Налив в ванну горячей воды, кинув туда грязное белье и насыпав не скупясь стиральный порошок «Омо-Колор», я принялся за газеты. Они лежали повсюду, и создаваемый ими беспорядок, хоть и поверхностный, смахивал на полный разгром. Когда в период запоя я поутру отправлялся за очередной бутылкой, за очередными двумя или тремя бутылками либо за очередной дюжиной пива, по дороге я всегда покупал целую кипу газет. Под газом или с бодуна, в особенности с бодуна, еще не усмиренного первой утренней дозой, я покупал гораздо больше газет, чем обычно. (Хотя скорее следовало бы сказать «покупал необычайно много газет»: обычно я бывал необычайно пьян, трезв я бывал необычайно редко… стоп, опять поднимает башку змей-искуситель, бес пьяной риторики: пить — страшно; писать о питии — страшно; пить, писать и сражаться с бесом риторики — страшно, страшно, страшно.) Я покупал все ежедневные газеты, выходившие в этот день, покупал желтую прессу, изобилующую гнусными предложениями, покупал еженедельники, иллюстрированные журналы, женские журналы (главным образом, журналы, посвященные моде, искусству макияжа и животрепещущим проблемам ухода за кожей), покупал литературные ежемесячники и альманахи, и даже кое-какие специализированные издания. В зависимости от настроения я выбирал либо охотничий, либо медицинский, либо астрономический журнал. Потом несколько часов кряду, вплоть до очередной отключки, я лежал на диване и изучал прессу. Незабываемые минуты гомеостаза в промежутках между отключками! Ум мой был восприимчив, мысль — стремительна, я прочитывал все от корки до корки. Читал сообщения отечественных и зарубежных агентств, передовицы и политический комментарий. Изучал экономические обзоры, из которых следовало, что Польша семимильными шагами идет по пути прогресса, просматривал спортивные колонки, из которых следовало, что Польша может победить всех без исключения, штудировал материалы на религиозные темы, из которых следовало, что Польша может всем принести спасение. С тупым упорством разглядывал фотографии прелестных нимфеток, их феноменально худые плечики пробуждали во мне неясную тревогу, и, чтобы хоть чуточку унять эту тревогу, я чуточку отхлебывал из бутылки, самую малость, один глоточек.
Сейчас… Сейчас — то есть когда? После опорожнения первой укрепляющей или второй окрыляющей поллитровки? Сейчас? После мнимого протрезвления? Сейчас? По выходе? После возвращения? После падения? Сейчас — через три, а может, через шесть недель, через сорок, а может быть, сто сорок дней?
Сейчас, после возвращения из больницы, я не помнил ни одной из прочитанных в минуты гомеостаза (между очередными отключками) статей; иногда какая-нибудь яркая обложка иллюстрированного журнала, какая-нибудь фотография соблазнительной аноректички в джинсовом платьице казалась мне смутно знакомой, будто я видел ее во сне или в прошлой жизни.
Повсюду громоздились груды пожелтевших, покрытых толстым слоем пыли газет; я методично собирал их и аккуратно складывал в надлежащего размера пачки, которые затем выбрасывал в мусоропровод. Я бы мог сказать: убирался в квартире, уничтожал следы пьяных дебошей, устранял все, что напоминало о потере человеческого облика, замазывал и стирал все, что только удавалось, в своей и без того дырявой памяти. Я мог так сказать, но это не было бы правдой; в устах алкоголика даже простейшее выражение, например «уборка квартиры», вполне может оказаться образцом напыщенной и насквозь фальшивой риторики. Я убирался в квартире, но сам точно не знал, что делаю, не знал, где нахожусь, не знал, что же такого в моем — а может быть, не моем — доме случилось.
После шестинедельного пребывания в отделении для делирантов я выходил из больницы, ехал на такси, входил и выходил из бара «Чаша ангела», входил и выходил из магазина, поднимался на лифте, открывал дверь и долго, остолбенев, стоял на пороге. Кто здесь побывал, пока меня не было? Кто сюда вселился в мое отсутствие? Кто в страшных мучениях ворочался с боку на бок в моей постели? Кто истекал бурым, как моча, потом? Кто оставил после себя черную простыню? Кто читал «Волшебную гору» и дошел до двадцать седьмой страницы, потому что именно на этой странице открыта лежащая на ковре книга? Какие пятнистые крысы, какие голубые песцы здесь угнездились? Кто просматривал газеты? Кто курил и оставил везде горы окурков? Кто спал в кресле? Кто швырнул полотенца на пол ванной? Кто забыл в прихожей шейный платок тигровой расцветки? Что за личности, что за мороки тут хозяйничали? Да, тут угнездились крысы и песцы и во время ночных охот и любовных игр все порушили и растащили по углам.
А откуда эта гнетущая атмосфера разврата, откуда бальзам для тела, длинный волос на подушке, откуда столько предметов, женской рукой перекладывавшихся с места на место? Не раз, когда я лежал в мокрой постели, мне казалось, что по пустым комнатам снуют тени худосочных нимфеток, призраки моих бывших жен склонялись надо мной, совращенные малолетки открывали окна, юные послушницы варили на кухне питательный супчик и поддерживали мне голову и, благодетельницы мои, поддерживали меня добрым словом. Прекрасные, как сон, фоторепортерши меня фотографировали, бойкие журналистки дотошно интервьюировали — это среди них мне следовало искать предсмертную любовь, я протягивал руки и натыкался на темноту. Кто-то ходил по комнате, кто-то лежал на моей кровати и выл, выл неживым голосом.
Я подносил бутылку к не своим губам, водка поначалу не желала литься, а потом лилась, лилась жгучей струей в пересохший рот, в глотку, обжигала жарким пламенем, журчала как ручеек, стремительно взбухающий от июньских ливней, прозрачная струя, острая как скальпель, текла по кишкам и вспарывала кишки, поток огненной лавы разливался по вымершему краю, искал тайное убежище, искал бухту блаженного покоя.
Где-то внутри, между диафрагмой, сердцем и легкими, между дыхательными путями и кровеносными сосудами, между легкими и позвоночником у меня была отрицательная чакра, анатомическая пустота, замаскированная мышцами и костями дыра в форме веретена объемом в пол-литра. Ощущая себя тяжелым старинным шкафом с пустой потайной полкой, я брал серебряный, как колпачок от бутылки, ключ, открывал в самом себе черную дверцу и ставил под сердце пол-литра горькой желудочной, и мое деревянное сердце начинало качать кровь, и мои легкие наполнялись воздухом, занимался рассвет, над бухтой блаженного покоя рассеивался густой туман, я был легок, как облако, и счастлив, как выздоравливающий, я выпивал еще один точно отмеренный глоток, откидывался на подушку и безмятежно глядел в потолок. И взор мой пробивал потолок, и взор мой пробивал все перекрытия и потолки над моим потолком, и пробивал темный воздух над Краковом и над Варшавой, и проходил сквозь слой туч низких и сквозь слой туч высоких, и проходил сквозь голубое небо и сквозь синее небо, и достигал черных сфер, и на небесах, черных, как черный «Смирнофф» или черный «Джонни Уокер», я видел созвездия. Снова видел комету над Чанторией[4] и снова видел созвездие Ангела с Чашей.
Отче мой, отец мой небесный и отец мой нетрезвый, и нетрезвый отец моего нетрезвого отца, и все мои нетрезвые прадеды, и все мои нетрезвые предки, а также все не состоящие со мной в родстве фаталисты, все те, что знают, видели, где находится созвездие Ангела с Чашей, все те, что родились и преставились в его сине-золотом сиянии, — примите мой низкий поклон!
Вы были рядом со мной, вы едва держались на ногах, однако, верные наставническому и родительскому долгу, были рядом; была со мной рядом бабка Мария — владелица скотобойни, и был со мной рядом дед Ежи — почтмейстер, и дед Кубица — богатый хозяин, и мой отец — молоденький солдат вермахта, и моя мать, учившаяся аптечному делу, и доктор Свободзичка, все вы были со мной и трясущимися руками и дрожащими пальцами показывали мне созвездия и звезды: Полярную звезду. Большую и Малую Медведицу, и Волосы Вероники, и Андромеду, и Плеяды, и россыпь Млечного Пути. Бормотала река, шумели деревья, горы, не дрогнувшие от ваших слов и вашего дыхания, стояли как врытые, а поверх всего вдаль и вширь раскинулось созвездие Ангела с Чашей. На черном фоне мне были хорошо видны все звезды, его составлявшие: семь звезд обозначали шаткий торс, три — запрокинутую голову, четыре — сдвинутую на затылок шляпу; пять ярких звезд обрисовывали поднятую руку, девять — крылья, а десять огненных, как померанцевая настойка, звезд — чашу, поднесенную к алчущим, отмеченным очень темной звездой устам. Под стопами у него — Центавр, Золотая Рыба и Весы, одесную — Лев, Волопас и Дева, ошуюю — Лира, над ним — тьма.