Шулбред не дала ей выразить свои чувства на чужеземный лад. Она встала между ними и, отпихнув в сторону несчастную Луизу, сказала:

– Нет, нет, ничего такого я не допущу! Ступай в запечье, сударыня, а когда Гарри Смит уйдет, тогда, если тебе так уж надобно целовать руки, можешь сколько угодно целовать их мне… Ты же, Гарри, беги к Симу Гловеру, а то, если мисс Кэтрин прослышит, кого ты привел в свой дом, ей это, пожалуй, так же не понравится, как и мне… Ну, еще что?.. С ума сошел человек! Никак ты собрался идти без щита, когда весь город взбудоражен?

– Ты права, женщина, – сказал оружейник и, закинув щит за свои широкие плечи, поспешил уйти из дому, пока не возникли новые помехи.


ГЛАВА XIII


Как в сердце ночи резок и криклив

Лихой волынки звонкий перелив!

И снова горцам радость битв желанна:

В них доблесть дышит, память пробудив

О мятежах бурливых неустанно…

Байрон*

Пора нам расстаться с менее значительными участниками нашей исторической драмы и проследить, что тем временем происходило среди лиц более высоких и влиятельных.

Перейдем из дома оружейника в зал королевского совета и вернемся к тому часу нашего повествования, когда шум во дворе улегся и разгневанные предводители двух враждующих сторон были призваны предстать пред лицом короля. Они вошли, досадуя и сумрачно косясь друг на друга, настолько поглощенные мыслями о своих обидах, что оба были равно не склонны и не способны к разумному обсуждению вопросов. Один Олбени, спокойный и ловкий,

казалось, приготовился извлечь выгоду для себя из их обоюдного недовольства и, что бы ни произошло, все использовать для приближения к своей далекой цели.

Хотя нерешительность короля и граничила с робостью, она не мешала ему принять внушительный вид, какой подобал монарху. Только под давлением тяжелых обстоятельств, как мы видели в предшествующей сцене, он мог утратить видимость самообладания. Вообще же его можно было без труда отклонить от его намерений, но не так легко бывало вынудить его расстаться с достойной осанкой. Он принял Олбени, Дугласа, Марча и приора (этих так плохо подходящих друг к другу членов своего пестрого совета) с той любезностью и величием, которые напоминали каждому из надменных пэров, что он стоит пред своим сувереном, и призывали их к должной почтительности.

Приняв их приветствия, король знаком пригласил их сесть, и, когда они усаживались, явился Ротсей. Принц грациозно подошел к отцу и, став на колени у его скамеечки для ног, попросил благословения. Роберт с плохо скрытой нежностью и печалью попробовал, возлагая руку на голову юноши, придать своему лицу выражение укоризны и сказал со вздохом:

– Да благословит тебя бог, мой легкомысленный мальчик, и да придаст он тебе мудрости на будущие годы.

– Аминь, дорогой мой отец! – ответил Ротсей с глубоким чувством, какое нередко прорывалось у него в счастливые минуты.

Затем с почтительностью сына и вассала он поцеловал руку короля и, поднявшись, не сел среди участников совета, а стал немного сбоку, за королевским креслом, таким образом, что мог, когда захотел бы, шептать на ухо отцу.

Король пригласил настоятеля доминиканцев занять место за столом, где были разложены письменные принадлежности, которыми, если не считать Олбени, из всех присутствующих умел пользоваться один лишь церковник 39. Затем король объяснил цель заседания, сказав с большим достоинством:

– Нам предстоит, милорды, заняться теми злосчастными несогласиями в Верхней Шотландии, которые, как мы узнали из последних донесений наших посланцев, грозят разором и опустошением стране, лежащей в нескольких милях от места, где стоит сейчас наш двор. Но, как будто мало этого несчастья, наша злая судьба и подстрекательство дурных людей вызвали вдобавок смуту совсем близко от нас, подняв раздор и распрю между гражданами Перта и слугами, которых привели с собою вы, милорды, и другие наши бароны и рыцари. Поэтому в первою очередь, господа, я попрошу вас обсудить, почему наш двор тревожат такие непристойные ссоры и какими средствами следует их унять. Брат Олбени, может быть, вы первый выскажете нам ваши соображения по этому вопросу?

– Сэр, наш царствующий суверен и брат! – начал герцог. – Я находился при вашем величестве, когда завязалась драка, и мне неизвестно, как она возникла.

– Я же могу доложить, – сказал принц, – что не слышал более грозного военного клича, нежели баллада странст-


39 Надо признать, что мистер Кристел Крофтэнгри, высказывая это положение, упускает из виду ту характеристику, которую дает Ротсею настоятель Лохливенского монастыря*: «Хорош собою, и притом, он со словесностью знаком».

вующей певицы, и не видел более опасных метательных снарядов, чем орехи.

– А я, – добавил граф Марч, – разглядел только одно: бравые молодцы из пертских горожан гнались за какими-то озорниками, самовольно нацепившими на плечи знак кровавого сердца. Они удирали так быстро, что, конечно же, не могли принадлежать к людям графа Дугласа.

Дуглас понял насмешку, но в ответ только бросил испепеляющий взгляд, каким имел обыкновение выражать смертельную обиду. В речи своей он сохранил, однако, надменное спокойствие.

Моему государю, – сказал он, – конечно, известно, что отвечать на это тяжкое обвинение должен не кто иной, как

Дуглас: когда же так бывало, чтобы в Шотландии происходила драка или кровопролитие и злые языки не очернили кого-либо из Дугласов или слуг Дугласа, назвав их зачинщиками? В данном случае имеются надежные свидетели. Я говорю не о милорде Олбени, который сам сейчас заявил, что он, как ему подобает, находился при вашей милости. И я ничего не скажу о милорде Ротсее, который сообразно своему положению, возрасту и разумению щелкал орешки с бродячей музыкантшей… Он улыбается.

Что ж, как ему будет угодно… Я не забываю о тех узах, о которых сам он, видимо, забыл. Но мы слышали еще милорда Марча, который видел, как мои люди бежали перед пертским мужичьем! Могу объяснить графу, что воины

Кровавого Сердца идут в наступление или отступают, когда им так приказывает их военачальник и когда этого требует благополучие Шотландии.

– На это я отвечу!.. – воскликнул столь же гордый

Марч, и кровь бросилась ему в лицо.

Но король его перебил:

– Тише, лорды! Уймите ваш гнев и вспомните, в чьем присутствии вы находитесь!. А вы, милорд Дуглас, разъясните нам, если можете, из-за чего возник беспорядок и почему ваши воины, чьи добрые заслуги мы всегда готовы признать, так рьяно ввязались в уличную драку.

– Повинуюсь, милорд, – сказал Дуглас, чуть опустив голову, которую редко склонял. – Я с немногими из моей обычной свиты следовал от картезианского монастыря, где я стою, по Хай-стрит, когда увидел толпу горожан самого низкого разбора, собравшуюся вокруг креста, к которому было прибито объявление, а в приложение к нему – вот это.

Он извлек из нагрудного кармана лист пергамента и отрубленную человеческую руку. Король был возмущен и взволнован.

– Прочтите, добрый отец настоятель, – сказал он, – а эту страшную вещь пусть уберут с наших глаз.

Аббат прочитал объявление, гласившее:

– «Поскольку дом одного из граждан Перта минувшей ночью, в канун дня святого Валентина, подвергся нападению со стороны неких бесчинствующих ночных гуляк из числа пришлых людей, пребывающих в настоящее время в

Славном Городе, и поскольку сия рука была отсечена в последовавшем сражении у одного из негодяев, нарушивших закон, мэр и члены магистрата распорядились, чтобы она была прибита к кресту на позор и посмеяние тем, кто учинил оный беспорядок. И если кто-либо рыцарского звания скажет, что этим мы совершаем неправильный поступок, я, Патрик Чартерис из Кинфонса, рыцарь, приму вызов и выйду к барьеру в рыцарском вооружении, или если человек более низкого рождения станет оспаривать сказанное здесь, с ним выйдет сразиться один из граждан

Славного Города Перта. И да возьмут Славный Город под защиту свою бог и святой Иоанн!»

– Вас не удивит, милорд, – продолжал Дуглас, – что, когда мой раздатчик милостыни прочитал мне эту дерзкую писанину, я велел одному из своих оруженосцев сорвать трофей, столь унизительный для рыцарства и знати Шотландии, после чего кто-то из этих зазнавшихся горожан позволил себе с гиканьем и руганью обрушиться на арьергард моей свиты. Воины повернули своих коней, напустились на мерзавцев и быстро уладили бы ссору, если бы я не отдал прямой приказ следовать за мной – в той мере мирно, в какой это допустит подлая чернь. Так случилось, что мои люди явились сюда в обличье бегущих от преследования, тогда как, прикажи я им отразить силу силой, они могли бы подпалить с четырех концов этот жалкий городишко, и дерзкие горлопаны задохлись бы в дыму, как злые лисята в норе, когда кругом жгут дрок.

Дуглас закончил свою речь среди глубокого молчания.

Наконец герцог Ротсей ответил, обратившись к отцу.

– Так как граф Дуглас властен всякий раз, как повздорит с мэром из-за ночного разгула или вызова на поединок, подпалить город, где стоит двор вашего величества, я полагаю, мы все должны его благодарить, что до сих пор он не соизволил этого сделать.

– У герцога Ротсея, – сказал Дуглас, решив, как видно, не давать воли своему крутому нраву, – есть основания благодарить небо не в таком шутливом тоне, как сейчас, за то, что Дуглас не только могуществен, но и верен. Наступило время, когда подданные во всех странах восстают против закона. Мы слышали о мятежниках Жакерии* во

Франции, о Джеке Соломинке, о Хобе Миллере и пасторе

Болле среди южан, и можно не сомневаться, хватит горючего и у нас, чтоб разгорелся пожар, если огонь дойдет до нашей границы. Когда я увижу, что мужичье бросает вызов благородным рыцарям и прибивает руки дворян к городскому кресту, я не скажу, что боюсь мятежа, потому что им меня не напугать, но я его предвижу и встречу в боевой готовности.

– А почему милорд Дуглас утверждает, – заговорил граф Марч, – будто вызов брошен мужичьем? Я вижу здесь имя сэра Патрика Чартериса, а он, полагаю, отнюдь не мужичьей крови. Дуглас и сам, если он так горячо принимает это к сердцу, мог бы, не запятнав своей чести, поднять перчатку сэра Патрика.

– Милорд Марч, – возразил Дуглас, – должен бы говорить лишь о том, в чем он достаточно смыслит. Я не окажу несправедливости потомку Красного Разбойника, если заявлю, что он слишком ничтожен, чтобы тягаться с Дугласом. Наследнику Томаса Рэндолфа более пристало принять его вызов.

– Скажу по чести, за мною дело не станет! Я приму любой вызов, не спрашивая ни у кого позволения, – ответил граф Марч, стягивая перчатку с руки.

– Стойте, милорд, – вмешался король. – Не наносите нам столь грубого оскорбления, доводя здесь свой спор до кровавой развязки. А раз уж вы обнажили руку, лучше протяните ее дружески благородному графу и обнимитесь с ним в знак обоюдной вашей преданности шотландской короне.

– Нет, государь, – ответил Марч. – Ваше величество можете повелеть мне вновь надеть ратную рукавицу, ибо она, как и все мое оружие, находится в вашем распоряжении, пока мое графство еще подвластно короне Шотландии, но Дугласа я могу заключить только в стальные объятия. Прощайте, государь. Вы не нуждаетесь в моих советах, мало того – они принимаются так неблагосклонно, что для меня, пожалуй, и небезопасно оставаться здесь долее.

Бог да хранит ваше величество от явных врагов и неверных друзей! Я отправляюсь в свой замок Данбар, откуда к вам, я думаю, скоро поступят вести. Прощайте и вы, милорды

Олбени и Дуглас, вы ведете большую игру, ведите же ее честно… Прощайте, мой бедный безрассудный принц, резвящийся, как молодой олень подле притаившегося тигра!. Прощайте все. Джордж Данбар видит зло, но не может его исправить. Оставайтесь с богом!

Король хотел заговорить, но Олбени строго взглянул на него, и слова замерли на его устах. Граф Марч оставил зал с молчаливого согласия членов совета, которые поочередно кланялись ему без слов по мере того, как он обращался к каждому в отдельности, – все, кроме одного Дугласа, ответившего на его прощальную речь презрительным и вызывающим взглядом.

– Жалкий трус побежал предавать нас южанам, – сказал он. – Он только тем и горд, что ему принадлежит приморское владение40, через которое англичане могут проник-


40 Замок Данбар.

нуть в Лотиан… Не тревожьтесь, государь, я, тем не менее, исполню все, что взял на себя… Еще не поздно. Скажите только слово, государь, скажите: «Схвати его!», и Марч не выйдет за пределы Эрна, а его измена будет пресечена.

– Нет, любезный граф, – сказал Олбени, которому нужно было, чтобы два могущественных лорда противостояли друг другу, но так, чтобы ни один не брал верх над другим, – вы даете нам слишком поспешный совет. Граф

Марч явился сюда по приглашению короля с гарантией неприкосновенности, и ее нельзя нарушить без урона для чести моего царственного брата. Однако если вы, милорд, можете привести убедительные доказательства…

Их перебило громкое пение труб.

– Его милость герцог Олбени сегодня необычайно щепетилен, – сказал Дуглас. – Но не стоит понапрасну пререкаться, поздно: это трубы Марча, и поручусь вам, он, как только минет Южные ворота, помчится стрелой. Мы скоро услышим о нем, и, если оправдаются мои расчеты, изменник встретит отпор, хотя бы вся Англия оказала ему поддержку в его предательстве.

– Нет, будем надеяться на лучшее, мой благородный граф, – сказал король, довольный, что в споре между

Марчем и Дугласом, по-видимому, забылась распря между

Ротсеем и его тестем. – У него горячий нрав, но он не злобен… Кое в чем с ним поступили… я не сказал бы – несправедливо, но… вопреки его ожиданиям, и можно кое-что извинить человеку благородной крови, когда он оскорблен и к тому же сознает свою большую силу. Но, слава богу, мы все, оставшиеся здесь, единодушны и составляем, можно сказать, одну семью, так что, по крайней мере, нашему совету теперь не помешают никакие разногласия. Отец настоятель, прошу вас, возьмитесь за перо, потому что вам, как всегда, придется быть нашим секретарем. Итак, приступим к делу, милорды, и в первую голову рассмотрим вопрос о неурядице в Горной Стране.

– Речь идет о разладе между кланами Хаттан и Кухил, –

сказал приор, – который, как извещают нас последние донесения от наших братьев в Данкелде, чреват более страшной войной, чем та, что уже идет между сынами

Велиала*, которые грозят стереть друг друга с лица земли.

Каждая из сторон собирает свои силы, и каждый, кто притязает на принадлежность к племени хоть по десятой степени родства, должен стать под браттах41 своего рода или подвергнуться каре огнем и мечом. Огненный крест пронесся, как метеор*, во все концы и пробудил дикие и неведомые племена за далеким Мерри-Фритом… Да защитят нас господь и святой Доминик! Но если вы, милорды, не изыщете средства от зла, оно распространится вовсю ширь, а наследные владения церкви будут отданы повсюду на разграбление свирепым амалекитянам, которые так же чужды благочестия, как жалости или любви к ближнему.

Огради нас, пречистая!. Как мы слышали, иные из них –

доподлинные язычники и поклоняются Магаунду и Термаганту.

– Милорды и родственники, – сказал Роберт, – вы знаете теперь, какое это важное дело, и, может быть, хотели


41 Знамя, буквально – полотнище. Нижнешотландский язык еще сохраняет слово brat, которое, однако, применяется теперь только для обозначения детского фартучка или грубого полотенца. Вот до какого низкого применения могут опуститься слова! (Прим.

автора.)

бы услышать мое мнение перед тем, как изложить то, что вам подсказывает ваша собственная мудрость. Скажу по правде, ничего лучшего я не надумал, как послать туда двух наших представителей с полномочием уладить все, какие там имеются, разногласия между кланами, и пусть они в то же время объявят сторонам, что всякий, кто не сложит оружия, ответит пред законом, и строго возбранят им применять друг против друга всякие насильственные меры.

– Я одобряю предложение вашего величества, – сказал

Ротсей. – Думаю, наш добрый приор не откажется взять на себя почетную обязанность вашего королевского посланника с полномочиями миротворца. Той же чести должен домогаться и его досточтимый брат, настоятель картезианского монастыря, – чести, которая, несомненно, прибавит двух видных новобранцев к несметной армии мучеников, ибо горцы не станут слишком уважать в особе вашего посланника духовное лицо и обойдутся с ним как с мирянином.

– Мой царственный лорд Ротсей, – сказал приор, – если мне суждено принять благословенный венец мученика, я, несомненно, получу указание свыше, какой стезей мне идти, чтобы достигнуть его. Все же, если вы говорите это в шутку, да простит вас всевышний и да просветлит ваш взор, позволив вам узреть, что куда достойней облачиться в броню и стать на страже владений церкви, над коими нависла столь опасная угроза, чем изощрять свой ум, высмеивая ее священников и служителей.

– Я никого не высмеиваю, отец приор, – отвечал, позевывая, юноша, – и не так уж неохотно облачаюсь в броню… Только она – довольно стеснительное одеяние, и в феврале месяце плащ на меху больше соответствует погоде, чем стальные латы. И у меня тем меньше охоты напяливать на себя в такой мороз холодные доспехи, что если бы церковь решила снарядить туда отряд своих угодников

(а среди них нашлись бы и уроженцы Горной Страны, несомненно привычные к тамошнему климату), они отлично могли бы сражаться за свое дело, как веселый святой Георгий Английский. Но почему-то мы частенько слышим о чудесах, которые они вершат, когда их умилостивляют, и о карах, посылаемых ими, если кто посягнет на их земли, и это им служит основанием для того, чтоб расширять свои владения за счет щедрых дарителей. Но, когда появится ватага горцев в двадцать человек, тут церковная братия не спешит ополчиться, а должен препоясаться мечом какой-нибудь барон, дабы помочь церкви удержать за собою те земли, которые он сам же ей пожаловал, и должен сражаться за них так ревностно, как если бы он все еще пользовался доходами от этих земель.

– Сын мой Давид, – сказал король, – ты чрезмерно распустил язык.

– Нет, нет, сэр, я нем, – ответил принц. – Я отнюдь не хотел огорчить ваше величество или задеть отца настоятеля, который, располагая чудодейственной силой, почему-то не желает встретиться лицом к лицу с горсточкой разбойных горцев.

– Мы знаем, – подавив негодование, сказал приор, – кем внушены эти возмутительные речи, которые мы с ужасом услышали сейчас из уст королевского сына! Когда принцы общаются с еретиками, порча переходит и на них, и это сказывается равно на их поведении и образе мыслей. Они появляются на улицах в компании с комедиантами и девками, а в королевском совете глумятся над церковью и святыней.

– Успокойтесь, святой отец! – сказал король. – Ротсей принесет искупительные дары за свои праздные речи. Увы!

Мы должны дружески вести совет, а не ссориться, подобно мятежной команде моряков на тонущем судне, когда каждый пускается в споры с другими и не старается помочь растерявшемуся капитану в его усилиях спасти корабль…

Милорд Дуглас, не часто ваш дом держался в стороне, когда корона Шотландии ждала от вас мудрого совета или доблестного подвига. Надеюсь, вы нам подадите помощь в этих затруднительных обстоятельствах?

– Я только дивлюсь, что они так для вас затруднительны, милорд, – ответил высокомерный Дуглас. – Когда управление государством было возложено на меня, так же вот случалось, что кое-какие из этих диких кланов спускались с Грэмпианских гор. Я не беспокоил этим делом совет, а просто приказывал шерифу, лорду Рутвену, сесть на коня и двинуться против них с силами Карса – с Хэями, Линдсеями, Огилви и другими владетелями. Клянусь святою Брайдой, когда под суконным плащом скрыт стальной кафтан, воры знают, чего стоят копья и есть ли у мечей лезвия. Человек триста этих бездельников, и среди них их вождь Доналд Кормак, сложили головы на Терновом болоте42 и в Рохинройском лесу, и столько же их вздернули в роще Висельников – место так и названо, потому что там


42 Существует мнение, что эта битва произошла не ранее 1443 года.

хватило работы палачу. Вот как расправляются с ворами в моей стране. И если более мягкие средства скорее могут утихомирить этих пограничных разбойников, не корите

Дугласа, что он откровенно высказал свое мнение… Вы улыбаетесь, милорд Ротсей? Могу ли я спросить, почему вы вторично избираете меня предметом шутки, когда я еще не ответил на первую, отпущенную вами на мой счет?

– Не гневайтесь, мой добрый лорд Дуглас, – ответил принц, – я улыбнулся лишь при мысли о том, как поредеет ваша величественная свита, если мы со всеми ворами станем расправляться, как расправились в роще Висельников с теми несчастными горцами.

Король снова вмешался, вынудив графа воздержаться от гневного ответа.

– Ваша светлость, – сказал он Дугласу, – вы мудро советуете нам довериться оружию, когда эти люди выступят против наших подданных на открытом и ровном поле, но задача в том, как нам прекратить их буйство, когда они вновь укроются в своих горах. Я не должен говорить вам, что клан Хаттан и клан Кухил – это два больших союза многочисленных племен, которые объединились в каждом из них, чтобы сообща держаться против других, и что в последнее время между кухилами и хаттанами шла распря, всякий раз приводившая к кровопролитию, где и как они бы ни сталкивались, в одиночку или ватагами. Весь край истерзан их непрестанными раздорами.

– Не вижу, чем это плохо, – сказал Дуглас. – Разбойники примутся уничтожать друг друга, и чем меньше останется в Горной Стране людей, тем больше в ней разведется оленей. Как воинам нам будет меньше работы, зато мы выгадаем как охотники.

– Скажите лучше: чем меньше останется людей, тем больше разведется волков, – поправил король.

– И то не худо, – сказал Дуглас. – Лучше лютые волки, чем дикие катераны. Будем держать большие силы на Ирской границе, чтобы отделить тихую страну от беспокойной. Не дадим пожару междоусобицы перекинуться за пределы Горной Страны. Пусть он там и растратит свою необузданную ярость и быстро отгорит за недостатком горючего. Кто выживет, тех мы легко усмирим, и они станут покорней угождать малейшему желанию вашей милости, чем когда-либо их отцы или живущие ныне мерзавцы подчинялись самым строгим вашим приказам.

– Разумный, но безбожный совет, – сказал настоятель и покачал головой. – Я не возьму на свою совесть поддержать его. Мудрость – да, но мудрость Ахитофеля*: хитро и вместе с тем жестоко.

– То же говорит мне мое сердце, – сказал король, положив руку на грудь. – Оно говорит, что в день Страшного суда у меня будет спрошено: «Роберт Стюарт, где подданные, которых я дал тебе?» Оно мне говорит, что я должен буду держать ответ за них за всех – саксов и гэлов, жителей Низины, и Горной Страны, и пограничной полосы, что спросится с меня не только за тех, кто обладает богатством и знанием, но и за тех, кто стал разбойником через бедность свою и мятежником – через невежество.

– Ваше величество говорит как король-христианин, –

сказал настоятель. – Но вам вручен не только скипетр, но и меч, а это зло таково, что исцелить его должно мечом.

– Послушайте, милорды, – сказал принц, вскинув глаза с таким видом, точно вдруг ему пришла на ум забавная мысль, – а что, если нам научить этих диких горцев рыцарскому поведению? Не так уж трудно было бы убедить их двух великих главарей – предводителя клана Хаттан и вождя не менее доблестного клана Кухил – вызвать друг друга на смертный бой! Они могли бы сразиться здесь, в

Перте… Мы снабдим их конями и оружием. Таким образом, их ссора закончится со смертью одного из этих двух негодяев или, возможно, обоих (думаю, они оба сломят себе шею при первом же наскоке), исполнится благочестивое желание моего отца предотвратить излишнее кровопролитие, а мы все получим удовольствие полюбоваться поединком между двумя неукротимыми рыцарями, впервые в жизни натянувшими на себя штаны и воссевшими на коней. О подобном не слышал мир со времен короля Артура!

– Постыдись, Давид! – сказал король. – То, что является бедствием для твоей родной страны и чем озабочен наш совет, для тебя – предмет острословия!

– Извините меня, мой король и брат, – сказал Олбени, –

мне думается, хотя принц, мой племянник, изложил свою мысль в шутливом тоне, из нее можно извлечь кое-что такое, что даст нам средство предотвратить грозящую беду.

– Добрый брат мой, – возразил король, – нехорошо так глумиться над легкомыслием Ротсея, подхватив его неуместную шутку. Мы знаем, что кланы Горной Страны не следуют нашим рыцарским установлениям и нет у них обычая разрешать спор поединком, как требуют того законы рыцарства.

– Верно, ваша милость, – ответил Олбени. – И все же я не шучу, а говорю вполне серьезно. Да, у горцев нет нашего обычая сражаться на арене, но есть у них другие формы борьбы, не менее смертоносные. Лишь бы игра шла на жизнь и смерть – не все ли равно, будут ли сражаться эти гэлы мечами и копьями, как подобает истинным рыцарям, или мешками с песком, как безродные парни в Англии, или же пырять друг друга ножами и кинжалами на свой варварский манер? Их обычай, как и наш, предоставляет исходу боя разрешить все споры. Они столь же тщеславны, сколь жестоки, и мысль, что им дадут сразиться в присутствии вашей милости и вашего двора, покажется для обоих кланов такой соблазнительной, что они, конечно, согласятся поставить на жребий все свои разногласия (они пошли бы на это, даже если бы подобного рода грубый суд был и вовсе чужд их обычаю) и позволят нам установить число участников боя по нашему усмотрению. Нужна осторожность: допуская их приблизиться ко двору, мы должны создать такие условия и настолько ограничить численность бойцов, чтобы они не могли напасть врасплох на нас самих, если же эта опасность будет исключена, то чем больше мы допустим с обеих сторон бойцов, чем больший урон понесут горцы (и заметьте – за счет своих самых отважных и беспокойных воинов), тем вернее можно будет рассчитывать, что на некоторое время Горная

Страна утихомирится.

– Ты предлагаешь кровавую политику, брат, – сказал король. – Я опять скажу, что совесть моя не мирится с убийственной бойней среди полудиких людей, которые недалеко ушли от погруженных во мрак язычников.

– Но разве их жизни дороже, – возразил Олбени, – чем жизни тех знатных рыцарей и дворян, которым с разрешения вашей милости так часто дозволяется сразиться на арене – для того ли, чтобы рассудить, кто прав, кто виноват, или просто для стяжания славы?

Под таким нажимом королю трудно было возражать против обычая, глубоко укоренившегося в быту страны и законах рыцарства, – обычая разрешать споры боем. Он только сказал:

– Видит бог, если я когда и допускал кровопролитие, на каком ты настаиваешь сейчас, то всякий раз содрогался при этом душой, и каждый раз, когда я видел, как люди вступают в бой «до первой крови», я испытывал желание, чтобы моя собственная кровь пролилась ради их примирения.

– Но, милостивый мой господин, – сказал приор, – если мы не последуем той политике, какую подсказывает милорд Олбени, нам придется, по-видимому, прибегнуть к политике Дугласа. И что же? Поставив наше дело в зависимость от сомнительного исхода боев и неизбежно пожертвовав жизнями многих добрых подданных, мы лишь свершим мечами Нижней Шотландии то самое, что иначе дикие горцы свершили бы над собою своею собственной рукой. Что скажет милорд Дуглас о политике его светлости герцога Олбени?

– Дуглас, – сказал высокомерный лорд, – никогда не посоветует сделать хитростью то, чего можно достичь прямою силой. Он остается при своем мнении и согласен выступить в поход во главе своих собственных вассалов и тех людей, каких могут выставить бароны Пертшира и

Карса, и либо он образумит этих горцев и приведет их к покорности, либо ляжет костьми среди диких скал.

– Благородные слова, милорд Дуглас! – сказал Олбени.

– Король может с уверенностью положиться на твое бесстрашное сердце и на отвагу твоих храбрых приспешников.

Но разве ты не видишь, что скоро придется тебя отозвать и направить туда, где твое присутствие и служба решительно необходимы Шотландии и ее государю? Разве ты не заметил, каким мрачным тоном безрассудный Марч объявил, что его приверженность и верность нашему суверену, здесь присутствующему, ограничена лишь тем временем, пока он остается вассалом короля Роберта? И разве вы сами не высказали подозрения, что он замыслил перекинуться на службу Англии?.. С горными кланами могут вести бои и другие вожди, менее могущественные, менее прославленные, но если Данбар откроет нашу границу мятежным

Перси* и их сообщникам англичанам, кто их отгонит, пока

Дуглас будет в другом месте?

– Мой меч, – ответил Дуглас, – равно готов нести службу его величеству как на границе, так и в сердце

Горной Страны. Мне и раньше доводилось видеть спины гордого Перси и Джорджа Данбара, могу увидеть еще раз.

И если королю угодно, чтобы я принял меры против возможного объединения иноземцев с изменником, – что ж, чем доверять не столь сильной и значительной руке важную задачу усмирения горцев, я склонен скорее высказаться е пользу политики Олбени: пусть и впрямь эти дикари изрубят друг друга, избавив баронов и рыцарей от труда гоняться за ними в горах.

– Милорд Дуглас, – сказал принц, решив, как видно, не упускать ни единого случая позлить своего высокомерного тестя, – не желает оставить нам, уроженцам Низины, даже те жалкие крохи чести, какие могли бы мы собрать за счет мужичья из горных кланов, покуда он со своими пограничными рыцарями будет пожинать лавры победы над англичанами. Но если Дуглас видел чьи-то спины, видывал их и Перси, и мне случалось слышать о таких великих чудесах: пошел человек за шерстью, а домой пришел остриженный.

– Оборот речи, – сказал Дуглас, – вполне приличествует принцу, который говорит о чести, прицепив к шляпе вместо ленты сумку гулящей девки.

– Извините, милорд, – сказал Ротсей, – когда человек неудачно женат, он становится неприхотлив в выборе тех, кого любит par amours43. Цепной пес хватает кость, какая поближе.

– Ротсей, мой несчастный сын! – воскликнул король. –

С ума ты сошел? Или ты хочешь навлечь на себя всю бурю отцовского и королевского гнева?

– По приказу вашей милости, – ответил принц, – я умолкаю.

– Итак, милорд Олбени, – сказал король, – если таков твой совет и неизбежно должна пролиться шотландская кровь, как, скажи, мы убедим дикарей разрешить свой спор таким сражением, какое ты предлагаешь?

– Это, государь мой, – отвечал Олбени, – мы установим по зрелом размышлении. Впрочем, задача не так сложна.

Потребуется золото на подкуп кое-кого из бардов да главных советников и верховодов отдельных групп. Кроме


43 Свободной любовью (буквально, «по любви», – франц.)

того, мы дадим понять предводителям обоих союзов, что если они не согласятся уладить спор этим мирным способом…

– Мирным, брат? – сказал с укоризной король.

– Да, мирным, государь, – возразил его брат. – Ибо лучше сохранить мир в стране ценою гибели трех-четырех десятков молодцов из горных кланов, чем тянуть войну до тех пор, пока не погибнут десятки тысяч от меча, и огня, и голода, и всяких трудностей горного боя. Вернемся к нашему предмету: я думаю, та сторона, к которой мы первой обратимся с нашим планом, жадно за него ухватится, другая же постыдится отклонить предложение тех, кто призывает доверить дело мечам своих самых отважных бойцов, национальная гордость и клановая ненависть помешают им увидеть, какую цель мы преследуем, предлагая уладить вопрос таким путем, они с большей охотой примутся резать друг друга, чем мы – подстрекать их на эту резню… А теперь, когда совет наш все обсудил и помощь моя больше не нужна, я удаляюсь.

– Повремените, – сказал настоятель, – ибо я тоже должен указать на бедствие, такое черное и страшное, что оно покажется невероятным благочестивому сердцу вашей милости. И я говорю о нем с прискорбием, потому что в нем (это верно, как то, что я недостойный слуга святого

Доминика!) заключается причина гнева господня на нашу несчастную страну: из-за него наши победы превращаются в поражения, наша радость – в печаль, наши советы раздирает несогласие и нашу страну пожирает междоусобная война.

– Говорите, досточтимый приор, – сказал король, – и не сомневайтесь: если причина зол во мне или в моем доме, моей первой заботой будет устранить ее.

Он произнес свои слова запинающимся голосом и жадно ждал ответа настоятеля, страшась, что он, наверно, обвинит сейчас Ротсея в каком-нибудь новом безрассудстве или пороке. Может быть, эти ложные страхи возникли у него, когда ему почудилось, что церковник глянул на принца, перед тем как торжественным тоном заговорил:

– Ересь, мой благородный и милостивый государь!

Среди нас пустила корни ересь! Она одну за другой выхватывает души из паствы, как волк уносит ягнят из овчарни.

– Не хватает разве пастухов, чтобы оберегать овчарню?

– спросил герцог Ротсей. – Вокруг такого скромного поселения, как Перт, имеется четыре мужских монастыря да сколько еще белого духовенства! Думается, при таком сильном гарнизоне город в состоянии сдержать натиск врага.

– Достаточно прокрасться в гарнизон одному предателю, милорд, – ответил настоятель, – и город уже не в безопасности, хотя бы его охраняли многие легионы, если же этого предателя – по легкомыслию ли, из любви ли к новизне или по другим побуждениям – покрывают и поощряют те, кому бы следовало с истым рвением изгнать его из крепости, то возможность творить зло для него безмерно возрастает.

– Вы метите, как видно, в кого-то из присутствующих, отец настоятель, – сказал Дуглас. – Если в меня, то вы ко мне несправедливы. Я знаю, что из Абербротока поступают от аббата неразумные жалобы, будто я не даю его стадам размножаться больше, чем позволяют его пастбища, и его монастырским закромам – ломиться от преизбытка зерна, в то время как моим людям не хватает говядины, а лошадям –

овса. Но подумайте и о том, что эти тучные пастбища и нивы были в свое время пожалованы Абербротокской обители моими же предками – и не затем, конечно, чтобы их потомок подыхал с голоду среди такого изобилия, он и не собирается, клянусь святою Брайдой! А что до ереси и ложного учения, – добавил он, тяжело ударив своей большой рукой по столу, – кто посмел обвинить в них

Дугласа? Я не стал бы посылать несчастных на костер за глупые мысли, но мои рука и меч всегда готовы защитить христианскую веру.

– Не сомневаюсь, милорд, – сказал настоятель, – таков был искони обычай вашего благородного дома. Что же касается жалоб аббата, это дело подождет. Теперь же мы хотели бы, чтобы кто-либо из светских князей был уполномочен совместно с князьями святой церкви в случае необходимости поддержать вооруженной силой те меры, какие преподобный судья консистории и другие высокие прелаты (в том числе и я, недостойный) собираются предпринять против новых учений, которые вводят в соблазн простые души и подтачивают чистую и драгоценную веру, одобренную пресвятым отцом и его преподобными предшественниками.

– От имени короля возложим эти полномочия на графа

Дугласа, – сказал Олбени. – И его суду будут подлежать все без исключения, кроме особы короля. Хоть я и сознаю, что ни делом, ни помыслом не повинен в следовании какому-либо учению, не освященному святою церковью, все же я постыжусь притязать на неприкосновенность, как лицо, в чьих жилах течет кровь шотландских королей, дабы не помыслил ни кто, что я причастен столь мерзостному преступлению и ищу укрытия.

– Не стану я этим заниматься, – сказал Дуглас. – Мне хватит хлопот с англичанами и с изменником Марчем на южной границе. К тому же я истый шотландец и не стану своими руками загонять шотландскую церковь под ярмо

Рима, и без того достаточно тяжкое, или заставлять баронские короны склоняться перед митрой и клобуком. Так что, благороднейший герцог Олбени, уж возьмите вы эти полномочия на себя. И я попрошу вашу светлость поумерить рвение тех служителей церкви, с которыми вам придется действовать заодно, а не то оно проявится слишком рьяно. Запах костров над Тэем побудит Дугласа повернуть назад от стен Йорка.

Герцог поспешил заверить графа, что полномочия будут применяться с должной умеренностью и снисхождением.

– Святой суд, – сказал король Роберт, – бесспорно, должен быть полновластен, и в той мере, в какой это совместимо с нашим королевским достоинством, да мы и сами не собираемся уклоняться от его постановлений. В то время как церковь со всею яростью обрушит свои громы на зачинателей этой мерзкой ереси, несчастным жертвам их обмана, мы надеемся, будут оказаны милосердие и сострадание.

– Святая церковь, милорд, всегда держалась именно такого образа действий, – сказал настоятель доминиканцев.

– Итак, пусть уполномоченные с должным усердием приступают к расследованию именем нашего брата Олбени и других лиц, каких мы сочтем удобным включить в состав суда, – сказал король. – Закроем вторично наш совет. А ты, Ротсей, ступай со мною и дай мне опереться на твое плечо –

мне нужно поговорить с тобой наедине.

– Стоп! – воскликнул принц таким тоном, как если бы обращался к лошади, объезжая ее.

– Что означает эта грубость, сын мой? – упрекнул его король. – Неужели ты никогда не образумишься и не научишься учтивости!

– Не помыслите, что я хотел оскорбить вас, сударь мой,

– сказал принц, – но мы расходимся, так и не решив, как поступить в этом довольно странном происшествии с отрубленной рукой, которую столь рыцарственно поднял

Дуглас. Пока двор стоит в Перте, нам тут будет не по себе, если у нас нелады с горожанами.

– Предоставьте это мне, – сказал Олбени. – Раздать немного земель, немного денег да не пожалеть приятных слов, и горожане на этот раз успокоятся, но хорошо бы все-таки предупредить состоящих при дворе баронов с их слугами, чтобы они соблюдали в городе мир.

– Конечно, – сказал король, – так мы и сделаем. Отдай на этот счет строжайший приказ.

– Слишком много чести для мужичья, – сказал Дуглас, –

но как угодно будет вашему высочеству. Я, с вашего разрешения, удаляюсь.

– А не разопьете ли с нами на прощанье бутылку гасконского, милорд? – спросил король.

– Простите, – ответил граф, – меня не разбирает жажда, а пить зря я не люблю: я пью только по нужде или по дружбе. – С этими словами он удалился.

По его уходе король облегченно вздохнул.

– А теперь, милорд, – обратился он к Олбени, – следует отчитать нашего непутевого Ротсея. Впрочем, сегодня он сослужил нам на совете добрую службу, и мы должны принять эту его заслугу как некоторое искупление его безрассудств.

– Я счастлив это слышать, – ответил Олбени, но сокрушенно-недоверчивое выражение его лица как будто говорило, что он не видит, в чем заслуга принца.

– Наверно, брат, ты плохо сейчас соображаешь, – сказал король. – Мне не хочется думать, что в тебе заговорила зависть. Разве не сам ты отметил, что Ротсей первый подсказал нам, каким путем уладить дело с горцами? Правда, твой опыт позволил тебе облечь его мысль в лучшую форму, после чего мы все ее одобрили… Да и сейчас мы так и разошлись бы, не приняв решения по другому важному вопросу, если бы он не напомнил нам о ссоре с горожанами.

– Я не сомневаюсь, – сказал герцог Олбени в том примирительном тоне, какого ждал от него король – что мой царственный племянник скоро сравняется мудростью со своим отцом.

– Или же, – сказал герцог Ротсей, – я сочту более легким позаимствовать у другого члена нашей семьи благодатную и удобную мантию лицемерия: она прикрывает все пороки, так что становится не столь уж важно, водятся они за нами или нет.

– Милорд настоятель, – обратился Олбени к доминиканцу, – мы попросим ваше преподобие выйти ненадолго:

нам с королем нужно сказать принцу кое-что, не предназначенное больше ни для чьих ушей – ни даже ваших.

Доминиканец, поклонившись, удалился.

Царственные братья и принц остались наконец одни.

Король казался до крайности расстроенным и огорченным, Олбени – мрачным и озабоченным, и даже Ротсей под обычной для него видимостью легкомыслия старался скрыть некоторую тревогу. Минуту все трое молчали. Наконец Олбени заговорил.

– Государь и брат мой, – сказал он, – мой царственный племянник с таким недоверием и предубеждением принимает все, что исходит из моих уст, что я попрошу вашу милость взять на себя труд сообщить принцу, что ему следует узнать.

– Сообщение, должно быть, и впрямь не из приятных, если милорд Олбени не берется облечь его в медовые слова, – сказал Ротсей.

– Перестань дерзить, мальчик, – осадил его король. –

Ты сам сейчас напомнил о ссоре с горожанами. Кто поднял ссору, Давид?.. Кто были те люди, что пытались залезть в окно к мирному гражданину и нашему вассалу, возмутили ночной покой криком и огнями факелов и подвергли наших подданных опасностям и тревоге?

– Больше, думается мне, было страху, чем опасности, –

возразил принц. – Но почему вы спрашиваете? Откуда мне знать, кто учинил ночной переполох?

– В проделке замешан один из твоих приближенных, –

продолжал король, – слуга самого сатаны, и виновный понесет должное наказание.

– Среди моих приближенных, насколько мне известно,

нет никого, кто способен был бы возбудить неудовольствие вашего величества, – ответил принц.

– Не увиливай, мальчик… Где ты был в канун Валентинова дня?

– Надо думать, служил доброму святому Валентину, как положено каждому смертному, – отозвался беспечно молодой человек.

– Не скажет ли нам мой царственный племянник, чем был занят в эту святую ночь его конюший? – спросил герцог Олбени.

– Говори, Давид… Я приказываю, – сказал король.

– Рэморни был занят на моей службе. Надеюсь, такой ответ удовлетворит моего дядю.

– Но не меня! – гневно сказал отец. – Видит бог, я никогда не жаждал крови, но Рэморни я пошлю на плаху, если можно это сделать, не преступив закона. Он поощряет тебя во всех твоих пороках, участвует во всех безрассудствах. Я

позабочусь положить этому конец… Позвать сюда

Мак-Луиса со стражей!

– Не губите невиновного, – вмешался принц, готовый любою ценой уберечь своего любимца от опасности. – Даю слово, что Рэморни был в ту ночь занят моим поручением и потому не мог участвовать в этой сваре.

– Ты напрасно лжешь и выкручиваешься! – сказал король и предъявил принцу кольцо. – Смотри: вот перстень

Рэморни, потерянный им в той постыдной драке! Перстень этот попал в руки одного из людей Дугласа, и граф передал его моему брату. Не проси за Рэморни, ибо он умрет, и уходи прочь с моих глаз – да покайся, что следовал подлым советам, из-за чего и стоишь теперь предо мной с ложью на


устах… Стыдись, Давид, стыдись! Как сын ты солгал своему отцу, как рыцарь – главе своего ордена.

Принц стоял немой, сраженный судом своей совести.

Потом он дал волю достойным чувствам, которые таил в глубине души, и бросился к ногам отца.

– Лживый рыцарь, – сказал он, – заслуживает лишения рыцарского звания, неверный подданный – смерти, но позволь сыну молить отца о прощении для слуги, который не склонял его к провинности, а сам против воли своей был вовлечен в нее по его приказу! Дай мне понести самому всю кару за свое безрассудство, но пощади тех, что были скорее моим орудием, чем соучастниками моих дел.

Вспомни, Рэморни пожелала приставить ко мне на службу моя мать – благословенна будь ее память!

– Не поминай ее, Давид, заклинаю тебя! – сказал король. – Счастье для нее, что не пришлось ей видеть, как любимый сын стоит пред нею вдвойне обесчещенный –

преступлением и ложью.

– Я воистину недостоин поминать ее, – сказал принц, –

и все же, дорогой отец, во имя матери моей должен я молить, чтобы Рэморни не лишали жизни.

– Если мне разрешается дать совет, – вмешался герцог

Олбени, видя, что скоро наступит примирение между отцом и сыном, – я предложил бы убрать Рэморни из свиты принца и удалить от его особы, подвергнув затем такому наказанию, какого он, видимо, заслужил своим неразумием. Узнав, что он в немилости, народ успокоится, и мы без труда уладим или же замнем это дело. Только пусть уж его высочество не покрывает своего слугу.

– Ты согласен ради меня, Давид, – сказал король прерывающимся голосом и со слезами на глазах, – уволить со службы этого опасного человека? Ради меня, который вырвал бы для тебя сердце свое из груди?

– Сделаю, отец, сделаю немедленно, – ответил принц, и, схватив перо, он поспешно написал приказ об увольнении

Рэморни со службы и вручил бумагу Олбени. – Как бы я хотел, мой царственный отец, с такой же легкостью исполнять все твои желания! – добавил он, снова бросившись к ногам короля, который поднял и с любовью заключил в объятия своего ветреного сына.

Олбени нахмурился, но промолчал, и, только выждав минуты две, промолвил:

– Теперь, когда этот вопрос так счастливо разрешился, я позволю себе спросить, угодно ли будет вашему величеству присутствовать при вечерней службе в церкви?

– Конечно, – сказал король. – Разве не должен я возблагодарить господа за то, что он восстановил единение в моей семье? И ты тоже пойдешь с нами, брат?

– Увольте, ваша милость, не могу! – ответил Олбени. –

Мне необходимо сговориться с Дугласом и другими, как приманить нам этих горных ястребов.

Итак, отец и сын отправились к вечерней службе –

возблагодарить бога за свое счастливое примирение, Олбени же тем временем пошел обдумывать свои честолюбивые замыслы.


ГЛАВА XIV


Пойдешь ли ты в горы, Лиззи Линдсей,

Пойдешь ли ты в горы со мной?

Пойдешь ли ты в горы, Лиззи Линдсей,

Чтоб стать мне любимой женой?

Старинная баллада*

Одна из предыдущих глав ввела читателя в королевскую исповедальню, теперь мы должны показать ему нечто в том же роде, хотя обстановка и действующие лица будут совсем другие. Вместо полутемного готического зала в стенах монастыря перед ним, под склоном горы Киннаул, развернется один из самых красивых ландшафтов Шотландии, и там, у подножия скалы, с которой открывается во все стороны широкий кругозор, он увидит пертскую красавицу. Девушка застыла в смиренной позе, благоговейно внемля наставлениям монаха-картезианца в белой рясе и белом наплечнике. Свою речь монах заключил молитвой, к которой набожно присоединилась и его ученица.

Кончив молитву, монах сидел некоторое время молча, заглядевшись на великолепный вид, пленительный даже в эту холодную предвесеннюю пору, и не сразу обратился вновь к своей внимательной слушательнице.

– Когда я вижу пред собой, – сказал он наконец – эту землю во всем ее многообразии и богатстве, эти замки, церкви и монастыри, эти горделивые дворцы и плодородные нивы, обширные эти леса и величавую реку, я не знаю, дочь моя, чему мне больше дивиться – доброте ли господней или человеческой не благодарности. Бог дал нам землю, прекрасную и плодородную, а мы сделали его щедрый дар местом бойни и полем битвы. Он дал нам силу покорять стихии, научил искусству возводить дома для защиты нашей и удобства, а мы превратили их в притоны убийц и разбойников.

– Но право же, отец мой, даже в том, что лежит у нас перед глазами, – ответила Кэтрин, – есть и такое, что радует взор: мы видим здесь четыре монастыря с церквами и колоколами, медным гласом призывающими горожан помыслить о благочестии, их обитатели отрешились от мирских утех и желаний и посвятили себя служению небесам.

Разве это не свидетельствует, что если и стала Шотландия кровавой и грешной страной, она все же не мертва и еще способна следовать долгу, налагаемому религией на человеческий род?

– Правильно, дочь моя, – ответил монах, – в словах твоих звучит как будто истина, но все же, если ближе присмотреться, все отрадное, на что указываешь ты, представится обманчивым. Это верно, было такое время, когда добрые христиане, поддерживая свое существование трудом своих рук, объединялись в общины – не для того, чтоб покойно жить и мягко спать, а чтобы укреплять друг друга в истинной вере и сделаться достойными проповедниками слова божьего в народе. Несомненно, и теперь можно найти таких людей в монастырях, на которые мы взираем сейчас. Но приходится опасаться, что у большинства их обитателей жар любви остыл. Наши церковники стали богаты благодаря дарам, какие им приносят: добрые – из благочестия, а дурные – ради подкупа, грешники в своем невежестве воображают, что, задаривая церковь, купят себе прощение, которое небо дарует только искренне раскаявшимся. И вот, по мере того как церковь богатела, ее учение, к прискорбию нашему, становилось все более темным и смутным, подобно тому как свет, заключенный в светильник резного золота, виден менее ярко, нежели сквозь стеклянный колпак. Видит бог, не из желания отличиться и не из жажды быть учителем во Израиле я примечаю эти вещи и толкую о них, но потому, что горит в моей груди огонь и не дает мне молчать. Я подчиняюсь правилам моего ордена и не страшусь их суровости. Существенны ли они для нашего спасения или являются только формальностями, установленными взамен искренней набожности и подлинного покаяния, – я обязался… нет, больше, я дал обет соблюдать их. И я должен их чтить непреложно, ибо иначе на меня ляжет обвинение, будто я отверг их в заботе о мирских благах, когда небо свидетель, как мало тревожусь я о том, что мне выпадет на долю – почет или страдания, лишь бы можно было восстановить былую чистоту церкви или вернуть учение священнослужителей к его первоначальной простоте.

– Но, отец мой, – сказала Кэтрин, – даже за такие суждения люди причисляют вас к лоллардам и унклифитам* и говорят, что вы призываете разрушить церкви и монастыри и восстановить языческую веру.

– Да, дочь моя, и потому, гонимый, я ищу убежища в горах, среди скал, и принужден спасаться бегством к полудиким горцам, благо они не столь нечестивы, как те, от кого я ухожу, ибо их преступления порождены невежеством, а не самомнением. Я не премину принять те меры к своей безопасности и спасению от их жестокости, какие мне откроет небо, ибо, если оно укажет мне укрыться, я приму это как знак, что я должен еще вершить свое служение. Если же будет на то соизволение господа, ему ведомо, как охотно Климент Блэр отдаст свою бренную жизнь в смиренной надежде на блаженство в жизни вечной.

Но что ты смотришь так жадно на север, дитя? Твои молодые глаза зорче моих – ты приметила, кто-то идет?

– Я высматриваю молодого горца Конахара. Он проводит вас в горы, в то место, где его отец может предоставить вам убежище, хоть и лишенное удобств, но безопасное. Конахар мне часто это обещал, когда я беседовала с ним о вас и о ваших наставлениях… Но теперь, среди своих соплеменников, боюсь, он быстро забудет ваши уроки.

– В юноше есть искра благодати, – сказал отец Климент, – хотя люди его племени бывают обычно слишком привержены своим жестоким и диким обычаям и не могут терпеливо подчиняться тем ограничениям, какие на нас налагает религия или законы общества. Ты никогда не рассказывала мне, дочь, каким образом, наперекор всем обычаям и города и гор, этот юноша стал жить в доме твоего отца.

– Об этом деле, – сказала Кэтрин, – мне известно только то, что отец Конахара – влиятельный среди горцев человек и что он настоятельно просил моего отца, с которым ведет дела (отец у него закупает товар), чтобы он некоторое время продержал юношу у себя. И только два дня назад

Конахар ушел от нас – его отозвали домой, в родные горы.

– А почему, – спросил священник, – дочь моя поддерживает тесные сношения с юношей из Горной Страны и знает, как за ним послать, когда в помощь мне она захочет воспользоваться его услугами? Для этого девушка должна, конечно, иметь большое влияние на такого дикаря, как этот юный горец.

Кэтрин вспыхнула и ответила, запинаясь, что если и впрямь она имеет некоторое влияние на Конахара, то, видит бог, своим влиянием она пользуется, только когда хочет обуздать его горячий нрав и научить юношу правилам цивилизованной жизни.

– Правда, – сказала она, – я давно ждала, что вам, отец мой, придется спасаться бегством, и поэтому я договорилась с ним, что он встретится со мной на этом месте, как только получит от меня весть и знак, и я их отправила ему вчера. Вестником был один легконогий паренек из его клана. Конахар, случалось, и раньше посылал его в горы с каким-нибудь поручением.

– И я должен понять тебя в том смысле, дочь моя, что этот юноша, такой красивый с виду, был дорог тебе лишь постольку, поскольку ты хотела просветить его ум и образовать его нрав?

– Да, отец мой, только так, – подхватила Кэтрин. – И, может быть, я нехорошо поступала, поддерживая с ним близость, хотя бы и ради наставления и воспитания. Но никогда в своих разговорах с ним я не заходила дальше этого.

– Значит, я ошибся, дочь моя, но с недавнего времени мне стало казаться, что в твоих намерениях произошла перемена, что ты с тоской желания оглядываешься на тот мир, от которого раньше думала отрешиться.

Кэтрин опустила голову, и румянец ярче разгорелся на ее щеках, когда она промолвила:

– Вы сами, отец, бывало, отговаривали меня от моего намерения принять постриг.

– Я и теперь его не одобряю, дитя мое, – сказал священник. – Брак – честное установление, указанный небом путь к продлению рода человеческого, и в священном писании я не вычитал нигде чего-либо, что подтвердило бы человеческое измышление о превосходстве безбрачия. Но я смотрю на тебя ревниво, дитя мое, как отец на свою единственную дочь, и боюсь, что ты выйдешь опрометчиво за недостойного. Я знаю, твой родной отец, ценя тебя не столь высоко, как я, благосклонно принимает искательства бражника и буяна, именуемого Генри Уиндом. Он, видимо, располагает достатком, но это простой и грубый человек, готовый ради славы первого бойца лить кровь как воду, и его постоянно видят в кругу пустых и беспутных товарищей. Разве он чета Кэтрин Гловер? А ведь идет молва, что скоро они поженятся.

Лицо красавицы стало из алого бледным и снова заалелось, когда она торопливо ответила:

– Я о нем и не думаю, хотя мы вправду последнее время обменивались любезностями, потому что он и всегда был другом моего отца, а теперь в согласии с нашими обычаями стал вдобавок моим Валентином,

– Твоим Валентином, дитя? – сказал отец Клиент. –

Твоя стыдливость и благоразумие позволяют тебе так легко шутить своею женской скромностью и вступать в столь близкие отношения с таким человеком, как этот кузнец?.. И

ты полагаешь, святой Валентин, угодник божий, истинный епископ-христианин, каким почитают его, может одобрять глупый и непристойный обычай, который возник, вероятно, из языческого почитания Флоры или Венеры, когда смертные нарекали божествами свои страсти и старались не обуздывать их, а разжигать?

– Отец! – сказала Кэтрин недовольным тоном, какого до сих пор не допускала в отношении картезианца. – Я не понимаю, почему вы так сурово корите меня за то, что я сообразуюсь с общепринятыми правилами поведения, освященными древним обычаем и волей моего отца? Вы ко мне несправедливы, когда так это толкуете.

– Прости, дочь моя, – кротко возразил священник, –

если я тебя оскорбил. Но этот Генри Гоу, или Смит, или как его там, – дерзкий и беспутный человек. Поощряя его и вступая с ним в тесную дружбу, ты неизбежно возбудишь дурные толки, если только не располагаешь действительно обвенчаться с ним – и в самом скором времени.

– Не будем больше говорить об этом, отец мой, – сказала Кэтрин. – Вы причиняете мне худшую боль, чем хотели бы, и можете нечаянно вызвать меня на ответ, какого мне не подобает вам давать. Кажется, я уже и сейчас должна жалеть, что подчинилась глупому обычаю. Во всяком случае, поверьте мне, Генри Смит для меня никто и ничто, и даже той близости, которая возникла было после

Валентинова дня, уже положен конец.

– Я рад это слышать, дочь моя, – ответил картезианец, –

и должен теперь расспросить тебя о другом, что внушает мне больше тревоги. Ты, несомненно, знаешь это сама, хоть я и предпочел бы, чтобы не было нужды заговаривать о таких опасных вещах даже в окружении этих скал, утесов и камней. Но не говорить нельзя… Кэтрин, ведь есть у тебя еще один искатель, и принадлежит он к самому знатному из знатных родов Шотландии?

– Знаю, отец, – ответила спокойно Кэтрин. – Я хотела бы, чтоб этого не было.

– Хотел бы и я, – сказал священник, – если бы я видел в дочери моей лишь дитя неразумия, каким в ее годы бывают большей частью молодые женщины, особенно когда они наделены пагубным даром красоты. Но если твои чары, говоря языком суетного света, покорили сердце столь высокородного поклонника, я не сомневаюсь, что твоя добродетель и твой ум позволят тебе подчинить и разум принца своему влиянию, которое ты приобрела благодаря своей красоте.

– Отец, – возразила Кэтрин, – принц – беспутный повеса, и его внимание может принести мне лишь бесчестие и гибель. Вы только что как будто высказали опасение, что я поступала неразумно, допустив простой обмен любезностями с человеком одного со мною состояния, как же вы можете говорить так терпимо об отношениях того рода, какие посмел навязывать мне наследный принц Шотландии? Знайте же, два дня назад, поздно ночью, он с бандой своих разнузданных приспешников чуть не уволок меня силой из родительского дома! А спас меня этот самый сорвиголова Генри Смит, который если и кидается неосмотрительно по всякому поводу в драку, зато всегда готов с опасностью для жизни вступиться за невинную девушку или оказать сопротивление угнетателю. В этом я должна отдать ему справедливость

– Об этом я не мог не знать, – сказал монах, – так как сам его призвал поспешить тебе на помощь. Проходя мимо вашего дома, я увидел эту банду и кинулся за городской стражей, когда заметил человека, медленно шедшего мне навстречу. Подумав, что это, верно, один из участников засады, я притаился в портике часовни святого Иоанна, но, узнав, когда он подошел поближе, Генри Смита, я сообразил, куда он направляется, и шепнул свое предостережение, чем и понудил его ускорить шаг.

– Я вам премного обязана, отец, – сказала Кэтрин. – Но и этот случай и те слова, какими улещал меня герцог Ротсей, только показывают, что принц – распутный юноша, который ни перед чем не останавливается, лишь бы ему потешить свою праздную прихоть, и готов добиваться своего любой ценой. Его посланец Рэморни даже имел наглость объявить, что мой отец жестоко поплатится, если я не пожелаю стать беспутной любовницей женатого принца и предпочту выйти замуж за честного горожанина.

Вот почему я не вижу другого выхода, как постричься в монахини: иначе я погублю и себя и своего несчастного отца. Не будь другой причины, уже один лишь страх перед этими угрозами со стороны негодяя, который вполне способен их исполнить, конечно помешал бы мне выйти замуж за какого-нибудь достойного человека… как не могла бы я отворить дверь его дома, чтобы впустить убийц! Ах, добрый отец, какой мне выпал жребий! Неужели мне суждено принести гибель своему отцу, который так меня любит, да и всякому, с кем я могла бы связать свою злосчастную судьбу!

– Не падай духом, дочь моя, – сказал монах. – Есть для тебя утешение даже в этой крайности, хоть ты и видишь в ней одно лишь бедствие. Рэморни – негодяй и внушает все злое своему покровителю. А принц, к несчастью, легкомысленный юноша и ведет рассеянную жизнь, но если я, при седых своих волосах, не впадаю в странный обман, в его характере наметился перелом. Да, в нем пробудилось отвращение к низости Рэморни, и он в глубине души сожалеет сейчас, что следовал его дурным советам. Мне верится… нет, я убежден, что его любовь к тебе стала чище и благородней и что мои поучения – а он слушал несколько раз мои речи об испорченности духовенства и нравов нашего века – запали ему в душу. Если их подкрепишь еще и ты, они дадут, быть может, такие всходы, что мир будет дивиться и радоваться. Древнее пророчество вещало, что

Рим падет по слову из женских уст.

– Это мечты, отец, – сказала Кэтрин, – мечты и обольщения человека, чьи думы устремлены на более возвышенное, не позволяя ему мыслить правильно о повседневных земных делах. Когда мы долго глядим па солнце, все остальное видится потом неотчетливо.

– Ты судишь слишком поспешно, дочь моя, – сказал монах, – и в этом ты сейчас убедишься. Я изложу тебе доводы, какие не мог бы открыть ни перед кем менее стойким в добродетели или более приверженным честолюбию.

Может быть, не подобало бы мне говорить о них даже и с тобою, но я уверенно полагаюсь на твое разумение и твердость твоих правил. Узнай же: не исключена возможность, что римская церковь освободит герцога Ротсея от наложенных ею же уз и расторгнет его брак с Марджори

Дуглас.

Он умолк.

– Если даже церковь этого желает и властна это совершить, – возразила девушка, – как может развод герцога сказаться на судьбе Кэтрин Гловер?

Спрашивая, она глядела с сожалением на священника, а ему было не так-то легко найти ответ. Его глаза смотрели в землю, когда он ответил ей:

– Что сделала красота для Маргарет Лоджи? Если наши отцы нам не лгали, она возвела ее на трон рядом с Давидом

Брюсом.

– А была ли она счастлива в жизни, и жалели ли о ней после ее смерти, добрый мой отец? – спросила Кэтрин так же твердо и спокойно.

– Ее подвигнуло на этот союз суетное и, может быть, преступное честолюбие, – возразил отец Климент, – и наградой ей были утехи тщеславия и терзание духа. Но если бы она пошла под венец в надежде, что верующая жена обратит неверующего супруга или укрепит нестойкого в вере, какую награду нашла бы она тогда? Обрела бы любовь и почет на земле, а в небе разделила бы светлый удел королевы Маргариты* и тех героинь, в которых церковь чтит благодатных своих матерей.

До сих пор Кэтрин сидела на камне у ног монаха, говоря или слушая, смотрела на него снизу вверх. Теперь же, словно воодушевленная чувством тихого, но решительного неодобрения, она встала, простерла к нему руки, а когда заговорила, голос ее и глаза выражали сострадание: она, казалось, щадила чувства своего собеседника. Так мог бы глядеть херувим на смертного, укоряя его за ошибки.

– А если и так? – сказала она. – Неужели желания, надежды и предрассудки бренного мира так много значат для того, кто, возможно, будет призван завтра отдать свою жизнь за то, что восстал против испорченности века и против отпавшего от веры духовенства? Неужели это отец

Климент, сурово-добродетельный, советует своей духовной дочери домогаться трона и ложа, которые могут стать свободны только через вопиющую несправедливость к их сегодняшней владетельнице, когда мне и помыслить о том грешно! И неужели мудрый реформатор церкви строит планы, сами по себе столь несправедливые, на такой шаткой основе? Мой добрый отец, с каких это пор закоренелый развратник так переменился нравственно, что станет теперь с честными видами дарить своим вниманием дочь пертского ремесленника? Перемена свершилась, очевидно, за два дня, ибо не прошло и двух суток с той ночи, когда он ломился в дом моего отца, замыслив нечто похуже грабежа.

И как вы думаете, если бы даже сердце склоняло Ротсея на такой неравный брак, могли бы он осуществить свое желание, не поставив под удар наследственное право и самую жизнь, когда одновременно ополчатся против него Дуглас и Марч за поступок, в котором каждый из них усмотрит оскорбление и беззаконную обиду своему дому? Ох, отец

Климент, где же была ваша строгая убежденность, ваше благоразумие, когда вы позволили себе обольститься такой странной мечтой и дали право ничтожной вашей ученице жестоко вас упрекать?

Слезы проступили на глазах у старика, когда Катрин, явно и горестно взволнованная своими же словами, наконец замолчала.

– Устами младенцев, – сказал он, – господь корил тех, кто казался мудрейшим своему поколению. Я благодарю небо, что оно, уча меня разуму и порицая за тщеславие, избрало посредником такую добрую наставницу… Да, Кэтрин, я больше не вправе теперь дивиться и возмущаться, когда вижу, как те, кого судил доселе слишком строго, борются за преходящую власть, а говорят притом неизменно языком религиозного рвения. Благодарю тебя, дочь, за твое спасительное предостережение и благодарю небо, что оно дало мне услышать его от тебя, а не из более суровых уст.

Кэтрин подняла голову, чтоб ответить и успокоить старика, чье унижение было для нее мучительно, когда ее глаза остановились на чем-то неподалеку. Среди уступов и утесов, забравших в кольцо место их уединения, были два, стоявшие в таком тесном соседстве, что казались двумя половинами одной скалы, рассеченной землетрясением или ударом молнии. Между ними среди нагромождения камней зияла расселина в четыре фута ширины. А в расселину забрался дубок по одной из тех затейливых прихотей, какими нас нередко удивляет растительный мир в подобных местах. Деревцо, низкорослое и чахлое, ища пропитания, во все стороны разостлало корни по лицу скалы, и они залегли, как военные линии сообщения, извилистые, скрюченные, узловатые, точно огромные змеи Индийских островов. Когда взгляд Кэтрин упал на это причудливое сплетение узловатых сучьев и скрюченных корней, ей померещилось, что чьи-то большие глаза мерцают среди них и неотрывно смотрят на нее, большие, горящие, точно глаза притаившегося зверя. Она вздрогнула, молча указала на дерево старику и, вглядевшись пристальней сама, различила наконец копну рыжих волос и косматую бороду, которые раньше были скрыты за нависшими ветвями и скрюченными корнями дерева.

Увидев, что его открыли, горец, каковым он оказался, выступил из своей засады и, двинувшись вперед, предстал пред наблюдателями великаном в красно-лилово-зеленом клетчатом пледе, под которым надета была бычьей кожи куртка. За спиной у него висели лук и колчан, голова была обнажена, но всклокоченные волосы служили ему как ирландцу – кудри, головным убором и с успехом заменяли шапку. На поясе у него висели меч и кинжал, а рука сжимала датскую секиру, чаще называемую лохаберской*. Из тех же естественных ворот вышли один за другим еще четыре человека, такие же рослые и в таком же одеянии и вооружении.

Кэтрин достаточно привыкла к грозному виду горцев, проживающих так близко от Перта, а потому ничуть не испугалась, как могла бы испугаться на ее месте другая девушка из Низины. Она довольно спокойно смотрела, как пять исполинов выстроились полукругом по бокам и спереди от нее и монаха, глядя в упор на них обоих во все свои большие глаза, выражавшие, насколько она могла судить, дикарский восторг перед ее красотой. Она кивнула им и произнесла не совсем правильно обычные слова гэльского приветствия. Старший по годам, вожак отряда, ответил тем же и снова застыл, безмолвный и недвижимый. Монах молился, перебирая четки, и даже у Кэтрин возникло странное сомнение, она встревожилась за свою безопасность и спрашивала мысленно, уж не следует ли – ей считать себя пленницей. Решив проверить это на опыте, она двинулась вперед, как будто желая спуститься вниз по склону, но, когда она попробовала пройти сквозь цепь, горцы протянули между собою свои секиры, закрыв, таким образом, все промежутки, где могла бы она проскользнуть.

Несколько растерявшись, но не впав в уныние, так как не могла предположить здесь злой умысел, Кэтрин присела на один из разбросанных крутом обломков скалы и сказала несколько ободряющих слов стоявшему подле монаху.

– Если я и страшусь, – сказал отец Климент, – то не за себя: что ни учинят надо мной эти дикари – размозжат ли мне голову своими топорами, как быку, когда, отработав положенное, он осужден на убой, или свяжут ремнями и передадут другим, кто лишит меня жизни более жестоким способом, – меня это мало заботит, лишь бы тебя, дорогая дочь, отпустили они невредимой.

– Мы оба, – ответила пертская красавица, – не должны ждать ничего дурного… А вот идет и Конахар, чтобы уверить нас в этом.

Но последние слова она проговорила, едва веря собст-


венным глазам, – так неожиданны были осанка и наряд красивого, статного, одетого чуть ли не роскошно юноши, который, соскочив, как серна, с довольно высокого утеса, встал прямо перед нею. На нем был тот же тартан, что и на тех, что явились первыми, но перехваченный у локтей и на шее золотым ожерельем и запястьями. Кольчуга, облекавшая стан, была из стали, но начищена до такого блеска, что сияла, как серебряная. Руки унизаны были богатыми украшениями, а шапочку, кроме орлиного пера, отмечавшего в носителе достоинство вождя, украшала еще и золотая цепочка, несколько раз обернутая вокруг нее и закрепленная большой пряжкой, в которой мерцали жемчуга.

Застежка, скреплявшая на плече клетчатый плащ, или плед, как его называют теперь, была тоже из золота, большая, затейливой резьбы. В руках у него не было никакого оружия, если не считать легкой ивовой трости с гнутой рукоятью. Весь вид его, вся повадка, в которой недавно проглядывало сознание приниженности, была теперь смелой, вызывающей, высокомерной. Юноша стоял перед Кэтрин, самодовольно улыбаясь, словно вполне отдавая себе отчет, насколько изменился к лучшему, и ожидая, узнает ли она его.

– Конахар, – сказала девушка, спеша положить конец тягостной неуверенности, – это люди твоего отца?

– Нет, прекрасная Кэтрин, – отвечал молодой человек, –

Конахара больше нет, это имя существует отныне только в напоминание о перенесенных им обидах и о мести, которой требуют они. Я ныне Иан Эхин Мак-Иан, сын вождя, возглавляющего клан Кухил. Я изменил имя, и с меня, как ты видишь, слиняло чужое оперение. А эти люди состоят не при моем отце, а при мне. Здесь только половина моей личной охраны. Весь отряд составляют мой приемный отец с восемью своими сыновьями. Они являются моими телохранителями и наперсниками и тем лишь дышат, что исполняют каждое мое повеление. А Конахар, – добавил он, смягчая тон, – вновь оживет, едва лишь Кэтрин пожелает увидеть его. Для всех других он – юный вождь кухилов, но перед нею тот же смиренный и покорный юноша, каким был всегда подмастерье Саймона Гловера. Видишь эту трость? Я получил ее от тебя, в прошлом году, когда мы под солнцем ранней осени собирали вдвоем орехи в лощинах Ледноха. Я ее не променял бы, Кэтрин, на жезл верховного вождя моего племени.

Так говорил Эхин, а Кэтрин слушала и винила себя в неразумии: как могла она обратиться за помощью к дерзкому юнцу, которому явно вскружило голову, что он, вчерашний слуга, вдруг так вознесся и получил неограниченную власть над ватагой приверженцев, не признающих никакого закона.

– Ты не боишься меня, прекрасная Кэтрин? – сказал, взяв ее за руку, юный вождь. – Я велел моим людям явиться за несколько минут до меня, чтобы проверить, как ты почувствуешь себя в их присутствии, и мне показалось, что ты смотрела на них так, словно родилась быть женою вождя.

– У меня не было причины бояться зла со стороны горцев, – ответила Кэтрин, – а тем более, когда я полагала, что с ними Конахар. Конахар пил из одной с нами чаши и ел наш хлеб, и мой отец часто вел торговые дела с людьми его клана, и никогда не бывало между ними обиды или ссоры.

– Никогда? – возразил Гектор (ибо имя «Эхин» соответствует нашему «Гектор»). – Даже и тогда, когда он принял сторону Гоу Хрома, колченогого кузнеца, против

Эхина Мак-Иана? Не говори ничего в его оправдание и поверь, если я еще когда-нибудь упомяну об этом, то лишь по твоей вине. Но ты хотела возложить на меня какое-то поручение – прикажи, и оно будет исполнено.

Кэтрин поспешила ответить. В речах и повадке юноши было нечто побуждавшее ее сократить свидание.

– Эхин, – сказала она, – раз ты больше не зовешься

Конахаром, тебе должно быть понятно, что я просила об услуге себе равного, честно считая его таковым, и мне не приходило в голову, что я обращаюсь к лицу столь значительному и сильному. Ты, как и я, обязан наставлением в вере этому доброму старику. Сейчас ему угрожает большая опасность, злые люди возвели на него ложное обвинение, и он хочет где-нибудь укрыться на время, пока гроза не пронесется мимо.

– Ага, наш ученый клерк Климент? Да, достойный инок много сделал для меня – слишком много, ибо я по своему необузданному нраву не мог обратить себе на пользу его поучения. Посмотрел бы я, найдется ли в городе Перте человек, который осмелится преследовать того, кто схватился за плащ Мак-Иана!

– Едва ли безопасно будет положиться лишь на эго, –

сказала Кэтрин. – Я не сомневаюсь в могуществе вашего племени, но, когда Черный Дуглас поднимает ссору, он не боится тряхнуть гэльский плед.

Горца задели ее слова, но он прикрыл досаду деланным смехом.

– Воробей, что подле нас, – сказал он, – видится глазу крупней орла, взлетевшего на Бенгойл. Вы страшитесь

Дугласов больше, потому что они сидят с вами рядом. Но пусть будет как тебе угодно… Ты не поверишь, как далеко простираются наши холмы, и долы, и леса за темной стеной этих гор, и мир для тебя весь лежит на берегах Тэя. Но этот добрый монах увидит горы, которые могут его укрыть, хотя бы все Дугласы гнались за ним, да, и в тех горах столько людей, что, столкнувшись с ними, Дугласы будут рады поскорей убраться на юг от Грэмпиана… А почему бы и тебе не отправиться к нам вместе с твоим добрым стариком? Я пришлю вам в охрану отряд – проводить вас из

Перта, и мы по ту сторону Лох-Тэя наладим наш старый промысел. Только сам я не стану больше кроить перчатки: я могу поставлять кожу твоему отцу, но резать кожу я буду не иначе, как на спинах у врагов.

– Мой отец приедет как-нибудь посмотреть ваш двор, Конахар… простите, Гектор… но в более спокойные времена, потому что сейчас идет ссора между горожанами и слугами знатных вельмож, да еще поговаривают, что в

Верхней Шотландии того и гляди разразится война.

– Поистине так, клянусь святою девой, Кэтрин! И когда бы не эта самая война между кланами, вы с отцом давно могли бы съездить погостить в Горную Страну, моя прелестная хозяйка. Но горцы недолго будут делиться на два племени. Они, как истые мужи, сразятся за первенство, и кто выиграет бой, тот будет разговаривать с королем

Шотландии как с равным, не как с высшим. Молись, чтобы победа досталась Мак-Иану, моя святая Екатерина, – тогда ты будешь молиться за того, кто тебя истинно любит.

– Я буду молиться за правого, – сказала Кэтрин, – или еще лучше: буду молиться за мир для обеих сторон. Прощай, добрый мой и благородный отец Климент, поверь, я не забуду никогда твои уроки!. Помяни меня в твоих молитвах… Но как ты выдержишь такой трудный путь?

– Где будет нужно, его понесут на руках, – сказал Гектор, – если не удастся вскоре же найти для него лошадь. Но ты, Кэтрин… Отсюда до Перта не близко: позволь, я провожу тебя туда, как бывало.

– Будь ты тем, кем был, я не отказалась бы от такого провожатого. Но опасны на спутнике золотые пряжки и браслеты, когда на большой дороге, точно листья в октябре, носятся отряды копьеносцев – лиддсдейлских и эннендейлских, а встречи гэльского тартана со стальными камзолами не проходят гладко.

Она позволила себе это замечание, так как подозревала все-таки, что юный Эхин, сбросив, как змея, кожу, не вполне освободился от привычек, усвоенных в приниженном положении, и что его, как он ни храбрился на словах, едва ли прельщало ринуться в бой при численном превосходстве противника, как, возможно, пришлось бы ему, отважься он спуститься с гор и подойти поближе к городу. Она, по-видимому, рассудила правильно: юноша поспешил распроститься, причем, чтобы он не припал к губам, ему разрешили поцеловать руку.

Итак, Кэтрин отправилась одна в обратную дорогу, и, оглядываясь время от времени, она различала фигуры горцев, пробиравшихся на север самыми укромными и труднопроходимыми тропами.

Ее затаенный страх перед непосредственной опасностью постепенно улетучивался по мере того, как росло расстояние между нею и этими людьми, чьи действия направляла только воля их вождя и чьим вождем был своенравный и горячий юноша. Она ничуть не опасалась по дороге к Перту подвергнуться оскорблению со стороны солдат, на каких могла бы набрести: правила рыцарства в те дни служили более верной охраной для достойной с виду девушки, чем отряд вооруженных приспешников, в которых какой-нибудь встречный отряд мог бы не признать друзей. Но мысли о более отдаленных опасностях не давали ей покоя. Преследование со стороны беспутного принца представлялось все более страшным после угрозы, которую не постеснялся пустить в ход его бесчестный советник Рэморни, – угрозы погубить ее отца, если она не поступится своею скромностью. В тот век подобная угроза со стороны такого видного лица давала все основания для тревоги. Небезобидными должна была считать Кэтрин и притязания Конахара на ее благосклонность – притязания, которые юноша держал при себе, покуда был на положении слуги, но теперь решил, как видно, смело предъявить: в самом деле, все чаще повторялись набеги горцев на Перт, и случалось не раз, что горожан похищали из дому и уволакивали в горы или убивали палашом на улице родного города. Страшило девушку и то, что отец так настойчиво предлагает ей в мужья Смита, о чьем недостойном поведении в день святого Валентина уже дошел до нее слух и на чьи домогательства, даже останься он чист в ее глазах, она не смела склониться, пока помнила угрозу Рэморни обрушить месть на ее отца. Она думала об этих разных опасностях с глубоким страхом и крепнущим желанием укрыться от них и от себя самой в стенах монастыря, но не видела возможности получить на то согласие отца, хотя ничто другое не могло ей дать защиту и покой.

Впрочем, мы не обнаружили бы в ходе ее мыслей прямого сожаления о том, что всем этим опасностям она подвергается потому, что прослыла пертской красавицей.

И в этом мы вправе усмотреть черту, показывающую, что

Кэтрин не была таким уж совершенным ангелом, как, может быть, еще и в том, что, несмотря на все провинности

Генри Смита, действительные или мнимые, сердце ее билось чаще, когда ей вспоминался рассвет Валентинова дня.


ГЛАВА XV


Чтоб душу ввергло то питье

Истерзанную в забытье!

«Берта»

Мы раскрыли тайны исповеди, не укроет от нас своих тайн и спальня больного. В полумраке комнаты, где запах мазей и микстур выдавал, что здесь применил свое искусство лекарь, лежал на кровати, запахнувшись в ночной халат, высокий худой человек и от боли хмурил лоб, меж тем как тысяча страстей клокотали в его груди. В комнате каждый предмет говорил о богатстве и расточительности.

Хенбейн Двайнинг, аптекарь, как видно приглашенный пользовать страждущего, скользил из угла в угол своей профессиональной кошачьей поступью, составляя лекарства и подготовляя все необходимое для перевязки. Раза два больной застонал, и лекарь, подойдя к кровати, спросил, на что указывают эти стопы – на телесную ли скорбь или на боль души.

– На обе сразу, подлый отравитель, – сказал сэр Джон

Рэморни, – и на то, что мне опротивело твое гнусное присутствие.

– Если все дело только в этом, я могу, сэр рыцарь, избавить вашу милость от одной из бед и немедленно уйти в другое место. В наши беспокойные времена, имей я хоть двадцать рук вместо этих двух бедных прислужниц моего ремесла, – он раскрыл свои тощие ладони, – мне при нынешних непрестанных, раздорах хватило бы дела на все двадцать – высоко ценимого дела, такого, что кроны и благословения сыпались бы на меня, стремясь наперебой щедрей оплатить мою службу, а вы, сэр Джон, срываете злобу на своем враче, когда гневаться вам надо бы только на того, кто нанес вам рану.

– Мерзавец, ниже моего достоинства отвечать тебе! –

сказал пациент. – Но твой зловредный язык каждым словом наносит раны, которых не залечить никакими аравийскими бальзамами.

– Сэр Джон, я вас не понимаю, но если вы станете и впредь давать волю бурным припадкам ярости, непременным следствием будут жар и воспаление.

– Так зачем же ты, как будто назло, стараешься каждым словом разжечь во мне кровь? Зачем ты упомянул, что твоя недостойная особа могла бы располагать и лишними руками сверх тех, что ей отпущены природой, в то время как я, рыцарь и джентльмен, лежу увечным калекой?

– Сэр Джон, – возразил лекарь, – я не духовное лицо и даже не слишком крепко верю во многое из того, о чем толкуют нам священники. И все же я могу вам напомнить, что с вами еще обошлись по-божески: ведь если бы удар, причинивший вам увечье, пришелся, как был нацелен, по шее, он бы снес вам голову с плеч, а не отсек менее важный член вашего тела.

– Я жалею, Двайнинг… да, жалею, что удар не попал куда следовало. Мне тогда не довелось бы увидеть, как тонко сотканную паутину моей политики разорвала грубая сила пьяного мужлана. Я не остался бы в живых, чтобы видеть коней, на которых не смогу больше скакать, арену турнира, на которую больше не смею выйти, блеск, которым мне больше не щеголять, бои, в которых мне уже не сражаться! Одержимый мужским стремлением к власти и борьбе, я должен буду занять место среди женщин, даже и теми презираемый, как жалкий, бессильный калека, лишенный права домогаться их любви.

– Пусть все это так, но я позволю себе напомнить вашей милости, – начал Двайнинг, все еще занимаясь подготовкой к перевязке раны, – что глаза, которых вы едва не лишились вместе с головой, теперь, когда они при вас, обещают подарить вам утеху, какой не доставят ни услады честолюбия, ни победа на турнире или в битве, ни женская любовь.

– Должно быть, мой ум отупел – я не могу уловить, к чему ты клонишь, лекарь, – ответил Рэморни. – Каким же бесценным зрелищем предстоит мне услаждаться, потерпев крушение?

– Вам осталось самое драгоценное, что дано человеку, –

сказал Двайнинг, и со страстью в голосе, как называет влюбленный имя своей повелительницы, он добавил одно лишь слово: – Месть!

Раненый приподнялся на ложе, с волнением ожидая, как разрешит свою загадку врач. Услышав разъяснение, он снова лег и, помолчав, спросил:

– В какой христианской школе ты усвоил такую мораль, добрый мастер Двайнинг?

– Ни в какой, – ответил врач, – потому что, хоть ей и учат тайным образом в большинстве христианских школ, открыто и смело она не принята ни в одной из них. Но я обучался ей среди мудрецов Гранады, где пламенный душою мавр высоко поднимает смертоносный кинжал, обагренный кровью врага, и честно исповедует учение, которому бледноликий христианин следует на деле, хотя из трусости не смеет в том признаться.

– Ого! Ты, значит, негодяй более высокого полета, чем я думал, – сказал Рэморни.

– Возможно, – ответил Двайнинг. – Самые тихие воды –

самые глубокие, и самый опасный враг – это тот, кто не угрожает, а сразу наносит удар. Вы, рыцари и воины, идете прямо к цели с мечом в руке. Мы же, ученые люди, подбираемся к ней бесшумным шагом и окольной тропой, но достигаем желаемого не менее верно.

– И я, – воскликнул рыцарь, – кто шагал к мести одетой в сталь стопой, пробуждая громовое эхо, я должен теперь влезть в твои комнатные туфли? Ничего себе!

– Кто не располагает силой, – сказал коварный лекарь, –

должен добиваться своей цели хитростью.

– Скажи-ка мне откровенно, аптекарь, к чему ты учишь меня этой дьявольской грамоте? Зачем ты меня подбиваешь быстрее и дальше идти дорогой мести, чем сам я, как думается тебе, пошел бы ею по своему почину? Я куда как искушен в мирских путях, аптекарь, и знаю, что такой, как ты, не проронит слова впустую и зря не доверится такому, как я, если опасное доверие не сулит ему кое-что продвинуть в его собственных делах. Какой же выгоды ждешь ты для себя на пути мирном или кровавом, который могу я избрать в данном случае?

– Скажу вам прямо, сэр рыцарь, хоть не в моем это обычае, – ответил лекарь, – в мести моя дорога сходится с вашей.

– С моей? – удивился Рэморни, и в голосе его прозвучало презрение. – А я полагал, моя для тебя проходит на недосягаемой высоте. Ты метишь в своей мести туда же, куда и Рэморни?

– Поистине так, – ответил Двайнинг, – потому что чумазый кузнец, чей меч вас изувечил, часто обращался со мной пренебрежительно и обидно. Перечил мне в совете, выказывал презрение своими действиями. Его тупая, животная храбрость – живой укор человеку такого тонкого природного склада, как у меня. Я боюсь его и ненавижу.

– И ты надеешься найти во мне деятельного пособника?

– сказал Рэморни тем же надменным тоном, что и раньше. –

Знай же, городской ремесленник стоит слишком низко, чтобы внушать мне ненависть или страх. Но и он свое получит. Мы не питаем злобы к ужалившей нас змее, хоть и можем стряхнуть ее с ноги и раздавить пятой. Мерзавец издавна слывет удалым бойцом и, слышал я, домогается благосклонности той самонадеянной куклы, чья прелесть, сказать по правде, толкнула нас на столь разумное и благовидное покушение… Дьяволы, правящие нашим дольним миром! По какой подлой злобе вы решили, чтобы руку,

способную вонзить копье в грудь наследного принца, отрубил, как лозинку, жалкий простолюдин, и как – в сумятице ночной потасовки!. Ладно, лекарь, тут наши дороги сходятся, и можешь на меня положиться, я для тебя раздавлю гада кузнеца. Но не вздумай увильнуть от меня, когда я легко и просто совершу эту часть нашей мести.

– Едва ли так уж легко, – заметил лекарь. – Поверьте мне, ваша милость, связываться с ним не безопасно и не просто. Он самый сильный, самый храбрый и самый искусный боец в городе Перте и во всей округе.

– Не бойся, найдем, кого на него наслать, хоть был бы он силен, как Самсон. Но смотри у меня! Я расправлюсь с тобой по-свойски, если ты не станешь моим послушным орудием в игре, которая последует затем. Смотри, говорю тебе еще раз! Я не учился ни в каких мавританских школах и не отличаюсь твоей ненасытной мстительностью, но и я должен получить свое в деле мести… Слушай внимательно, лекарь, раз уж приходится мне перед тобою раскрываться, но берегись предать меня, потому что, как ни силен твой бес, ты брал уроки у черта помельче, чем мой…

Слушай!. Хозяин, которому я, забыв добро и зло, служил с усердием, быть может пагубным для моего честного имени, но с неколебимой верностью, тот самый человек, чью взбалмошность я ублажал, когда понес свою непоправимую потерю, – он готов сейчас сдаться на просьбы своего доброго отца, пожертвовать мною: лишить меня покровительства и отдать на расправу этому лицемеру, своему дяде, с которым он ищет непрочного примирения – за мой счет! Если он не оставит свое неблагодарное намерение, твои свирепейшие мавры, будь они черны, как дым преисподней, покраснеют со стыда, так я посрамлю их в моей мести! Но я дам ему еще последнюю возможность спасти свою честь и свободу, перед тем как обрушу на него всю беспощадную, неукротимую ярость моей злобы… Вот тогда-то, раз уж я тебе открылся… тогда мы ударим по рукам на нашем договоре… Как я сказал? Ударим по рукам!.. Где она, рука, которую Рэморни должен протянуть в подкрепление своего слова?! Пригвождена к столбу для объявлений? Или кинута вместе с отбросами бездомным собакам, и в этот самый час они грызутся из-за нее? Что ж, приложи свой палец к обрубку, и поклянись, что будешь верным вершителем моей мести, как я – твоей… Как, сэр лекарь, ты побледнел – ты, приказывающий смерти «отступи» или «приблизься», ты трепещешь при мысли о ней или при упоминании ее имени? Я еще не назвал, что ты получишь в уплату, потому что тому, кто любит месть ради мести, не нужно другой награды… Однако, если земли и золото могут увеличить твое рвение в смелом деле, поверь мне, отказа в них не будет.

– Они тоже кое-что значат в моих скромных желаниях,

– сказал Двайнинг. – Бедного человека в мирской нашей сутолоке сбивают с ног, как карлика в толпе, и топчут, богатый же и сильный высится, как великан, над людьми, и ему нипочем, когда все вокруг теснят и давят друг друга.

– Ты вознесешься над толпою, лекарь, так высоко, как может поднять тебя золото. Этот кошелек тяжел, но в твоей награде он только задаток.

– Ну, а как с кузнецом, мой высокий благодетель? –

сказал лекарь, кладя вознаграждение в карман. – С Генри

Уиндом, или как там его зовут… Разве известие, что он уплатил пеню за свой проступок, не уймет боль вашей раны, благородный рыцарь, слаще, чем бальзам из Мекки, которым я смазал ее?

– Он ниже помыслов Рэморни, и на него я не досадую, как не злобствую на тот клинок, которым он орудовал. Но твоей злобе впору пасть на него. Где его можно встретить всего верней?

– Я все обдумал заранее, – сказал Двайнинг. – Напасть на него днем в его собственном доме будет слишком дерзко и опасно, потому что у него работают в кузне пятеро слуг.

Четверо из них – крепкие молодцы, и все пятеро любят своего хозяина. Ночью, пожалуй, также рискованно, потому что дверь он держит на крепком дубовом болту и стальном засове, пока силой вломишься в дом, поднимутся ему на подмогу соседи, тем более что они еще настороже после переполоха в канун святого Валентина.

– Эге, правда, лекарь, – сказал Рэморни. – Ты по природе своей не можешь без обмана – даже со мною… Как сам ты сказал, ты узнал мою руку и перстень, когда ее нашли валявшейся на улице, как мерзкий отброс с бойни…

Почему же, узнав ее, ты отправился вместе с другими безмозглыми горожанами па совет к Патрику Чартерису –

обрубить бы ему шпоры с пяток за то, что якшается с жалким ремесленным людом! – и приволок его сюда вместе со всем дурачьем глумиться над безжизненной рукой, которая, будь она на своем месте, не удостоила бы его ни мирного пожатия, ни удара в честном бою?

– Мой благородный покровитель, как только я уверился, что пострадавший – вы, я изо всех сил старался убедить их, чтоб они не завязывали ссору, но Смит и еще две-три горячие головы стали требовать мести. Вы, мой добрый рыцарь, верно, знаете, этот чванливец объявил себя поклонником пертской красавицы и полагает долгом чести поддерживать ее отца в каждом вздорном споре. Тут, однако, я ему испортил всю обедню, а это месть не шуточная!

– Что вы хотите сказать, сэр лекарь? – усмехнулся пациент.

– Понимаете, ваша милость, – сказал аптекарь, – Смит не придерживается степенности, а живет как вольный гуляка. Я повстречался с ним на Валентинов день, вскоре после столкновения между горожанами и людьми Дугласа.

Да, я встретил его, когда он пробирался улочками и проулками с простой девчонкой-менестрелем: прелестница сунула ему в одну руку свою корзинку и виолу, а на другой повисла сама. Как посмотрите на это, ваша честь? Хорош удалец: тягаться с принцем за любовь красивейшей девушки Перта, отсекать руку рыцарю и барону, а затем объявиться кавалером бродяжки-потешницы – и все на протяжении одних суток!

– Вот как! Он вырос в моем мнении: даром что мужлан, наклонности у него самые дворянские, – сказал Рэморни. –

По мне, уж лучше бы он был добронравным обывателем, а не гулякой, тогда у меня больше лежало бы сердце помочь тебе в твоей мести. Да и что за месть? Месть кузнецу! Как если бы у меня вышла ссора с каким-нибудь жалким мастером, выделывающим грошовые шевроны! Тьфу… И все же придется довести дело до конца. Ты, поручусь я, кое-что сделал уже для начала на свой хитрый лад.

– В очень скромной мере, – сказал аптекарь. – Я позаботился, чтобы две-три самые завзятые сплетницы с Кэрфью-стрит, которых разбирает досада, когда Кэтрин именуют пертской красавицей, прослышали о ее верном Валентине. Они жадно подхватили слушок, и теперь, если кто усомнится в новости, тут же поклянутся, что видели все своими глазами. Час спустя влюбленный явился к ее отцу, и ваша милость поймет, какой прием оказал ему возмущенный перчаточник – сама-то девица и глядеть на него не пожелала. Так что ваша честь правильно разгадали, что я уже пригубил чашу мести. Но я надеюсь испить ее до дна, приняв из рук вашей светлости, поскольку вы вступили со мною в братский союз, который…

– Братский? – с презрением повторил рыцарь. – Пусть так. Священники говорят, что все мы созданы из одного и того же праха. Я бы не сказал – по-моему, разница все-таки есть, но глина более благородная будет верна более низкой, и ты упьешься местью… Позови моего пажа.

На зов явился из смежной комнаты юноша.

– Ивиот, – спросил рыцарь, – Бонтрон еще здесь? И

трезвый?

– Трезвый, насколько может протрезвить сон после крепкой выпивки, – ответил паж.

– Так веди его сюда. И прикрой плотно дверь.

Послышались тяжелые шаги, и в комнату вошел человек, малый рост которого, казалось, возмещался шириною плеч и мощью рук.

– Есть над кем поработать, Бонтрон, – сказал рыцарь.

Хмурое лицо вошедшего прояснилось, рот осклабился в довольной улыбке.

– Аптекарь укажет тебе, над кем. Надо будет толково выбрать час, место и обстановку, чтобы исход был верный,

и смотри, как бы тебя самого не ухлопали, потому что твоим противником будет умелый боец – Смит из Уинда,

– Дело не шуточное, – проворчал наемник. – Тут, если промажешь, считай себя покойником. Смит известен на весь Перт искусством и силой.

– Прихвати двух помощников, – предложил рыцарь.

– Ну нет! – сказал Бонтрон. – Если что удваивать, так уж лучше награду.

– Рассчитывай на двойную, – сказал его хозяин, – но смотри, чтобы сделано было чисто.

– Можете на меня положиться, сэр рыцарь, – не часто мне случалось сплоховать.

– Следуй руководству этого разумника, – сказал раненый рыцарь, указывая на лекаря. – Слушай… Ты его пропустишь вперед… И не пей, пока не управишься.

– Не буду, – отвечал черный приспешник. – От силы и верности удара зависит моя собственная жизнь. Я знаю, с кем имею дело.

– А теперь убирайся. Жди, когда лекарь тебя позовет, и держи топор и кинжал наготове,

Бонтрон кивнул и вышел.

– Вы полагаете, мой благородный рыцарь, что он управится с работой в одиночку? – сказал лекарь, когда за убийцей закрылась дверь. – Позволю себе напомнить вам, что тот позавчера расправился один с шестью вооруженными противниками.

– Будьте покойны, сэр лекарь. Такой человек, как Бонтрон, когда он наметил заранее место и час, стоит двадцати гуляк, захваченных врасплох. Позови Ивиота, ты сперва займешься врачеванием, а насчет дальнейшего не сомневайся – в работе у тебя будет помощник, не уступающий тебе в искусстве разить быстро и нежданно.

На зов лекаря снова явился паж Ивиот и, по знаку своего господина, помог хирургу снять повязку с искалеченной руки сэра Джона Рэморни. Осматривая обнаженный обрубок, Двайнинг испытал особое, профессиональное удовольствие, усугубленное той бурной радостью, которую он по злой своей натуре черпал в страданиях ближнего. Рыцарь тоже остановил взгляд на жутком зрелище, и то ли боль, то ли душевная мука вырвала у него стон, как ни хотел он его подавить.

– Вы стонете, сэр, – сказал лекарь вкрадчиво-улещающим голосом, но на губах его заиграла усмешка удовольствия и презрения, которых в своем привычном притворстве он все же не сумел утаить. – Вы стонете… Но могу вас утешить: Генри Смит знает свое дело – его меч бьет так же верно, как его молот по наковальне. Нанеси этот роковой удар заурядный мечник, он так попортил бы кость и раскромсал мускулы, что тут, возможно, и мое искусство мало что поправило бы. А Генри Смит отрезал чисто и так правильно, как будто бы это я произвел ампутацию своим тонким скальпелем. Если будете точно и неуклонно соблюдать предписания медицины, вы через несколько дней начнете выходить.

– Но рука… рука потеряна…

– На время это можно будет скрыть, – сказал аптекарь. –

Я тут шепнул под великим секретом двум-трем болтунам, что найденная рука отрублена у вашего конюха, Черного

Квентина, а вы, господин рыцарь, знаете, что Квентин уехал в Файф, так что все тем легче поверят такому слуху.

– Я отлично знаю, – сказал Рэморни, – что правду можно на короткое время затемнить ложью. Но что мне даст небольшая отсрочка?

– Вы, сэр рыцарь, на какое-то время удалитесь от двора, и, пока не вернетесь, никто ничего не узнает, а там, когда свежие новости вытеснят из памяти людей недавнее происшествие, вашу потерю можно будет приписать несчастному случаю – дрогнуло-де копье или вырвался из рук самострел. Ваш покорный слуга изыщет правдоподобное объяснение и подтвердит его истинность.

– Эта мысль сводит меня с ума! – сказал Рэморни и вновь застонал в духовной и телесной муке. – Но другого, лучшего средства я не вижу.

– Другого и нет, – сказал лекарь, наслаждаясь отчаянием своего покровителя. – А пока что люди думают, что вас держат дома полученные в драке синяки да вдобавок и досада на принца, который согласился по требованию Олбени дать вам отставку и удалить от своего двора, что уже получило широкую огласку.

– Негодяй, ты терзаешь меня! – вскричал пациент.

– Так что, в общем, – продолжал Двайнинг, – вы, ваша милость, отделались благополучно, и если не думать об отрубленной руке (эта утрата невосполнима!), то вы не сетовать должны, а радоваться, ибо ни один брадобрей-хирург ни во Франции, ни в Англии не мог бы искусней сделать операцию, чем это совершил одним прямым ударом кузнец.

– Я полностью признаю свой долг перед ним, – сказал

Рэморни, еле сдерживая гнев под напускным спокойствием, – и если Бонтрон не заплатит ему таким же одним прямым ударом, да так, чтобы не явилось надобности во враче, тогда говори, что Джон Рэморни отступился от своих обязательств.

– Вот это речь благородного рыцаря! – сказал аптекарь.

– И позвольте мне добавить, что все искусство хирурга могло бы оказаться бессильным и ваши вены иссушило бы кровотечение, если бы добрые монахи не наложили вовремя повязку, сделав прижигание и применив кровоостанавливающие средства, и если бы не услуги вашего смиренного вассала Хенбейна Двайнинга.

– Замолчи! – вскричал пациент. – Слышать не могу твоего зловещего голоса и трижды зловещего имени*!

Когда ты напоминаешь мне о пытках, которым я подвергался, мне чудится, что мои трепещущие нервы растягиваются и сжимаются, как будто хотят побудить к действию пальцы, которые еще недавно могли стиснуть кинжал!

– Этот феномен, – объяснил лекарь, – с разрешения благородного рыцаря, людям нашей профессии хорошо известен. Некоторые ученые древности утверждали, что сохраняется некая симпатическая связь между перерезанными нервами и теми, что принадлежат к ампутированному члену, и что не раз наблюдалось, как отсеченные пальцы вздрагивают и напрягаются, как бы в соответствии с импульсом, который вызывается в них симпатией к силам, действующим в живом организме. Если бы нам удалось завладеть рукой, пока она была пригвождена к кресту или хранилась у Черного Дугласа, я был бы рад понаблюдать это удивительное проявление таинственных симпатий. Но это, боюсь, оказалось бы куда как опасно – я лучше бы вырвал коготь голодному орлу!.


– Лучше дразни своими злыми шутками раненого льва, чем Джона Рэморни! – закричал рыцарь в бешеном негодовании. – Делай свое дело, собака, и помни: если моя рука и не может больше сжимать кинжал, мне повинуется сотня рук.

– Довольно будет и одной, в гневе занесенной над вашим хирургом, – сказал Двайнинг, – и он от ужаса умрет на месте. Но кто же тогда, – добавил он тоном не то укоризны, не то насмешки, – кто тогда придет облегчить огненную боль, которая сейчас терзает моего господина и распаляет в нем злобу даже против его бедного слуги, посмевшего заговорить о законах врачевания, столь жалких, бесспорно, в глазах того, кто властен наносить раны?

Затем, словно не отваживаясь больше дразнить своего грозного пациента, лекарь спрятал усмешку и принялся за обработку раны, приложив к ней бальзам, от которого разлился по комнате приятный запах, а в ране жгучий жар сменила освежающая прохлада. Для лихорадившего пациента перемена была так отрадна, что если раньше он стонал от боли, то теперь у него вырвался вздох удовольствия, когда он вновь откинулся на свои подушки, чтобы насладиться покоем после благотворной перевязки.

– Теперь, мой благородный рыцарь, вы знаете, кто ваш друг, – начал снова Двайнинг. – А поддайся вы безрассудному порыву и прикажи: «Убейте мне этого ничтожного знахаря!» – где между четырех морей Британии нашли бы вы мастера, чье искусство принесло бы вам такое облегчение?

– Забудь мои угрозы, добрый лекарь, – сказал Рэморни,

– но впредь остерегись искушать меня. Такие, как я, не терпят шуток по поводу своих страданий. Глумись, если хочешь, вволю над жалкими бедняками, призреваемыми в монастыре.

Двайнинг не посмел возражать и, вынув из кармана склянку, накапал несколько капель в чашечку с разбавленным вином.

– Это лекарство, – сказал ученый муж, – дается больному, чтобы он уснул крепким сном, который не следует нарушать.

– Может быть, вечным? – усмехнулся пациент. – Сэр лекарь, сперва отведайте сами вашего снадобья, иначе я к нему не притронусь.

Лекарь повиновался с презрительной улыбкой.

– Я безбоязненно выпил бы все, но сок этой индийской камеди наводит сон как на больного, так и на здорового, а долг врача не позволяет мне сейчас уснуть.

– Прошу прощения, сэр лекарь, – пробурчал Рэморни и потупил взгляд, как будто устыдившись, что выдал свое подозрение.

– Нечего и прощать там, где неуместно было б оскорбиться, – отвечал аптекарь. – Козявка должна благодарить великана, что он не придавил ее пятой. Однако, благородный рыцарь, у козявок тоже имеются средства чинить вред – как и у врачей. Разве не мог бы я без особых хлопот так замесить этот бальзам, что рука у вас прогнила бы до плечевого сустава и жизнетворная кровь в ваших венах свернулась бы в испорченный студень? Или что помешало бы мне прибегнуть к более тонкому способу и заразить вашу комнату летучими эссенциями, от которых свет жизни меркнул бы постепенно, пока не угас, как факел среди гнилостных испарений в иных подземных темницах?

Вы недооцениваете мою силу, если не знаете, что мое искусство располагает и этими и другими, более таинственными средствами разрушения44. Но, врач не умертвит пациента, чьими щедротами он живет, и, уж конечно, когда


44 Хорошо известно, как развита была на континенте в средние века наука отравления.

Ее мерзкие приемы делались все более утонченными и получали с течением времени все более широкое применение. Среди прочих примеров дьявольского этого искусства нам доводилось слышать о перчатках, которые стоило лишь раз надеть, чтобы получить смертельное заболевание, о письмах, которые, когда их вскрывали, источали роковое испарение, и т.д. и т.п. Вольтер справедливо и чистосердечно отмечает как отличительную черту англичан, что в их истории политические отравления не играли сколько нибудь значительной роли (Прим, автора.)

он только лишь и дышит жаждой мести, он не захочет убить союзника, который клятвенно обещал помочь ему в деле отмщения. Еще одно слово: если явится надобность разогнать сон (ибо кто в Шотландии может рассчитывать наверняка на восемь часов спокойного отдыха?), тогда вдохните в себя запах сильной эссенции, заключенной в этой вот ладанке. А теперь прощайте, сэр рыцарь, и если вы не можете почитать меня излишне совестливым человеком, то не откажите мне хотя бы в рассудительности и уме.

С этими словами аптекарь вышел из комнаты, причем в его поступи, обычно крадущейся, боязливой, появилось что-то более благородное, как будто сознание победы над властительным пациентом возвысило его.

Сэр Джон Рэморни предавался своим гнетущим думам, пока не почувствовал, что снотворное начинает оказывать свое действие. Тогда он на минуту приподнялся и кликнул пажа:

– Ивиот! Эй, Ивиот!. («Зря я все же так разоткровенничался с этим ядовитым знахарем!. ») Ивиот!

Паж явился.

– Аптекарь ушел?

– Ушел, с соизволения вашей милости.

– Один или с кем-нибудь?

– Бонтрон поговорил с ним с глазу на глаз и вышел почти тотчас же вслед за ним – как я подумал, по распоряжению вашей милости.

– Да, увы!. Пошел принести еще каких-то лекарств…

скоро вернется. Если он будет пьян, последи, чтоб не подходил близко к моей комнате, и не давай ему заводить с кем-нибудь разговор. Когда хмель вступит ему в голову, он блажит. Бесценный был человек, покуда английская алебарда не раскроила ему череп, а с той поры он порет вздор всякий раз, как приложится к чарке. Лекарь что-нибудь говорил тебе, Ивиот?

– Ничего, только повторил свой наказ не тревожить вашу честь.

– Чему ты должен неукоснительно следовать, – сказал рыцарь. – Меня, я чувствую, клонит ко сну, а я был лишен его с того злого часа, как получил свою рану… или если я и спал, то лишь урывками… Помоги мне снять халат, Ивиот.

– Да пошлют вам бог и его святые добрый сон, милорд,

– молвил паж и, оказав своему раненому господину требуемую помощь, направился к выходу.

Когда Ивиот вышел, рыцарь, у которого все больше мутилось в мозгу, забормотал, как бы в ответ на прощальное пожелание пажа:

– Бог… святые… Я спал, бывало, крепким сном с их благословения. Но теперь… Мне думается, если не суждено мне проснуться для свершения своих гордых надежд на могущество и месть, то лучше всего пожелать мне, чтобы сон, что дурманит сейчас мою голову, оказался предвестником иного сна, который вернет к изначальному небытию мои силы, взятые взаймы… Я больше не могу рассуждать…

Не договорив, он погрузился в глубокий сон.


ГЛАВА XVI


На заговенье, во хмелю!

Шотландская песня

Ночи, спустившейся над измученным Рэморни, не суждено было пройти спокойно. Протекло два часа с тех пор, как отзвонил вечерний колокол (а звонил он в семь часов) и все, по обычаю наших дедов, улеглись спать – кроме тех, кому не давали удалиться на покой молитва, служебный долг или попойка. А так как шел последний вечер масленой недели – постный сочельник, как его называют в Шотландии45, – то в этих трех разрядах полуночников друзья веселья составляли огромное большинство.

Простой народ весь день отдал страстям игры в мяч, вельможи и дворяне смотрели петушиные бои или слушали озорные песни менестрелей, горожане же объедались молочными блинами, жаренными в сале, и брозом, или брузом, то есть поджареной овсяной мукой, которая в горячем виде заваривается крепким и жирным отваром из солонины, – блюдо, и в наши дни отнюдь не презираемое ветхозаветным вкусом простодушного шотландца. Таковы были развлечения и блюда, подобающие празднику, и торжественности вечера ничуть не нарушало, если набожный католик выпьет за ужином столько доброго эля и вина, сколько ему окажется по средствам, а коли он молод и


45 Постный сочельник – последний вечер перед началом великого поста. В Англии он называется «исповедная пора», потому что в это время полагается исповедаться и получить отпущение грехов. Проводимые об эту пору еще и в наши дни петушиные бои и тому подобные развлечения представляют собой пережиток католического карнавала, который справлялся перед долгими неделями воздержания.

удал, – покружится в хороводе или вступит в ряды исполнителей танца моррис*, которые в Перте, как и всюду, рядились в фантастическое платье и норовили превзойти друг друга в ловкости и живости. Это буйное веселье оправдывалось тем разумным соображением, что перед наступающим великим постом не худо человеку как можно плотнее заполнить суетными чувственными удовольствиями остающиеся до него короткие часы.

Итак, отпировали, как положено, и в большей части города, как положено, улеглись на покой. Знатные господа приложили немало стараний, чтобы не дать возобновиться раздору между слугами знати и горожанами Перта, так что во время гульбы произошло даже меньше несчастных случайностей, чем обычно, – всего лишь три убийства да несколько случаев членовредительства, но поскольку коснулись они лиц незначительных, было сочтено излишним проводить расследование. В общем, карнавал спокойно завершился, и только кое-где еще шла потеха.

Но одна компания бражников, стяжавшая наибольший успех, нипочем, казалось, не хотела кончать свои проказы.

Выход, как это называлось, состоял из тринадцати человек, одетых все на один лад: замшевые облегающие стан полукафтанья с затейливой вышивкой и фестонами, на всех –

зеленые колпаки с серебряными кисточками, красные ленты и белые башмаки, у всех на коленях и лодыжках нацеплены бубенчики, а в руках – обнаженные мечи. Рыцарственный выход, исполнив перед королем танец меча –

с лязгом железа, с причудливыми телодвижениями, – соизволил рыцарственно повторить представление у дверей

Саймона Гловера, и там, снова показав свое искусство,

танцоры заказали вина для себя и для зрителей и с шумными возгласами выпили за здоровье пертской красавицы.

Саймон вышел на шум, стал в дверях своего дома, выразил согражданам признательность за такую любезность и, в свою очередь, пустил по кругу чару с вином в честь веселых танцоров города Перта.

– Благодарим тебя, отец Саймон, – раздался нарочитый писк, сквозь который все же слышалась развязная чванливость тона, свойственная Оливеру Праудфьюту. – Но если ты дашь нам взглянуть на твою прелестную дочь, для нас, молодых удальцов, это будет слаще, чем весь урожай мальвазии.

Загрузка...