уладить, – перебил граф, ухватившись за надежду, подсказанную честолюбием. – Принц и Марджори Дуглас состоят в близком родстве, разрешение Рима не было дано по всей форме – их брак нельзя признать законным… Папа, готовый на многое для столь благочестивого государя,
может расторгнуть этот нехристианский союз во внимание к прежнему договору. Подумайте хорошенько, ваше величество, – продолжал граф, предавшись новой честолюбивой мечте, которую в нем распалил неожиданно представившийся случай лично поговорить с королем о своем деле, – подумайте, разумно ли вы предпочли мне Дугласа.
Да, он силен и могуч. Но Джордж Данбар носит у пояса ключи Шотландии и может привести английскую армию к воротам Эдинбурга быстрее, чем Дуглас двинется от далеких окраин Кэрнтейбла, чтобы дать ей отпор. Ваш царственный сын любит мою бедную покинутую девочку, а высокомерная Марджори Дуглас ему ненавистна. Ценит ли он свою супругу, вы можете судить, мой государь, хотя бы по тому, как он, не стесняясь присутствием тестя, заигрывает с бродячей певицей.
Король до сих пор слушал доводы графа со смятением, какое испытывает боязливый наездник, когда его несет разгоряченный конь, а он не может ни направить, ни остановить его бег. Но последние слова напомнили ему о грозившей сыну непосредственной опасности.
– О, верно, верно!. Мой сын… и Дуглас… Дорогой кузен, не дайте пролиться крови, и все будет по-вашему.
Слушайте… Там ссора… лязг оружия!.
– Клянусь своей графской короной и рыцарской верностью, это так! – сказал Марч, глянув из окна во внутренний двор монастыря, наводненный вооруженными людьми. Клинки со звоном ударяли о панцири. В глубоком сводчатом входе у дальнего конца, столпились бойцы.
Ударами, видимо, обменивались те, кто пытался закрыть ворота, и другие, норовившие ворваться во двор.
– Пойду немедленно, – сказал граф Марч, – и быстро положу конец драке… Покорнейше прошу ваше величество подумать о том, что я имел смелость предложить.
– Подумаю… подумаю, мой честный кузен, – сказал король, едва ли сознавая, какое дает обещание. – Только остановите раздоры и кровопролитие!
ГЛАВА XI
Взгляни, красавица идет!*
Вдали – улыбкой озаряет,
Вблизи же – облако забот,
Ты видишь, взор ей омрачает.
«Люсинда», баллада
Передадим точнее, что тем временем происходило в монастырском дворе и что не так уж отчетливо было видно наблюдателям из окна королевских покоев, а в их пересказе излагалось и вовсе неточно. Упомянутая не раз певица стала на крыльцо у главного входа в королевские покои, две широкие ступени этого крыльца приподняли ее на полтора фута над толпившимися во дворе людьми, в которых она надеялась найти слушателей. На ней была одежда, отвечавшая ее занятию, скорее пестрая, чем богатая, и выгоднее обрисовывающая фигуру, чем обычная одежда женщины. Она сняла с себя накидку и положила в стороне на корзиночку со своими скудными пожитками, а рядом посадила сторожем собачку – французского спаниеля.
Небесно-голубой жакет, расшитый серебром и плотно облегавший стан, был спереди открыт, позволяя видеть несколько разноцветных шелковых жилеток с открытым воротом, рассчитанных подчеркнуть соотношение покатых плеч и высокой груди. Надетая на шею серебряная тонкая цепочка уходила куда-то под эту радугу жилеток и, снова вынырнув из-под них, еще ярче оттеняла медаль из того же металла, удостоверявшую именем некоего цеха или суда менестрелей, что ее носительнице присвоена степень мастера Веселой, или Утешной, Науки. С левого бока на ярко-синей шелковой ленте висела через плечо маленькая сумочка.
Густой загар, белые как снег зубы, черные блестящие глаза и кудри цвета воронова крыла наводили на мысль, что родина ее лежит на юге Франции, а лукавая улыбка и ямочка на подбородке подтверждали догадку. Густым кудрям, навитым на золотую иглу, не давала рассыпаться шелковая сетка с золотыми нитями. Короткие юбки, чуть ниже колен, богато расшитые под стать жакету серебряной тесьмой, красные чулки да сафьяновые полусапожки довершали наряд, далеко не новый, но убереженный от пятен: это было, как видно, праздничное платье, тщательно поддерживаемое в благоприличном виде. Певице было с виду лет двадцать пять, но, возможно, тяготы скитаний до времени пригасили свежесть первой молодости.
Мы уже сказали, что девица держалась бойко, и можем добавить, что у нее всегда были наготове улыбка и острое словцо. Но ее веселость казалась нарочито усвоенной как непременное условие промысла, в котором, может быть, самым тяжелым была необходимость постоянно прикрывать улыбкой душевную муку. Так, по-видимому, обстояло дело и с Луизой. О своей ли подлинной судьбе рассказывала в балладе певица или была у нее иная причина для горести, но временами у нее пробивалась струя затаенной печали, не дававшей свободно литься живому веселью, какого безоговорочно требует занятие Утешной Наукой. И
даже при самых бойких шутках девушке недоставало дерзкого задора и беззастенчивости ее сестер по ремеслу, которые не лезли за словом в карман, чтоб ответить острослову на скользкое замечание или поднять на смех всякого, кто их перебивал или мешал им.
Заметим здесь, что женщины этого разряда, очень в тот век многочисленного, понятно, не могли пользоваться доброй репутацией. Тем не менее обычай покровительствовал им, а законы рыцарства настолько их ограждали, что лишь в редчайших случаях можно было услышать о зле или обиде, нанесенной таким девушкам-бродяжкам, и они благополучно проходили туда и обратно повсюду, где вооруженного путешественника ждали кровавые столкновения. Но хотя уважение к их искусству обеспечивало странствующим менестрелям, будь то мужчина или женщина, покровительство и неприкосновенность, они, подобно нашим современным служителям общественного увеселения – уличным музыкантам, например, или бродячим актерам, – жили слишком беспорядочной, полунищенской жизнью и, значит, не могли считаться почтенными членами общества. Мало того – среди более строгих католиков этот промысел считался нечестивым.
Такова была девица, которая, расположившись на упомянутом небольшом возвышении, с виолой в руке подошла поближе к обступившей ее публике и назвалась «мастером Веселой Науки» – что, заявила она, удостоверяется грамотой от Суда Любви и Музыки, состоявшегося в провансальском городе Эксе* под председательством галантного графа Эме. «Оный граф Эме, краса и гордость рыцарства, ныне обращается с просьбой к кавалерам веселой Шотландии, славящимся по всему свету храбростью и учтивостью, разрешить бедной чужестранке познакомить их с ее искусством, которое, быть может, доставит им некоторое удовольствие». Любовь к песне, как и любовь ь сражению, была в тот век общим пристрастием, н если кто не разделял его, то делал вид, что разделяет, поэтому предложение Луизы не встретило ни у кого отказа. Все же старый, хмурый монах, затесавшийся среди публики, счел нужным указать музыкантше, что, хотя ее по особой милости допустили сюда, он надеется, что она не станет петь или говорить ничего несообразного со святостью места.
Певица низко наклонила голову, тряхнула черными кудрями, истово перекрестилась, как бы отвергая самую возможность такого проступка, и запела «Балладу о бедной
Луизе», которую мы полностью привели в предыдущей главе.
Но только она начала, как ее прервали крики:
– Расступись… расступись… Дорогу герцогу Ротсею!
– Не нужно, не тесните из-за меня никого, – учтиво сказал рыцарь, въехав во двор на благородном арабском скакуне, которым он управлял с удивительной грацией, хотя так легко перебирал поводья, так неприметно нажимал коленями и покачивался в седле, что любому наблюдателю, кроме опытного наездника, подумалось бы, что конь ступал как хотел и ради собственного удовольствия нес так грациозно седока, а тот по лености не давал себе труда об этом позаботиться.
Принц был одет очень богато, но с неряшливой небрежностью. При невысоком росте и крайней худобе, он был удивительно изящно сложен, а черты его лица были просто красивы. Но тусклая бледность лежала на этом лице, изнуренном заботами или распутством, либо вместе и тем и другим. Запавшие глаза были мутны, как если бы накануне принц предавался допоздна излишествам пирушки, а щеки горели неестественным румянцем: то ли еще не прошло действие вакхической оргии, то ли утром он вновь приложился к чарке, чтоб опохмелиться после ночного кутежа.
Таков был герцог Ротсей, наследник шотландской короны, возбуждавший своим видом вместе и злословие и сострадание. Все перед ним обнажали головы и расступались, между тем как он повторял небрежно:
– Не к спеху, не к спеху – туда, где меня ждут, я приду и так не слишком поздно. Что там такое? Девушка-менестрель?.. И вдобавок, клянусь святым Эгидием*, премиленькая! Стойте, друзья, я не был никогда гонителем музыки… Голос, право, совсем недурен! Спой для меня твою песню с начала, красотка!
Луиза не знала, кто к ней так обратился, но знаки почета, оказываемые всеми вокруг, и то безразличие, та непринужденность, с какой он их принимал, сказали ей, что перед ней человек самого высокого положения. Она начала сызнова свою балладу – и спела ее так хорошо, как только могла. А юный герцог, казалось, даже загрустил или растрогался к концу песни. Но не в его обычае было предаваться печальным чувствам.
– Жалобную песенку ты спела, моя смуглянка, – сказал он, пощекотав под подбородком музыкантшу и, когда она отпрянула, удерживая ее за ворот жакета, что было не трудно, так как он вплотную подъехал на коне к крыльцу, где она стояла. – Но я поручусь, ты, если захочешь, вспомнишь песенку повеселей, ma bella tenebrosa35. Да! И
ты можешь петь в шатре, а не только на вольном взгорье, и не только днем, но и ночью.
– Я не ночной соловей, милорд, – сказала Луиза, пытаясь отклонить галантное внимание, плохо отвечавшее месту и обстоятельствам, хотя тот, кто с нею говорил, казалось, надменно пренебрегал этой несообразностью.
– Что тут у тебя, милочка? – добавил он, отпустив ее ворот и взявшись за сумочку, висевшую у нее на боку.
Луиза с радостью освободилась от его цепкой хватки, развязав узел на ленте и оставив мешочек в руке у принца.
Отступив настолько, чтоб он не мог до нее дотянуться, она ответила:
– Орехи, милорд. Осеннего сбора.
Принц в самом деле вынул горстку орехов.
– Орехи, дитя?.. Ты поломаешь о них свои жемчужные зубки… испортишь свой красивый голосок, – сказал Ротсей и разгрыз один орех, точно деревенский мальчишка.
– Это не грецкие орехи моего родного солнечного края, милорд, – сказала Луиза. – Зато они растут невысоко и доступны бедняку.
– У тебя будет на что купить еду посытнее, моя бедная странствующая обезьянка, – сказал герцог, и впервые голос его зазвучал искренней теплотой, которой не было и тени в
35 Моя смуглая красавица (итал.)
наигранной и неуважительной любезности его первых фраз.
В это мгновение, обернувшись к провожатому за своим кошельком, принц встретил строгий, пронзительный взгляд высокого черноволосого всадника на мощном сизо-вороном коне, въехавшего с большою свитой во двор, покуда герцог Ротсей был занят Луизой, и замершего на месте, чуть ли не окаменевшего от изумления и гнева при этом неподобном зрелище. Даже тот, кто никогда не видел
Арчибалда, графа Дугласа, прозванного Лютым*, узнал бы его по смуглому лицу, богатырскому сложению, кафтану буйволовой кожи и по всему его виду, говорившему об отваге, твердости и проницательности в сочетании с неукротимой гордыней. Граф окривел в бою, и этот изъян
(хоть и незаметный, пока не приглядишься, потому что глазное яблоко сохранилось и незрячий глаз был схож с другим) накладывал на весь его облик печать сурово-недвижной угрюмости.
Встреча царственного зятя с грозным тестем произошла при таких обстоятельствах, что привлекла всеобщее внимание, окружающие молча ждали развязки и не смели дохнуть из боязни опустить какую-нибудь подробность.
Когда Ротсей увидел, какое выражение легло на суровое лицо Дугласа, и понял, что граф не собирается сделать ему почтительный или хотя бы учтивый поклон, он, видимо, решил показать тестю, как мало он склонен считаться с его недовольством. Взяв из рук камергера свой кошелек, герцог сказал:
– Вот, красавица, я даю тебе один золотой за песню, которую ты мне пропела, другой – за орехи, которые я у тебя украл, и третий – за поцелуй, который ты мне подаришь сейчас. Ибо знай, моя красавица: я дал обет святому
Валентину, что всякий раз, когда красивые губы (а твои за отсутствием лучших можно назвать красивыми) порадуют меня приятным пением, я прижму их к своим.
– За песню мне уплачено с рыцарской щедростью, –
сказала, отступив на шаг, Луиза, – мои орехи куплены по хорошей цене, в остальном, милорд, сделка не подобает вам и неприлична для меня.
– Как! Ты еще жеманишься, моя нимфа большой дороги? – сказал презрительно принц. – Знай, девица, что к тебе обратился с просьбой человек, не привыкший встречать отказ.
– Это принц шотландский… герцог Ротсей, – заговорили вокруг Луизы придворные, подталкивая вперед дрожащую молодую женщину, – ты не должна ему перечить.
– Но мне не дотянуться до вас, милорд! – боязливо промолвила она. – Вы так высоко сидите на вашем коне.
– Если я сойду, пеня будет тяжелей… Чего девчонка дрожит?.. Ставь ногу на носок моего сапога, протяни мне руку! Вот и молодец, очень мило!
И когда она повисла в воздухе, поставив ножку на его сапог и опершись о его руку, он поцеловал ее со словами:
– Вот твой поцелуй, и вот мой кошелек в уплату. И в знак особой милости Ротсей весь день будет носить твою сумочку.
Он дал испуганной девушке спрыгнуть наземь и отвел от нее глаза, чтобы с презрением бросить взгляд на графа
Дугласа, как будто говоря: «Все это я делаю назло тебе и твоей дочери!»
– Клянусь святой Брайдой Дугласской*, – сказал граф, устремившись к принцу, – ты хватил через край, бесстыдный мальчишка, растерявший и разум и честь! Ты знаешь, какие соображения удерживают руку Дугласа, иначе ты никогда не отважился бы на это!
– Вы умеете играть в щелчки, милорд? – спросил принц и, зажав орех в согнутом указательном пальце, выбил его большим.
Орех попал в широкую грудь Дугласа, исторгнув у него нечленораздельный яростный вопль, выразительностью и свирепостью похожий на львиный рык.
– Виноват, милорд, прошу прощения, – небрежно бросил герцог Ротсей, меж тем как все вокруг затрепетали, – я не думал, что мой орешек может вас поранить сквозь буйволову шкуру. Надеюсь, я не попал вам в глаз?
Настоятель, посланный, как мы видели в предыдущей главе, королем, к тому времени пробился сквозь толпу и, перехватив у Дугласа поводья, чтобы тот не мог двинуться с места, напомнил графу, что принц – сын его суверена и муж его дочери.
– Не бойтесь, сэр приор, – сказал Дуглас, – я мальчишку и пальцем не трону, для этого я слишком его презираю! Но я отплачу обидой за обиду. Эй вы, кто тут предан Дугласу?
Вытолкайте эту распутницу за монастырские ворота! Да отстегайте ее так, чтоб она до смертного дня не забывала, как однажды помогла зазнавшемуся юнцу оскорбить Дугласа!
Пять-шесть человек из его свиты тотчас выступили вперед исполнить приказы человека, который не часто давал их впустую, и пришлось бы Луизе тяжко поплатиться за обиду, для которой она лишь послужила орудием – нечаянно и даже против воли, когда бы не вмешался герцог
Ротсей.
– Вытолкать бедную певицу? – закричал он в негодовании. – Отстегать ее за то, что она подчинилась моему приказу? Выталкивай своих забитых вассалов, грубиян, стегай своих нашкодивших легавых псов, но остерегись затронуть хотя бы собачонку, которую Ротсей потрепал по шее, а не то что женщину, принявшую его поцелуй!
Не успел Дуглас дать ответ, который оказался бы, конечно, отнюдь не мирным, как началась схватка у внешних ворот монастыря, и люди, кто верхом, кто пеший, очертя голову ринулись вперед – если не прямо в драку, то, во всяком случае, не для мирного разговора.
Схватились с одной стороны приверженцы Дугласа, как показывал их отличительный знак – кровавое сердце, с другой – обыватели Перта. По-видимому, они бились всерьез, покуда оставались по ту сторону ворот, но в уважение к освященной земле, едва переступив их, опустили оружие и ограничились словесной перепалкой.
Схватка имела то благое последствие, что под натиском толпы принц оказался оттесненным от Дугласа в такую минуту, когда легкомыслие зятя и высокомерие тестя грозили толкнуть обоих на крайность. Теперь же со всех сторон выступили миротворцы. Настоятель и монахи бросились в гущу толпы, призывая во имя господа бога блюсти мир и уважать святость этих стен, причем грозили ослушникам отлучением от церкви, к их увещаниям уже начали прислушиваться. Олбени, посланный своим царственным братом в самом начале драки, только сейчас явился на место действия. Он сразу подошел к Дугласу и стал что-то нашептывать ему на ухо, заклиная умерить свой пыл.
– Клянусь святою Брайдой Дугласской, я отомщу! –
сказал граф. – Не жить на земле тому, кто нанес оскорбление Дугласу!
– Что ж, вы отомстите, когда приспеет час, – сказал
Олбени, – но пусть не говорят, что великий Дуглас, точно сварливая баба, не умеет выбрать ни время, ни место для сведения счетов. Подумайте, все, над чем мы столько поработали, пойдет прахом из-за пустой случайности.
Джорджу Данбару только что удалось переговорить со стариком с глазу на глаз, и, хотя сроку было у него лишь пять минут, боюсь, это грозит вашей семье расторжением брака, который мы с таким трудом заключили. Санкция
Рима до сих пор не получена.
– Вздор! – уронил высокомерно Дуглас. – Не посмеют расторгнуть!
– Да, покуда Дуглас на свободе и стоит во главе своих сил, – был ответ Олбени. – Но ступайте за мной, благородный граф, и я покажу вам, как незавидно ваше положение.
Дуглас спешился и безмолвно последовал за своим коварным сообщником. В нижнем зале они увидели выстроившихся в ряды бранданов – при оружии, в стальных шлемах, в кольчугах. Их начальник отвесил поклон герцогу
Олбени, как бы желая что-то ему сказать.
– В чем дело, Маклуис?
– Мы слышали, что герцогу Ротсею нанесена обида, и я едва удержал бранданов на месте.
– Благородный Маклуис, – сказал Олбени, – и вы, мои верные бранданы! Герцог Ротсей, мой царственный племянник, благополучно здравствует, как дай господь каждому честному джентльмену. Произошла небольшая драка, но там уже утихомирились. – Он, не останавливаясь, шел вперед и тянул за собою Дугласа. – Вы видите, милорд, –
говорил он ему на ухо, – если будет сказано слово «схватить», приказ выполнят без промедления. А вы сами знаете, много ли при вас людей, – едва ли сможете вы защититься.
Дуглас, видимо, примирился с необходимостью на время набраться терпения.
– Я насквозь прокушу себе губы, – сказал он, – и буду молчать, пока не придет мой час выговориться вволю.
Джорджу Марчу выпала между тем более легкая задача
– успокоить принца.
– Милорд Ротсей, – сказал он, подступив к нему со всей придворной учтивостью, – я не должен вам напоминать, что вы еще ничем не оплатили урон, нанесенный вами моей чести, хотя лично вам я не ставлю в вину расторжение договора, отнявшее покой у меня и у моей семьи. Заклинаю вас, если вы и впрямь хотите, ваше высочество, хоть чем-то ублажить оскорбленного, прекратите сейчас этот постыдный спор.
– Милорд, я перед вами в большом долгу, – возразил
Ротсей, – но этот надменный лорд, не умеющий держаться в границах дозволенного, задел мою честь.
– Милорд, я могу лишь добавить, что ваш державный отец болен – он упал в обморок от ужаса, узнав, что вашему высочеству грозит опасность.
– Болен! – повторил принц. – Добрый, кроткий старик… Он в обмороке, так вы сказали, лорд Марч?.. Лечу к нему!
Герцог Ротсей соскочил с седла и ринулся во дворец, как борзая, когда кто-то легкой рукой ухватился за его епанчу и слабый голос стоящей на коленях женщины пролепетал:
– Защиты, мой благородный принц! Оградите чужестранку!
– Руки прочь, бродяжка! – сказал граф Марч и хотел отшвырнуть молившую о помощи странницу-певицу.
Но принц, более мягкосердечный, остановился.
– Правда, – сказал он, – я навлек месть беспощадного дьявола на беззащитное создание. О боже! Что за жизнь у меня! Кто ни приблизится ко мне, это несет ему гибель! Я
так спешу… Что делать?.. Нельзя же привести ее в мои покои… А мои удальцы как есть отпетые негодяи… Эге, вот кто меня выручит! Это ты, мой честный Гарри Смит?
Что тебя сюда привело?
– Тут вышло вроде как бы сражение, милорд, – сказал наш знакомец Смит, – между горожанами и бездельниками с южной окраины, людьми Дугласа. Мы их потеснили к воротам аббатства.
– Очень рад… Очень рад! И вы честно побили мерзавцев? – спросил Ротсей.
– Честно ли? Да как вам сказать, ваше высочество… –
ответил Генри. – Пожалуй, да. Нас, конечно, было больше числом, но никто не разъезжает в лучшем вооружении, чем те, кого водит за собою Кровавое Сердце. Так что, если подумать, мы их побили честно. Потому что, как известно вашему высочеству, латников вооружает не кто иной, как
Смит, а когда на людях доброе оружие, это стоит численного перевеса.
Пока они так беседовали, граф Марч, поговорив с кем-то у дворцовых ворот, в сильной тревоге поспешил вернуться:
– Милорд герцог!. Милорд герцог!. Вашему отцу стало лучше, и, если вы не поторопитесь, милорд Олбени и Дуглас завладеют его королевским ухом.
– Если королю лучше, – сказал безрассудный принц, – и он держит или собирается держать совет с моим любезным дядей и графом Дугласом, ни вашей милости, ни мне не подобает вмешиваться, пока нас не пригласили. Так что у меня есть время поговорить о своем дельце с честным оружейником.
– Вот вы как на это смотрите, ваше высочество! – воскликнул граф, и его легковерная надежда войти в милость при дворе, слишком поспешно пробужденная, вмиг угасла.
– Что ж, Джордж Данбар знает, что ему делать!
Он тихо побрел прочь с досадой на помрачневшем лице. Так из двух наиболее могущественных представителей шотландской знати – ив такую пору, когда аристократия подчинила своему влиянию престол, безрассудный наследник создал себе двух врагов: одного – своим надменным вызовом, другого – беспечным небрежением. Его нисколько не смутило, что граф Марч удалился: он даже порадовался, что избавился от его навязчивости.
Принц продолжал беззаботный разговор с оружейником, который, как искуснейший мастер в своем ремесле, был лично знаком со многими вельможами и царедворцами.
– Мне нужно кое-что тебе сказать, Смит… Ты не можешь закрепить в моей миланской кольчуге выпавшее кольцо?
– Пожалуйста, ваше высочество, починим не хуже, чем, бывало, моя матушка поднимала спустившуюся петлю в своем вязанье. Миланец не отличит моей работы от своей.
– Отлично! Но сейчас мне требуется от тебя другое, –
спохватился принц. – Вот эта бедная певица… Ее нужно, мой добрый Смит, поместить в надежном укрытии. Как истинный мужчина, ты должен заступиться за женщину – и ты отведешь ее в безопасное место.
Генри Смит был, как мы видели, достаточно смел и скор там, где требовалось скрестить клинки. Но было в нем и самолюбие добропорядочного мещанина, н ему не хотелось ставить себя в такое положение, которое его благонравным согражданам могло показаться двусмысленным.
– Извините, ваше высочество, – сказал он, – я только бедный ремесленник. И хотя моя рука и меч всегда к услугам короля и вашего высочества, я не дамский угодник.
Ваше высочество найдете среди своих приближенных рыцаря или лорда, которому будет по душе разыграть из себя сэра Пандара из Трои* – это слишком рыцарская роль для скромного Хэла из Уинда.
– Гм… так! – замялся принц. – Мой кошелек, Эдгар…
(Его камергер что-то ему шепнул.) Верно, верно, я его отдал бедняжке… Я достаточно знаком с вашим обычаем, сэр
Смит, и вообще с ремесленным людом, и мне известно, что сокола на пустую руку не приманишь, но я полагаю, мое слово стоит не меньше, чем добрая кольчуга: за эту пустячную службу ты получишь сполна стоимость лучшего панциря и мою благодарность в придачу.
– Вашему высочеству, может быть, и знаком кое-кто из ремесленников, – сказал Смит, – но скажу со всем почтением, плохо вы знаете Генри Гоу! Он по вашему приказу послушно выкует вам доспехи или вынет меч из ножен, но служить по части женских юбок – этого он не умеет.
– Слушай ты, упрямый пертский мул, – сказал принц, не удержавшись от улыбки перед строгой щепетильностью честного горожанина, – девчонка значит для меня так же мало, как и для тебя. Но в досужую минуту, как тебе расскажут все вокруг, если ты сам не видел, я мимоходом оказал ей внимание, за которое бедняжка может теперь поплатиться жизнью. Тут нет никого, кому я спокойно доверил бы защитить ее от наказания ремнем и тетивой: эти скоты с границы, приспешники Дугласа, засекут ее до смерти ему в угоду.
– Когда так обстоит дело, милорд, она вправе искать защиты у каждого честного человека. А так как она ходит в юбках (хоть им бы лучше быть подлинней и не такого дурацкого вида), я беру на себя защитить ее, насколько это под силу одному человеку. Но куда прикажете ее отвести?
– Ей-богу, не знаю, – сказал принц. – Отведи ее в дом к сэру Джону Рэморни… Впрочем, нет, нельзя… он нездоров, и вообще по некоторым причинам… Отведи хоть к черту, лишь бы она была в безопасности, и ты очень обяжешь Давида Ротсея.
– Мой благородный принц, – сказал Смит, – я думаю –
опять-таки при всем моем к вам почтении – лучше и впрямь поручить беззащитную женщину заботам черта, чем сэра
Джона Рэморни. Однако хоть черт, как и я, работает с огнем, мы с ним в гости друг к другу не хаживаем, и, положась на помощь святой церкви, я надеюсь, что никогда не заведу с ним дружбы. Но как я проведу ее через монастырский двор и дальше по улицам в этаком маскарадном наряде – вот задача!
– Через двор, – сказал принц, – вас проводит этот добрый монах, – он ухватил за рясу первого, кто подвернулся,
– брат Николас… или Бонифаций…
– Смиренный брат Киприан, – подсказал монах. – И вы можете располагать им, ваше высочество.
– Да, да, брат Киприан, – подхватил принц, – да! Брат
Киприан выведет вас каким-нибудь известным ему потайным ходом, а потом он со мною увидится, чтобы принять благодарность принца за услугу.
Церковник поклонился в знак покорного согласия, а бедная Луиза, которая, пока договаривались, то и дело переводила взгляд с одного на другого, теперь поспешила ввернуть:
– Доброму человеку не будет неловко за мой глупый наряд – у меня есть на каждый день дорожная накидка.
– Что ж, Смит, тебе предлагают для покрова капюшон монаха и женскую накидку. Я был бы рад, когда бы все мои слабости были так надежно укрыты! До свидания, честный человек. Я отблагодарю тебя после.
И, словно опасаясь новых возражений со стороны
Смита, он быстро вошел во дворец.
Генри Гоу стоял, ошеломленный навязанным ему поручением, грозившим двойной бедой – с одной стороны, вовлечь его в опасную переделку, с другой – возбудить не менее опасное злословие, а то и другое вместе в его новом положении, да еще при его постоянной готовности лезть в драку, могло, как он предвидел, изрядно повредить ему на пути к его заветной цели. Но в то же время оставить беззащитное создание на произвол жестоких гальвегианцев*, разнузданных приспешников Дугласа, – такой мысли мужественный оружейник не мог допустить ни на миг.
Его вывел из раздумья певучий голос монаха. Растягивая слова в том безучастии, подлинном или притворном, какое святые отцы неизменно выказывают ко всему земному, брат Киприан попросил их следовать за ним. Со вздохом, очень похожим на стон, Смит двинулся вперед и, делая вид, будто идет сам по себе, независимо от монаха, прошел вслед за ним в монастырь, а оттуда – в заднюю калитку, которую монах, оглянувшись только раз через плечо, оставил для них открытой. Последней шла Луиза: быстро подхватила она свою корзиночку, кликнула собачонку и радостно зашагала по дороге, обещавшей избавление от опасности, которая казалась только что и грозной и неизбежной.
ГЛАВА XII
Встает старуха, хмурит бровь:
– Когда такое дело
Свершить посмел бы твой отец,
Ему бы нагорело!
«Трамбул-счастливец»
Все трое прошли потайным ходом и были пропущены в церковь, наружная дверь которой, обычно открытая, оказалась на замке, ее заперли для всех во время недавнего переполоха, когда буяны рвались сюда – отнюдь не ради молитвы. Затем миновали угрюмые приделы, где эхо под сводами гулко отзывалось на тяжелую поступь оружейника, но молчало под стопой обутого в сандалии монаха и легкими шагами Луизы, которая дрожала, бедная, мелкой дрожью не так от холода, как со страху. Она видела, что оба ее вожатая, и духовный и мирской, смотрят на нее неласково. Отец Киприан был строгий инок, он, казалось, каждым взглядом хотел повергнуть в трепет злополучную скиталицу и выразить свое презрение к ней, оружейник же, хоть и был, как мы видели, самым добродушным человеком на свете, сейчас напустил на себя важный, почти суровый вид: его злило, что ему навязали эту несообразную роль, не дав, как он в смущении сознавал, ни малейшей возможности уклониться от нее.
Свою досаду он переносил на безвинную девушку, отданную под его защиту, и, поглядывая на нее с пренебрежением, мысленно говорил себе:
«Прямо королева нищенок! Ну как мне, приличному горожанину, идти с такою по улицам Перта? Репутация у красотки, верно, такая же подмоченная, как у всех ее сестер, и если слух о том, что я стал ее рыцарем, дойдет до ушей Кэтрин, я погиб безвозвратно. Уже лучше бы мне убить кого-нибудь, хоть первого человека в Перте! Нет –
молот и гвозди! – я и впрямь предпочту убить мужчину
(пусть он только меня хорошенько раззадорит!), чем вести по городу эту срамницу!»
Возможно, Луиза угадала, чем обеспокоен ее провожатый, потому что она заговорила робко и нерешительно:
– Достойный сэр, не лучше ли будет, если я на минутку зайду сюда, в часовню, и надену свою накидку?
– Гм, милочка! Дельные слова, – сказал оружейник.
Но монах вмешался, подняв в знак запрета палец:
– Часовня Медокса Блаженного – не уборная, где переодеваются фокусники и бродячие актеры! Я скоро укажу тебе ризницу, лучше отвечающую твоему положению.
Бедная молодая женщина смиренно склонила голову и в глубоком уничижении отошла от входа в часовню, куда хотела вступить. Ее спаниель, казалось, понял по виду и повадке своей госпожи, что они ступают по этой освященной земле бесправными чужаками, и, свесив уши, волоча хвост по плитам, тихо трусил по пятам за Луизой.
Монах, не останавливаясь, вел их дальше. Они сошли по широкой лестнице и углубились в лабиринт подземных коридоров, тускло освещенных. Проходя мимо низкой сводчатой двери, монах обернулся и сказал Луизе тем же строгим голосом, как и раньше:
– Вот, дочь неразумия, вот перед тобою раздевальная, где многие до тебя сложили свои одежды!
Повинуясь боязливо и покорно легкому взмаху руки, она толчком распахнула дверь, но тут же в ужасе отпрянула. Это был склеп, наполовину заполненный сухими черепами и костями.
– Мне страшно переодеваться здесь… и одной… Но если вы приказываете, отец, я сделаю как вы повелите.
– Знай, дитя тщеты, останки, на которые ты взираешь, лишь бренное одеяние тех, кто в свое время искал земных утех или услаждался ими. В такой же прах обратишься и ты, как ни кружись, ни пляши, как ни пой, ни бренчи на струнах, ты и все вы, служители нечестивого мирского наслаждения, уподобитесь этим бедным костям, на которые тебе в твоей суетной привередливости противно и страшно глядеть.
– Нет, это не суетная привередливость, преподобный отец, – отвечала странствующая певица. – Видит небо, я чту покой этих бедных побелевших костей, и если бы, распростершись на них, я могла без греха превратиться в подобный же прах, я избрала бы местом отдыха эту груду останков и предпочла бы ее самому пышному и мягкому ложу в Шотландии.
– Терпи и продолжай свой путь, – сказал монах уже не так сурово. – Жнец не должен бросать жатву, доколе солнце, склонясь к закату, не оповестит, что трудовой день окончился.
Пошли дальше. В конце длинной галереи брат Киприан отворил дверь небольшой комнаты или, может быть, часовни, так как ее украшало распятие, перед которым горели четыре лампады. Все склонились, осенясь крестом, и монах спросил девушку-менестреля, указывая на распятие:
– Что говорит этот символ?
– Что господь и праведника и грешника призывает приблизиться.
– Да, если грешник сложил с себя свой грех, – сказал монах, голос которого зазвучал уже заметно мягче. – Здесь приготовься к продолжению своего пути.
Луиза пробыла в часовне минуты две и вышла оттуда, кутаясь в серый грубошерстный плащ: кое-что из своего яркого наряда она наспех сняла н сложила в корзиночку, где перед тем лежало ее обыденное одеяние.
Вскоре затем монах отпер дверь, которая вела на волю.
Они оказались в саду, окружавшем монастырь братьев доминиканцев.
– Южные ворота только на засове, вы сможете выйти через них незамеченными, – молвил монах. – Благословляю тебя, сын мой, благословляю и тебя, несчастное дитя.
Пусть воспоминание о месте, где ты сняла свои уборы, остережет тебя, когда ты снова вздумаешь их надеть.
– Увы, отец! – сказала Луиза. – Если бы несчастная чужестранка могла хоть кое-как прокормиться иным, более почтенным ремеслом, едва ли она пожелала бы промышлять своим суетным искусством. Но…
Но монах исчез, да и самая дверь, через которую их вывели, тоже как будто исчезла, так диковинно была она укрыта под нависшим контрфорсом и среди вычурной орнаментовки готической архитектуры. «Так! Стало быть, через эту потайную дверь только что выпустили женщину,
– подумал Генри. – Хорошо, коли добрые отцы не впустят тотчас этим же ходом другую! Очень удобное местечко для игры в прятки… Но, benedicite, что мне делать дальше? Я
должен поскорее сбыть девчонку с рук и доставить ее в безопасное место. Не знаю, какова она в душе, а вид у нее такой скромный – теперь, когда на ней приличная одежда, –
что она едва ли заслуживает того обхождения, каким ее почтили бы наши шотландские дикари из Гэллоуэя или чертов легион из Лиддела!»
Луиза стояла, точно предоставив кузнецу вести ее, куда он сам захочет. Ее собачонка, радуясь, что выбралась из темного подземелья на свежий воздух, резво носилась по дорожкам, наскакивала на свою госпожу и даже крутилась, хоть и несколько боязливо, в ногах у Смита, чтобы выразить и ему свое удовольствие и завоевать благосклонность.
– Ложись, Шарло, ложись! – прикрикнула певица. –
Рад, что выбрался на божий свет? Но где-то мы с тобою заночуем, мой бедный Шарло!
– Ну, сударыня, – сказал Смит – не грубо, потому что это было не в его натуре, но все же резко, как говорит человек, когда хочет покончить с неприятным делом, – куда лежит ваш путь?
Луиза уставилась в землю и молчала. На повторный настойчивый вопрос, куда она прикажет ее проводить, она снова потупилась и сказала, что сама не знает.
– Ладно, – усмехнулся Генри, – понимаю… Я тоже в свое время умел позабавиться – повеса был хоть куда! Но лучше скажу напрямик: что касается меня, так я вот уже много-много месяцев совсем другой человек, так что, красотка моя, нам надо расстаться раньше, чем такая пташка захотела бы отпустить от себя пригожего молодца.
Луиза плакала без слов, все еще не поднимая глаз, как плачут, когда чувствуют обиду, на которую не вправе жаловаться. Наконец, видя, что ее провожатый теряет терпение, она начала, запинаясь:
– Высокородный сэр…
– Сэром зови рыцаря, – сердито сказал горожанин, – а высокородным – барона. Я – Гарри из Уинда, честный оружейник и к тому же независимый от цеха.
– Значит, добрый ремесленник, – сказала музыкантша. –
Вы судите обо мне сурово, но у вас есть на то видимое основание. Я немедленно избавила бы вас от своего общества, которое, возможно, приносит мало чести порядочному человеку, но я и в самом деле не знаю, куда мне идти.
– На ближайшую ярмарку или храмовый праздник, –
отрезал Генри, не сомневаясь, что растерянность ее притворная – девчонка хочет ему навязаться, вот и прикидывается, а может быть, и сам страшась соблазна. – Значит, в
Охтерардер, на праздник святого Медокса. Поручусь, что ты без труда найдешь туда дорогу.
– Афте… Оттер… – повторила певица, тщетно силясь одолеть кельтское произношение. – Мне говорили, что мои песенки будут непонятны людям, если я подойду ближе к тому угрюмому горному кряжу.
– Значит, ты хочешь остаться в Перте?
– Но где тут устроиться на ночь? – сказала скиталица.
– А где провела ты эту ночь? – возразил Смит. – Уж ты, разумеется, знаешь, откуда пришла, хоть, видно, еще не решила, куда пойдешь.
– Я ночевала в странноприимном доме при монастыре.
Но меня пустили туда после долгих уговоров и наказали больше не возвращаться.
– А теперь, когда тебя гонят Дугласы, тебя туда нипочем не примут, уж это наверняка. Но принц упомянул сэра
Джона Рэморни… Я могу провести тебя переулками к его жилищу… хоть это и не дело для честного горожанина, да и некогда мне.
– Пойду куда-нибудь… Я знаю, я для людей – бесчестье и обуза. Было время, когда на меня смотрели иначе… Но этот Рэморни – кто он такой?
– Учтивый рыцарь. Ведет веселую холостяцкую жизнь и состоит конюшим и, как говорят, privado36 при молодом принце.
– Как! При этом шалом и надменном молодом человеке, из-за которого и вышел весь скандал?.. Ох, не отводите меня туда, добрый друг! Неужели не сыщется какой-нибудь христолюбивой женщины, которая приютила бы несчастное создание у себя в хлеву или в амбаре на одну ночь? Рано поутру я уйду. Я ей щедро заплачу. У меня есть золото – вам я тоже заплачу, если вы отведете меня куда-нибудь, где я смогу укрыться от этого буйного повесы и от слуг черного барона, который как глянет, так убьет.
– Приберегите ваше золото для тех, у кого его недостаточно, сударыня, – сказал Генри, – и не суйте в честные руки деньги, заработанные виолой, бубнами и пляской, а может быть, и чем похуже. Говорю вам напрямик, сударыня, меня вы не одурачите. Я провожу вас в любое безопасное место, какое вы мне назовете, потому что мое обещание крепко, как стальные оковы. Но вам меня не убедить, что вы не знаете, куда идти. Не так вы неопытны в своем ремесле, чтобы не знать, что в любом городе, а тем более в таком большом, как Перт, имеются заезжие дворы, где особа, подобная вам, всегда получит приют за свои деньги, если не найдет простака, который уплатил бы за ее постой. Раз вы при деньгах, сударыня, моя о вас забота будет недолга, и, право, в женщине ваших занятий эта непомерная горесть, этот страх остаться одной кажутся мне попросту притворством.
Дав, таким образом, ясно понять, как он думал, что
36 Доверенный по личным делам (исп.)
потешница его не обманет обычными своими уловками, Генри твердо отошел на несколько шагов внушая себе, что принял самое разумное и мудрое решение. Но он не выдержал и оглянулся посмотреть, как Луиза приняла его уход, и был смущен, увидев, что она опустилась на скамью, скрестила руки на коленях и склонила голову на руки, всей позой выражая полную безнадежность.
Кузнец еще пытался ожесточить свое сердце.
– Это все притворство, – сказал он. – La gouge37 знает свое дело, клянусь святым Ринганом!*
В эту минуту кто-то дернул его за подол плаща, и, посмотрев вокруг, он увидел маленького спаниеля, который тотчас же, словно хлопоча за свою госпожу, встал на задние лапки и начал танцевать, скуля и оглядываясь на Луизу, как будто испрашивая сострадания к своей покинутой хозяйке.
– Бедняга, – сказал Смит, – может быть, и это не более чем фокус, ведь ты делаешь только то, чему тебя обучили… Но раз уж я взялся защищать несчастную, не могу я оставить ее чуть ли не в обмороке… если это обморок… Не могу! Я же человек!
Возвратившись и подступив к девушке, так некстати отданной под его опеку, он по ее побелевшему лицу сразу убедился, что она или действительно в глубоком отчаянии, или же обладает даром притворства, непостижимым для мужчины, да и для женщины тоже.
– Слушай, девочка, – сказал он так ласково, как до сих
37 Девка (франц.) Gouge на старофранцузском почти равнозначно нашему wench.
(Прим. автора.)
пор не мог бы, даже если б захотел, – скажу тебе откровенно, в каком я положении. Сегодня у нас Валентинов день, и, по обычаю, я должен провести его с моей прекрасной Валентиной. Но драка и ссоры заняли все утро, оставив нам жалких полчаса. Так что тебе ясно, где сейчас мои мысли и сердце и где уж ради одного приличия мне бы надлежало быть и самому.
Потешница выслушала его и, как видно, поняла.
– Если вы любите верной любовью и должны спешить к вашей чистой Валентине, боже упаси, чтобы из-за такой, как я, между вами пошел разлад! Не думайте больше обо мне. Я возьму в проводники эту большую реку и приду туда, где она впадает в океан и где, как мне говорили, есть портовый город, оттуда я отправлюсь на корабле в La Belle France38 и снова окажусь в стране, где самый грубый крестьянин не сделает зла самой жалкой женщине.
– Сегодня вам нельзя идти в Данди, – сказал Смит. –
Люди Дугласа сейчас так и снуют по обоим берегам реки, потому что до них дошла уже весть об утреннем переполохе, весь этот день, и всю ночь, и весь завтрашний день они будут сходиться под знамя своего вождя, как горные кланы на огненный крест. Видите – там, за рекой, лихо скачут пять-шесть человек? Это эннендейлцы, я их распознал по длинным копьям и по тому, как они их держат: эннендейлец никогда не носит копье наконечником назад –
оно у него всегда направлено острием вверх или же вперед.
– А что мне до них? – сказала потешница. – Это конники и воины. Они уважат меня ради моей виолы и моей
38 В прекрасную Францию (франц.)
беззащитности.
– Не стану говорить о них дурное, – ответил Смит. –
Если ты придешь в их родные долины, они окажут тебе гостеприимство, ты можешь ничего не опасаться, но сейчас они вышли на дорогу. Что попалось в сети, то рыба. Среди них найдутся и такие, что не посовестятся тебя убить ради пары золотых сережек. У них вся душа в глазах да в пальцах. Так и смотрят, нельзя ли чем поживиться. Нет у них ушей, чтобы слушать пение и музыку или внимать мольбам о пощаде. К тому же приказ их вождя насчет тебя уже отдан
– и такой, что его, конечно, не ослушаются. Да, когда большие господа говорят: «Сожги церковь!», им повинуются быстрей, чем когда они скажут: «Построй!»
– Тогда, – сказала потешница, – мне лучше всего сесть на скамью и умереть.
– Не говори так! – ответил Смит. – Мне бы только найти пристанище, где ты могла бы заночевать, а утром я отвел бы тебя на Сходни богоматери, откуда идут вниз по реке корабли до самого Данди, и я посадил бы тебя на борт с каким-нибудь попутчиком, который присмотрел бы, чтобы ты устроилась в надежном месте, где тебя примут по чести и не обидят.
– Добрый… хороший… благородный человек! – сказала певица. – Сделайте так, и, если мольбы и благословения бедной несчастливицы могут дойти до небес, они вознесутся туда молитвой о тебе. Мы встретимся у этой двери в любое время, чтобы только поспеть к первому же кораблю. Когда он отходит?
– В шесть утра, едва рассветет.
– Так ступайте же, ступайте к вашей Валентине, и, если она вас любит – о, не обманывайте ее!
– Увы, несчастная девица! Боюсь, не обман ли довел тебя до такой жизни? Но я не могу оставить тебя так, без крова. Я должен знать, где ты переночуешь.
– Об этом не тревожьтесь, – возразила Луиза, – небо ясное, тут немало кустов и зарослей по берегу реки. Мы с
Шарло отлично можем на одну ночь устроить себе спальню под зеленым деревцом, а утро – при обещанной вами помощи – застанет меня там, где мне не будут грозить ни зло, ни обида. Ночь проходит быстро, если есть надежда на доброе утро!. Вы медлите, а ваша Валентина ждет? Нет, я вас почту нерадивым в любви, а вы знаете, чего стоит укор менестреля.
– Я не могу бросить тебя, девица, – ответил оружейник, уже совсем оттаяв. – Будет просто убийством, если я позволю тебе ночевать под открытым небом в феврале месяце, на злом шотландском ветру. Нет, нет, этак я плохо сдержу свое слово, а если меня и поругают малость, это будет справедливым наказанием за то, что я судил о тебе и обращался с тобою не по твоим заслугам, как вижу я теперь, а согласно моим предрассудкам. Пойдем, девица, ты получишь надежное и пристойное убежище на эту ночь, к чему бы это ни привело. Я был бы несправедлив к моей
Кэтрин, если бы дал человеку замерзнуть насмерть для того, чтобы часом раньше насладиться ее обществом.
Говоря таким образом и гоня от себя прочь боязнь дурных последствий или кривотолков, какие мог породить такой его поступок, храбрый Смит решил, не страшась злоречья, приютить скиталицу на ночь в своем доме. Следует добавить, что он пошел на это с крайней неохотой, в порыве великодушия.
До того, как наш доблестный сын Вулкана в благоговении устремил свои мечты на пертскую красавицу, прирожденная страстность натуры отдавала его под влияние не только Марса, но и Венеры, и лишь благотворное действие истинного чувства положило конец его распутным утехам.
Тем ревнивей оберегал он свою недавно завоеванную славу постоянства, на которую его забота о бедной страннице неизбежно должна была бросить тень. Да и смущали сомнения, не слишком ли смело подвергает он себя соблазну… Прибавьте к этому отчаяние оттого, что он и так уже упустил половину Валентинова дня, который, по обычаю, не только мог, но и должен был провести возле своей подруги. Поездка в Кинфонс и разные последующие события поглотили чуть ли не весь день, недалеко было уже до вечерни.
Точно надеясь в быстрой ходьбе наверстать время, поневоле потерянное на предмет, столь далекий от стремлений его сердца, он крупными шагами пересек сад доминиканцев, вышел в город и, прикрыв плащом нижнюю половину лица, а шляпу нахлобучив так, чтобы спрятать и верхнюю, с той же стремительностью двинулся боковыми улочками и проулками в надежде дойти до своего дома в
Уинде, не попавшись никому на глаза. Но минут через десять он спохватился, что молодой женщине, пожалуй, нелегко за ним поспевать. Поэтому он оглянулся раз-другой в сердитом нетерпении, которое вскоре сменилось стыдом, когда он увидал, что, стараясь не отстать, она совсем выбилась из сил.
«Ну вот, полюбуйся, скотина ты этакий, – выругал
Генри сам себя. – Мне, конечно, к спеху, но разве у бедняжки от этого вырастут крылья? Да еще она тащит поклажу! Скажу по правде, где коснется женщины, там я истинный невежа, я непременно окажусь дурак дураком, когда искренне хочу сделать все по-хорошему…»
– Послушай, девочка, дай-ка я понесу твои вещи. Тогда у нас дело пойдет быстрей.
Бедная Луиза хотела воспротивиться, но она так запыхалась, что не могла произнести ни слова, и она позволила добросердечному покровителю отобрать у нее корзиночку.
Увидав это, собака забежала вперед, встала на задние лапки и, помахав передними, вежливо заскулила, как будто просясь, чтоб и ее понесли на руках.
– Что ж, придется, хочешь не хочешь, взять и тебя, –
сказал Смит, видя, что бедная тварь устала.
– Фи, Шарло! – прикрикнула Луиза. – Точно ты не знаешь, что тебя я могу нести сама!
Она попробовала подхватить спаниеля, но тот увернулся и, подбежав к Смиту с другого боку, снова запросился на руки.
– Шарло прав, – сказал Смит. – Он знает, кому больше пристало его нести. Это мне говорит, моя красавица, что ты не всегда таскала сама свою ношу… Шарло умеет кое о чем поведать.
Такая мертвенная бледность легла на лицо бедной потешницы при этих словах, что Генри почел нужным поддержать девушку, боясь, что она упадет на землю. Однако она оправилась в две-три секунды и слабым голосом попросила своего проводника вести ее дальше.
– Ну, ну, – сказал Генри, когда они снова двинулись, –
держись за мой плащ или за руку, если так тебе легче будет идти. Эх, посмотрел бы кто на нас со стороны! Мне бы еще ребек* или гитару за спину да мартышку на плечо, и мы –
ни дать ни взять – веселая чета бродячих актеров: становись у ворот замка да бренчи на струнах…
«Эх, молот и гвозди! – ворчал он мысленно. – Если кто из знакомых повстречает меня с корзинкой этой потаскушки за спиной, с ее собачкой на руках и с нею самой, уцепившейся за мой плащ, ну как ему тут не подумать, что я и впрямь превратился в нищего бродягу? Я бы отдал лучший панцирь, какой выходил из-под моего молота, только бы никто из болтунов-соседей не встретил меня в таком обличье, смеху тогда не было б конца от Валентинова дня и до сретения!»
Волнуемый этими мыслями, кузнец, хоть и рискуя изрядно удлинить дорогу, которую хотел проделать как можно быстрее, выбрал самый окольный и пустынный путь, чтобы по возможности избежать главных улиц, где все еще толпился народ после недавнего переполоха. Но, к несчастью, этой уловкой он ничего не достиг: едва свернув в узкий переулок, он встретил человека, который шел, прикрыв лицо плащом, видно так же, как и он, желая пройти неопознанным. Однако тонкая, тщедушная фигурка, ноги-веретенца, торчавшие из-под плаща, и подслеповатые глазки, мигавшие над его верхними складками, так безошибочно выдавали в нем аптекаря, как если бы он прицепил спереди к шляпе свою вывеску. Неожиданная и крайне неприятная встреча повергла кузнеца в смятение.
Изворотливость не была свойственна его прямому и смелому нраву, а зная этого человека как любопытного соглядатая и злостного сплетника, да к тому же издавна питавшего к нему особую неприязнь, оружейник подумал с надеждой лишь об одном исходе: может быть, почтенный аптекарь сам подаст ему повод пустить в ход кулаки – и тогда он свернет шею неприятному свидетелю и раз навсегда заткнет ему рот.
Но, увы, аптекарь не сделал и не сказал ничего, что могло бы оправдать такую чрезвычайную меру.
Напротив, столкнувшись с дюжим своим земляком так близко, что никак было не проскочить неузнанным, аптекарь решил по возможности сократить встречу, и, не показывая виду, что замечает в ее обстоятельствах что-либо странное, он, проходя мимо, даже не глянул на спутницу оружейника и лишь уронил небрежно такие слова:
– Еще раз веселого праздника тебе, храбрый Смит! Как!
Ты ведешь с пристани свою кузину, милую миссис Джоэн
Летам, и поклажу ее несешь… Значит, прямо из Данди? Я
слышал от старого чеботаря, что ее ждут.
Говоря таким образом, аптекарь не смотрел ни влево, ни вправо, и, бросив беглое: «Будьте здоровы!» в ответ на такое же приветствие, которое Смит скорее буркнул, чем проговорил, он заскользил дальше, как тень, своею дорогой.
– Поймал-таки меня, чертов подлюга! – сказал Смит. –
А я, хочешь не хочешь, проглотил его пилюлю, хоть и позолоченную. У мерзавца острый глаз на юбки. Он умеет отличить дикую уточку от домашней, как и всякий в Перте… Он меньше чем кто-либо другой в Славном Городе способен принять кислую сливу за грушу или мою дородную кузину Джоэн за эту фантастическую пташку. Понимай так – своим поведением он как бы сказал: «Я не вижу того, что ты хотел бы спрятать от меня». И правильно сделал, потому что он схлопочет себе крепкий удар по черепу, если станет соваться в мои дела… и, значит, он в собственных интересах будет молчать. Но кого еще сюда принесло?.. Святой Дунстан!. Хвастуна и пустобреха, этого зайца трусливого Оливера Праудфьюта!
В самом деле, следующим они повстречали отважного шапочника, который, сдвинув шапку набекрень и горланя песню:
– Том, а Том, не сиди битый час над котлом!
– ясно давал понять, что пообедал не всухую.
– Ага, мой любезный Смит, – сказал он, – я тебя, выходит, захватил врасплох? Выходит, и верная сталь может согнуться?.. Может и Вулкан, как уверяют менестрели, отплатить Венере ее же монетой?.. Право слово, быть тебе весь год веселым Валентином, раз ты начал свой год так лихо!
– Послушай, Оливер, – сказал сердито Смит, – закрой глаза и ступай мимо, дружок. Да советую тебе, не болтай о том, что тебя не касается, если хочешь сохранить все зубы во рту.
– Чтобы я да болтал лишнее?.. Разносил бы сплетни, и о ком – о своем же брате вояке?.. Никогда себе не позволю!.
Ни словом не обмолвлюсь даже со своим деревянным султаном!. Зачем? Я и сам не прочь повеселиться в укромном уголке. Знаешь, пойду-ка я с тобой! Зайдем куда-нибудь, пображничаем вместе, а твоя Далила* споет нам песенку. Что, не худо я придумал?
– Превосходно! – сказал Генри, сам о том лишь мечтая, чтобы пристукнуть «своего брата вояку», но все же благоразумно избрав более мирный способ отвязаться от него.
– Превосходно придумано!. Мне, кстати, понадобится твоя помощь – вон, я вижу, идут пятеро или шестеро дугласцев… они непременно попробуют отбить девчонку у скромного горожанина вроде меня, так что я буду рад получить подмогу от такого удальца, как ты.
– Благодарю… благодарю тебя, – ответил шапочник, –
но не лучше ли мне побежать и распорядиться, чтоб забили тревогу, да прихватить свой большой меч?
– Да, да… беги со всех ног домой и не рассказывай ничего о том, что ты тут видел.
– Кому ты это – мне? Меня не бойся. Тьфу! Я презираю сплетников!
– Так иди же… Я слышу лязг оружия.
Под шапочником точно земля загорелась. Он мигом обратился спиной к несуществующей опасности и пустился прочь самым скорым шагом – Смит не сомневался, что он живо примчится домой.
«Придется иметь дело еще с одним языкастым дураком,
– подумал кузнец. – Но на него у меня тоже заготовлен кляп. Есть у менестрелей притча про галку в чужих перьях, так Оливер и есть та самая галка, и, клянусь святым Дунстаном, если он станет болтать обо мне лишнее, я так из него повыдергаю перья, как ястреб никогда не ощипывал куропатку. И он это знает».
Пока эти мысли теснились в его голове, он почти достиг конца своего пути и с измученной певицей, чуть дышавшей от усталости и страха и все еще цеплявшейся за его плащ, добрался наконец до середины Уинда – переулка, в котором стояла его кузница и по которому при той неопределенности, с какой тогда присваивались фамилии, оружейник получил одно из своих прозваний.
Здесь во всякий день можно было видеть пылающий горн, и четверо полуголых молодцов оглушали округу стуком молота по наковальне. Но по случаю праздника святого Валентина молотобойцы заперли заведение и пошли по своим делам – помолиться и поразвлечься. Дом, примыкавший к кузнице, принадлежал Генри Смиту, и хотя самый дом был невелик и стоял в узкой улочке, зато за ним раскинулся большой сад с плодовыми деревьями, так что, в общем, он представлял собой приятное жилище.
Кузнец не стал ни стучать, ни звать, боясь, что тогда все соседки кинутся к дверям и к окнам, а вынул из кармана собственного изготовления ключ от внутреннего замка – в то время завидная и редкая диковина – и, отперев дверь, провел спутницу в свой дом.
Помещение, куда вошли Генри с бродячей певицей, представляло собою кухню, служившую у людей одного со
Смитом состояния также и столовой, хотя кое у кого, как, например, у Саймона-перчаточника, обедали в особой комнате, а не там, где шла стряпня. В углу этого помещения, прибранного с необычайным пристрастием к чистоте, сидела старуха, которую по ее опрятному платью и по тому, как ровно была накинута ее пунцовая шаль, спадавшая с головы на плечи, можно было принять и за более важную особу, чем ключницу Смита. Но именно в этом, и ни в чем другом, было жизненное назначение Лакки Шулбред. Утром ей так и не пришлось побывать у обедни, а сейчас она удобно расположилась у очага, и с левой ее руки свешивались до половины перебранные четки, прочтенная до половины молитва замирала на ее губах, ее полузакрытые глаза боролись с дремотой, покуда она ждала, когда вернется ее питомец, и гадала в недоумении, к которому же часу он явится домой. Она вскочила, услышав, что он вошел, и остановила на его спутнице взгляд, выразивший поначалу крайнее удивление, а затем изрядную досаду.
– Святые да благословят ныне зеницу глаз моих, Генри
Смит! – провозгласила она с глубокой набожностью.
– От всего сердца – аминь! Подай нам поскорее, добрая няня, чего-нибудь поесть, потому что бедная скиталица, боюсь я, обедала совсем не плотно.
– И снова я прошу: да охранит богородица глаза мои от злого наваждения сатаны!
– Да будет так, скажу тебе и я, добрая женщина. Но что толку в твоем бормотании и молениях? Ты меня не слышишь? Или не хочешь делать что приказано?
– Значит, это он… он как есть! Но горе мне! Это все-таки дьявол в его обличье – а то с чего бы виснуть у него на плаще какой-то девке?.. Ох, Гарри Смит, и не за такие штуки люди называли тебя непутевым парнем! Но кто бы мог подумать, что Гарри приведет случайную полюбовницу под кров, где жила его достойная мать и где тридцать лет живет его няня!
– Успокойся, старая, и образумься, – сказал Смит. – Эта музыкантша никакая не полюбовница – ни моя и ничья, насколько мне известно. Она с первым кораблем отправляется в Данди, и мы должны приютить ее до утра.
– Приютить! – повторила старуха. – Можешь сам приютить этакую скотинку, если тебе угодно, Гарри Уинд, но я не стану ночевать в одном доме с негодной девкой, уж будь покоен.
– Ваша мать на меня рассердилась, – сказала Луиза, не поняв, кто они друг другу. – Я не хочу оставаться здесь, если это для нее оскорбительно. Нет у вас при доме конюшни или хлева? Пустое стойло отлично послужит спальней для нас с Шарло.
– Именно! Я думаю, к такой спальне ты больше всего и привыкла, – подхватила тетушка Шулбред.
– Послушай, няня Шулбред, – сказал кузнец, – ты знаешь, как я тебя люблю и за твою доброту и в память моей матери, но клянусь святым Дунстаном, который занимался одним со мной ремеслом, в своем доме я сам хочу быть хозяином, и если ты уйдешь от меня, не имея к тому других оснований, кроме своих нелепых подозрений, то уж измышляй потом сама, как ты откроешь дверь, когда вернешься, потому что от меня тебе помощи не будет, так и знай!
– Хорошо, мой мальчик, но все-таки я не осрамлю свое честное имя, которое ношу вот уж шестьдесят лет. Мать твоя того себе не позволяла, не позволяю себе и я водить компанию с горлодерами, да фокусниками, да певицами, и уж не так мне трудно будет найти себе жилье, чтобы оставаться под одною крышей с такой вот бродячей принцессой.
С этими словами строптивая домоправительница принялась поспешно налаживать для выхода свою тартановую накидку, пытаясь надвинуть ее вперед, чтоб не было видно под ней белого полотняного чепца, края которого обрамляли ее изрезанное морщинами, но все еще свежее, со здоровым румянцем лицо. Управившись с этим, она взяла в руки палку, свою верную подругу в странствиях, и двинулась к двери, когда Смит заступил ей дорогу:
– Погоди, старая, дай хоть с тобою рассчитаться. Я
немало должен тебе за службу – жалованье, наградные.
– И взбредет же в твою глупую голову! Какое жалованье и наградные могу я принять от сына твоей матери, которая кормила меня, одевала и обучала, как сестру родную!
– И так-то ты платишь ей, няня, за добро – покидаешь ее единственного сына в час нужды!
Тут, видно, в упрямой старухе заговорила совесть. Она остановилась и посмотрела на своего хозяина, на девушку-менестреля, опять на хозяина, потом покачала головой и, кажется, решила все-таки направиться к выходу.
– Я принял эту бедную странницу под свой кров только для того, – уговаривал Смит, – чтобы спасти ее от тюрьмы и плетей.
– А зачем тебе понадобилось ее спасать? – сказала неумолимая тетушка Шулбред. – Уж верно, она заслужила и то и другое, как вор заслуживает пенькового воротника.
– Не знаю, может да, может нет. Но уж никак она не заслужила, чтоб ее засекли насмерть или заморили голодом в тюрьме, а таков удел каждого, на кого пала злоба Черного
Дугласа.
– А ты идешь наперекор Черному Дугласу ради бродяжки-потешницы? Да это же будет самой скверной из твоих ссор… Ох, Генри Гоу, лоб у тебя покрепче, чем железо твоей наковальни!
– Я иногда сам так думаю, миссис Шулбред, но ежели я получу два-три пореза в этом новом споре, кто, спрошу я, будет мне лечить их, когда ты от меня сбежишь, как вспугнутый дикий гусь? А еще спрошу, кто примет в дом мою молодую жену, которую я надеюсь привести на этих днях к нам в Уинд?
– Ах, Гарри, Гарри, – сказала, покачивая головой, старуха, – так ли честный человек готовит дом к приему новобрачной? Тебе нужно вступить на тропу скромности и благоприличия, а не распутства и буйства.
– Опять говорю тебе: эта несчастная женщина для меня ничто. Я только хочу уберечь ее от опасности, а я думаю, самый храбрый наглец из пограничной полосы, когда попал он в Перт, не меньше питает почтения к запору на моей двери, чем там, у себя, к воротам замка Карлайль. Я иду к
Гловерам… возможно, там и заночую, потому что этот мальчишка, волчья кровь, сбежал обратно в горы, как сущий волчонок, так что у них есть сейчас свободная кровать и добрый Саймон будет рад предоставить ее мне. Ты останешься с этой бедняжкой, накормишь ее и возьмешь под свое крыло на эту ночь, а я зайду за нею до рассвета. Если хочешь, можешь сама проводить нас и на пристань, где я расстанусь с ней, так и не побыв ни минуты с глазу на глаз.
– Говоришь ты как будто толково, – сказала тетушка
Шулбред, – хоть мне и невдомек, почему ты не боишься замарать свое доброе имя ради девчонки, которая без хлопот нашла бы себе ночлег за два пенса серебром, если не дешевле.
– В этом положись на мое слово, старая, и будь добра к девчонке.
– Уж поверь, добрее буду, чем она заслуживает, и, право, хоть и не рада я сидеть с такой тварью, все-таки мне от этого, я думаю, меньше будет вреда, чем тебе, если только она на самом деле не ведьма, что очень вероятно, потому что дьявол куда как силен над всем бездомным сбродом.
– Она такая же ведьма, как я колдун! – сказал честный
Смит. – Просто бедная девушка с разбитым сердцем…
Если она совершила что дурное, ей пришлось хлебнуть за это вдосталь горя. Будь к ней добра. А ты, моя музыкантша… я завтра утром зайду за тобой и поведу тебя на пристань. Старушка обойдется с тобой по-хорошему, если ты не станешь говорить ничего такого, чего не говорят при порядочной женщине.
Бедная странница слушала их разговор, понимая только его общий смысл, потому что, хотя она и хорошо говорила по-английски, однако этот язык она усвоила в самой Англии, а северное наречие и тогда, как и ныне, было резче на слух, и гласные звучали в нем более открыто. Все же она поняла, что ее оставляют со старой дамой, и, кротко скрестив руки на груди, со смирением склонила голову. Потом она посмотрела на кузнеца с выражением искренней признательности и, устремив глаза ввысь, схватила его руку и хотела, видно, в порыве глубокой и страстной благодарности поцеловать его жилистые пальцы. Но тетушка