Кладбище, на котором мы хоронили Дон Жуана, было живописно расположено на холме, оттуда открывался красивый вид на долины, на смешанные леса, на все Бескиды. Над открытой могилой долго пели и играли на разных инструментах.
Дон Жуан Лопатка — парикмахер и вдобавок музыкант, как он всегда представлялся, — был из невероятно музыкальной семьи. Все его братья и сестры, родные и двоюродные, все его близкие и дальние родственники были необычайно одарены, слух у всех был почти абсолютный, все пели прекрасными голосами, а играть умели, кажется, на любых, какие только ни есть, инструментах. Кое-кто достиг на этом поприще немалых высот: взять, к примеру, троюродную сестру Дон Жуана, чрезвычайно популярную в том сезоне певицу. Громкую славу ей принесли стилизованные балкано-цыганские баллады, исполняемые дивным низким голосом, смелые наряды и потрясающая внешность. Она тоже — правда, с некоторым и даже весьма значительным опозданием — явилась на похороны. Мы уже взялись за лопаты, уже собирались засыпать попахивающий денатуратом гроб, когда внизу из-за поворота каменистой тропки показалась колоритная процессия. Во главе шествовала чрезвычайно популярная в том сезоне певица в черном платье с невообразимым декольте, за нею следовали четыре разодетых, как попугаи, инструменталиста: гитарист, саксофонист, трубач и ударник. Невообразимое декольте никого не шокировало, напротив, оно свидетельствовало о серьезном и почтительном отношении к опустившемуся родственнику; всем нам было знакомо это платье — одно из самых смелых в гардеробе чрезвычайно популярной в том сезоне певицы: в нем она выступала на престижных фестивалях, на сольных концертах, на телевидении, в известнейших залах и на открытых эстрадах нашего отечества и Европы. Подойдя к могиле, она поклонилась и перекрестилась, музыканты почти сразу же, не настраивая инструментов, заиграли, и в ту же минуту зазвучал известный всем и каждому шлягер о шелковой шали.
Начиная со второго куплета, невероятно музыкальные родственники Дон Жуана дружно подхватили мелодию, те, у кого имелись инструменты, присоединились к музыкантам, и чудесная песня о шелковой шали, о безутешной печали, о любви, отчаянии и конце всего сущего полилась с кладбищенского холма, и слышно ее было и на том свете, в раю небесном, где среди в меру раздетых душ сговорчивых дам уже блаженствовала душа Дон Жуана.
Хотя я при том не присутствовал, я знаю, как Дон Жуан умирал, знаю, что его мучило. Соседи, которые, высадив дверь, обнаружили его труп, упомянули об одной странной детали. В квартире, где, по их рассказам, царил типичный для жилища алкоголика, но не такой уж и страшный кавардак, было нечто, сразу бросавшееся в глаза. А именно: огромная, чуть ли не до потолка, гора обуви. Весь угол комнаты был завален ботинками, кедами, шлепанцами, кроссовками, кожаными и полотняными туфлями, сандалиями, галошами, сапогами на меху и даже когда-то безумно модными деревянными сабо.
Только очень простодушный человек, скажем какой-нибудь беззаботный трезвенник, мог бы решить, что это — один из симптомов свойственного алкоголикам хаоса, что Дон Жуан Лопатка просто имел привычку, приняв на грудь, снимать обувь и не глядя швырять ее в угол: в конце концов, методично разувающиеся алкаши встречаются нечасто, большинство алкашей разувается как бог на душу положит. Так-то оно так, но, во-первых, Дон Жуан Лопатка принадлежал к тому алкашескому меньшинству, которое разувается методично, во-вторых, он был из тех, кому хаос не по душе, и, наконец, он был парикмахером и музыкантом, а как искусная прическа, так и музыкальная гармония с хаосом несовместимы.
Дон Жуан Лопатка, например, в отличие от большинства алкоголиков, не выносил вещей из дому, напротив, он их собирал, не продавал и не выбрасывал старья, в его шкафу висели костюмы еще сталинских времен, кое-какая унаследованная от предков кухонная утварь была родом из прошлого века, обручальное кольцо от единственного брака продолжало спокойно лежать на дне ящика, хотя какого именно, Дон Жуан уже не мог сказать столь же уверенно, как десять лет назад.
Так уж случилось, что последнее время Дон Жуан Лопатка пил исключительно денатурат, но не потому, что совсем опустился, а потому, что денатурат ему нравился. (Напиток на основе этого сырья он изготовлял, кстати, по особому рецепту — какому, расскажу чуть ниже.) Итак, Дон Жуан Лопатка был человеком опустившимся, но на свой, специфический лад: он был парадоксальным делирантом — у кого же, как не у парадоксального делиранта, найдется в шкафу столько пар ботинок, чтобы, швыряясь ими, в конце концов можно было засыпать то страшное, что притаилось в углу комнаты?
Я уверен, что загадочная пирамида из обуви не имела ничего общего с хаосом — ей надлежало отогнать или хотя бы заслонить нечто, разящее дерьмом, она свидетельствовала о невыносимом страхе, была результатом решающей схватки, побоищем, над которым витали дымы крематория. Я в этом уверен, потому что однажды слышал, да и сейчас слышу твой плач, Дон Жуан, и вижу твои глаза — два зияющих в черепе кратера страха. Очнувшись в какой-то момент, ты не захотел поверить своим глазам, и потянулся к стоящей в изголовье бутылке, и допил то, что там оставалось, и заснул последним в жизни хмельным сном.
Да, с некоторых пор Дон Жуан Лопатка в промежутках между пребываниями в отделении для делирантов пил исключительно денатурат, но то был денатурат, особым способом облагороженный. Никакого тебе банального разбавления водой из-под крана, никакого тебе технологически безграмотного устранения пронзительно фиолетовой окраски с помощью отбеливателя «Лилия», никакой добавки трех пузырьков мятных капель для придания напитку весьма отдаленного сходства с мятной настойкой.
Вначале Дон Жуан Лопатка варил ячменный кофе. Кофе он сыпал много и держал на огне долго, а под конец, чтобы жидкость приобрела густоту смолы, цвет эбенового дерева и мощь паровоза, добавлял одну ложку падевого меда, четыре ложки растворимого кофе и два пакетика ванильного сахара. Приготовленный таким образом кофе-мокко он смешивал с денатуратом, то есть вливал бутылку денатурата в кастрюльку с ячменным кофе, который, уже будучи обогащен вышеуказанными компонентами, должен был быть сильно охлажден. (На дурацкий вопрос, почему кофе должен был быть сильно охлажден, отвечать не стану.) Дон Жуан Лопатка мешал коктейль деревянным половником так долго, что впадал в своеобразный транс, и ему начинало казаться, что он уже никогда не остановится. Когда он осознавал, что, похоже, никогда не перестанет смешивать денатурат с ячменным кофе, он заставлял себя остановиться, вынимал из кастрюли деревянную поварешку и облизывал ее, пробуя пока еще далекий от совершенства напиток. Затем водружал на кастрюлю дуршлаг, с которого почти полностью облупилась эмаль, и выстилал дно дуршлага стерилизованной марлей. Наступало время цитрусовых. Два крупных и тщательнейшим образом выбранных на лотке лимона Дон Жуан Лопатка с естественной для парикмахера и музыканта — и поразительной для алкоголика с трясущимися руками — точностью разрезал пополам. Результат его радовал, и он долго (однако не впадая в транс) любовался лежащими на столике четырьмя абсолютно одинаковыми половинками лимонов. Затем поочередно и крайне методично выдавливал из каждой половинки сок над выстланным марлей дуршлагом. Марлю аккуратно отжимал досуха и, выжатую, швырял куда попало — период крайней методичности, вообще период методичности на том заканчивался. Дон Жуану еще много чего предстояло сделать: ему предстояло еще одно (слава богу, последнее) перемешивание, а также требующее превеликой осторожности переливание (что он проделывал с помощью синей, некогда эмалированной, полностью облезшей воронки) почти готового напитка в старую бутылку из-под «Джонни Уокера», которую Дон Жуан Лопатка хранил по причинам сентиментального свойства. (Она напоминала ему некую дебютировавшую в его объятиях школьницу.)
Впереди у него было еще долгое ожидание. Драматическое ожидание минуты, когда помещенный в холодильник напиток восхитительного, ни с чем не сравнимого вкуса станет темным и непрозрачным, как пруд, заросший гнилыми водорослями.
И последнюю каплю именно этого напитка Дон Жуан выпил, когда, в какой-то момент очнувшись, еще отказывался верить, что видит то, что видит, и чувствует запах, какой чувствует. Он спал, кажется, всего ничего, а когда проснулся, это в углу комнаты было еще более отчетливым, было таким отчетливым, что Дон Жуану даже почудилось, будто он видит, как под шкурой, заросшей свинячьей щетиной, пульсируют изъеденные раком кишки. И смрад стоял, невыносимый смрад. Но когда Дон Жуан Лопатка окончательно убедился, что то, что он видит (а он явственно видел манивший его когтистый палец), вовсе не призрак, он не растерялся и решил защищаться. Отлично зная, что памятная бутылка пуста, он решил швырнуть ее в затаившуюся в углу нечисть. Рука его ящерицей заскользила по полу, однако вместо овеянной сентиментальными воспоминаниями бутылки наткнулась на домашние туфли, и Дон Жуан Лопатка швырнул в нечистую силу сперва одним, а потом и вторым шлепанцем. И вот тут-то от страшного страха волосы у него встали дыбом. Тут-то он по-настоящему обезумел: швырнув в нечистую силу вторую домашнюю туфлю, он почувствовал себя солдатом, у которого закончились патроны, испугался, что у него не найдется больше туфель — ведь он вообразил, что первые две туфли какой-то эффект возымели, что только с помощью туфель он одолеет зло, что только туфли — единственно надежные снаряды, что нечисть падет под обувной канонадой. С нечеловеческим усилием выбравшись из кровати, он подполз к набитому разнообразной обувью шкафу и принялся лихорадочно забрасывать нечистую силу туфлями, а когда туфли закончились, стал швырять сандалеты, а когда сандалеты закончились, стал швырять кеды, и потом начал хватать первую попавшуюся обувку без разбору, а обувки этой в шкафу было не счесть, ее было так много, что в конце концов она принесла Дон Жуану победу, хотя победа была одержана буквально в последнюю секунду. В последнюю секунду последний башмак заслонил последний кусок пульсирующей, поросшей свинячьей щетиной шкуры. Дон Жуан Лопатка испытал некоторое облегчение, возможно даже, чуточку успокоилось его бешено колотящееся сердце; он едва дышал, и, возможно, дикая физическая усталость на минуту подавила страх. Дон Жуан вышел из комнаты, где в углу под пирамидой обуви угасало зло, или его уже там не было, — во всяком случае, заслон был надежный. Вышел, закрыл за собою дверь, пошел на кухню, зажег свет, закурил и осмотрелся. Все было на своих местах, ничто нигде не шевелилось, не ползало, не шуршало. Холодильник, буфет, раковина, газовая плита находились там, где всегда. На буфете, как во времена московского ига, стоял черно-белый телевизор «Юность». Дон Жуан Лопатка протянул руку и нажал кнопку, через минуту экран засиял ртутным светом и зазвучал голос чрезвычайно популярной в том сезоне певицы: стоя среди ртутных молний на невидимой сцене, она пела песню о шелковой шали. И ужасная тоска пронзила сердце Дон Жуана.
Он еще мог спастись, еще мог пойти в ночной магазин, еще мог позвонить одной из своих подруг, еще мог вызвать «скорую», но, вероятно, не захотел. Выключил телевизор, сидел в кухне и курил. Я знаю, что ему было страшно, и знаю, какая боль терзала его душу. Возможно, он поискал в аптечке реланиум, тазепам или аспирин. Но там ничего не было: пустая упаковка от аскорутина, два шарика витамина С — слишком слабые средства, чтобы воскреснуть. Он пил холодную воду из-под крана, это точно: открывал кран, жадно пил и вытирал рот. Может быть, ему захотелось есть? Но в холодильнике нашлись только три высохших, твердых как камень кубика куриного бульона и одна, зато едва початая, баночка клубничного джема. Может быть, он поверил? Да, он поверил, что, если выпьет кружку питательного бульона, он восполнит недостаток минеральных солей — и ему полегчает. Да, он поверил, что, если не спеша, ложку за ложкой, съест баночку клубничного джема, глюкоза и витамины вернут ему силы. И погасил сигарету, и стал готовить последнюю вечерю, и соседи, высадившие дверь, так его и нашли: он лежал на полу, а на устах его была бело-розовая печать.