Доктор Говард Арчи только-только вернулся после партии в бильярд с евреем-портным и двумя коммивояжерами, которым привелось заночевать в Мунстоуне. Клиника располагалась в здании, которое называлось Дьюк-Блок, на втором этаже, над аптекой. Ларри, слуга доктора, предусмотрительно зажег верхний свет в приемной и двойную лампу с зеленым абажуром на столе в кабинете. Слюдяные стенки угольной жаровни светились, и в кабинете было так жарко, что доктор, придя, сразу открыл дверь в смежную комнату — маленькую неотапливаемую операционную. Чопорная обстановка приемной с ковром на полу отчасти напоминала провинциальные гостиные. В кабинете полы были истертые, некрашеные, но в целом он выглядел уютно, особенно зимой. Письменный стол — большой, сработанный на совесть; бумаги на нем лежали аккуратными стопками, придавленные стеклянными пресс-папье. За печкой стоял большой книжный шкаф, от пола до потолка, с двумя застекленными дверцами, заполненный разноразмерными и разноцветными книгами по медицине. Самую верхнюю полку занимал длинный ряд, тридцать-сорок томов в одинаковых темных картонных переплетах с мраморным узором и дерматиновыми корешками.
В Новой Англии врачи обычно пожилые, а вот в маленьких городках Колорадо четверть века назад врачи, как правило, были молоды. Доктору Арчи едва исполнилось тридцать. Он был высокий, с массивными, будто негнущимися плечами и большой головой красивой формы. В целом он выглядел импозантно — во всяком случае, для тех мест.
Было что-то необычное в том, как его рыжевато-каштановые волосы, аккуратно разделенные на боковой пробор, густо падали на лоб. Нос у него был прямой и толстый, глаза умные. Он носил кудрявые рыжеватые усы и эспаньолку, аккуратно подстриженную, придававшую ему некоторое сходство с портретами Наполеона III. Кисти рук, крупные и тщательно ухоженные, но грубоватой формы, обросли с тыльной стороны курчавой рыжей шерстью. Доктор ходил в диагоналевом синем шерстяном костюме. Коммивояжеры с первого взгляда узнавали, что костюм пошит портным в Денвере. Доктор всегда хорошо одевался.
Доктор Арчи прибавил огня в лампе и уселся в крутящееся кресло перед столом. Он сидел неспокойно, барабаня пальцами по коленям, и оглядывался вокруг, словно скучая. Он поглядел на часы, потом достал из кармана небольшую связку ключей, отделил один ключ и осмотрел его. Едва заметная презрительная улыбка играла на губах доктора, но глаза оставались задумчивыми. За дверью, ведущей в прихожую, висел тулуп из шкуры бизона, который доктор надевал в поездках. Тулуп прикрывал запертый шкафчик. Доктор машинально открыл его, отпихнув ногой кучу грязных калош. В шкафчике на полках стояли стаканы для виски, графины, лимоны, сахар и горький бальзам. В пустой гулкой прихожей за дверью послышались шаги, и доктор снова закрыл шкафчик, защелкнув йельский замок. Дверь приемной отворилась, через нее прошел мужчина и направился в консультационную.
— Добрый вечер, мистер Кронборг, — беспечно сказал доктор. — Садитесь.
Гость был высокий, худосочный, жидкая каштановая бородка подернута сединой. На нем был сюртук, широкополая черная шляпа, белый линоновый шейный платок и очки в стальной оправе. По тому, как он приподнял полы сюртука и сел, было видно, что это человек с большими претензиями и сознанием собственной важности.
— Добрый вечер, доктор. Не пройдете ли со мной? Я полагаю, что у миссис Кронборг сегодня вечером возникнет нужда в ваших услугах.
Он говорил с глубокой серьезностью и почему-то с легким замешательством.
— Нужно торопиться? — спросил доктор через плечо, выходя в операционную.
Мистер Кронборг кашлянул, прикрыв рот ладонью, и сдвинул брови. Было видно, что он вот-вот расплывется в глупой восторженной улыбке. Он сдерживался только благодаря самоконтролю, приобретенному годами чтения проповедей с амвона.
— Я полагаю, лучше идти немедленно. Миссис Кронборг будет спокойнее в вашем присутствии. Она страдает уже некоторое время.
Доктор вернулся с черным саквояжем и бросил его на стол. Написал распоряжения слуге на рецептурном бланке и натянул тулуп.
— Я готов, — объявил он и потушил лампу.
Мистер Кронборг поднялся, и вдвоем они прошли через пустую приемную, спустились по лестнице и вышли на улицу. В аптеке на первом этаже было темно, а салун в соседнем доме как раз закрывался. Больше на главной улице не светилось ни одно окно.
По обе стороны проезжей части и на внешнем краю дощатого тротуара снег сгребли в брустверы. Городок был маленький и черный, словно сплющенный, приглушенный и почти задушенный слоем снега. Над головой сияли величественные звезды. Их невозможно было не заметить. Воздух был такой прозрачный, что белые песчаные барханы к востоку от Мунстоуна мягко поблескивали. Следуя за преподобным мистером Кронборгом по узкому тротуару мимо темных спящих домишек, доктор поднял глаза на сияние ночи и тихо присвистнул. По-видимому, люди и впрямь слишком глупы; как будто в такую ночь нельзя придумать занятие лучше девятичасового сна или помощи миссис Кронборг в задаче, с которой она восхитительно справлялась и без посторонней помощи. Доктор пожалел, что не поехал в Денвер послушать, как Фэй Темплтон поет «Качели». Потом вспомнил, что к этой семье у него все-таки есть и свой интерес. Путники свернули на очередную улицу и увидели перед собой освещенные окна: низкий дом с мезонином, с пристроенным справа флигелем, а на задворках — кухней. Казалось, что всё в этом доме чуточку косо: и скаты крыш, и окна, и двери. Подходя к воротам, Питер Кронборг ускорил шаг. Он покашливал, словно готовясь читать проповедь, и этот кашель раздражал доктора. «Будто на кафедру залез», — подумал он, стащил перчатку и пошарил в кармане жилета.
— Возьмите пастилку, Кронборг. Мне их присылают как образцы. Очень хороши, если в горле дерет.
— Ах, благодарю вас, благодарю вас. Я несколько спешил. Пренебрег надеть калоши. Вот мы и прибыли, доктор. — Кронборг открыл парадную дверь, явно счастливый, что оказался дома.
В передней было темно и холодно; на вешалке висело удивительное количество детских шляпок, кепок и плащей. Они также образовали ворох на столе под вешалкой. Под столом валялись кучей калоши и ботики. Пока доктор вешал тулуп и шапку, Питер Кронборг открыл дверь в освещенную гостиную; на пришедших пахнуло душным горячим воздухом с запахом подогретой фланели.
В три часа ночи доктор Арчи в гостиной надевал запонки и пиджак — спальни для гостей в этом доме не было. Над седьмым ребенком Питера Кронборга, мальчиком, суетилась и ворковала его тетя. Миссис Кронборг уснула, а доктор собирался домой. Но сначала хотел поговорить с Кронборгом, который, уже без пальто и весь трепещущий, подсыпал уголь в печку на кухне. Проходя через столовую, доктор замер и прислушался. В одной из спален пристройки, которая сейчас находилась слева, кто-то быстро, тяжело дышал. Доктор подошел к кухонной двери.
— Кто-то из детей болеет? — спросил он, кивая на перегородку.
Кронборг повесил чапельник, которым приподнимал конфорку печи, и отряхнул пальцы от угольной пыли.
— Это, должно быть, Тея. Я собирался вас попросить на нее взглянуть. У нее крупозная простуда. Но я отвлекся и… Миссис Кронборг отлично справилась, а, доктор? Я полагаю, мало кто из ваших больных может похвастаться такой конституцией.
— О да. Она создана для материнства.
Доктор взял лампу с кухонного стола и без церемоний отправился в пристройку. Два пухлых маленьких мальчика спали в двойной кровати, натянув одеяла на носы и поджав пятки. Рядом на узкой кровати лежала девочка одиннадцати лет. Сна у нее не было ни в одном глазу. По подушке стелились две соломенные косички. Лицо побагровело, глаза горели.
Доктор закрыл за собой дверь.
— Сильно захворала, а, Тея? — спросил он, вытаскивая градусник. — Что же ты не позвала кого-нибудь?
Она смотрела на него жадно и влюбленно.
— Я так и знала, что вы здесь, — выговорила она, в перерывах между словами быстро втягивая воздух. — У нас новый ребеночек, да? Кто?
— «Кто»? — повторил доктор.
— Братик или сестричка?
Он улыбнулся и присел на краешек кровати.
— Брат, — сказал он, беря руку девочки. — Открой рот.
— Это хорошо, с братьями меньше хлопот, — пробормотала она, и доктор вставил ей градусник под язык.
— Теперь помолчи, я буду считать. — Доктор Арчи взял девочку за руку и достал часы. Замерив пульс, он бережно спрятал ее руку опять под одеяло, подошел к одному из двух окон — оба были плотно заперты — и чуточку приподнял раму. Потянулся вверх и провел пальцами по холодной голой стене.
— Не вылезай из-под одеял, я через минутку вернусь.
Он склонился с термометром над стеклянной лампой. Подмигнул девочке с порога и закрыл дверь.
Питер Кронборг сидел в комнате у жены, держа сверток — новорожденного сына. Бодрое сознание собственной важности, бородка и очки проповедника и даже то, что он без сюртука, раздражало доктора. Он поманил Кронборга в гостиную и строго сказал:
— Ваша дочка очень больна. Почему вы меня раньше не позвали? Это воспаление легких, и наверняка не сегодня началось. Будьте добры, положите куда-нибудь младенца и помогите мне. Надо устроить ей постель здесь, в гостиной. Ей нужно быть в теплой комнате и лежать тихо. И других детей к ней не пускайте. Вот, я знаю, эта штука открывается. — И доктор откинул спинку обитого ковром дивана. — Мы можем приподнять матрас и прямо на нем отнести девочку сюда, чтобы ей не вставать лишний раз.
Кронборг моментально проникся тревогой. Вдвоем с доктором они взяли матрас и отнесли больную девочку в гостиную.
— Кронборг, мне нужно сходить к себе и принести лекарство. Аптека уже закрыта. Следите, чтобы Тея не сбрасывала одеяло. Я скоро вернусь. Помешайте в печке и подбросьте угля, только не слишком много — я к тому, чтобы он сразу занялся. Еще найдите мне старую простыню и положите ее к печке греться.
Доктор схватил тулуп и торопливо вышел на темную улицу. Городок еще спал, и холод был ужасный. Усталый и замерзший доктор находился в немилосердном расположении духа.
— Подумать только! — бормотал он. — В его-то годы и быть таким ослом! Седьмой ребенок! А о девочке и думать не думает. Старый дурак! Младенец как-нибудь сам вылез бы на белый свет — они это умеют. А вот такая милая малютка — она стоит целого выводка. Откуда что взялось, как говорится…
Он вошел в Дьюк-Блок и взбежал по лестнице на второй этаж, к себе в клинику.
Тея Кронборг тем временем удивлялась, отчего это вдруг очутилась в гостиной. Здесь разрешалось ночевать только гостям, обычно заезжим проповедникам. Она пережила несколько минут растерянности, когда не видела ничего, а потом пришла в восторг, поняв, что вот-вот должно произойти что-то необычное и приятное, и разглядев все вокруг в красном свете раскаленных слюдяных боков печки: никелированные детали самой печки, картины на стенах, которые казались девочке очень красивыми, цветы на брюссельском ковре, «Ежедневные этюды» Черни, открытые на пианино. Тея на время забыла даже о новорожденном братике.
Она услышала, что открылась входная дверь, и догадалась, что приятное, которое должно случиться, — это сам доктор Арчи. Он вошел и стал греть руки у печи. Потом повернулся к девочке, и она, слабая, бросилась к нему, наполовину выпав из кровати. Не поймай ее доктор, она бы упала на пол. Доктор дал ей лекарство и ушел за какой-то нуждой на кухню. Тея задремала и даже перестала сознавать, что он здесь. Когда она снова открыла глаза, он стоял на коленях перед печкой, размазывая большой ложкой по белой тряпке что-то темное и липкое; может быть, тесто? Потом Тея почувствовала, что доктор снимает с нее ночную рубашку. Он обернул ей грудь горячим компрессом. Еще обнаружились какие-то лямки, которые доктор пристроил ей на плечи. Затем он достал иголку с ниткой и принялся зашивать девочку в тряпичную сбрую. Это показалось Тее ужасно странным, она решила, что, видимо, спит, и сдалась сну.
С момента возвращения доктора каждый вздох давался Тее со стоном, но она сама этого не осознавала. Она не чувствовала, что ей очень больно. В редкие минуты, когда Тея вообще приходила в сознание, она была словно отделена от тела, будто сидела сверху на пианино или на висячей лампе и смотрела, как доктор зашивает ее в кокон. Ощущение было поразительным и не насыщающим, как сон. Ей хотелось проснуться и посмотреть, что происходит на самом деле.
Доктор радовался, что убедил Питера Кронборга не путаться под ногами. Удобнее заботиться о девочке, если она всецело в его распоряжении. Своих детей у доктора не было. Он был очень несчастлив в браке. Приподнимая и раздевая Тею, он думал про себя, как прекрасно тело девочки — словно цветок. С такой точностью и нежностью вылепленное, мягкое, молочно-белое. Видимо, Тея унаследовала цвет волос и шелковистую кожу от матери. Она истинная маленькая шведка. Доктор Арчи не мог не думать о том, как берег бы такое сокровище, будь она его дочерью. Ручки такие маленькие и такие горячие, и еще такие ловкие — он покосился на ноты, открытые на пианино. Зашивая девочку в льняную обертку, он аккуратно вытирал по краям там, где начинка компресса попадала на кожу. Он надел на Тею чистую ночную рубашку, предварительно согретую у печки, и подоткнул одеяло. Отводя назад спутанные волосы Теи, упавшие на брови, он задумчиво потрогал ее лоб кончиками пальцев. Нет, ее голова ничем не отличается от любой другой детской головки, хотя доктор был совершенно уверен, что эта девочка не похожа на всех остальных детей. Он пристально смотрел на широкое раскрасневшееся лицо, веснушчатый нос, свирепо сжатый маленький рот и нежный, деликатный подбородок — единственную черту, смягчавшую словно вырубленное топором скандинавское личико, будто добрая фея-крестная погладила девочку по лицу и оставила ей памятку, загадочное обещание. Обычно Тея ходила со сдвинутыми бровями, словно бросая вызов окружающему миру — но только не в присутствии доктора Арчи. Ее привязанность к доктору была одной из самых прекрасных мелочей среди всех составляющих его жизни в Мунстоуне.
За окнами посерело. На чердаке и на задней лестнице послышался топот, потом вопли:
— Отдай мою рубашку! Где мой второй чулок?
«Надо побыть тут, пока они не уйдут в школу, — подумал доктор, — иначе они всей ватагой набьются сюда и не дадут ей покоя».
Следующие четыре дня доктору Арчи казалось, что пациентка проскользнет у него меж пальцев, несмотря на все усилия. Но этого не случилось. Напротив, она поправлялась очень быстро. Как заметил ее отец, она, видно, унаследовала «конституцию», которой он не уставал восхищаться в ее матери.
Как-то днем, когда новому братику уже исполнилась неделя, доктор пришел к Тее и нашел ее удобно устроенной в гостиной и довольной жизнью. Лучи солнца падали ей на плечи, младенец спал на подушке в кресле-качалке рядом. Стоило ему пошевелиться, и Тея протягивала руку и качала его. Из пеленок виднелся только багровый отечный лоб и беззастенчиво огромный лысый затылок. Дверь в комнату матери была открыта; миссис Кронборг сидела в кровати и штопала чулки. Она была невысокого роста, коренастая, с короткой шеей и решительным лицом. Кожа очень светлая, лицо спокойное и гладкое, без морщин, а желтые волосы, которые она, пока лежала, заплетала в косы, казались девичьими. Эту женщину доктор Арчи уважал — энергичная, практичная, невозмутимая, благодушная, но решительная. Именно такая нужна, чтобы заботиться о проповеднике, витающем в облаках. Она и приданое мужу принесла — четверть немалых земель своего отца в Небраске, впрочем, записанных на ее имя. Миссис Кронборг глубоко уважала мужа за обширные познания и красноречие. Она высиживала его проповеди с глубоким смирением, а его накрахмаленная рубашка и белые шейные платки внушали ей такой благоговейный трепет, словно и не она стирала и гладила их при свете лампы накануне вечером, чтобы сегодня утром они явились прихожанам безупречно чистые и в надлежащем порядке. Однако, несмотря на все это, жена не допускала мужа к мирским делам. Она доверяла ему утренние молитвы и молитвы перед трапезами; муж должен был нарекать имена новорожденным, служить источником всех нежных родительских чувств в доме, помнить о днях рождения и годовщинах, воспитывать в детях моральные и патриотические идеалы. А делом жены было следить за телами, одеждой и поведением детей, содержа все это в некоем подобии порядка, и со своей задачей она справлялась блестяще, к неизменному изумлению соседей. Как любила замечать миссис Кронборг и эхом восхищенно повторять за ней муж, «она еще ни одного не потеряла». Питер Кронборг хоть и витал в облаках, а все же ценил деловитость и пунктуальность, с которой его жена дарила жизнь детям и вела их по жизни. Он считал, и совершенно правильно, что независимый штат Колорадо многим обязан миссис Кронборг и таким, как она.
Миссис Кронборг верила: детей в семье должно быть столько, сколько послано свыше. Более современные взгляды на этот вопрос ее не испугали бы; они просто показались бы ей глупостью — бессмысленной болтовней, как бахвальство строителей Вавилонской башни, как план Акселя разводить страусов на птичьем дворе. Трудно сказать, на каких фактах было основано это и другие убеждения миссис Кронборг, но, единожды составив мнение, она его уже не меняла. Она не ставила свои взгляды под вопрос, как не ставят под вопрос божественное откровение. Она обладала спокойным и ровным характером, была от природы добра, способна на сильные предрассудки и никогда ничего не прощала.
Когда доктор пришел проведать Тею, миссис Кронборг размышляла о накопившейся за неделю стирке и решала, как с ней поступить. Прибытие нового младенца вынуждало пересмотреть весь домашний распорядок. Орудуя штопальной иглой, миссис Кронборг разрабатывала в уме новое распределение обитателей дома по кроватям и новый недельный график уборки. Доктор вошел в дом без стука, только потопал в прихожей, чтобы предупредить пациентов. Тея читала в постели, в солнечном свете, подпирая книгу коленями перед собой.
— Так не надо, глаза испортишь, — сказал доктор, и Тея торопливо захлопнула книгу и спрятала под одеяло.
Миссис Кронборг крикнула с кровати:
— Доктор, дайте младенца сюда и садитесь на стул! Тея попросила, чтобы мальчика ей принесли, для компании.
Прежде чем взять младенца, доктор положил на одеяло Теи желтый пакет и подмигнул ей. У них был свой язык, состоящий из подмигиваний и гримас. Когда доктор ушел поболтать с матерью, Тея осторожно открыла пакет, стараясь не шуршать. Она вытянула длинную гроздь белого винограда, местами еще облепленного опилками, в которые его паковали. В Мунстоуне такой виноград называли малагским, и раз или два за зиму в главную городскую бакалею привозили целую бочку. В основном его использовали для украшения стола на рождественские праздники. Тее до сих пор не доставалось больше одной виноградины за раз. Когда доктор вернулся в гостиную, Тея держала почти прозрачные ягоды в солнечном луче, осторожно касаясь бледно-зеленой кожуры кончиками пальцев. Она не стала благодарить доктора, только особым образом, понятным ему, хлопнула глазами и, когда он протянул руку, быстро и застенчиво прижала ее к щеке, словно желая скрыть это движение от себя самой и от него тоже.
Доктор Арчи уселся в кресло-качалку:
— Ну и как мы себя чувствуем сегодня?
Он так же смущался, как и пациентка, особенно потому, что их разговор слышало третье лицо. Каким бы высоким, красивым и важным ни казался доктор Арчи горожанам, он редко чувствовал себя непринужденно и потому, подобно Питеру Кронборгу, часто прятался за профессиональными манерами. Иногда от смущения и неловкости по всему его большому телу проходила волна судорог, и от этого он ощущал себя неуклюжим, часто спотыкался, запинался о край ковра и опрокидывал стулья. Если больному было очень плохо, доктор забывал о робости, но поддерживать светскую болтовню у постели выздоравливающего не умел.
Тея свернулась клубочком на боку и, счастливая, смотрела на доктора:
— Хорошо. Я люблю болеть. Когда я больная, мне веселей живется, чем когда я здоровая.
— Как это?
— Не надо ходить в школу, и музыкой заниматься не надо. Я могу читать сколько хочу, и мне приносят гостинцы. — Она потрогала виноград. — Мне было ужасно весело, когда я разбила себе палец и вы запретили учителю Вуншу заставлять меня играть. Но он все равно меня заставил играть упражнения, только левой рукой. По-моему, он очень вредный.
Доктор взял руку девочки и осмотрел указательный палец, на котором ноготь рос чуть криво:
— Не срезай слишком много вот здесь, с угла, и тогда он будет расти прямо. Когда ты будешь большая, начнешь носить кольца и у тебя появятся поклонники, ты не захочешь, чтобы у тебя был кривой ноготь.
Она состроила насмешливую рожицу и заметила новую булавку у него в шейном платке:
— Эта самая красивая, такой у вас еще никогда не было. Мне хочется, чтобы вы долго-долго сидели тут со мной и позволяли мне на нее смотреть. Что это?
Доктор Арчи засмеялся:
— Это опал. Мне привез его из Чиуауа Испанец Джонни, спрятав в ботинке. Я отдал его оправить ювелиру в Денвере и надел сегодня, чтобы показать тебе.
Тея питала удивительную страсть к украшениям. Она жаждала заполучить каждый увиденный блестящий камушек, а летом непременно отправлялась походом в песчаные холмы искать кусочки горного хрусталя, агата и розового халцедона. Она заполнила две сигарные коробки найденными и выменянными камнями и воображала, что это несметное сокровище. И вечно представляла себе, как отдаст их ювелиру оправить.
— Что ты читаешь? — Доктор сунул руку под одеяло и вытащил сборник стихов Байрона. — Тебе нравится?
Тея заметно смешалась, быстро перелистала несколько страниц и наконец застенчиво указала на «Прощание Чайльд-Гарольда».
— Вот это, — робко сказала она.
— А «Афинской девушке»?
Она покраснела и подозрительно взглянула на него.
— Мне нравится «В ночи огнями весь Брюссель сиял»[2], — пробормотала она.
Доктор засмеялся и захлопнул книгу в уродливом кожаном переплете с мягкой набивкой, преподнесенную достопочтенному Питеру Кронборгу учениками воскресной школы как украшение для стола в гостиной.
— Приходи как-нибудь ко мне в контору, и я тебе дам хорошую книжку. Что не поймешь, можешь пропустить. Будешь читать на каникулах. Может быть, к тому времени ты уже всю ее поймешь.
Тея нахмурилась и покосилась на пианино:
— На каникулах я должна играть по четыре часа в день, и еще мне придется за Тором смотреть.
— За Тором? О, вы назвали младенца Тор? — воскликнул доктор.
Тея снова нахмурилась, еще свирепей, и быстро сказала:
— Это хорошее имя, только, наверное, немножко старомодное.
Тея очень чувствительно относилась к тому, что ее могут счесть иностранкой, и сильно гордилась, что ее отец всегда проповедовал горожанам по-английски — на весьма ученом и книжном английском, нужно добавить.
Питер Кронборг родился в Миннесоте, в старом поселении скандинавов. В небольшую духовную семинарию в штате Индиана он попал благодаря женщинам из шведской евангелической миссии, убежденным в его талантах: они считали гроши, выпрашивали пожертвования и устраивали церковные ужины, чтобы долговязый ленивый юнец мог выучиться на священника. Он до сих пор немного помнил шведский — хватало на проповеди и отпевания для прихожан его деревенской церкви в поселке Медная Яма. В своем городском приходе, в Мунстоуне, он использовал несколько помпезный английский, выученный из книг в семинарии. С языка у него не сходили «Дитя-Спаситель», «Отец наш Небесный» и тому подобное. Обычной, спонтанной человеческой речью бедняга не владел. Если и бывали в его жизни моменты искренности, то поневоле без слов. Вероятно, его напыщенность во многом объяснялась тем, что он постоянно вещал книжным языком, напрочь лишенным всего личного, родного и домашнего. Миссис Кронборг говорила по-шведски со своими сестрами и с золовкой, Тилли, и на просторечном английском языке с соседями. Тея, у которой был очень чувствительный слух, вообще почти не говорила, пока не пошла в школу, а объяснялась исключительно односложными звуками, и мать была уверена, что ребенок косноязычный. У Теи до сих пор речь была очень бедная для такой умницы. Мыслила она ясно, но редко пыталась выразить свои мысли, даже в школе, где всегда получала отличные оценки за письменные работы, а отвечая устно, отделывалась кратким бормотанием.
— Твой учитель музыки сегодня остановил меня на улице и справился о твоем здоровье, — сказал доктор, вставая со стула. — Он расхаживает по морозу без калош и шубы — того и гляди сам заболеет.
— Он бедный, — без прикрас ответила Тея.
Доктор вздохнул:
— Боюсь, это еще не всё. Он всегда в достойном виде, когда у тебя с ним урок? Никогда не ведет себя как пьяный?
Тея заметно рассердилась и заговорила возбужденно:
— Он много знает. Больше всех. Мне все равно, если он пьет; он старый и бедный.
Ее голос слегка дрожал.
Из соседней комнаты в разговор вмешалась миссис Кронборг:
— Доктор, он хороший учитель. А что пьет, это нам только на пользу. Он бы сроду не оказался в городишке вроде нашего, не будь у него какого-нибудь изъяна. А эти женщины, которые тут учат музыке, сами ничего не знают. Я не хочу, чтобы моя дочь с ними время теряла. Если учителя Вунша не будет, Тее не у кого станет учиться. Он всегда внимателен с учениками, следит за своим языком. Когда у Теи урок, миссис Колер всегда поблизости. Все хорошо.
Миссис Кронборг говорила спокойно и рассудительно. Было видно, что она уже давно обдумала этот вопрос.
— Рад слышать, миссис Кронборг. Мне бы только хотелось отлучить старика от бутылки и держать его в трезвости. Как вы думаете, если я вам дам свое старое пальто, вы сможете уговорить мистера Вунша его носить?
Доктор подошел к двери спальни, и миссис Кронборг подняла глаза от штопки:
— А что ж, наверное, он обрадуется. Он всегда берет, что я ему предлагаю. Он не хочет покупать одежду, но, думаю, станет ходить в пальто, если оно у него будет. У меня-то никогда не бывает одежды, чтобы ему дать, — у нас все от одного к другому переходит.
— Я пришлю Ларри с пальто сегодня вечером. — Он взял Тею за руку. — Ты на меня не сердишься?
Она ухмыльнулась с теплотой в глазах:
— Нет, раз вы даете учителю Вуншу пальто и… всякое такое. — Она многозначительно постучала пальцем по винограду.
Доктор нагнулся и поцеловал ее.
Болеть, конечно, хорошо, но Тея по опыту знала, что возвращению в школу сопутствуют удручающие тяготы. Как-то утром в понедельник она встала рано вместе с Акселем и Гуннаром, с которыми делила спальню, и помчалась в заднюю гостиную, расположенную между столовой и кухней. Там, рядом с печкой, которую топили дешевым мягким углем, младшие дети раздевались на ночь и одевались утром. Старшая дочь, Лина, и двое старших мальчиков спали наверху, и их комнаты теоретически прогревались проходящими снизу, от печей, дымоходами. Первым и самым неприятным, что увидела Тея, был бельевой гарнитур чистой колючей красной фланели, только что из стирки. Обычно эта пытка — необходимость разнашивать новое фланелевое белье — выпадала на воскресенье, но, поскольку Тея вчера оставалась дома, она вымолила отсрочку казни. Зимнее нижнее белье было испытанием для всех детей, но Тея мучилась больше всех, потому что у нее была самая чувствительная кожа. Пока Тея натягивала белье, тетя Тилли принесла воды из котла и наполнила жестяной кувшин. Тея умылась, расчесала волосы, заплела косы и надела синее кашемировое платье. Поверх платья шел длинный фартук на пуговицах с рукавами, который не полагалось снимать, пока не наставала пора надевать теплый плащ и отправляться в школу. Гуннар и Аксель, сидя за печкой на ящике из-под мыла, по обыкновению ссорились из-за того, кому достанутся самые тесные чулки, но лишь вполголоса, ибо испытывали здоровый страх перед миссис Кронборг и ее кнутом из сыромятной кожи. Мать наказывала детей редко, но обстоятельно. Лишь суровая система дисциплины позволяла поддерживать хоть какой-то порядок и тишину в перенаселенном доме.
Дети миссис Кронборг сызмала приучались одеваться самостоятельно, застилать постели — не только девочки, но и мальчики, — заботиться о своей одежде, есть что дают и не путаться под ногами. Из миссис Кронборг вышел бы замечательный шахматист: она отлично держала в голове все позиции и ходы.
Анна, старшая дочь, служила подручной матери. Все дети знали, что Анну надо слушаться; она истово соблюдала все правила приличия и не всегда была справедлива. Когда юные Кронборги шествовали в воскресную школу, это больше всего напоминало занятия по строевой подготовке. Миссис Кронборг не лезла в головы и души своих детей. Она не пилила их и не допрашивала с пристрастием. Она уважала их как личностей, и за пределами дома они пользовались значительной свободой, но их жизнь в семье была действительно четко организована.
Зимой дети завтракали на кухне; первыми — Гас, Чарли и Анна, пока младшие одевались. Девятнадцатилетний Гас работал продавцом в бакалейной лавке. Чарли, который был на полтора года моложе, — в магазине кормов. Они выходили из дома через кухонную дверь в семь утра, и тогда Анна помогала тете Тилли с завтраком для младших. Без помощи золовки миссис Кронборг пришлось бы тяжело. Мать семейства часто напоминала Анне, что «никакая наемная прислуга не будет о вас так заботиться».
Муж происходил из семьи намного менее богатой, чем жена: его родители были необразованные, из самых низов, и жили в бедной части Швеции. Его прадедушка уехал в Норвегию работать батраком на ферме и там женился на местной. Эта примесь чужой крови проявлялась хотя бы у одного человека в каждом поколении Кронборгов. Пьянство одного из дядюшек Питера Кронборга и религиозную манию другого объясняли все той же примесью. И Кронборг, и его сестра Тилли больше походили на норвежских предков, чем на шведских, и та же самая норвежская кровь сильно проявилась в Тее, хотя и совершенно другим образом.
Тилли была чудная, со странностями, в тридцать пять лет легкомысленна, как юная девица, и неисправимо склонна к яркой одежде — чем, как философски констатировала миссис Кронборг, до сих пор еще никому не повредила. Тилли была всегда бодра и неустанно работала языком, замолкая от силы на минуту в день. В юности ее безжалостно заставляли батрачить на ферме отца в Миннесоте, а теперь она была совершенно счастлива: говорила, что еще никогда не стояла так высоко на общественной лестнице. Она считала своего брата самым важным человеком в Мунстоуне. Она не пропускала ни единой церковной службы и, к большому смущению детей, обязательно выступала на концертах воскресной школы. У нее был полный комплект сборников чтеца-декламатора, и по воскресеньям она заучивала наизусть оттуда. Сегодня утром, когда Тея с младшими братьями села завтракать, Тилли распекала Гуннара, потому что он не вызубрил стихотворение, заданное ему для концерта в школе на День Джорджа Вашингтона. Пока Гуннар атаковал гречишные оладьи и колбасу, невыученный текст лежал у него на совести тяжким грузом. Гуннар знал, что Тилли права и что «его будет терзать стыд, когда придет роковой день».
— Мне все равно, — буркнул он, размешивая кофе. — Нечего заставлять мальчиков выступать. Это девчонкам хорошо, они любят выпендриваться.
— Никакого выпендрежа тут нет. Мальчики должны любить выступать, чтобы славить свою страну. И еще, зачем отец купил тебе новый костюм, если ты ни в чем не хочешь участвовать?
— То для воскресной школы. И вообще, я бы лучше в старом ходил. Почему они не дали этот стих Тее?
Тилли в это время переворачивала оладьи на сковородке.
— Тея умеет играть и петь, ей незачем декламировать. Но ты, Гуннар, должен чего-нибудь уметь, чтобы показать. Вот чего ты собираешься делать, когда вырастешь большой и захочешь выйти на люди, если ты ничего не умеешь? Все как скажут: «А ты умеешь петь? А ты умеешь играть на пианино? А ты умеешь декламировать? А нет, так ступай отсюдова». Вот что они скажут, мистер Гуннар.
Гуннар и Аксель ухмылялись и переглядывались с Анной, которая в это время готовила завтрак для матери. Дети никогда не смеялись над Тилли, но хорошо понимали, что в некоторых областях ее представления довольно нелепы. Когда Тилли попадала впросак, Тея обычно ловко сворачивала разговор на что-нибудь другое.
— Гуннар, вы с Акселем дадите мне свои санки на большую перемену? — спросила она.
— На всю большую перемену? — подозрительно переспросил Гуннар.
— Если дашь, я за тебя сегодня вечером перерешаю все примеры.
— А, ну ладно. Их очень много будет.
— Мне это ничего, я быстро решаю. А тебе, Аксель?
Аксель был толстый семилетний мальчик с красивыми ленивыми голубыми глазами.
— Мне все равно, — пробормотал он, без особого пыла намазывая маслом последнюю гречишную оладью. — Мне лень их переписывать. Дженни Смайли мне даст свои.
Мальчикам предстояло тащить Тею в школу на санках, потому что снег был очень глубокий. Они вышли втроем. Анна училась в старших классах и ходила в школу уже не вместе с младшими детьми, а с подругами, девочками постарше, и в шляпке, а не в капюшоне, как Тея.
«А на дворе стояло теплое, благодатное лето!»[3] — так заканчивалась любимая сказка Теи, и она вспомнила эти слова, выбегая на белый свет субботним майским утром. Под мышкой у нее была зажата книга с нотами. Тея шла в дом Колеров на урок, но не торопилась.
Только летом и начиналась настоящая жизнь. Во всех маленьких перенаселенных домишках распахивались окна и двери, и ветер продувал их насквозь, неся с собой сладостные и земляные запахи огородных работ. Городок стоял словно отмытый начисто. Тополя мерцали новыми желтыми липкими почками, а перистые тамариски покрывались розовыми бутонами. Теплая погода несла с собой свободу для всех. Люди будто из-под земли выкапывались на свет. Дряхлые старики, которых не видно было всю зиму, выходили во двор погреться на солнышке. Из окон выставляли вторые рамы, фланелевое нижнее белье — орудие пытки, терзавшее детей всю зиму, — убирали в сундуки, и дети наслаждались прикосновением прохладной хлопчатобумажной ткани к коже.
До Колеров было больше мили пешком, и Тея радовалась возможности прогуляться. Дорога вела прочь из города, в сторону сверкающих барханов. Сегодня утром они были желтые, с пятнами густо-лиловой тени на месте низин и ямок. Тея шла по тротуару до железнодорожного депо, расположенного на южном конце городка; затем она свернула по дороге на восток и дошла до того места, где стояли рядом несколько глинобитных домов — там жили мексиканцы. Тут она спустилась в глубокий овраг, прорытый ручьем в песчаной почве и пересеченный эстакадой железнодорожного моста. За оврагом, на небольшом пригорке — возвышении над открытой песчаной равниной — стоял дом Колеров, где жил учитель Вунш. Фриц Колер был местный портной, один из первых поселенцев в городке. Он переехал сюда, построил домик и заложил сад, когда Мунстоун только-только нанесли на карту. Трое сыновей Колеров, уже взрослые, работали на железной дороге и жили в разных городах. Один уехал работать в Санта-Фе, в штат Нью-Мексико.
Миссис Колер редко пересекала овраг, чтобы отправиться в город. Единственным исключением было Рождество, когда она покупала подарки и поздравительные открытки, чтобы отправить старым друзьям во Фрипорт, штат Иллинойс. Поскольку миссис Колер не посещала церковь, в ее гардеробе не водилось шляп. Год за годом она ходила в одном и том же красном капюшоне зимой и черном чепце с широкими полями для защиты от солнца летом. Платья она шила себе сама; подолы едва доходили до верха ботинок, а у пояса юбка собиралась как можно пышнее. Миссис Колер так толком и не освоила английский, и компанию ей составляли только растения — овощи, цветы, деревья, кустарники. Она жила ради своих мужчин и своего сада. Здесь, у песчаного оврага, она попыталась воспроизвести кусочек своей родной деревни в долине Рейна. Она пряталась за выпестованной ею порослью, жила в тени того, что сама посадила, поливала и обрезала. Под палящим солнцем открытой равнины она была слепа и бестолкова, как сова. Тень, тень — вот что постоянно задумывала и творила миссис Колер. Ее сад за высокой тамарисковой изгородью летом превращался в буйные джунгли. Над деревьями — вишневыми, персиковыми и сливовыми с золотыми плодами — возвышалась ветряная мельница с баком на сваях, источником жизни для всей этой зелени. Снаружи тамарисковую изгородь сада вплотную обступили пески и заросли полыни.
Весь город удивился, когда Колеры взяли к себе жить бездомного учителя музыки. За семнадцать лет старый Фриц не завел ни одного приятеля, если не считать шорника и Испанца Джонни. Вунш явился бог знает откуда — увязался за Испанцем Джонни, когда тот возвращался из очередного странствия. Вунш играл в оркестре на танцах, настраивал пианино и давал уроки музыки. Когда миссис Колер подобрала его, он спал в грязной немеблированной комнате над одним из салунов, и весь его гардероб составляли две рубашки. Как только он оказался под кровом старухи Колер, она принялась за дело. Она трудилась над Вуншем неустанно, как над своим садом. Она шила, стирала, чинила, и наконец ее стараниями он стал такой опрятный и респектабельный, что смог набрать целый класс учеников и взять в аренду пианино. Отложив немного денег, Вунш послал их хозяевам пансиона «Узкоколейный» в Денвере, где когда-то у него забрали целый сундук нот в залог за неуплату. Со слезами на глазах старик — ему было едва за пятьдесят, но жизнь его сильно потрепала, — говорил миссис Колер: он ничего больше не просит у Бога, кроме как скончать свои дни под крышей Колеров и быть похороненным у них в саду, под липами. Липы эти были не американские, но европейские, и летом покрывались цветами, которые цветом и запахом напоминали мед. Их благоухание превосходило ароматы всего остального сада и наполняло юные сердца необузданной радостью.
На ходу Тея размышляла, что, если бы не учитель Вунш, она могла бы многие годы прожить в Мунстоуне и так и не познакомиться с Колерами, никогда не увидеть ни их сад, ни обстановку их дома. Помимо часов с кукушкой, достаточно удивительной диковины (хозяйка говорила, что держит их ради компании, чтобы не было так одиноко), в доме Колеров была еще одна вещь, чудеснее которой Тея не видала за всю жизнь. Но об этом позже.
Чтобы давать уроки другим ученикам, учитель Вунш ходил к ним на дом. Но что касается Теи, однажды он заявил миссис Кронборг, что у Теи талант и что, если она сама станет ходить к нему, он сможет учить ее, не вылезая из тапочек, и это будет гораздо лучше. Миссис Кронборг была незаурядная женщина. Слово «талант», которого не понял бы ни единый человек в Мунстоуне, даже доктор Арчи, она поняла отлично. Для любой другой обитательницы города это слово означало бы, что девочка должна ежедневно завивать волосы и выступать перед публикой. Но миссис Кронборг знала, что это означает: Тея должна заниматься по четыре часа в день. Ребенок с талантом должен сидеть за пианино, точно так же как ребенок с корью должен лежать в кровати. Миссис Кронборг и все три ее сестры учились играть на пианино и хорошо пели, но таланта ни у одной из них не было. Их отец играл на гобое в оркестре в Швеции, прежде чем приехал в Америку искать лучшей жизни. Он даже был знаком с Дженни Линд. Ребенка с талантом нужно было держать за пианино, поэтому дважды в неделю летом и раз в неделю зимой Тея перебиралась через овраг к Колерам. Дамы в церковном кружке считали, что дочери проповедника не подобает ходить в такое место, «где постоянно пьют». Надо сказать, что сыновья Колеров даже пива чурались. Они стыдились родителей и при первой возможности ушли из дома; теперь они шили одежду на заказ у портного в Денвере, подбривали шею под волосами и оставили прошлое позади. А вот старый Фриц и Вунш, наоборот, частенько сидели за бутылочкой. Они приятельствовали; может быть, их связывала бутылка, в которой они стремились обрести потерянные надежды, может быть — общие воспоминания о другой стране; а может быть, виноградная лоза, растущая в саду, — узловатый, жилистый куст, полный сантиментов и тоски по родине, которую немцы привозят с собой в любой уголок земли.
Подходя к дому, Тея сквозь розовые перья тамариска в изгороди увидела учителя Вунша и миссис Колер, которые работали лопатой и граблями. Участок пока выглядел как рельефная карта и ничем не напоминал будущую буйную поросль. Летом здесь разрастутся настоящие джунгли! Вьющаяся фасоль, картошка, кукуруза, лук-порей, кейл, красная капуста и даже такие овощи, для которых у американцев нет названия. Миссис Колер вечно получала почтой семена из Фрипорта и со старой родины. А цветы! Высоченные подсолнухи на корм канарейке, тигровые лилии, флоксы, цинии, венерины башмачки, портулак и мальвы. В саду, кроме плодовых деревьев, росли огромная катальпа с кроной в виде зонтика, крупнолистный тополь, две европейские липы и даже гинкго — прямое остроконечное дерево с листьями в форме бабочек, которые под ветром трепетали, но никогда не гнулись.
Тем утром Тея к своему восторгу увидела, что два олеандра — один с белыми цветами, один с разовыми — вынесли из погреба, куда прятали на зиму. В самых засушливых частях Юты, Нью-Мексико, Аризоны не найдется немецкой семьи, у которой не было бы в хозяйстве олеандровых деревьев. Какими бы лоботрясами ни были рожденные в Америке сыновья, ни один из них не смеет ослушаться приказа и всякий покорно, надрываясь и напрягая все мускулы, тащит здоровенную кадку с деревом вниз в погреб, если дело происходит осенью, или наверх, если весной. Они могут тянуть время, но в конце концов вступают в поединок с кадкой.
Тея вошла в калитку, и учитель прислонил лопату к белому столбику, подпирающему строение с башенками — голубятню, — и вытер лицо рукавом: почему-то у него никогда не бывало с собой носового платка. Вунш был коротенький и плотный, а грубой лепки плечами напоминал медведя. Лицо темно-красное, кирпичного цвета, с какими-то даже рытвинами, а не морщинами, и дряблая кожа свисала складкой над тем местом, где предполагался воротничок; впрочем, медная пуговица для воротничка там была, а самого воротничка не было. Глаза учителя всегда были налиты кровью. У него был грубый, презрительно изогнутый рот и кривые желтые зубы, сильно сточенные по краям. Кисти рук квадратные, красные, редко чистые, но всегда живые, нетерпеливые, даже сочувственные.
— Morgen[4], — деловито приветствовал он ученицу, надел черный альпаковый пиджак и без проволочек повел ее к пианино, которое стояло в гостиной у миссис Колер. Он открутил табуретку у пианино до нужной высоты, указал на нее Тее, а сам уселся рядом на деревянный стул.
— Гамма си бемоль мажор, — приказал он и принял позу глубочайшего внимания. Ученица без слов повиновалась.
До миссис Колер, все еще работающей в саду, донеслись звуки бодрых усилий, старания. Она, сама того не замечая, старалась потише орудовать граблями. Время от времени до нее долетал голос учителя:
— Гамма ми минор… wetter[5], wetter!.. Immer[6] я слышу большой палец, как хромую ногу. Wetter, wetter… еще раз… Schön![7] Теперь аккорды, быстро!
Ученица впервые открыла рот, когда урок дошел до второй части сонаты Клементи: она тихо выразила недовольство тем, как учитель расставил аппликатуру пассажа.
— Не имеет значения, что ты думаешь, — холодно ответил учитель. — Правильный способ только один. Большой палец вот сюда. Ein, zwei, drei, vier…[8]
И так далее. В последующий час урок больше не прерывался.
Когда урок кончился, Тея развернулась на табуретке и облокотилась на крышку пианино. Обычно по окончании урока ученица и учитель немножко болтали.
Герр Вунш расплылся в улыбке:
— Как скоро ты свободна от школы? Тогда мы двигаемся вперед быстрее, да?
— На первой неделе июня. Тогда вы мне дадите учить «Приглашение на танец»?
Он пожал плечами:
— Это не имеет значения. Если ты его хочешь, ты его играешь в свободное от уроков время.
— Ну ладно. — Тея порылась в кармане и вытащила мятую бумажку. — Скажите, пожалуйста, а что это значит? Наверное, это по-латыни.
Вунш поморгал, глядя на строчку карандашом на бумаге.
— Где ты это берешь? — сварливо спросил он.
— Это из книжки, мне ее дал доктор Арчи. Она вся по-английски, кроме этого. А вы такое раньше встречали? — Она вгляделась в лицо учителя.
— Да. Очень давно, — пробормотал он, скривившись. — Овидий!
Он вытащил из жилетного кармана огрызок свинцового карандаша, видимым усилием унял дрожь в руке и под словами Lente currite, lente currite, noctis equi написал четким изящным готическим почерком: «Крикнула б ночи коням: „Стойте, сдержите свой бег!“»[9].
Сунул карандаш обратно в карман и продолжал созерцать латинскую надпись. Он припомнил всю элегию целиком, которую читал студентом и счел весьма изящной. Память человека хранит сокровища, которых не отнять никакому владельцу пансиона. Их носишь в голове, даже если собственное белье приходится выносить контрабандой в чемоданчике настройщика. Он вернул бумажку Тее.
— Это перевод, весьма элегантный. — И он поднялся со стула.
В дверь просунулась голова миссис Колер, и Тея соскользнула с табуретки.
— Миссис Колер, пожалуйста, зайдите и покажите мне картину из кусочков.
Старуха засмеялась, стащила большие рукавицы для садовых работ и подтолкнула Тею туда, где находился предмет ее восхищения. «Картина из кусочков», которая висела на торцовой стене гостиной, закрывая ее почти полностью, была работой Фрица Колера. Он обучался своему делу в Магдебурге у старомодного портного, который требовал с каждого ученика работу на звание мастера. Короче говоря, чтобы закончить обучение, подмастерье должен был воспроизвести с помощью тканей какую-нибудь известную немецкую картину. Кусочки разноцветной ткани сшивались вместе на подложке изо льна, образуя нечто вроде мозаики. Что копировать, ученик выбирал сам, и Фриц Колер выбрал модную в то время картину «Отступление Наполеона из Москвы». Она изображала мрачного императора со свитой: они ехали по каменному мосту через реку, а за спиной у них пылал город. Для крепостных стен и других фортификационных сооружений Фриц использовал серую ткань; оранжевые языки пламени вздымались над куполами и колокольнями. Наполеон ехал на белом коне, Мюрат в восточном платье — на гнедом. Тее никогда не надоедало рассматривать это произведение и слушать рассказы о нем: сколько времени понадобилось Фрицу, чтобы его создать, как им все восхищались, как трудно было сохранить его от моли и не дать погибнуть в огне. Миссис Колер объясняла, что с шелком работать было бы гораздо легче, чем с шерстью, на которой бывает трудно получить нужный оттенок цвета. Поводья лошадей, колесики на шпорах, задумчиво сдвинутые брови императора, свирепые усы Мюрата, высокие кивера гвардейцев — все это было сделано тончайшим и точнейшим образом. Тея так восхищалась творением Фрица, что согрела сердце миссис Колер. Столько лет прошло с тех пор, как она показывала картину собственным малышам! Поскольку миссис Колер не ходила в церковь, то никогда не слышала никакого пения, за исключением песен, порой доносившихся из мексиканского городка. Поэтому Тея часто пела для нее по окончании урока. Вот и сегодня Вунш указал на пианино:
— В воскресенье, когда я иду мимо церкви, я слышу, как ты что-то поешь.
Тея послушно опустилась опять на табуретку и запела: «Приидите ко мне, безутешные». Вунш задумчиво слушал, положив руки на колени. Такой прекрасный детский голос! Лицо старой миссис Колер расслабилось и расплылось в счастливой улыбке; она полузакрыла глаза. Большая муха влетала в окно и вылетала обратно; солнечный свет образовал золотую лужицу на тряпичном коврике и омывал поблекшие кретоновые подушки дивана под картиной. «Нет на земле такой печали, что небо не сумеет исцелить». — И песня затихла.
Вунш встряхнулся:
— Об этом хорошо помнить. Ты в это веришь? — Он вопросительно посмотрел на Тею.
Она смутилась и стала нервно ковырять средним пальцем черную клавишу.
— Не знаю. Наверное, — пробормотала она.
Учитель резко поднялся со стула:
— Помни: к следующему разу выучи терции. Тебе нужно раньше вставать.
Ночной воздух был такой теплый, что обычную трубочку после ужина Фриц и герр Вунш пошли курить в саду, возле винограда. Они курили в молчании, под звуки скрипок и гитар из мексиканского поселка с того края оврага. Когда Фриц и его старуха Паулина ушли спать, Вунш еще долго сидел в саду, не двигаясь и глядя сквозь пушистые виноградные листья на сверкающий механизм неба.
Крикнула б ночи коням: «Стойте, сдержите свой бег!»
Эта строка пробудила бурю воспоминаний. Старый Вунш думал о молодости: о своей, давно улетевшей, и о только начинающейся юности своей ученицы. Он лелеял бы в душе большие надежды на ее будущее, да боялся сглазить. Он верил: на что он надеется, тому не бывать; его привязанность сулит неудачу, особенно молодым; если он печется о чем-нибудь или о ком-нибудь, то приносит этим только вред. Когда-то он преподавал в музыкальных школах Сент-Луиса и Канзас-Сити, но тамошние ученицы были настолько поверхностны и самодовольны, что страшно его бесили. Он сталкивался с грубостью и вероломством, становился жертвой жуликов всех мастей и простого невезения. Он играл в оркестрах, которым хронически не платили, и бродячих оперных труппах, которые распадались, так и не получив ни гроша. И еще его вечно преследовал старый враг, безжалостней всех остальных. Уже очень давно желания герра Вунша ограничивались тем, чтобы кое-как прокормить и прикрыть тело. А теперь перед ним встал соблазн: питать надежды на будущее другого человека. Герр Вунш опасливо потряс головой.
Его интересовала целеустремленность ученицы, ее сильная воля. Он слишком давно жил среди людей, чьим единственным желанием было получить что-нибудь даром, и привык ни в ком не искать серьезного отношения к чему бы то ни было. Теперь, когда он по чистой случайности встретил такое отношение, оно напомнило ему о моральных ценностях, стремлениях, давно забытых обществом. Что же напоминает ему ученица? Может быть, желтый цветок, напоенный солнцем. Нет — бокал тонкого стекла, полный ароматного игристого мозельского. Вунш будто наяву видел такой бокал перед собой прямо сейчас, в саду, и следил, как поднимаются и лопаются пузырьки, подобно молчаливым разрядам энергии в нервных окончаниях и в мозгу, подобно стремительному цветению юной крови… Герр Вунш устыдился и зашаркал шлепанцами в сторону кухни, уставив глаза в землю.
Младшеклассникам часто задавали делать рельефные карты Мунстоуна из песка. Будь у детей под рукой разноцветный песок, какой шаманы-лекари навахо используют для создания песчаной мозаики, они с легкостью могли бы обозначить на картах социальное расслоение города, поскольку оно соответствовало границам районов, в которых отлично разбирались даже дети.
Мейн-стрит, главная улица со всеми лавками и магазинами, конечно, проходила через центр города. К западу от нее жили все «вхожие в общество», как выражалась Тилли Кронборг. Сильвестр-стрит, параллельная Мейн-стрит и третья от нее по счету на запад, была самой длинной в городе, и на ней стояли лучшие дома. Далеко на северном конце, почти в миле от здания суда и окружающей его рощи тополей, располагался дом доктора Арчи с большим двором и садом, окруженный белым штакетником. В центре города, на той же площади, что и здание суда, стояла методистская церковь. Кронборги жили в полумиле к югу от церкви, на длинной улице, которая, подобно руке, тянулась к поселку, выросшему вокруг железнодорожного депо. Это была первая улица к западу от главной, застроенная только с одной стороны. Фасад дома Кронборгов смотрел на зады кирпично-каркасных магазинов и на овражек, заросший подсолнухами и заваленный кусками ржавого железа. Перед домом проходил единственный непрерывный тротуар, ведущий к железнодорожной станции, и все рабочие железной дороги и депо каждый раз, идя на работу, миновали парадные ворота Кронборгов. Тея с матерью завели много друзей среди железнодорожников, которые часто останавливались поболтать с ними через забор. Об одном из этих людей нужно будет сказать подробнее.
В той части Мунстоуна, что лежала к востоку от Мейн-стрит, в сторону глубокого оврага, огибающего мексиканское поселение еще дальше к югу, жили люди поскромнее — из тех, кто голосует, но не избирается. Домики тут были поменьше, в один этаж с мезонином, без архитектурных изысков, характерных для строений на Сильвестр-стрит. Они скромно тулились за тополями и девичьим виноградом; их обитатели не претендовали на высокое положение в обществе. Здесь не было ни наполовину стеклянных парадных дверей с дверными звонками, ни внушающих трепет гостиных за закрытыми ставнями. Здесь старухи стирали на заднем дворе, а мужчины сидели в дверных проемах с видом на улицу и курили трубки. Обитатели Сильвестр-стрит, пожалуй, даже не знали о существовании этой части города. Тея любила приходить сюда с Тором в тележке и исследовать тихие, тенистые улицы, где люди никогда не пытались устраивать газоны или сажать вязы и сосны, но предоставляли местной флоре расти пышно, как ей заблагорассудится. Тея завела здесь множество друзей: старухи дарили ей чайную розу или побег вьюнка с огромными оранжевыми цветами, а Тора угощали печеньем или пончиком. Они называли Тею «эта дочка проповедника», но указательное местоимение приходилось не к месту, ибо, говоря о мистере Кронборге, они называли его «методистский проповедник».
Доктор Арчи очень гордился своим двором и садом, за которым ухаживал сам. Ему единственному во всем Мунстоуне удалось вырастить плетистые розы, а его клубника славилась на весь город. Как-то утром, когда Тея пошла в центр города с поручением, доктор остановил ее, взял за руку и вопросительно оглядел, как поступал почти всегда при встрече.
— Тея, ты еще не ходила ко мне за клубникой. Она сейчас в самом разгаре. Миссис Арчи не знает, куда ее девать. Приходи сегодня после обеда. Просто скажи миссис Арчи, что это я велел. Возьми с собой большую корзину и собирай, пока не надоест.
Придя домой, Тея сказала матери, что не хочет идти за клубникой, потому что не любит миссис Арчи.
— Она, конечно, странная, — согласилась миссис Кронборг, — но он так часто тебя просит, что на этот раз уж надо сходить. Она не кусается.
После обеда Тея взяла корзину, посадила Тора в колясочку и отправилась к дому доктора Арчи, на другой конец города. Подходя к дому, Тея замедлила шаг. Она приближалась очень медленно, часто останавливаясь сорвать одуванчик или львиный зев и отдать Тору, чтобы он раздавил их в кулачке.
У жены доктора Арчи было в обычае, как только он уходил утром, закрывать все двери и окна, чтобы не налетала пыль, и опускать жалюзи, чтобы ковры не выцветали от солнца. Еще она думала, что соседи не будут таскаться к ней, если увидят, что дом закрыт. Миссис Арчи была из породы скряг, прижимистых безо всякой причины или мотива, даже если никакой выгоды от этого не предвидится. Она не могла не понимать, что, скупясь на тепло и еду для доктора, лишь заставляет его тратить гораздо больше денег вне дома. Он никогда не приходил домой обедать, потому что она уделяла ему лишь жалкие объедки и обрезки. Сколько бы молока он ни покупал, ему никогда не доставалось густых сливок для клубники. Даже если он следил, как жена снимает с молока сливки, гладкие нежно-кремовые пласты, она умудрялась с помощью какого-то фокуса разбавить их по пути к столу. Мясо, которое она покупала, неизменно служило предметом насмешек городского мясника. Сама миссис Арчи едой не интересовалась и терпеть не могла готовить. Счастливей всего она была, когда доктор уезжал на несколько дней в Денвер — он часто ездил туда просто потому, что был голоден, — ведь тогда ее никто не тревожил, и она могла питаться консервами и держать дом закупоренным с утра до вечера.
У миссис Арчи не было слуг, потому что, по ее выражению, «они слишком много едят и вечно все ломают»; она даже говорила, что прислуга всегда слишком много знает. Те небольшие умственные способности, какие у нее были, она использовала, чтобы снизить до минимума объем работы по дому. Когда миссис Арчи только вышла замуж, она ужасно боялась, что у нее появятся дети. Теперь, когда ее опасения на этот счет слегка утихли, она боялась появления пыли в доме так же сильно, как когда-то боялась появления в нем детей. Она говорила, что, если пыль не напускать, ее и убирать не нужно будет. И была готова на любые труды, чтобы избежать трудов. Почему — никто не знал. Во всяком случае, муж точно не понимал, что ею движет. Такие мелкие, мелочные натуры — самая темная и загадочная область тварной природы. Нет такого закона, который оправдал бы их существование. Обычные стимулы — удовольствие и боль — не объясняют их поведения. Они живут, как насекомые, погружаясь в мелкие заботы, которые, кажется, не имеют ничего общего ни с одним душевным аспектом человеческой жизни.
Как выражалась миссис Кронборг, миссис Арчи «любила бить баклуши». Она предпочитала держать дом чистым, пустым, темным, запертым и самой находиться где-нибудь еще. Где угодно. Приходское чаепитие, молитвенное собрание, представление по десять центов за вход — все равно. Когда пойти было совсем некуда, она часами сидела в шляпной и галантерейной лавке миссис Смайли, слушая разговоры покупательниц, глядя из угла, как они примеряют шляпки, и мигая пронзительными беспокойными глазками. Сама она говорила мало, но была в курсе всех городских сплетен и прислушивалась к соленым анекдотам — «байкам коммивояжеров», как их называли в Мунстоуне. Она смеялась трескучим смехом, напоминающим стук пишущей машинки, а на особо выразительных историях подвизгивала.
Миссис Арчи носила это имя всего шесть лет. До того она звалась Белль Уайт и жила в городе Лансинге, штат Мичиган, где слыла красавицей. У нее был целый полк поклонников. Она могла, не солгав, напоминать Арчи, что молодые люди толпами увивались за ней. Так и было. Считалось, что она обладает живым характером, и все восклицали: «Ох уж эта Белль Уайт, вот проказница!» Она любила подстроить грубую шутку или розыгрыш, и поклонники восхищались ее хитроумием. Арчи считался самым многообещающим среди городской молодежи, поэтому Белль выбрала его. Она дала ему понять — осознать в полной мере, — что выбрала его, а юноша был не из тех, кто способен сопротивляться подобному откровению. Вся семья Белль его жалела. В день свадьбы сёстры Белль посмотрели, как крупный красивый мальчик — ему было двадцать четыре года — ведет их сестру к алтарю, и переглянулись. От его безрассудной уверенности, серьезного, светящегося радостью лица, нежно и заботливо подставленной невесте руки им стало не по себе. Хорошо хоть, что молодые сразу уехали на запад; по крайней мере, не придется наблюдать его роковую судьбу. И вообще, утешали они себя, главное, что мы пристроили Белль и теперь можем умыть руки.
Более того, Белль, кажется, тоже умыла руки в отношении самой себя. Пресловутая красота, судя по всему, была плодом решимости, продуктом мелкой свирепой амбиции. Стоило Белль выйти замуж, присосаться к судну и прибыть в порт — и красоты как не бывало. Так некоторые птицы в конце брачного сезона линяют, теряя все роскошное оперение. Единственная решительная кампания в ее жизни завершилась. Белль начала ссыхаться лицом и съеживаться телом. От живого характера не осталось ничего, кроме смешка с подвизгом. Через несколько лет она стала внешне такой же мелкой и зловредной, какой была внутренне.
Колесница Тора продвигалась медленно. Тея нехотя приближалась к дому доктора Арчи. Она даже и клубникой особо не интересовалась, просто не хотела огорчать доктора. Тея не только не любила миссис Арчи, но и слегка побаивалась ее.
Пропихивая тяжелую коляску в железные ворота, Тея услышала крик:
— Погоди-ка!
Из-за дома, от задней двери, прибежала хозяйка, прикрывая голову фартуком. Она спешила помочь с коляской, боясь, как бы колеса не поцарапали краску на воротах. Миссис Арчи была маленькая, тощая, с огромной шапкой вьющихся светлых волос на маленькой головке.
— Доктор Арчи велел, чтобы я пришла набрать клубники, — пробормотала Тея, жалея, что не осталась дома.
Миссис Арчи повела ее к заднему ходу, щурясь и прикрывая глаза козырьком ладони.
— Погоди-ка, — сказала она снова, когда Тея объяснила, зачем пришла.
Она отправилась в кухню, а Тея уселась на ступеньку крыльца. Миссис Арчи вернулась с маленькой деревянной корзиночкой, выложенной цветной папиросной бумагой, в каких продают сливочное масло, — должно быть, прихваченной с какого-нибудь церковного ужина.
— Тебе же нужно во что-нибудь клубнику положить, — объяснила миссис Арчи, словно не замечая огромную, зияющую пустотой плетеную корзину, стоящую у ног Тора. — Возьми это, и можешь не возвращать. Ты ведь знаешь, что плети клубники топтать нельзя?
Миссис Арчи вернулась в дом, а Тея наклонилась над песчаными грядками и сорвала несколько клубничин. Как только она уверилась, что точно не заплачет, сразу швырнула маленькую корзиночку в большую и побежала со всех ног, катя коляску Тора, по усыпанной гравием дорожке и через ворота на улицу. Тея злилась, и ей было обидно за доктора Арчи. Она не могла не думать о том, как неудобно ему будет, если он когда-нибудь узнает. Именно такие мелочи ранили доктора сильнее всего. Тея вернулась домой украдкой, огородами, и снова чуть не расплакалась, когда рассказывала обо всем матери.
Миссис Кронборг в это время жарила пышки на ужин мужу. Она хохотала, бросая новую партию в раскаленное масло.
— Просто удивительные люди бывают на свете, — объявила она. — Но я бы на твоем месте из-за этого не расстраивалась. Представь себе, каково жить с таким характером все время. Залезь ко мне в сумку, найди кошелек, возьми оттуда десять центов, сходи в город и купи себе коктейль из газировки с мороженым. Тебе сразу полегчает. Тору можно немножко мороженого, если ты его покормишь с ложечки. Он любит мороженое. Правда, сынок?
Мать наклонилась, чтобы вытереть ему слюни с подбородка. Тору было только полгода, и он еще не умел говорить, но мороженое действительно любил.
Если посмотреть на Мунстоун с воздушного шара, он показался бы поселением обитателей Ноева ковчега, построенным на песке и едва прикрытым от солнца серовато-зелеными тамарисками и тополями. Кое-кто из горожан пытался вырастить на подстриженных газонах красные клены, но мода сажать совершенно неподходящие к местному климату деревья из североатлантических штатов еще не стала повальной, и хрупкий, ярко раскрашенный пустынный городок прятался в тени отражающих свет, обожающих ветер деревьев пустыни, чьи корни вечно ищут воду и чьи листья вечно шепчутся о ней, подражая звуку дождя. Длинные пористые корни тополей неистребимы. Они вламываются в стены колодцев, как крысы в закрома, и крадут воду.
Длинная улица, соединяющая Мунстоун с поселком железнодорожников, частично проходила по сильно пересеченной местности, разбитой на участки, но совершенно неосвоенной: поросшая сорняками пауза между городом и железной дорогой. Шагая по этой улице к станции, можно было заметить, как дома становятся все меньше и дальше друг от друга, а потом и вовсе кончаются, и дощатый тротуар идет дальше сквозь заросли подсолнухов и наконец достигает одинокой новой кирпичной католической церкви. Церковь стояла именно здесь, потому что землю под нее подарил приходу владелец окружающих пустырей-участков, надеясь, что такое соседство сделает их привлекательнее для покупателей. В кадастровой ведомости этот кусок прерий именовался «Ферриерова дача». За церковью, примерно в восьмушке мили от нее, был песчаный овраг, большая вымоина, и дощатый тротуар пересекал ее, так что кусок его длиной футов пятьдесят служил мостом. Сразу за оврагом располагалась роща некоего дядюшки Билли Бимера — ряд городских участков, засаженных отличными рослыми тополями, на которые приятно смотреть и приятно слушать, как они шелестят и трепещут на ветру. Дядюшка Билли был отъявленный бездельник, старый пьяница, из тех, что сидят на ящиках у магазина и рассказывают похабные анекдоты. Однажды ночью он решил поиграть в салочки с маневровым паровозом, и ему вышибло проспиртованные мозги. Но роща, единственное сотворенное им в жизни достойное дело, продолжала шелестеть. За рощей начинались дома железнодорожного поселка, и голый дощатый тротуар меж подсолнухами снова становился нитью, связующей людские поселения.
Как-то во второй половине дня, в самом конце лета, доктор Говард Арчи возвращался в город по этому тротуару, завязав нижнюю половину лица шелковым платком, потому что приходилось пробиваться сквозь слепящую песчаную бурю. Он навещал больную в железнодорожном поселке, а пешком пошел, потому что лошадям утром того дня выпала очень утомительная поездка.
Проходя мимо католической церкви, он наткнулся на Тею и Тора. Тея в детской тележке выставила ноги и отталкивалась ими от земли, а правила с помощью дышла. Тор сидел у нее на коленях, и она придерживала его одной рукой. Он рос здоровенным медвежонком, меланхоликом по темпераменту, и его нужно было все время веселить. Тея воспринимала это философически и всюду таскала брата с собой, стараясь получить от жизни максимум удовольствия даже с таким грузом. Волосы хлестали ее по лицу, и она так яростно щурилась, пытаясь разглядеть неровный дощатый тротуар перед собой, что не замечала доктора, пока он с ней не заговорил.
— Осторожно, Тея, ты скинешь этого молодого человека в канаву.
Тележка остановилась. Тея отпустила дышло, вытерла потное, облепленное песком лицо и откинула волосы назад.
— Небось не скину! Я только один раз опрокинулась, и то он всего лишь шишку набил. Ему тележка нравится больше, чем коляска, и мне тоже.
— И что, ты так и будешь отпихиваться ногами всю дорогу до дома?
— Конечно. Мы всегда ходим далеко гулять, но только по тротуару. На дороге так не выйдет.
— Сдается мне, это слишком тяжелая работа, чтобы быть забавой. Ты сегодня вечером занята? Хочешь пойти со мной навестить больного? Испанец Джонни вернулся домой весь измученный. Его жена утром послала мне весточку, и я обещал пойти его проведать. Он ведь твой старый приятель, верно?
— О, как я рада. Она все глаза выплакала. Когда он вернулся?
— Вчера ночью, на шестом номере. И за билет заплатил, говорят. Был слишком хворый, чтобы ехать зайцем. Боюсь я, что когда-нибудь он не вернется. Приходи ко мне в контору часам к восьми, да вот это с собой не бери!
Тор словно понял, что его оскорбили: он скривился и принялся пинать ногами бортик тележки, крича: «Но-о-о! Но-о-о!». Тея наклонилась вперед и схватилась за дышло. Доктор выступил вперед и загородил дорогу.
— Отчего ты не заставишь его подождать? Почему позволяешь помыкать собою?
— Если он разозлится, то начнет кидаться на землю, и тогда я с ним ничего не смогу поделать. Сердитый он сильнее меня, правда ведь, Тор?
Тея говорила с гордостью, и идол умилостивился. Он одобрительно засопел, когда сестра принялась энергично отталкиваться ногами. Тележка задребезжала и скоро исчезла в крутящихся вихрях песка.
Тем вечером доктор Арчи сидел у себя в кабинете, откинувшись на стуле у стола, и читал при свете жаркой керосиновой лампы. Он открыл все окна, но после песчаной бури стояла духота, и волосы, спадающие на лоб, промокли от пота. Доктор глубоко погрузился в чтение и порой задумчиво улыбался. Тея бесшумно вошла и скользнула на стул. Доктор кивнул, дочитал абзац, заложил книгу закладкой и поднялся, чтобы вернуть ее на место. Она оказалась из числа одинаковых томов на верхней полке.
— Почти каждый раз, как я прихожу, когда вы один, вы читаете какую-нибудь из этих книжек, — задумчиво заметила Тея. — Наверное, они очень хорошие.
Доктор снова плюхнулся на крутящийся стул, не выпустив из рук тома в пестрой обложке.
— Это не совсем книги, Тея, — серьезно сказал он. — Это город.
— В смысле история города?
— И да, и нет. Это история живого города, а не мертвого. Один француз взялся писать про целый город людей, самых разных, каких он только встречал в своей жизни. И, похоже, описал почти всех, какие бывают на свете. Да, эти книги очень интересные. Когда вырастешь, ты их прочитаешь, и они тебе понравятся.
Тея склонилась и разглядела название на корешке:
— «Провинциальная знаменитость в Париже»[10]. Звучит не очень интересно.
— Звучит, может, и нет, но книга хорошая.
Доктор пристально разглядывал широкое лицо девочки; она склонилась достаточно низко, чтобы лицо попало в полосу света под зеленым абажуром настольной лампы.
— Да, — продолжал доктор с некоторым удовлетворением. — Я уверен, что когда-нибудь они тебе понравятся. Тебе всегда интересны люди, а этот писатель, я считаю, знал о людях больше всех на свете.
— О городских или о деревенских?
— И о тех, и о других. Люди везде довольно-таки одинаковы.
— Вот уж нет. Те, кто едет в вагоне-ресторане, совсем не такие, как мы.
— Почему ты думаешь, что не такие? Они не так одеты?
Тея помотала головой:
— Нет, дело в чем-то другом. Не знаю, в чем.
Под испытующим взглядом доктора она отвела глаза и устремила их на ряд книг:
— А когда я буду достаточно большая, чтобы их прочитать?
— Скоро, очень скоро, девочка. — Доктор похлопал ее по руке и посмотрел на указательный палец. — Ноготь теперь прямо растет, верно? Но мне кажется, твой учитель заставляет тебя слишком много заниматься. Ты все время только и думаешь, что о занятиях.
Доктор заметил, что, разговаривая с ним, она постоянно то сжимает кулаки, то снова распрямляет пальцы.
— И ты из-за этого нервничаешь.
— Неправда, — упрямо ответила Тея, глядя, как доктор возвращает книгу на полку.
Он достал черный кожаный саквояж, надел шляпу и вместе с девочкой спустился по темной лестнице на улицу. В небе висела полная летняя луна. На данный момент она была неоспоримым фактом. За пределами городка равнина была такая белая, что каждый куст полыни четко выделялся на фоне песка, а барханы казались сверкающим озером. Доктор и Тея шли по песку к мексиканскому поселку. Доктор снял соломенную шляпу и понес ее в руке.
Тогда в Колорадо к северу от Пуэбло мексиканские поселения были редкостью. И этот-то поселок возник случайно. Испанец Джонни стал первым мексиканцем в Мунстоуне. Штукатур-маляр, он работал в Тринидаде, когда Рэй Кеннеди сообщил ему, что в Мунстоуне бум и строят кучу домов. Джонни обосновался в Мунстоуне, и через год после этого приехал его двоюродный брат, Фамос Серреньос, и нанялся на кирпичный завод. Потом приехали кузены Серреньоса — помогать ему. Потом случилась забастовка железнодорожников, и главный механик взял артель мексиканцев работать в депо. Мексиканцы с разноцветными одеялами и музыкальными инструментами прибывали так тихо, что в Мунстоуне и не заметили, как вырос целый квартал: дюжина семей, а то и больше.
Подходя к оштукатуренным домикам, Тея и доктор услышали звуки гитары. Сочный баритон — это был Фамос Серреньос — пел La Golandrina[11]. Перед каждым мексиканским домом был аккуратный дворик: живые изгороди из тамариска, цветы и дорожки, окаймленные ракушками или белеными камнями. В доме Джонни было темно. Его жена, миссис Тельямантес, сидела на пороге и расчесывала длинные иссиня-черные волосы. (Мексиканские женщины подобны спартанцам: когда они в беде, когда влюблены, когда попали в какое угодно трудное положение, они беспрестанно расчесывают волосы.) Она встала без смущения и без извинений и поприветствовала доктора, не выпуская из рук гребня.
— Добрый вечер, входите, пожалуйста, — произнесла она низким мелодичным голосом. — Он в задней комнате. Я сейчас засвечу огонь.
Она проводила их в дом, зажгла свечу и вручила доктору, указав на спальню. Ушла обратно и села на прежнее место, на порог.
Доктор Арчи и Тея вошли в спальню, темную и тихую. В углу была кровать, застеленная чистым бельем, и на ней лежал человек. Рядом на столике стоял стеклянный кувшин, до половины заполненный водой. Испанец Джонни выглядел моложе своей жены и здоровым был очень красив: стройный, с золотистой кожей, волнистыми черными волосами, округлой гладкой шеей, белыми зубами и пылающими черными глазами. Профиль у него был сильный и суровый, как у индейца. Его называли диким, но эта дикость проявлялась только в лихорадочных глазах и красных пятнах румянца на смуглых щеках. Сегодня кожа была зеленоватой, а глаза — как черные ямы. Джонни открыл их, когда доктор поднес свечу к его лицу.
— Mi testa, — пробормотал он. — Mi testa, доктор. La fiebre![12]
Увидев в изножье кровати спутницу доктора, он попытался улыбнуться и снисходительно воскликнул:
— Muchacha![13]
Доктор Арчи засунул ему в рот термометр:
— Ну-ка, Тея, беги-ка на улицу и подожди меня там.
Тея бесшумно проскользнула сквозь неосвещенный дом наружу и села рядом с миссис Тельямантес. Мрачная мексиканка была явно не расположена к разговорам, но кивнула дружелюбно. Тея села на теплый песок, спиной к луне, лицом к миссис Тельямантес на пороге, и принялась считать цветы на плетях луноцвета, обвивающих дом. Миссис Тельямантес всегда считалась некрасивой. Такие характерные лица не нравятся американцам. Похожий типаж — с развитым подбородком, большим подвижным ртом, высокой переносицей — нередко встречается в Испании. Миссис Тельямантес не умела подписывать свое имя и с трудом читала. Ее сильная натура была самодостаточна. В Мунстоуне миссис Тельямантес славилась в основном тем, что терпела своего неисправимого мужа.
Никто не знал точно, что неладно с Джонни, и все его любили. Такая всеобщая любовь была бы необычной и для белого мужчины, а для мексиканца и вовсе беспрецедентна. Джонни губили его таланты. У него был высокий дребезжащий тенор, и он виртуозно играл на мандолине. Время от времени он впадал в безумие. Никак иначе его поведение не удавалось объяснить. Он был умелый работник, и — когда работал — обязательный и трудолюбивый, как ослик. Потом однажды ночью он возникал в гуще посетителей в салуне и начинал петь. Он пел, пока хватало голоса, пока не начинал хрипеть и задыхаться. Тогда он принимался играть на мандолине и пить, пока у него не закатывались глаза. Наконец, когда салон закрывался, когда Джонни выставляли на улицу и его больше некому было слушать, он убегал — вдоль железнодорожных путей, прямо через пустыню. Он всегда умудрялся забраться в товарный поезд. Миновав Денвер, он зарабатывал игрой на мандолине, переходя из одного салуна в другой в южном направлении, и наконец пересекал границу. Он никогда не писал жене, но скоро ей начинали приходить по почте газеты из Ла Хунты, Альбукерке, Чиуауа с отчеркнутыми заметками, в которых говорилось, что Хуан Тельямантес со своей чудесной мандолиной выступит в кафе-гриле «Кролик» или в салуне «Жемчужина Кадиса». Миссис Тельямантес рыдала, ждала и расчесывала волосы. Выжатый досуха, выгоревший, полумертвый Джонни, ее Хуан, всегда возвращался к ней под крыло — однажды с опасной ножевой раной в шее, другой раз без пальца на руке. Но он и четырьмя пальцами играл не хуже, чем пятью.
Общественное мнение было снисходительно к Джонни, но беспощадно к миссис Тельямантес за то, что она терпела выходки мужа. Все говорили, что она должна его приструнить, должна от него уйти, что она себя совершенно не уважает. Короче говоря, миссис Тельямантес оказывалась во всем виновата. Даже Тея считала ее слишком уж безгласной. Сегодня ночью, сидя спиной к луне и глядя на луноцвет и на горестное лицо миссис Тельямантес, Тея думала: нет на свете ничего печальнее такого терпения, такой обреченности. Это гораздо хуже, чем безумие Джонни. Нельзя быть такой пассивной и покорной. Тее хотелось броситься на песок, кататься и кричать на миссис Тельямантес. Она обрадовалась, когда доктор наконец вышел.
Мексиканка встала и почтительно ждала. Доктор, держа шляпу в руке, добрыми глазами посмотрел на жену больного:
— Ничего нового, миссис Тельямантес. Он в таком же состоянии, как и в прошлые разы. Я оставил лекарство. Не давайте ему ничего, кроме сухарной воды, пока я его снова не посмотрю. Вы отличная сиделка, вы его вытащите. — Доктор Арчи ободряюще улыбнулся, оглядел маленький садик и нахмурился. — Я не пойму, что его толкает так поступать. Он себя убивает, притом что он совсем не буйный. Вы не можете его как-нибудь привязывать? Вы же, наверное, распознаете, когда близится очередной приступ?
Миссис Тельямантес прижала руку ко лбу:
— Это все салун, доктор, возбуждение — вот что его толкает. Люди слушают его, и он возбуждается.
Доктор покачал головой:
— Возможно. Я не могу его вычислить. Не пойму, что он от этого получает.
— Он вечно обманывается… — Мексиканка заговорила быстро, голос у нее дрожал, и длинная нижняя губа тоже. — У него доброе сердце, но головы совсем нет. Он обдуривает сам себя. Вы, американцы, не понимаете, вы прогрессивные. Но у него нету рассуждения, и он вечно обманывается.
Она стремительным движением подняла одну из белых раковин, окаймляющих дорожку, и, наклонив голову (как бы извиняясь), приложила раковину к уху доктора Арчи:
— Послушайте, доктор. Слышите, там что-то есть? Это море шумит, но на самом деле море очень далеко отсюда. Вы это понимаете, потому что у вас есть рассуждение. А он обманывается. Для него это и есть само море. Что для нас мелочь, для него большая вещь.
Она снова нагнулась и положила раковину на место, в ряд таких же. Тея осторожно подняла ее и приложила к уху. Шум потряс Тею; словно кто-то звал ее издалека. Так вот почему Джонни убегает. В миссис Тельямантес с ее ракушкой было нечто внушающее благоговение.
Когда они шагали обратно к Мунстоуну, Тея поймала руку доктора Арчи и сильно сжала. Тея вернулась домой, а доктор — к своей лампе и своей книге. Он никогда не уходил из клиники раньше полуночи. Если вечером он не играл в бильярд или вист, то читал. Это вошло у него в привычку, помогало забыться.
За несколько недель до памятного визита к миссис Тельямантес Тее исполнилось двенадцать лет.
В Мунстоуне жил достойный человек, который уже планировал на ней жениться, как только она подрастет. Его звали Рэй Кеннеди, ему было тридцать, и он служил начальником товарного поезда на маршруте Мунстоун — Денвер. Рэй был крупный, с угловатым открытым американским лицом, похожим на утес подбородком и в целом непримечательными чертами, которые плохо поддавались запоминанию. Он был агрессивный идеалист, вольнодумец и, как большинство железнодорожников, глубоко сентиментален. Он нравился Тее не столько характером, сколько полной приключений жизнью, которую когда-то вел в Мексике и на юго-западе Соединенных Штатов. Еще Тея любила его за то, что он единственный из друзей возил ее на песчаные холмы. Тея постоянно рвалась туда душой: она любила песчаные холмы больше, чем любой другой уголок в окрестностях Мунстоуна, и все же ей так редко удавалось туда попасть. С ближними барханами было проще: они отстояли всего на несколько миль от дома Колеров, и Тея могла запросто сбегать туда в любой день, если назначала урок музыки на утро и находила, кому сбыть Тора на вторую половину дня. Но до настоящих холмов — Бирюзовых холмов, как называли их мексиканцы, — было добрых десять миль, причем по трудной песчаной дороге. Доктор Арчи иногда брал Тею с собой в дальние поездки, но в песчаных холмах никто не жил, и потому доктору не доводилось туда ездить. Одна надежда была на Рэя Кеннеди.
Этим летом Тея еще ни разу не побывала в холмах, хотя Рэй несколько раз планировал воскресные поездки. Один раз заболел Тор, а другой раз органистка из отцовской церкви была в отъезде, и Тее три воскресенья подряд пришлось подменять ее. Но в первое воскресенье сентября в девять утра Рэй подкатил к парадным воротам Кронборгов, и путешественники наконец отправились в дорогу. С Теей поехали Гуннар и Аксель, а Рэй пригласил Испанца Джонни и попросил его взять с собой миссис Тельямантес и мандолину. Рэй безыскусно обожал музыку, особенно мексиканскую. Он и миссис Тельямантес позаботились о провизии для пикника и собирались сварить кофе в пустыне.
Отъезжая от мексиканского городка, Тея сидела на переднем сиденье повозки вместе с Рэем и Джонни, а Гуннар и Аксель — на заднем вместе с миссис Тельямантес. Они, конечно, возражали, но кое в чем Тея непременно добивалась своего. «Упряма, как финн», — иногда говорила о ней миссис Кронборг. Когда они проезжали мимо дома Колеров, Вунш со старым Фрицем срезали виноградные гроздья в саду. Тея деловито кивнула им. Вунш подошел к калитке и проводил путешественников взглядом. Он догадывался о планах Рэя Кеннеди и подозрительно относился к любой экспедиции, которая уводила Тею прочь от пианино. Сам того не сознавая, он неизменно карал ее потом за подобные легкомысленные выходки.
Катя по едва заметной дороге среди полыни, Рэй и его спутники услышали за спиной звон церковных колоколов и ощутили, что сбежали из неволи в безграничную свободу. Каждый кролик, перебегающий тропу, каждый вспархивающий шалфейный тетерев был как беглянка-мысль, как весть, посылаемая в пустыню. Вдали виднелся мираж, и чем дальше они отъезжали, тем натуральней он выглядел, вместо того чтобы развеяться: мелкое серебристое озеро протяженностью во много миль, над которым от жара солнечных лучей висела легкая туманная дымка. Время от времени в нем появлялось отражение коровы, отпущенной хозяином пастись на скудной пустынной поросли. Отражения были увеличенные, нелепо огромные, словно мамонты, доисторические чудовища, одиноко стоящие в водах, которые много тысяч лет назад и впрямь плескались на месте этой пустыни. Может быть, сам мираж был призраком давно исчезнувшего моря. За призрачным озером лежали полосой многоцветные холмы: насыщенная, обожженная солнцем охра, светящаяся бирюза, лаванда, пурпур — все открытые пастельные цвета пустыни.
После первых пяти миль дорога стала тяжелее. Лошадям пришлось перейти на шаг, повозка вязла в песке, который теперь лежал длинными грядами, нанесенными ветром. Через два часа повозка доехала до Чаши Педро, названной так в честь мексиканского разбойника, что когда-то отстреливался здесь от шерифа. Чаша представляла собой огромный амфитеатр, высеченный в холмах, с гладким утрамбованным полом, поросшим полынью и чапаралем.
По сторонам Чаши убегали на юг и на север желтые холмы, разделенные извилистыми оврагами, полными мягкого песка, осыпавшегося со склонов. На поверхности этих песчаных рек попадались осколки сверкающих камней: горного хрусталя, агата, оникса — и окаменелая древесина, красная как кровь. Еще встречались высохшие трупики жаб и ящериц. Птицы разлагались быстрее, и от них оставались только скелетики, покрытые перьями.
После небольшой разведки миссис Тельямантес объявила, что настало время обеда. Рэй взял топорик и принялся рубить креозотовые кусты, которые отлично горят даже сырыми. Мальчики волокли срубленные кусты к месту, выбранному миссис Тельямантес для костра. Мексиканки любят готовить под открытым небом.
После обеда Тея послала Гуннара и Акселя искать агаты.
— Если увидите гремучую змею, бегите. Не пытайтесь ее убить, — назидательно произнесла она.
Гуннар колебался:
— Если Рэй позволит мне взять топорик, я еще как смогу ее убить.
Миссис Тельямантес улыбнулась и что-то сказала Джонни по-испански.
— Да, — сказал ее муж и перевел: — В Мексике говорить, змею можно убить, но оскорблять ее нельзя. Там, в жаркой стране, muchacha, — обратился он к Тее, — змей держать в доме, чтобы они ловить крыс и мышей. Таких называют домашними змеями. Для них устраивать коврик у огня, и по вечерам змеи сворачиваться там и коротать время вместе со всей семьей, как друзья!
Гуннар брезгливо фыркнул:
— Ну, такое только грязные мексиканцы заводят в доме, вот так-то!
Джонни пожал плечами.
— Возможно, — пробормотал он. Мексиканец, живущий к северу от границы, привыкает проныривать под оскорблениями или парить выше их.
К этому времени южная стена амфитеатра уже отбрасывала узкую тень, и путешественники укрылись в ней. Рэй и Джонни заговорили о Большом каньоне и Долине Смерти — двух местах, которые тогда были окутаны тайной, — а Тея внимательно слушала. Миссис Тельямантес достала рукоделие — мережку — и пришпилила к собственным коленям. Рэю довелось изъездить большую часть Северной Америки, и он отлично рассказывал о своих странствиях, а Джонни был благодарным слушателем.
— Ты почти везде побывать. Совсем как испанец, — почтительно заметил он.
Рэй, уже снявший куртку, задумчиво точил складной нож о подошву башмака.
— Я рано пустился бродить. Мне хотелось повидать мир, и я сбежал из дома, когда мне еще и двенадцати лет не было. И с тех пор сам о себе заботился.
— Сбежал? — Джонни заметно обрадовался. — С чего это?
— Не ладил со своим стариком, да и работа на ферме мне была не по душе. У нас в семье много парней. Без меня обошлись.
Тея подползла к ним по горячему песку и подперла подбородок рукой:
— Рэй, расскажи Джонни про дыни, пожалуйста!
Невозмутимые загорелые щеки Рэя едва заметно покраснели, и он с упреком взглянул на Тею:
— Девочка, тебе эта история прямо покою не дает. Любишь надо мной посмеяться, да? Джон, понимаешь, в тот раз я окончательно поцапался с папашей. У него была делянка вдоль ручья, недалеко от Денвера, и он там растил всякие овощи на продажу. Однажды у него случился урожай дынь, он решил отвезти их в город и продать на улице и заставил меня ехать с ним и править лошадьми. Денвер тогда не был таким шикарным городом, как сейчас, но мне он показался ужасно большим. И что ты думаешь: когда мы туда прибыли, папаша меня заставил въехать аж на Капитолийский холм! Там он вылез и стал заходить в дома и предлагать купить дыни, а мне велел ехать медленно. Чем дальше я ехал, тем больше злился, но старался не подавать виду, и вдруг створка на задке телеги отворилась, и одна дыня выпала и разбилась о мостовую. И тут из одного большого дома вышла пригожая девица, вся разодетая, и как крикнет мне: «Эй, парень, дыню потерял!» Какие-то парни на другой стороне улицы сняли шляпы перед ней и как загогочут! Тут меня взяло за живое. Я схватил кнут и как начал хлестать свою упряжку, а они как дунули вверх по холму, что твои кролики, а эти чертовы дыни выскакивали из телеги на каждом ухабе, а старик у меня за спиной ругался и орал, и все хохотали. Я ни разу не оглянулся, но наверняка там было на что посмотреть: весь Капитолийский холм усеян разбитыми дынями! Я так и гнал коней не останавливаясь, пока город не скрылся из виду. Потом я оставил их на ранчо у знакомого и домой за причитающейся мне взбучкой больше не возвращался. Небось она и посейчас меня ждет.
Тея перевернулась на другой бок в песке:
— Ох, Рэй, хотела бы я посмотреть, как летали те дыни! Я сроду не видала ничего смешней. А теперь расскажи Джонни, как ты впервые в жизни нанялся на работу.
У Рэя скопилась целая коллекция отличных историй. Он был наблюдателен, правдив и бережно относился к героям своих сюжетов — вероятно, необходимые черты для хорошего рассказчика. Время от времени он использовал газетные обороты, которые сознательно выучил, стремясь к самообразованию, но, когда говорил естественно присущим ему языком, его всегда стоило послушать. Рэй никогда толком не ходил в школу, но, убежав из дома, почти сразу попытался восполнить этот недостаток. Пока пас овец, он зачитал до дыр старый учебник грамматики и осиливал поучительные книги с помощью карманного словаря. Много раз при свете костра он размышлял над страницами «Истории» Прескотта и над трудами Вашингтона Ирвинга, купленными за большие деньги в книжном магазине. Математика и физика давались ему легко, а вот общая культура — не очень, и он был полон решимости овладеть ею. Рэй был безбожником и непоследовательно верил, что за это попадет в ад. Каждый раз в конце маршрута, когда поезд начинал тормозить возле Санта-Фе, Рэй забирался на верхнюю полку в служебном вагоне и, пока остальная поездная бригада внизу у печки шумно резалась в покер, читал при свете подвесного фонаря речи Роберта Ингерсолла и «Век разума» Томаса Пейна.
У Рэя было верное сердце, и ему стоило большого труда отказаться от Бога. Он принадлежал к числу пасынков судьбы и мало что нажил, несмотря на тяжкие труды: все лучшее всегда доставалось другим. Он участвовал в нескольких начинаниях, на которых другие обогатились, но всегда входил в дело слишком рано или слишком поздно. За годы странствий он накопил кучу сведений (в целом истинных, но никак не связанных между собой, а потому вводящих в заблуждение), приобрел высокие понятия о личной чести, сентиментальное преклонение перед всеми женщинами (как добродетельными, так и безнравственными) и жгучую ненависть к англичанам. Тея часто думала, что лучшая черта Рэя — его любовь к Мексике и мексиканцам, которые всегда были добры к нему, когда он, бездомный мальчишка, забрел через границу в другую страну. В Мексике Рэй всегда был «сеньор Кен-эй-ди», и, когда к нему так обращались, он становился другим человеком. Он бегло говорил по-испански, и солнечное тепло этого языка не давало ему стать жестким, как его подбородок, или узким, как его популяризированные представления о науке.
Пока Рэй курил сигару, они с Джонни заговорили об огромных состояниях, которые сколачивались на Юго-Западе, и о знакомых, которые разбогатели.
— Ты, наверное, там сорвать большой куш? — простодушно спросил Джонни.
Рэй улыбнулся и покачал головой:
— Я чаще терял, чем находил. И ни в одном деле не знал, что к чему. Поэтому всегда продавал слишком рано или слишком поздно. Но мое от меня не уйдет, верь моему слову.
Рэй принял задумчивый вид, поудобнее устроился в тени и выкопал в песке ямку — упор для локтя.
— Ближе всего к удаче я был в истории с «Брачным чертогом». Если б я не вышел из дела, был бы сейчас богат. На волосок не хватило.
Джонни пришел в восторг:
— Не может быть! Это серебряная жила, да?
— А что же еще! Там, в Озерной долине. Я заплатил изыскателю несколько сотен, а он мне дал пачку акций. Но прежде чем мы успели хоть что-нибудь заработать, мой зять умер от лихорадки на Кубе. Сестра прямо с ума сходила, ей нужно было обязательно привезти его тело обратно в Колорадо, чтобы похоронить. Я понимал, что это дурь, но она моя единственная сестра, другой нету. Мертвым путешествовать накладно, и мне пришлось продать свою долю в шахте, чтобы набрать Элмеру на билет. Через два месяца ребята напали на большой карман в скальной породе, полный самородного серебра. Они назвали эту шахту «Брачный чертог». Причем, как ты понял, это была не руда. Это было чистейшее мягкое самородное серебро — хоть сразу переплавляй в доллары. Ребята его выковыривали долотами. Если бы старина Элмер не сыграл со мной такую штуку, я бы заработал тысяч пятьдесят. Вот, Испанец, так я прошел на волосок от богатства.
— Я помню. Когда в том кармане ничего не остаться, город разориться.
— Еще бы. Чем больше радуешься, тем горше потом плакать. Это оказалась не жила, просто карман в породе, который когда-то наполнился расплавленным серебром. Можно было ожидать, что где-нибудь поблизости найдется еще, но нет. Nada[14]. Кое-какие дураки до сих пор копают на той горе.
Когда Рэй докурил сигару, Джонни взял мандолину и завел любимую песню Кеннеди — Ultimo Amor[15]. Было три часа пополудни, самое жаркое время дня. Узкая полоса тени все это время медленно расширялась, и теперь дно амфитеатра отчетливо делилось на две половины: сверкающую желтую и темную фиолетовую. Мальчики вернулись и начали строить пещеру разбойников, чтобы разыграть в лицах славные деяния бандита Педро. Джонни, грациозно распростершись на песке, томно бренчал: с Ultimo Amor он перешел на Fluvia de Oro[16], а потом на Noches de Algeria[17].
Каждый из путешественников погрузился в собственные мысли. Миссис Тельямантес припомнила площадь в родном городке: белые ступени собора, где преклоняли колени прохожие, круглые кроны акаций, играющий на площади оркестр. Рэй Кеннеди думал о будущем, предаваясь большой американской мечте о легких деньгах, об удаче где-нибудь в горах — нефтяной скважине, медной залежи, золотой жиле. Каждый раз, когда железнодорожник-новобрачный раздавал сигары, Рэй думал, что он-то умнее: он не женится, пока не найдет свой идеал и пока у него не будет достаточно денег, чтобы жена жила как королева. Он верил, что нашел свой идеал вот в этой головке с желтыми косичками, что сейчас стелются по песку, и что к тому времени, как девочка созреет, он разбогатеет и сможет обеспечить ей королевскую жизнь. Он точно разбогатеет, надо только сбросить лямку железной дороги.
Тея, взволнованная рассказами о приключениях, о Большом каньоне и Долине Смерти, вспоминала собственное большое приключение. В самом начале этого лета ее отца пригласили в Вайоминг, недалеко от Ларами, провести съезд первопроходцев западных земель, старых обитателей фронтира. Он взял Тею с собой, чтобы она играла на органе и исполняла патриотические песни. В Вайоминге они остановились в доме старого ковбоя, который рассказал им о плоскогорье, называемом Ларамийской равниной, где до сих пор можно было увидеть следы фургонов, принадлежавших мормонам и золотоискателям. Старик даже вызвался отвезти мистера Кронборга в горы и показать ему историческую местность, хотя для однодневной поездки путь был очень долгий. Тея страстно умоляла отца взять ее с собой, и старик, польщенный таким вниманием к своим рассказам, замолвил за нее словечко.
Они выехали из Ларами еще до свету, на повозке с упряжкой крепких мулов. Всю дорогу старик рассказывал про золотую лихорадку сорок девятого года. Он тогда работал на товарном поезде, который медленно ползал по равнине от Омахи до Черри-Крик (как тогда назывался Денвер) и обратно, и, конечно, перевидал множество партий поселенцев, вереницы фургонов, тянувшихся в Калифорнию. Он рассказывал об индейцах и бизонах, о жажде и резне, о блужданиях в метели и одиноких могилах в пустыне.
Дорога, которой они ехали, была дика и прекрасна. Она вела все вверх и вверх, мимо гранитных скал и чахлых сосен, в объезд глубоких расселин и отдающихся эхом пропастей. Когда они достигли нагорья, оно оказалось огромной плоской равниной, усеянной белыми валунами, над которыми выл ветер. Тропа была не одна, как ожидала Тея, а много: глубокие рытвины, продавленные в земле колесами тяжелых фургонов и теперь заросшие сухой белесой травой. Колеи шли рядом; когда одна становилась слишком глубокой, следующий обоз ехал уже не по ней, а правее или левее, прокладывая новую. Да, это были всего лишь старые колеи от фургонов, идущие с востока на запад, заросшие травой. Но когда Тея бегала среди белых валунов, у нее на глаза навернулись слезы от ветра, трепавшего ее юбки во все стороны, а может, слезы появились бы и без ветра. Старый ковбой нашел в одной колее железную воловью подкову и подарил Тее на память. С запада виднелись синие горы, гряда за грядой, и в самой дали — заснеженные вершины, белые, продуваемые всеми ветрами. Там и сям на их пики были наколоты облака. Снова и снова Тее приходилось на минутку прятать лицо от холода. Старик сказал, что ветер на этой равнине никогда не спит. Время от времени над головой путников пролетали орлы.
На обратном пути старик рассказал им, что был в Браунсвилле, штат Небраска, когда через реку Миссури впервые протянули телеграфные провода, и что первая телеграмма, пересекшая реку, была следующая: «На запад устремлен державы ход»[18]. Он стоял рядом в телеграфной конторе, когда аппарат защелкал, и все мужчины, кто там был, невольно и бессознательно сняли шляпы и стояли обнажив голову, пока телеграфист расшифровывал послание. Тея вспомнила это послание при виде следов фургонов, уходящих к голубым горам. Она сказала себе, что никогда, никогда его не забудет. Дух человеческой отваги словно до сих пор жил там, в вышине, где летают орлы. Еще долго потом, стоило Тее услышать вдохновляющую речь на Четвертое июля, или выступление оркестра, или парад в цирке, она вспоминала то продутое всеми ветрами нагорье.
И сегодня она заснула, думая о нем. Когда Рэй разбудил ее, лошади были уже запряжены в телегу, а Гуннар и Аксель упрашивали пустить их на переднее сиденье. Стало прохладно, солнце садилось, и пустыня пылала огнем. Тея умиротворенно села назад вместе с миссис Тельямантес. Они ехали домой, в небе проступали звезды, бледно-желтые на желтом, а Рэй и Джонни затянули бойкую песню железнодорожников. Эти песни обычно родятся на Южно-Тихоокеанской железной дороге и проходят по всей длине ветки Санта-Фе и системы Q[19], а потом забываются, уступая место новой. Эта песня была о танцульках мексов, и припев звучал примерно так:
Педро, Педро, развернись!
Шаг налево, раз-два-раз,
Есть ребята крепкие, есть ребята сметкие,
А ребята золотые из Испании у нас!
Да, ребята золотые из Испании у нас![20]
Зима в том году наступила поздно. Весь октябрь стояли солнечные дни, и воздух был прозрачен, как хрусталь. Городок сохранял бодрый летний вид, пустыня сверкала на свету, и песчаные холмы вдалеке каждый день играли волшебными переливами красок. Сальвии в палисадниках цвели упорней обычного, листья тополей долго блистали золотом, прежде чем опасть, а зелень тамарисков начала бледнеть и блекнуть лишь в ноябре. На День благодарения разразилась метель, а потом наступил декабрь, теплый и ясный.
У Теи теперь было три ученицы. Она преподавала музыку трем девочкам, чьи матери заявили, что учитель Вунш чрезмерно строг. Уроки проходили по субботам, и из-за этого, конечно, у Теи было меньше времени на игры. Но она не расстраивалась, потому что ей разрешили потратить заработанное — ученицы платили по двадцать пять центов за урок — на то, чтобы оборудовать себе комнатку наверху, в мезонине. Это была крайняя комната во флигеле, не оштукатуренная, но уютно обитая мягкими сосновыми досками. Потолок такой низкий, что взрослый мог бы коснуться его ладонью, и еще понижался в обе стороны. Окно только одно, зато двойное и до пола. В октябре, когда днем было еще тепло, Тея и Тилли оклеили стены и потолок комнаты одними и теми же обоями: мелкие коричневые и красные розы на желтоватом фоне. Тея купила коричневый хлопчатобумажный ковролин, и старший брат, Гас, уложил его как-то в воскресенье. Тея смастерила белые марлевые занавески и повесила на тесемке. Мать подарила ей старый гардероб грецкого ореха с надтреснутым зеркалом, а кровать у Теи была своя, узкая, невзрачная, тоже ореховая. Синий умывальный гарнитур — таз и кувшин — Тея выиграла на благотворительной лотерее в церкви. В изголовье кровати стоял высокий цилиндрический деревянный ящик для шляпок из магазина готового платья. Тея поставила его на попа и задрапировала кретоном, и получилась почти совсем не шаткая подставка для лампы. Брать наверх керосиновую лампу Тее не разрешали, поэтому Рэй Кеннеди подарил ей железнодорожный фонарь, при свете которого она могла читать по вечерам.
Зимой в чердачной комнатке Теи было зверски холодно, но, вопреки советам матери и Тилли, она всегда оставляла окно чуточку открытым. Миссис Кронборг заявила, что у нее «никакого терпения не хватает на эту американскую физиологию», хотя лекции о вреде алкоголя и табака для мальчиков были, несомненно, полезны. Тея спросила доктора Арчи про окно, и он сказал, что девочке, которая поет, нужно изобилие свежего воздуха, иначе она охрипнет, и что холод закалит ее горло. Он сказал, что самое важное — держать ноги в тепле. В особо холодные ночи Тея всегда после ужина засовывала в печку кирпич, а когда уходила наверх, заворачивала его в старую фланелевую юбку и клала себе в постель. Мальчишки, которые ни за что не стали бы нагревать кирпичи для себя, иногда воровали кирпич у нее и считали это отличной шуткой.
Когда Тея залезала под красное одеяло, холод порой долго не давал ей уснуть, и она утешала себя, припоминая все, что могла, из книжки о полярниках — толстого тома в сафьяновом переплете, купленного отцом у книготорговца. Она думала об участниках экспедиции Грили: как они лежали в промороженных спальных мешках, и каждый берёг последние крупицы собственного тепла, пытаясь удержать его, борясь с наступающим холодом, который придет уже навсегда. Примерно через полчаса теплая волна постепенно заливала ее тело и круглые крепкие ножки; Тея светилась, как маленькая печка, теплом собственной крови, и тяжелые лоскутные одеяла и красные шерстяные согревались там, где касались ее, хотя дыхание порой замерзало инеем на покрывале. К рассвету огонь внутри тела успевал прогореть, и тогда Тея часто просыпалась и обнаруживала, что свернулась в плотный клубок и ноги несколько закоченели. Но это лишь помогало вставать по утрам.
Вселение в отдельную комнату открыло новую эру для Теи. Оно стало вехой в ее жизни. До сих пор, если не считать лета, когда можно было сбежать на волю, Тея жила в постоянной суматохе: семья, школа, воскресная школа. Постоянный гам вокруг заглушал голос, звучащий у нее внутри. В крайней комнате флигеля, отделенной от других комнат на этаже длинным, холодным, нежилым складом для дров, у Теи лучше работала голова. Ей удавалось более четко всё обдумывать. У нее рождались приятные планы и разные мысли, которые до сих пор не приходили ей в голову. Некоторые идеи были как спутники, как старшие мудрые друзья. Утром, одеваясь на холоде, она оставляла их в комнате, и вечером, после долгого дня, поднявшись наверх с фонарем и закрыв за собой дверь, обнаруживала, что они ее ждут. На счастье Теи, не было никакого мыслимого способа протопить эту комнату, иначе ее непременно занял бы кто-нибудь из старших братьев.
Со времени переезда наверх Тея жила двойной жизнью. В течение дня, забитого делами, она была одним из детей Кронборгов, зато ночью становилась другим человеком. В ночь на субботу и на воскресенье Тея всегда подолгу читала в кровати. Часов у нее не было, и ругать ее было некому.
Рэй Кеннеди, возвращаясь из депо в пансион, где жил, часто поднимал голову и видел, что у Теи в окне горит свет, когда все остальные окна темные, и это казалось ему дружеским приветом. Он был верен, и никакие разочарования этого не изменили. В глубине души он оставался все тем же шестнадцатилетним мальчиком, который уже было приготовился замерзать вместе со своими овцами в вайомингской метели, а потом его спасли только для того, чтобы он продолжал заведомо проигрышную игру верности.
Рэй не очень отчетливо представлял, что именно происходит в голове у Теи, но точно знал: там что-то происходит. Он часто говорил Испанцу Джонни: «Эта девочка развивается просто любо-дорого как». Тея была неизменно терпелива с Рэем и даже прощала ему вольности с ее именем. За пределами семьи жители Мунстоуна, кроме Вунша и доктора Арчи, звали ее Тея, но Рэю такое обращение казалось холодным и недружественным, поэтому он называл ее Тэ. Однажды Тея вышла из себя и спросила почему, и он объяснил, что когда-то у него был приятель, Теодор, чье имя всегда сокращали именно так, а поскольку тот погиб в Санта-Фе, Рэю казалось естественным называть этим именем кого-нибудь еще. Тея вздохнула и сдалась. Она всегда была бессильна перед простодушными сантиментами и обычно просто меняла тему разговора.
Согласно городскому обычаю, каждая воскресная школа в Мунстоуне устраивала концерт перед Рождеством. Но в этом году школы решили объединиться и, как объявили с амвонов, «дать концерт духовных и светских произведений силами избранных талантов» в городском оперном театре. Должен был играть оркестр Мунстоуна под управлением учителя Вунша, и самым талантливым ученикам из каждой воскресной школы предстояло выступить. Тею организаторы записали по отделению инструментальной музыки. Она негодовала, потому что теплее всего публика всегда принимала вокальные номера. Тея отправилась к главе организационного комитета и сердито спросила, будет ли петь Лили Фишер, ее главная соперница. Оргкомитет возглавляла крупная, цветущая, напудренная женщина, записная участница Христианского союза женщин за трезвенность, из числа природных врагов Теи. Ее фамилия была Джонсон; ее муж держал конюшенный двор, и потому ее именовали миссис Конюшней Джонсон, чтобы не путать с однофамилицами. Миссис Джонсон была активной баптисткой, как и вундеркиндша Лили Фишер. Между баптистской церковью и церковью мистера Кронборга имело место не очень-то христианское соперничество.
Когда Тея спросила миссис Джонсон, позволят ли петь ее конкурентке, миссис Джонсон с живостью, свидетельствующей о том, что она давно готовилась к этому моменту, ответила:
— Лили весьма любезно согласилась прочитать стихотворение, чтобы уступить другим детям возможность спеть.
Нанося этот удар, она сверкала глазами (что твой Старый Моряк, подумала Тея). Миссис Джонсон не одобряла манеру воспитания Теи: подумать только — девочка якшается с мексиканцами и грешниками и вообще, как выразительно формулировала миссис Джонсон, «на короткой ноге с мужчинами». Она так обрадовалась возможности осадить Тею, что, несмотря на тугой корсет, не могла удержать порывистое дыхание, и ее кружева вместе с золотой цепочкой от часов вздымались и опадали «с отвесной крутизны»[21]. Тея, хмурясь, развернулась и медленно пошла домой. Она подозревала какую-то хитрость. Лили Фишер была самой заносчивой куклой на свете, и уступить другим случай блеснуть — это на нее не похоже. Те, кто умел петь, никогда не декламировали, потому что самые жаркие аплодисменты доставались певцам.
Однако когда программу отпечатали в типографии местной газеты, в ней значилось: «Инструментальное соло: Тея Кронборг. Декламация: Лили Фишер».
Поскольку в концерте должен был участвовать оркестр под управлением учителя Вунша, Вунш осмелел. Он настаивал, что Тея должна играть «Балладу» Рейнеке. Тея посоветовалась с матерью, и та согласилась, что «Баллада» придется не по нутру мунстоунской публике. Мать посоветовала сыграть что-нибудь с вариациями или на худой конец «Приглашение на танец».
На мольбы Теи Вунш ответил:
— Не иметь значения, что они любят. Пора им уже научить что-нибудь новое.
Тея была в уязвимом положении: у нее болел зуб и начался флюс, из-за этого она не высыпалась и у нее не было сил бороться. В конце концов местный зубной врач — неуклюжий, невежественный деревенский парень — вырвал больной зуб, хотя его, второй с краю, можно и нужно было сохранить. Доктор Арчи готов был отвезти Тею к дантисту в Денвер, но мистер Кронборг об этом и слышать не пожелал, хотя Рэй Кеннеди предлагал достать ей бесплатный билет. Из-за зубной боли, и дискуссий в семье на эту тему, необходимости приготовить для всех рождественские подарки, а также ходить в школу, заниматься музыкой и давать уроки по субботам, Тея едва таскала ноги.
В канун Рождества она была возбуждена и нервничала. Ей раньше не приходилось играть ни в оперном театре, ни перед таким количеством зрителей. Вунш настоял, чтобы она играла по памяти, и она боялась забыть ноты. Перед концертом всем участникам предстояло собраться на сцене и сидеть там, чтобы публика на них полюбовалась. Тея была в белом летнем платье с голубым кушаком, а вот Лили Фишер — в новом розовом шелковом, отделанном лебединым пухом.
Зал был битком набит. Похоже, пришел весь Мунстоун, даже миссис Колер (все в том же капюшоне) и старый Фриц. Сиденьями служили деревянные кухонные стулья, пронумерованные и прибитые к длинным доскам, которые удерживали их в ряду. Пол был не наклонный, и все стулья стояли на одном уровне. Самые заинтересованные зрители тянули шею через головы сидящих впереди, чтобы хорошо видеть сцену. Тея различала лица друзей. Вот доктор Арчи, который никогда не ходит на церковные концерты; вот дружелюбный ювелир, который заказывает для нее ноты (кроме часов, он продавал аккордеоны и гитары), и аптекарь, который часто дает ей книги почитать, и ее любимая школьная учительница. Вот Рэй Кеннеди, и с ним группа свежевыбритых железнодорожников. Вот миссис Кронборг, и с ней все дети, даже Тор, на которого по такому случаю надели новое плюшевое пальтишко. На задних рядах сидела небольшая группа мексиканцев; Тея разглядела блеск белых зубов Джонни и роскошных, гладко зачесанных волос миссис Тельямантес.
Оркестр сыграл «Избранные места из „Эрмини“[22]». Затем баптистский проповедник долго молился. Потом вышла Тилли Кронборг с красочной декламацией стихотворения «Мальчик-поляк»[23], и, когда она закончила, весь зал вздохнул с облегчением. Ни один оргкомитет не рискнул бы отказать Тилли в участии. С ней смирились, как с неизбежным испытанием, обязательной нагрузкой к любому развлечению. Единственным общественным объединением в городе, которому удавалось полностью избежать присутствия Тилли, был Клуб прогрессивных игроков в юкр. Когда она села, дамский квартет спел «Возлюбленный, уж ночь», и настала очередь Теи.
Исполнение «Баллады» занимало десять минут — на пять минут больше, чем нужно. Слушатели заерзали и принялись перешептываться. Тея слышала, как звенят браслеты миссис Конюшни Джонсон, обмахивающейся веером, и как кашляет отец — нервным кашлем проповедника. Лучше всех вел себя Тор. Когда Тея поклонилась и вернулась на свое место в глубине сцены, раздались обычные аплодисменты, но с жаром хлопали только на задних рядах, где сидели мексиканцы и клака Рэя Кеннеди. Было недвусмысленно ясно, что благодушно настроенная публика заскучала.
Поскольку в программе участвовала Тилли Кронборг, обязательно было также пригласить кузину жены баптистского проповедника. Обладательница низкого альта и уроженка Маккука, она спела «Я страж твой». После нее вышла Лили Фишер. Соперница Теи тоже была блондинка, но с волосами гораздо гуще, чем у Теи, и они спадали ей на плечи длинными округлыми кудряшками. Она играла у баптистов роль дитяти-ангелочка и выглядела точь-в-точь как прелестные детишки на рекламных календарях производителей мыла. Бело-розовое личико и застывшая на нем улыбка невинности явно имели типографское происхождение. У нее были длинные тяжелые ресницы, тянущие веки книзу, маленький ротик с поджатыми губками и узкие острые зубки, как у белки.
Лили начала:
— «„Твердыня вечная, укрой меня“ — так пела девушка беспечно…»[24]
Тея втянула воздух. Вот, значит, что они придумали: это и декламация, и песня, два в одном. Лили пропела весь гимн, размазанный на полдюжины куплетов стихотворения, с огромным успехом. В самом начале концерта баптистский проповедник объявил, что, поскольку программа очень длинная, выступлений на бис не будет. Но пока Лили возвращалась на место, аплодисменты бушевали так, что Тее пришлось признать: Лили вышла на бис с полным правом. На этот раз ей аккомпанировала сама миссис Конюшня Джонсон, багровая от торжества: она сверкала глазами и нервно сворачивала и разворачивала страницу с нотами. Она сняла браслеты и сыграла аккомпанемент для Лили. У той хватило наглости выбрать «„Дом, милый дом“, — она пела и тронула сердце мое»[25], но Тею это не удивило. Как сказал Рэй тем же вечером, «карты с самого начала подтасовали не в твою пользу».
В следующем выпуске городской газеты совершенно правдиво замечали, что «безусловно, лавры этого вечера следует вручить мисс Лили Фишер». Баптисты своего добились.
После концерта Рэй Кеннеди присоединился к компании Кронборгов и пошел провожать их домой. Тея была благодарна ему за молчаливое сочувствие, хоть оно ее и раздражало. Еще ей хотелось бы, чтобы отец, который шагал впереди и нес Тора, перестал бодро распевать «Ночной порою пастухи». Вообще Тее казалось, что всем Кронборгам стоило бы помолчать. В целом их семья, марширующая при свете звезд, почему-то выглядела смешно. Во-первых, их слишком много. Во-вторых, Тилли ужасно нелепа. Сейчас она хихикала и болтала с Анной, будто и не устроила позорище на сцене, как признала даже миссис Кронборг.
У дома Кронборгов Рэй вытащил из кармана пальто коробочку и сунул Тее, пока прощался с ней. Вся семья заспешила к раскаленной печке в гостиной. Сонных детей отправили в кровать. Миссис Кронборг и Анна остались, чтобы набить рождественские чулки подарками.
— Тея, ты, наверное, устала. Тебе необязательно оставаться, можешь пойти спать. — Ясный и вроде бы равнодушный взгляд миссис Кронборг вычислял состояние Теи безошибочно.
Тея колебалась. Она покосилась на подарки, выложенные на столе в столовой, но они выглядели уныло. Даже коричневая плюшевая обезьянка с мудрыми глазами на озорной морде — Тея ужасно радовалась, когда купила ее для Тора, — словно помрачнела.
— Ладно, — буркнула Тея, зажгла фонарь и ушла наверх.
В коробочке Рэя оказался расписанный вручную белый атласный веер с узором из лилий (прискорбное напоминание). Тея мрачно улыбнулась и швырнула его в верхний ящик. Ее не утешить игрушками. Она быстро разделась и несколько минут простояла на холоде, хмурясь и разглядывая в разбитое зеркало свои льняные косички, белую шею и руки. Собственное решительное широкое лицо смотрело на нее, выставив подбородок, а глаза вызывающе блестели, словно бросая вызов ей самой. Лили Фишер хорошенькая и при этом готова быть дурой в той мере, в какой этого хочется зрителям. Ну и ладно, но Тея Кронборг не дура. Лучше пусть ее ненавидят, но дурой она не будет. Она плюхнулась в постель и принялась читать странную книжку в мягкой обложке, которую владелец аптеки отдал ей, потому что не смог продать. Тея приучила себя сосредотачиваться на любом занятии, не отвлекаясь, а то ничего не успевала бы с таким напряженным расписанием. Она читала — так пристально, словно и не раскраснелась от гнева, — странные «Музыкальные мемуары» достопочтенного Хью Реджинальда Хоуэса[26]. Наконец она задула лампу и уснула. В ту ночь ей снилось много странного. В одном из снов миссис Тельямантес поднесла к уху Теи свою ракушку, и Тея, как и раньше, услышала шум моря, но кроме него — далекие голоса, которые кричали: «Лили Фишер! Лили Фишер!»
Мистер Кронборг считал Тею одаренным ребенком; но он всех своих детей считал одаренными. Если кто-нибудь из деловых людей города замечал, что «девочка-то у вас умненькая», проповедник соглашался и тут же начинал рассказывать, какой сметливый предприниматель его сын Гас, или что его Чарли — прирожденный электрик и протянул телефонную линию от дома в кабинет проповедника на задах церкви.
Миссис Кронборг наблюдала за дочерью внимательно. Она считала Тею интереснее других своих детей и воспринимала серьезнее, не задумываясь особо о причинах. Других детей приходилось направлять, руководить ими, пресекать конфликты. Чарли и Гас иногда зарились на одну и ту же вещь и ссорились из-за этого. Анна часто требовала от старших братьев ни с чем не сообразных услуг: сидеть заполночь, чтобы привести ее с вечеринки, если парень, вызвавшийся ее проводить, ей не нравился; или после целого дня тяжелой работы гнать лошадей за двенадцать миль, на ранчо, зимней ночью, чтобы отвезти ее на танцы. Гуннару порой надоедали его одежки, или ходули, или санки, и он пытался отобрать такую же вещь у Акселя. Но Тея еще малышкой знала, что к чему. Она ни у кого не путалась под ногами, и с ней легко было справляться, если только к ней не лезли другие дети. Тогда и впрямь доходило до беды: у Теи случались приступы ярости, которые беспокоили миссис Кронборг. Она часто говорила другим детям: «Знаете же, что Тею трогать не надо. Она к вам не лезет, и вы к ней не лезьте».
В собственной семье у людей бывают друзья, но редко — обожатели. У Теи, впрочем, обожатель был, точнее — обожательница: ее чокнутая тетка Тилли Кронборг. В странах постарше, где платья, мнения и манеры не так жестко стандартизованы, как на американском западе, бытует поверье, что люди, глупые в поверхностных вещах жизни, особо зорки на то, что лежит в глубине. Старуха, неспособная усвоить, что керосин нельзя ставить на печку, при этом может уметь непосильное для обычного человека: предсказать судьбу, сделать отсталого ребенка нормальным, свести бородавки или посоветовать снадобье для молодой девушки, впавшей в меланхолию. Сознание Тилли работало как удивительная машина: когда Тилли не спала, машинка крутилась как бешеная, словно идя вразнос, а когда спала, то видела безумные сны. Но она обладала могучей интуицией. Она знала, например, что Тея не такая, как другие Кронборги, хоть и они весьма достойные люди. Романтическое воображение Тилли прозревало для племянницы удивительную судьбу. Пока Тилли подметала, гладила или со страшной силой вертела мороженицу, она часто придумывала очередное блестящее будущее для Теи, обычно на основе последнего прочитанного романа.
Тилли нажила своей племяннице врагов среди прихожан, потому что на швейном кружке или на церковном ужине могла безудержно хвастаться ею, чванливо задирая нос, словно «чудесность» Теи была общепризнанным фактом в городе, подобно скупости миссис Арчи или двуличию миссис Конюшни Джонсон. Горожане заявляли, что разглагольствования Тилли на эту тему надоедают.
Тилли состояла в театральном кружке, который раз в год представлял в Мунстоунском оперном театре новую постановку: пьесу вроде «В полосе прибоя»[27] или «Ветеран 1812 года»[28]. Тилли играла характерные роли: кокетливой старой девы или злобной интриганки. Роли она разучивала дома, на чердаке. Зубря слова, она вербовала Гуннара или Анну подержать книгу; но позже, когда начинала «произносить с выражением», как сама это называла, очень робко просила о том же одолжении Тею. Та обычно — хотя не всегда — соглашалась. Мать сказала, что раз Тея пользуется таким авторитетом у Тилли, то окажет услугу семье, уговорив тетку выступать потише и «по возможности не делать из себя посмешище». Тея сидела в изножье кровати Тилли, поджав под себя ноги, и созерцала текст дурацкой пьесы. И время от времени говорила: «Я не очень понимаю, для чего ты делаешь тут вот так» или «Зачем ты берешь так высоко? Такой голос гораздо хуже слышно в зале».
— Не знаю, отчего это Тея так терпелива с Тилли, — не единожды замечала миссис Кронборг в разговорах с мужем. — Она далеко не так терпима к большинству людей, но для Тилли у нее как будто безграничные запасы терпения.
Когда постановка шла в театре, Тилли вечно уговаривала Тею пойти с ней за кулисы и помочь гримироваться. Тея не любила этого, но всегда приходила. В обожании Тилли было что-то такое, чему Тея не могла противостоять. Изо всех странностей своей семьи Тея больше всего на свете стыдилась теткиных «представлений» и все же каждый раз позволяла себя уговорить. В этих случаях она просто была беспомощна перед Тилли. Она сама не знала почему, но факт оставался фактом. У нее в сердце была какая-то струна, на которой Тилли умела играть: чувство долга, связанное со злосчастными сценическими амбициями тетки. Точно так же владельцы городских салунов ощущали ответственность за Испанца Джонни.
Тилли страшно гордилась театральным кружком, и он в значительной степени держался на ее энтузиазме. Здоровая или больная, она пунктуально являлась на репетиции и вечно уговаривала молодых людей, несерьезно относившихся к делу, «прекратить дурачество и начинать уже». Молодые люди — банковские клерки, продавцы из лавок, страховые агенты — разыгрывали Тилли, смеялись над ней и часто издевательски спорили, кто будет провожать ее домой, но при этом зачастую ходили на утомительные репетиции, только чтобы сделать ей приятное. Они были добрые ребята.
Режиссером театра и заведующим постановочной частью был молодой Аппинг, ювелир, тот самый, который выписывал для Теи ноты. Ему едва исполнилось тридцать, но он успел перепробовать полдюжины профессий и даже побывал скрипачом в оперной труппе Эндрюса, тогда хорошо известной в мелких городках Колорадо и Небраски.
Благодаря одному неразумному поступку Тилли чуть не утратила авторитет в театральном кружке. Там решили ставить пьесу «Барабанщик из Шайло»[29]. Весьма амбициозное начинание, поскольку для такой постановки требовалось огромное количество статистов и сложные декорации для акта, действие которого проходит в Андерсонвильской тюрьме. В отсутствие Тилли члены кружка обсуждали, кому дать роль барабанщика. Это должен быть очень молодой актер, а деревенские мальчики в таком возрасте неуклюжи, стеснительны и плохо запоминают слова. Роль большая, и ясно, что ее следует поручить девочке. Кое-кто из членов кружка рекомендовал Тею Кронборг, другие — Лили Фишер. Сторонники Лили настаивали, что она гораздо красивее Теи и у нее, в отличие от Теи, чрезвычайно милый характер. С этим никто не спорил. Но Лили совершенно не походила на мальчика и к тому же все песни пела одинаково, а все роли исполняла на один манер. Глупая улыбка Лили пользовалась успехом, но, кажется, не совсем подходила для героического юного барабанщика.
Аппинг как режиссер-постановщик побеседовал со всеми по отдельности.
— Лили отлично может играть девочек, — настаивал он, — но для этой роли нужен характер с перцем. У Теи и голос подходящий. Когда она споет «Прямо перед битвой, мама», это будет фурор.
Обсудив вопрос в кулуарах, члены клуба объявили свое решение Тилли на первой официальной встрече, когда распределяли роли. Они ожидали, что Тилли будет на седьмом небе от счастья, но она явно смутилась и резко ответила:
— К сожалению, у Теи нет на это времени. Она вечно занята музыкой. Видно, вам придется пригласить кого-нибудь еще.
Кружок поднял брови. Кое-кто из друзей Лили Фишер многозначительно кашлянул. Мистер Аппинг покраснел. Плотная женщина, которая всегда играла оскорбленных жен, указала Тилли, что для ее племянницы это отличная возможность блеснуть талантами. Она говорила очень снисходительно.
Тилли запрокинула голову и расхохоталась. Когда она смеялась, а не хихикала, в ее смехе было что-то резкое, дикое:
— О, как я погляжу, Тее некогда блистать. Ее время блистать еще не пришло, но, когда придет, мы все только рот раскроем. Нечего и просить ее взяться за эту роль. Она только нос отворотит. Я думаю, в Денверском драматическом обществе были бы рады ее заполучить, если б могли.
Члены кружка разбились на группы, выражая друг другу свое изумление. Конечно, все шведы спесивы, но, даже если сложить вместе всю спесь всех шведов на свете, трудно поверить, что она достигла бы такой степени. Они по секрету сказали друг другу, что Тилли «самую малость „того“ во всем, что касается племянницы», и согласились, что лучше ее не перевозбуждать. После этого Тилли еще долго встречала холодный прием на репетициях, а Тея обзавелась новой партией врагов, сама того не подозревая.
Вунш, старый Фриц и Испанец Джонни праздновали Рождество вместе так усердно, что назавтра Вунш не смог дать Тее урок. В середине каникулярной недели Тея пошла к Колерам сквозь красивейшую метель из мягчайших снежных хлопьев. Воздух был нежного сизого оттенка, наподобие перьев голубей, живущих в голубятне на столбе в саду у Колеров. Песчаные холмы глядели тускло и сонно. В тамарисковую изгородь набился снег, словно ее всю усыпали белые лепестки. Когда Тея открыла калитку, старая миссис Колер в старых сапогах как раз выходила с птичьего двора, неся в фартуке пять свежих яиц. Она подозвала Тею и гордо показала ей яйцо бентамки. Бентамские куры миссис Колер неслись не очень охотно, и хозяйка всегда радовалась, когда они делали хоть маленькое усилие. Она провела Тею в гостиную, где было очень тепло и пахло едой, принесла целую тарелку маленьких рождественских пирожных по освященному веками рецепту и поставила перед Теей, пока та согревала ноги у печки. Затем миссис Колер пошла к двери, ведущей с кухни на лестницу, и позвала:
— Герр Вунш! Герр Вунш!
По лестнице спустился Вунш в старой стеганой куртке с бархатным воротником. Коричневый шелк так истерся, что набивка лезла отовсюду. Войдя, учитель постарался не встречаться взглядом с Теей, только молча кивнул ей и указал на табурет у пианино. Сегодня учитель не так настаивал на гаммах, как обычно, и сидел апатичный и рассеянный, пока Тея играла маленькую сонату Моцарта, которую сейчас разучивала. Казалось, что веки у герра Вунша сильно отяжелели, и он все время обтирал их новым шелковым платком из набора, который миссис Колер подарила ему на Рождество. Когда урок кончился, учитель, похоже, не собирался болтать с Теей, но она не торопилась слезать с табурета. Она взяла с крышки пианино потрепанные ноты, которые раньше сама туда отложила, сняв с пюпитра, когда села играть. Это было очень старое лейпцигское издание «Орфея» Глюка. Тея с любопытством принялась его листать.
— Это хорошая музыка? — спросила она.
— Это самая прекрасная опера из всех когда-либо написанных, — торжественно объявил Вунш. — Ты знаешь эту историю, а? Как у Орфея умерла жена и он спустился за ней в преисподнюю?
— О да, знаю. Я только не знала, что об этом есть опера. А ее до сих пор исполняют?
— Aber ja![30] Еще бы! Хочешь попробовать? Смотри. — Он стащил Тею с табуретки и сел за пианино сам. Перелистал до третьего акта и протянул ей ноты: — Послушай, я поиграю, а ты улавливай rhythmus. Ein, zwei, drei, vier[31].
Он сыграл всю жалобу Орфея, потом с пробуждающимся интересом засучил рукава и кивнул Тее:
— А теперь vom blatt, mit mir[32]:
«Ach, ich habe sie verloren,
All’ mein Glück ist nun dahin».[33]
Вунш спел арию с большим чувством. Видно было, что она близка его сердцу.
— Noch einmal[34], теперь ты одна.
Он сыграл вступительные такты, потом яростно закивал ей, и она запела:
— Ach, ich habe sie verloren…
Когда она закончила, Вунш снова кивнул, пробормотал schon и тихо доиграл аккомпанемент. Уронил руки на колени и поглядел на Тею:
— Совершенно прекрасно, а? Другой такой прекрасной мелодии нет во всем мире. Можешь взять книгу на неделю и выучить что-нибудь, чтобы провести время. Это никогда не помешает знать, никогда. Euridice, Eu-ri-di-ce, weh dass ich auf Erden bin![35], — тихо пропел он, играя мелодию правой рукой.
Тея начала перелистывать третий акт, остановилась и сердито скривилась на какой-то пассаж. Старик немец с любопытством наблюдал за ней мутными глазами:
— Зачем у тебя immer[36] такой вид, а? Ты видишь что-нибудь, что, может быть, немножко трудно, и делаешь такое лицо, как будто это твой враг.
Тея обеспокоенно засмеялась:
— Ну да, ведь трудности — это наши враги, разве нет? Если их приходится побеждать?
Вунш склонил голову, а потом вздернул ее, словно бодая воздух.
— Вовсе нет! Никоим образом. — Он забрал ноты у Теи и заглянул в них. — Да, это местами непросто, вот здесь. Это старая книга. Мне кажется, ее так больше не печатают. Может быть, этот пассаж пропускают. Только одна женщина умела его хорошо петь.
Тея недоуменно поглядела на него.
Вунш продолжал:
— Видишь ли, эта партия для альта написана. Ее должна женщина петь, и только одна женщина на свете могла это место хорошо петь. Ты понимаешь? Только одна!
Он бросил на Тею быстрый взгляд и назидательно покачал у нее перед глазами красным указательным пальцем.
Тея смотрела на палец, как загипнотизированная.
— Только одна? — спросила она, затаив дыхание. Кисти рук, свисающих по бокам, резко сжимались в кулаки и разжимались.
Вунш кивнул, все так же держа у нее перед глазами указующий перст. Наконец он уронил руку, и на лице у него отразилось удовлетворение.
— Она была очень великая?
Вунш кивнул.
— Она была красивая?
— Aber gar nicht! Вовсе нет. Она была безобразна: большой рот, большие зубы, никакой фигуры, здесь вообще ничего. — Он взмахнул руками перед грудью, очертив роскошный бюст. — Палка, столб! Но голос… Ach! У нее кое-что было здесь. — И он постучал себя пальцем по виску.
Тея внимательно следила за его жестикуляцией:
— Она была немка?
— Нет, Spanisch[37]. — Он опустил глаза и мимолетно нахмурился: — Ach, скажу тебе, она есть похожа на фрау Тельямантес, немножко. Длинное лицо, длинный подбородок, и тоже некрасивая.
— А она давно умерла?
— Умерла? Я думаю, нет. Во всяком случае, я не слышу. Должно быть, она где-нибудь на свете жива. Может быть, в Париже. Но старая, конечно. Я слышал ее, когда был юнец. Теперь она слишком стара, чтобы петь.
— Она была самая великая певица из всех, кого вы слышали?
Вунш серьезно кивнул:
— Именно так. Она была самая… — Подыскивая английское слово, он воздел руку над головой, бесшумно защелкал пальцами и, яростно артикулируя, выговорил: — Künst-ler-isch![38]
От изобилия чувств это слово, казалось, блистало в его поднятой руке.
Вунш поднялся с табуретки и принялся застегивать куртку, готовясь вернуться в свою нетопленую мансарду. Тея неохотно надела пальто и капюшон и отправилась домой.
Позже Вунш поискал ноты и понял, что Тея не забыла прихватить их. Он улыбнулся — расхлябанной, саркастичной улыбкой — и задумчиво потер щетинистый подбородок красными пальцами. Когда в ранних голубых сумерках домой вернулся Фриц, снег уже летел быстрее, миссис Колер на кухне готовила Hasenpfeffer[39], а учитель сидел за пианино, играя Глюка, которого знал наизусть. Старый Фриц тихо разулся за печкой и улегся на диван под своим шедевром.
Огненные языки плясали над стенами Москвы. Фриц слушал, а в комнате все темнело, и окна тускнели. Вунш неизменно заканчивал одним и тем же:
«Ach, ich habe sie verloren…
Euridice, Euridicel»
Фриц время от времени тихо вздыхал. И у него была своя потерянная Эвридика.
Как-то в субботу, в конце июня, Тея пришла на урок раньше времени. Взгромоздившись на табурет у пианино — старомодный, шаткий, со скрипучим винтом, — она, улыбаясь, покосилась на Вунша:
— Сегодня вы не должны на меня сердиться. У меня день рождения.
— Зо[40]? — Он указал на клавиатуру.
После урока они вышли на улицу и присоединились к миссис Колер, которая попросила Тею прийти сегодня пораньше, чтобы потом задержаться и понюхать цветущие липы. Был один из тех неподвижных дней, напоенных ослепительным светом, когда каждая частица слюды в почве сверкала крохотным зеркальцем и казалось, что блеск равнины внизу сильнее света, падающего сверху. Песчаные гряды, поблескивая золотом, убегали туда, где мираж облизывал их, сияя и исходя паром, как тропическое озеро. Небо казалось голубой лавой, на которой вовек не бывает облаков, бирюзовой чашей, прикрывающей пустыню сверху, будто крышкой. И все же на зеленом лоскутке, возделанном миссис Колер, капала вода, все грядки были политы, а воздух свеж от быстро испаряющейся влаги.
Две симметрично посаженные липы были самыми гордыми деревьями в саду. Они пропитывали воздух благовониями. За каждым поворотом садовых тропинок, куда бы ты ни шел — любоваться на штокрозы, сердцецветы, вьющиеся фиолетовые ипомеи, — сладость аромата поражала, будто впервые, заставляя возвращаться снова и снова. Под округлыми листьями, где висели желтоватые восковые шарики, жужжали стаи диких пчел. Тамариски еще цвели розовым, и цветочные клумбы старались вовсю в честь фестиваля лип. Свежепокрашенная белая голубятня сверкала, и голуби удовлетворенно ворковали, часто слетая попить воды туда, где подтекал бак для полива. Миссис Колер, которая пересаживала маргаритки, пришла, не выпуская совка из рук, и сказала Тее, как той повезло, что ее день рождения выпал на пору цветения лип, и что она должна обязательно пойти и посмотреть, как цветет сладкий горошек. Вунш пошел вместе с ней и в проходе между клумбами взял ее за руку.
— Es flüstern und sprechen die Вlumen[41], — пробормотал он. — Ты знаешь это, von[42] Гейне? Im leuchtenden Sommermorgen?[43] — Он посмотрел на Тею сверху вниз и осторожно сжал ей руку.
— Нет, не знаю. Что значит flüstern?
— Flüstern? Шептать. Ты уже должна начинать знать такие вещи. Это необходимо. Сколько есть твоих лет?
— Тринадцать. Я теперь подросток. Но откуда мне знать такие слова? Я знаю только те, что вы говорите на уроке. А в школе немецкому не учат — как мне выучиться?
— Учиться всегда возможно, когда человек хочет. — Слова были категоричны, как всегда, но голос звучал мягко, даже доверительно. — Способ всегда есть. Если когда-нибудь ты собираешься петь, необходимо немецкий язык хорошо знать.
Тея нагнулась сорвать листок розмарина. Откуда Вуншу известен ее секрет, если она не поверяла его даже обоям в своей комнате?
— А я собираюсь? — спросила она, все еще наклонясь.
— Это тебе знать, — холодно ответил Вунш. — Может быть, ты лучше выходишь замуж за какого-нибудь здешнего Якоба и ведешь для него хозяйство? Все от желания зависит.
Тея обожгла его прозрачным, смеющимся взглядом.
— Нет, этого я не хочу. Вы же знаете. — Она мимоходом задела желтоволосой головкой его рукав. — Только как я могу чему-нибудь научиться, если живу здесь? Денвер ужасно далеко.
Отвисшая нижняя губа Вунша иронически скривилась. Потом, словно что-то вспомнив, он заговорил серьезно:
— Все близко и все далеко, смотря насколько сильно хотеть. Мир маленький, люди маленькие, человеческая жизнь маленькая. Есть только одна большая вещь — стремление. И перед ним, когда оно большое, все маленькое. Стремление помогает Колумбу перебраться через океан в маленькой лодочке und so wetter[44]. — Он скривился, взял ученицу за руку и потащил ее к винограднику. — Отныне я больше говорю с тобой по-немецки. А теперь сядь, и по случаю твоего дня рождения я учу тебя одной маленькой песенке. Спрашивай у меня слова, которых еще не знаешь. Итак: Im leuchtenden Sommermorgen…
Тея запоминала быстро, потому что умела слушать внимательно. Через несколько минут она уже могла повторить все восемь строк по памяти. Вунш одобрительно кивнул, и они вернулись из виноградника на солнечный свет. Пока они шагали по усыпанным гравием проходам между клумбами, белые и желтые бабочки сновали в воздухе, а голуби умывали розовые лапки в капающей воде и ворковали хриплыми басами. Снова и снова Вунш заставлял Тею повторять слова:
— Ты увидишь, что это ничего. Если учишь очень много Lieder[45], ты уже знаешь немецкий язык. Weiter, nun[46]. — Он серьезно склонил голову и стал слушать.
Im leuchtenden Sommermorgen
Geh’ich im Garten herum;
Es flüstern und sprechen die Blumen,
Ich aber, ich wandte stumm.
Es flüstern und sprechen die Blumen
Und schau’n mitleidig mich an:
‘Sei unserer Schwester nicht bose,
Du trauriger, blasser Mann![47]
Вунш и раньше замечал, что, когда его ученица читала стихи, все равно какие, ее голос совершенно менялся: это уже не был мунстоунский говор. Это было мягкое, богатое контральто, и читала она тихо; чувство слышалось в самом голосе, не подчеркнутое ни ударением, ни изменением тона. Тея повторяла небольшое стихотворение музыкально, как песню, а мольбу цветов произносила еще тише, как и подобает робкой речи растений, и закончила ровным тоном, с намеком на восходящую интонацию. Вунш сказал себе, что это природный голос, испускаемый живым существом помимо и отдельно от языка, подобно шуму ветра в деревьях или лепету ручья.
— Что имеют в виду цветы, когда просят его не быть суровым к их сестре, а? — спросил он, с любопытством глядя на ученицу сверху вниз и морща тускло-красный лоб.
Тея взглянула на него удивленно:
— Наверное, он думает, что они просят его быть нежным с возлюбленной… Или с какой-нибудь другой девушкой, о которой они ему напоминают.
— А почему trauriger, blasser Mann?[48]
Они снова вернулись к винограднику, и Тея нашла солнечное местечко на скамейке, где растянулась во всю длину черепаховая кошка. Тея села, склонилась над кошкой и принялась играть ее усами:
— Наверное, потому что он всю ночь не спал и думал о ней? Может, он из-за этого поднялся так рано.
Вунш пожал плечами:
— Если он уже думает о ней всю ночь, почему ты говоришь, что цветы ему напоминают?
Тея растерянно смотрела на него. Лицо озарилось пониманием, и она улыбнулась, отвечая с готовностью:
— О, я не в этом смысле сказала «напоминают»! Не в том смысле, что он о ней забыл, а они напомнили! Я хотела сказать, что, когда он вышел утром, она показалась ему такой… подобной цветку.
— А до того, как он вышел в сад, какой она ему казалась?
Теперь Тея пожала плечами. Теплая улыбка исчезла. Тея раздраженно подняла брови и устремила взгляд вдаль, на песчаные холмы.
Но Вунш не отставал:
— Почему ты не отвечаешь?
— Потому что выйдет глупо. Вы просто пытаетесь заставить меня говорить всякое. Если задавать слишком много вопросов, это только все портит.
Вунш насмешливо поклонился; его улыбка была сварливой. Вдруг его лицо посерьезнело, даже стало свирепым. Раньше он неуклюже горбился, а теперь выпрямился и сложил руки на груди:
— Но мне нужно знать, понимаешь ли ты некоторые вещи. Некоторым вещам нельзя научить. Если ты не знаешь их в начале, ты не знаешь их в конце. Певец должен с самого начала что-то внутри иметь. Я, может быть, недолго пребываю в этом месте, и я хочу знать. Да. — Он принялся проковыривать каблуком ямку в гравии. — Да, когда тебе еще нет шести лет, ты уже должна это знать. Это начало всех вещей: der Geist, die Phantasie[49]. Это должно во младенце быть, когда он первый раз кричит, как der Rhythmus, или этому в нем никогда не бывать. У тебя уже есть кое-какой голос, и если в начале, когда ты с игрушками, ты знаешь то, что мне не хочешь говорить, тогда ты можешь научиться петь. Может быть.
Вунш забегал взад-вперед по винограднику, потирая ладони. Темный румянец с лица расползался на кожу головы под серо-стальными волосами. Вунш говорил с собой, а не с Теей. О потаенная сила липового цвета!
— О, многому ты можешь научиться! Aber nicht die Americanischen Fräulein[50]. Они не имеют ничего внутри. — И он ударил себя в грудь обоими кулаками. — Они как в тех Märchen[51], лицо с ухмылкой и пустые внутри. Кое-чему они могут научиться, о да, может быть. Но тайна — что делает розу краснеть, небо синеть, человека любить — она in der Brust, in der Brust, und ohne dieses giebt es keine Kunst, giebt es keine Kunst![52]
Он вскинул красную руку и потряс, растопырив пальцы, багровый и запыхавшийся. И ушел из виноградника в дом, не попрощавшись. Такие вспышки пугали самого Вунша. Они всегда предвещали дурное.
Тея забрала ноты и тихо вышла из сада. Она не повернула домой, но забрела в барханы, где цвели опунции и зеленые ящерки играли в догонялки в сверкающем свете. Ее охватило страстное волнение. Она не совсем понимала, о чем говорил Вунш, но в каком-то смысле поняла. Она, конечно, знала, что чем-то отличается от других. Но то, что отличало ее, было больше похоже на дружелюбного духа, чем на часть ее самой. Когда она думала, то как бы обращалась к духу, и он ей отвечал; и в этом обмене мыслями заключалось счастье. Этот неизвестный дух приходил и уходил — Тея не знала как. Иногда она искала его и не могла найти, а потом поднимала глаза от книги, или выходила из дома на улицу, или просыпалась утром, и он был тут как тут — как ей обычно казалось, у нее под щекой или на груди. Что-то вроде теплой уверенности. И когда дух был с ней, все становилось интереснее и прекраснее, даже люди. В присутствии этого спутника она умела вытянуть совершенно чудесное из Испанца Джонни, или Вунша, или доктора Арчи.
В свой тринадцатый день рождения она долго блуждала среди барханов, подбирая осколки горного хрусталя и разглядывая желтые цветы опунции с тысячами тычинок. Она смотрела на песчаные холмы и наконец возмечтала сама стать песчаным холмом. И все же она знала, что однажды покинет их. Они будут так же играть красками весь день напролет, желтые, фиолетовые, сиреневые, но уже без нее.
С того дня она чувствовала, что между ней и Вуншем есть тайна. Словно они вдвоем подняли крышку, выдвинули ящик и посмотрели на что-то. Спрятали и больше никогда не говорили об увиденном, но оба помнили о нем.
Как-то июльской ночью, в полнолуние, доктор Арчи возвращался из депо, беспокойный и недовольный собой, не зная, куда себя приткнуть. Он нес в руке соломенную шляпу и все время откидывал со лба волосы бесцельным, не утоляющим жестом. После тополиной рощи дядюшки Билли Бимера тротуар выходил из тени на белый лунный свет. Здесь он на высоких подпорках, превращаясь в подобие моста, пересекал песчаный овраг.
Приблизившись к этому сооружению, доктор увидел белую фигурку и узнал Тею Кронборг. Он ускорил шаг, и она двинулась навстречу.
— Девочка, что ты тут делаешь так поздно? — спросил он, беря ее за руку.
— О, не знаю. Зачем люди так рано ложатся спать? Прямо хочется побежать вдоль домов и закричать на них. Правда ведь, тут изумительно красиво?
Молодой врач грустно хохотнул и сжал ладонь Теи.
— Ну посудите сами. — Тея нетерпеливо фыркнула. — Вообще никого, кроме нас и кроликов! Я уже штук пять спугнула. Посмотрите, вон один, маленький. — Она склонилась и показала пальцем.
В овраге под ними действительно оказался маленький кролик с беленьким хвостиком; он сжался на песке и сидел без движения. Казалось, он лакал лунный свет, как сливки. По другую сторону тротуара, в канаве, росли долговязые, чахлые подсолнухи. Их косматые листья побелели от пыли. Луна стояла над рощей тополей. Ветра не было, и вокруг парила полная тишина, только хрип паровоза слышался со стороны железной дороги.
— Ну что ж, раз такое дело, можно и на кроликов посмотреть. — Доктор Арчи уселся на тротуар и свесил ноги над оврагом. Вытащил из кармана платок тонкого гладкого полотна, от которого пахло немецким одеколоном. — Ты-то как поживаешь? Прилежно работаешь? Наверное, ты уже научилась у Вунша всему, чему он способен научить.
Тея мотнула головой:
— О нет, доктор Арчи. Его трудно раскусить, но в свое время он был настоящим музыкантом. Мама говорит, он успел забыть больше, чем учителя музыки в Денвере вообще когда-либо знали.
— Боюсь, он здесь долго не пробудет, — заметил доктор Арчи. — В последнее время он начал чудить. Скоро снимется с места. Знаешь, подобные люди всегда так поступают. Мне будет очень жаль, из-за тебя.
Он замолчал и вытер чистым платком лицо.
— Какого рожна мы вообще здесь делаем, а, Тея? — внезапно спросил он.
— Вы имеете в виду — на Земле? — тихо спросила Тея.
— Ну в целом да. Но во вторую очередь — что мы делаем в Мунстоуне? Ведь не то чтобы мы здесь родились. Ты — да, но я — нет, и Вунш — нет. Ну я-то, надо думать, оказался здесь, потому что женился сразу, как отучился на врача, и мне нужно было быстро заполучить практику. Кто торопится, в конце концов всегда остается ни с чем. Здесь я ничему не учусь, а что касается людей… Вот в моем родном городе в Мичигане были люди, которые хорошо относились ко мне, потому что знали моего отца, даже деда. Это что-то значило. А здесь всё как песок: сегодня его несет ветром на юг, завтра — на север. Мы все как азартные игроки, но трусливые, играем по маленькой. Единственный настоящий факт в здешних местах — железная дорога. Она должна быть; мир следует пересекать из конца в конец и обратно. Но все остальные оказались тут только потому, что здесь кончается ветка и паровоз остановился набрать воды. Однажды я встану утром и обнаружу, что успел поседеть, но ничего полезного за это время не сделал.
Тея пододвинулась к нему поближе и взяла его под руку:
— Нет-нет, я не позволю вам поседеть. Вы должны оставаться молодым для меня. Я ведь тоже сейчас становлюсь молодой.
Арчи засмеялся:
— Становишься?
— Ну да. Ведь дети — они не молодые. Вот посмотрите на Тора: он просто маленький старичок. А вот у Гаса есть милая, и он молод!
— В этом что-то есть! — Доктор Арчи погладил ее по голове, а потом осторожно ощупал череп кончиками пальцев. — Знаешь, Тея, когда ты была маленькая, меня всегда интересовала форма твоей головы. Мне казалось, у тебя там помещается много больше, чем у других детей. Но я давно ее не осматривал. Теперь она, кажется, обычной формы, но почему-то чрезвычайно крепкая. Чем ты вообще собираешься заниматься в жизни?
— Не знаю.
— А если честно? — Он приподнял ее лицо за подбородок и заглянул в глаза.
Тея засмеялась и отстранилась.
— У тебя ведь есть какой-то план в запасе, верно? Делай все что хочешь, только не выходи замуж и не оседай здесь, пока не дашь себе шанс. Обещаешь?
— Так себе план. Смотрите, еще кролик!
— Кролики очень милы, но я не хочу, чтобы ты связывала себе руки. Помни об этом.
Тея кивнула:
— Значит, надо умасливать Вунша. Я не знаю, что буду делать, если он уедет.
— Тея, у тебя здесь и кроме него есть друзья, и они были с тобой раньше, чем он.
— Я знаю, — серьезно проговорила Тея, запрокинула голову, чтобы посмотреть на луну, и подперла подбородок рукой. — Но Вунш единственный может научить меня тому, что я хочу знать. Мне нужно научиться что-нибудь делать хорошо, а это у меня получается лучше всего.
— Ты хочешь стать учительницей музыки?
— Может быть, но если так, то очень хорошей учительницей. Я бы хотела когда-нибудь поехать в Германию учиться. Вунш говорит, что это самое лучшее место — единственное, где учат по-настоящему. — Тея запнулась, а потом робко продолжала: — У меня еще есть книжка, и там тоже так написано. Она называется «Мои музыкальные мемуары». Когда я ее прочитала, мне захотелось поехать в Германию, еще когда Вунш мне ничего не говорил. Но, конечно, это тайна. Я только вам одному рассказала.
Доктор Арчи снисходительно улыбнулся:
— Германия очень далеко. Так вот, значит, что ты вбила в свою крепкую черепушку?
Он положил руку ей на волосы, но на этот раз Тея стряхнула ее.
— Нет, не то чтобы я об этом сильно думала. Но вы говорите, что надо отсюда уезжать, а ведь ехать надо куда-то!
— Это так. — Доктор Арчи вздохнул. — Везет тому, кому есть куда ехать. Вот бедному Вуншу — некуда. Зачем такие люди сюда приезжают? Он спрашивал меня про акции шахт и про поселения горняков. Что он будет делать в поселении горняков? Он не опознает кусок руды, даже если ему ее под нос сунут. У него нет такого товара, который тамошние жители захотели бы купить. Отчего этим старикам не сидится дома? В здешних местах они не понадобятся еще лет сто. Мойщик паровозов найдет работу, но пианист! Такие люди себя не прокормят.
— Мой дедушка Ольстрем был музыкантом и неплохо зарабатывал.
Доктор Арчи хихикнул:
— О, швед способен неплохо устроиться где угодно, чем бы он ни занимался! Это сильное оружие в вашем арсенале, барышня. Пойдем-ка, тебе уже пора домой.
Тея поднялась на ноги:
— Да. Когда-то я стеснялась, что я шведка, но теперь уже нет. Шведы, конечно, в каком-то смысле вульгарны, но лучше быть кем-то, чем совсем никем.
— Это уж точно! Какая ты стала высокая. Ты мне уже выше плеча.
— Как вы думаете, я буду и дальше расти? Мне очень хочется быть высокой. Да, наверное, мне пора домой. Жалко, что нет пожара.
— Пожара?
— Да, чтобы звонил колокол пожарной тревоги, и чтобы гудел гудок депо, и чтобы все выбежали из домов. Порой я готова сама зазвонить в колокол и всех разбудить.
— Тебя арестуют.
— Все лучше, чем отправляться спать.
— Надо будет дать тебе почитать еще кое-какие книги.
Тея нетерпеливо встряхнулась:
— Не могу же я читать все ночи напролет.
Доктор Арчи тихо, сочувственно хохотнул и раскрыл перед ней калитку:
— Ты просто взрослеешь, вот в чем дело. Надо будет за тобой приглядывать. А теперь скажи луне «спокойной ночи».
— Незачем. Я теперь сплю на полу, прямо в лунном свете. В моей комнате окно доходит до пола, и я могу всю ночь смотреть на небо.
Она побежала вокруг дома, к черному ходу, и доктор Арчи, вздыхая, смотрел, как она исчезла за углом. Он подумал о жесткой, желчной, малорослой женщине с посекшимися волосами, которая ведет для него хозяйство. Когда-то первая красавица городка в Мичигане, теперь иссохшая и увядшая в тридцать лет. «Будь у меня такая дочь, как Тея, — размышлял он, — я бы смотрел, как она расцветает, и ни о чем не жалел. Неужели весь остаток моей жизни будет ошибкой только потому, что когда-то я совершил одну большую ошибку? По-моему, это нечестно».
В Мунстоуне Говарда Арчи не столько любили, сколько уважали. Все понимали, что он хороший врач, и к тому же любому прогрессивному городу американского Запада приятно числить среди своих жителей красивого, ухоженного, хорошо одетого мужчину. Но очень многие считали Арчи высокомерным, и не без оснований. Он был неловок в обращении, как человек, знающий, что живет среди чужих, и не повидавший мир достаточно, чтобы понять: все люди ему в каком-то смысле свои. Он знал, что его жена возбуждает любопытство горожан, что она играет в Мунстоуне подобие характерной роли и что над ней смеются — не особенно деликатно. Ее собственные знакомые — в основном женщины, неприятные Арчи, — любили просить ее о пожертвованиях на разные благие цели, исключительно чтобы посмотреть, до какой степени может дойти ее скупость. Самый маленький и кривой кекс на церковном ужине, самая дешевая подушечка для булавок, фартук из самой жидкой и ветхой ткани на благотворительном базаре — это всегда оказывались приношения миссис Арчи.
Все это ранило гордость доктора. Но за годы он приобрел одно — понимание, что жену не переделать. Он женился на скупой, мелкой и злобной женщине и теперь должен смириться с последствиями. Даже по законам штата Колорадо у доктора не было причины для развода, и надо отдать ему должное; такая мысль ему даже в голову не приходила. Он вырос в лоне пресвитерианской церкви, и хотя давно разуверился в ее доктринах, они все еще были основой его взглядов и формировали его представления о должном и недолжном. В разводе он видел что-то вульгарное. Разведенный мужчина — все равно что опозоренный; во всяком случае, он выставил напоказ свою боль и сделал ее пищей для сплетен. Респектабельность была для Арчи столь необходима, что он готов был за нее дорого платить. Он держался, пока мог создавать видимость, будто все идет как надо; если бы удалось скрыть мелочность жены от друзей, он бы вообще ни на что не жаловался. Он больше боялся чужой жалости, чем любого несчастья. Полюби он другую женщину, у него хватило бы мужества, но встретить такую в Мунстоуне ему вряд ли доведется.
В поведении Арчи была загадочная робость. Причина, по которой он так неловко держал плечи, испускал безрадостный смешок в разговорах с тупицами, часто спотыкался о ковры, коренилась у него в душе. Ему не хватало мужества мыслить честно. Он мог утешаться, закрывая глаза на проблему, идя на компромиссы. Несчастный в браке, он уговаривал себя, что другим приходится не лучше. В силу своей профессии он много знал о семейной жизни горожан и мог положа руку на сердце сказать, что мало кому из своих друзей завидовал. Их самих, кажется, жены устраивали, но доктору Арчи они не подошли бы.
Доктор Арчи не мог заставить себя рассматривать брак просто как общественный договор, но видел в нем нечто освященное церковью, в которую не верил. Как врач, он знал, что молодой человек, чей брак существует только на бумаге, должен продолжать жить. Во время поездок в Денвер и Чикаго он вращался в легкомысленной компании, где веселость и благодушие можно было купить, не потому, что питал вкус к подобному обществу, а потому, что верил: что угодно лучше развода. Он часто вспоминал пословицу: «Жена да петля — это судьба». Если судьба послала мужчине плохую жену — а такое бывало чаще, чем наоборот, — ему следовало всеми силами создавать видимость благополучия и семейного счастья. Мунстоунские сплетницы, собираясь в магазине шляпок и галантереи миссис Смайли, часто обсуждали, до чего доктор Арчи вежлив с женой и как хорошо всегда о ней отзывается. Они единодушно говорили: «Никому еще не удавалось у него хоть одно плохое словечко о ней вытянуть». Хотя старались многие.
В Денвере, немножко развеселившись, доктор Арчи умел забыть о своем домашнем несчастье и даже убедить себя, что скучает по жене. Он каждый раз привозил ей подарки и слал бы корзины цветов, не тверди она постоянно, чтобы он покупал только луковицы, а к этому он в моменты душевного подъема не был расположен. На банкетах денверского Атлетического клуба или на обедах с коллегами в отеле «Браун Палас» он иногда сентиментально распространялся о своей «маленькой женушке», а когда провозглашали тост «за наших жен, благослови их Господь», всегда пил залпом.
Главным в докторе Арчи было то, что он романтик. Он женился на Белль Уайт, потому что был романтиком — до такой степени, что ничего не знал о женщинах, кроме вымечтанных им самим образов, и не мог противостоять хорошенькой девушке, которая на него нацелилась. Учась в медицинской школе, он часто хулиганил, но никогда не любил похабных анекдотов и вульгарных баек. В старом учебнике физиологии Флинта до сих пор сохранилось стихотворение, которое доктор приклеил туда, когда был студентом: некие вирши доктора Оливера Уэнделла Холмса об идеалах медицинской профессии. После всех горьких разочарований, а их было немало, он все еще относился к человеческому телу как романтик: чувствовал, что там обитают высшие материи, которые нельзя объяснить одной анатомией. Он никогда не шутил о рождении, смерти и браке и не любил, когда о них шутили другие врачи. Он отлично ходил за больными и трепетно относился к детскому и женскому телу. Именно у постели больной женщины или ребенка он проявлял себя наилучшим образом. В такие моменты он забывал о своей сдержанности и неловкости. Он держался непринужденно, деликатно, компетентно, полностью владея собой и другими. В эти минуты живущий в нем идеалист не боялся, что его изобличат и высмеют.
В своих вкусах доктор тоже был романтиком. Он круглый год читал Бальзака, но все еще получал удовольствие от романов Уэверли[53] — не меньше, чем при первом знакомстве с ними, толстыми томами, переплетенными в кожу, в библиотеке его деда. На Рождество и другие праздники он почти всегда перечитывал Вальтера Скотта, потому что эти романы так живо воскрешали в нем воспоминания о мальчишеских годах. Ему нравились женщины у Скотта. Его героинями были Констанс де Беверли[54] и девушка-менестрель из «Пертской красавицы»[55], а не герцогиня де Ланже[56]. Но из всего, что когда-либо исходило из сердца человека, а потом выходило из-под печатного станка, он больше всего любил поэзию Роберта Бёрнса. «Смерть и доктор Хорнбук», «Веселые нищие», «Ответ моему портному» он часто декламировал вслух сам себе по ночам у себя в конторе после стаканчика горячего тодди. «Тэма О’Шентера» он читал Тее Кронборг и раздобыл ей кое-какие ноты: стихи Бёрнса, положенные на старые мелодии, для которых и были написаны. Он любил слушать, как она их поет. Порой, когда она исполняла «В полях под снегом и дождем», доктор и даже мистер Кронборг начинали ей подтягивать. Тея никогда не раздражалась, если кто-то пел неумело: она дирижировала, кивая головой, и умудрялась добиться пристойного звучания. Когда отец не попадал в ноты, она принималась петь в полный голос и маскировала его огрехи.
В начале июня, когда школьников распустили на каникулы, Тея сказала Вуншу, что не знает, сколько времени сможет заниматься дома этим летом: у Тора еще не прорезались самые противные зубы.
— Боже мой! Все прошлое лето он за этим проводил! — яростно воскликнул Вунш.
— Я знаю, но на зубы нужно два года, а Тор к тому же немножко отстает, — неодобрительно ответила Тея.
Каникулы, однако, превзошли все ее ожидания. Тея говорила себе, что это пока что лучшее лето ее жизни. Никто из родных не болел, и ей не мешали давать уроки. Теперь, когда у нее было целых четыре ученицы и она зарабатывала по доллару в неделю, домашние относились к ее музыкальным занятиям гораздо серьезнее. Мать всегда устраивала так, чтобы летом гостиная была в распоряжении Теи по четыре часа в день. Тор оказался молодцом. Он мужественно терпел боль от режущихся зубов и не возражал, чтобы его увозили на тележке в глушь. Когда Тея переваливала вместе с ним через холм и устраивала привал в тени куста или обрыва, Тор вперевалочку бродил кругом, играл с кубиками или зарывал свою обезьянку в песок и снова выкапывал. Иногда он напарывался на кактус и принимался реветь, но обычно давал сестре почитать спокойно, а сам тем временем обмазывал себе лицо и руки сладкими слюнями от леденца, а потом облеплял песком.
Жизнь шла приятно и без особых происшествий до 1 сентября. В этот день Вунш запил так, что не смог провести урок с Теей на неделе. Когда Тея пришла, миссис Колер извинилась чуть ли не со слезами и отправила ее домой. В субботу утром Тея снова пошла к Колерам, но по дороге, переходя овраг, заметила, что на дне его, под железнодорожной эстакадой, сидит женщина. Тея свернула с дороги и увидела, что это миссис Тельямантес, занятая своей мережкой. Потом обнаружила рядом на земле что-то, прикрытое мексиканским одеялом серапе с фиолетово-желтыми узорами. Тея побежала по оврагу и окликнула миссис Тельямантес. Мексиканка жестом велела ей не шуметь. Тея покосилась на серапе и узнала торчащую из-под него красную квадратную кисть руки. Средний палец слегка подергивался.
— Он ранен? — ахнула она.
Миссис Тельямантес покачала головой.
— Нет, очень болен. Ничего не понимает, — тихо ответила она и сложила руки поверх рукоделия.
Она рассказала, что Вунш не ночевал дома, а сегодня утром миссис Колер пошла его искать и нашла, покрытого грязью и золой, под эстакадой железной дороги. Возможно, он возвращался домой и сбился с пути. Миссис Тельямантес осталась сидеть с лежащим без сознания Вуншем, а миссис Колер и Джонни отправились за помощью.
— Тебе, наверное, лучше пойти домой, — заключила миссис Тельямантес.
Тея опустила голову и задумчиво посмотрела на одеяло:
— Можно я немножко побуду, только пока они не вернутся? Мне хочется знать, очень ли он плох.
— Да уж не хорош, — вздохнула миссис Тельямантес и опять взялась за мережку.
Тея уселась в узкой полосе тени, падающей от опоры эстакады, и стала слушать, как скрежещет саранча в раскаленном песке, и смотреть, как миссис Тельямантес равномерно продергивает нити. Одеяло выглядело так, словно прикрывало кучу кирпичей.
— Я что-то не вижу, чтобы он дышал, — с беспокойством сказала Тея.
— Да, он дышит, — ответила миссис Тельямантес, не поднимая глаз.
Тее казалось, что прошли часы. Наконец послышались голоса, и несколько человек спустились по склону и подошли по оврагу к ним. Шествие возглавляли доктор Арчи и Фриц Колер; за ними следовали Джонни, Рэй и еще несколько железнодорожников. Рэй нес брезентовые носилки, которые в депо держали для несчастных случаев на дороге. В хвосте тащились полдюжины мальчишек, которые вечно околачивались вокруг депо.
Увидев Тею, Рэй уронил свернутый брезент и подбежал к ней:
— Беги-ка ты домой, Тэ. Нечего тебе на это смотреть.
Рэя страшно возмущало, что человек, дающий Тее уроки музыки, может вести себя подобным образом.
Тею рассердил и его тон собственника, и его высокомерная добродетель.
— Не пойду. Я хочу знать, насколько плохо учителю. Я не младенец! — возмущенно воскликнула она и топнула ногой о песок.
Доктор Арчи, стоявший на коленях у одеяла, встал и подошел к Тее, на ходу отряхивая брюки. Он заговорщически улыбнулся и кивнул:
— С ним будет все в порядке, когда мы доставим его домой. Но он, бедняга, не хотел бы показываться тебе в таком виде! Понятно? А теперь кыш!
Тея побежала по оврагу, оглянувшись лишь единожды, когда Вунша, все так же накрытого одеялом, поднимали на брезентовых носилках.
Вунша вытащили по склону наверх и донесли по дороге до дома Колеров. Миссис Колер пошла вперед и устроила постель в гостиной, потому что на узкой лестнице с носилками не развернуться. Вунш был как мертвый. Он лежал в забытьи весь день. Рэй Кеннеди сидел с ним до двух часов пополудни, после чего должен был идти в рейс. Он впервые побывал в доме Колеров и страшно впечатлился картиной с Наполеоном, что еще больше укрепило дружбу между ним и Теей.
Доктор Арчи пришел в шесть и застал у постели больного миссис Колер и Испанца Джонни. Вунш метался в лихорадке, бормотал и стонал.
— Миссис Колер, с ним кто-нибудь должен сидеть всю ночь, — сказал доктор. — У меня пациентка рожает, и я не могу остаться, но кто-то должен с ним побыть. На случай, если он впадет в буйство.
Миссис Колер уверяла, что всегда справляется с Вуншем, но доктор покачал головой, а Испанец Джонни ухмыльнулся. Джонни обещал остаться. Доктор засмеялся:
— Испанец, его и десять таких, как ты, не удержат, если ему вздумается бузить; это даже для ирландца была бы непростая задача. Пожалуй, убаюкаю его.
И доктор вытащил шприц.
Испанец Джонни, однако, все равно остался, а Колеры пошли спать. Часа в два ночи Вунш поднялся с позорного ложа. Джонни, задремавший на диване, проснулся и обнаружил, что немец стоит посреди комнаты в нижней сорочке и кальсонах, с голыми руками; плотное тело казалось вдвое шире натуральной величины. Лицо было дикое, зубы оскалены, глаза безумные. Он восстал на бой, чтобы отомстить за себя, смыть свой позор, уничтожить врага. Джонни хватило одного взгляда. Вунш изо всех сил замахнулся стулом, и Джонни с ловкостью пикадора проскочил под грозным орудием и вылетел в раскрытое окно. Он помчался через овраг за помощью, бросив Колеров на произвол судьбы.
Фриц услышал со второго этажа, как стул ударился о печку и разлетелся на куски. Потом распахнулась и захлопнулась дверь, и кто-то с треском полез сквозь кусты в саду. Фриц и Паулина сели в кровати и начали совещаться. Фриц выскользнул из-под одеяла, подкрался к окну и осторожно выглянул, потом бросился к двери и задвинул засов.
— Mein Gott[57], Паулина, — ахнул он, — у него топор, он нас убьет!
— Комод! — закричала миссис Колер. — Задвинь дверь комодом. Ach, если б только у тебя было ружье на кроликов!
— Оно в сарае, — печально ответил Фриц. Да оно бы и не помогло — его сейчас ничем не напугать. А ты, Паулина, оставайся в постели.
Комод давно лишился колесиков, но Фриц умудрился подтащить его к двери.
— Он в саду. Ничего не делает. Он опять сомлеет, может быть.
Фриц вернулся в постель, и жена уговорила его лечь и накрыла лоскутным одеялом. В саду опять затрещало, а потом зазвенели осколки стекла.
— Ach, das Mistbeet![58] — ахнула Паулина, поняв, что это погибла ее теплица. — Он, бедняжка, порежется. Ах, Фриц! Что там такое?
Оба сели в постели.
— Wieder![59] Ach, что он делает?
Раздался равномерный стук. Паулина содрала с себя ночной чепец:
— Die Baume[60], die Baume! Фриц, он рубит наши деревья!
Муж не успел ее удержать, она соскочила с кровати и бросилась к окну:
— Der Taubenschlag![61] Gerechter Himmel[62], он рубит голубятню!
Не успела миссис Колер и дух перевести, как Фриц подбежал к ней и тоже выглянул в окно. В слабом свете звезд они увидели внизу плотного мужчину, босого, полуодетого; он рубил белый столб, на котором держалась голубятня. Голуби испуганно кричали и летали у него над головой, задевая крыльями лицо, а он яростно отмахивался топором. Вскоре раздался грохот: Вунш и в самом деле повалил голубятню.
— О, только бы он не перешел к деревьям! — молилась Паулина. — Голубятню можно выстроить заново, но не die Baume.
Они смотрели, затаив дыхание. Вунш в саду под окном стоял в позе лесоруба, созерцая упавшую голубятню. Вдруг он швырнул топор за спину и выбежал в переднюю калитку, в сторону города.
— Бедняжка, он убьется! — зарыдала миссис Колер, вернулась под перину и спрятала лицо в подушку.
Фриц продолжал нести вахту у окна.
— Нет-нет, Паулина, — откликнулся он почти сразу. — Я вижу, навстречу идут с фонарями. Должно быть, Джонни привел помощь. Да, четыре фонаря, идут по оврагу. Вот остановились: верно, уже увидели его. Теперь они зашли за склон и я их не вижу, но, похоже, они его забрали. Они приведут его обратно. Надо одеться и идти вниз. — Он схватил штаны и принялся их натягивать, не отходя от окна. — Да, вот они идут, человек шесть. Паулина, они связали его веревкой!
— Ach, бедняжка! Его ведут, как корову, — стонала миссис Колер. — Ах, хорошо хоть, что у него жены нет!
Она уже раскаивалась, что пилила Фрица, когда тому случалось выпить и прийти в глупо-благодушное или, наоборот, мрачно-обидчивое настроение. Миссис Колер поняла, что не ценила своего счастья.
Вунш пролежал в постели десять дней и все это время служил пищей для городских сплетен и даже для проповедей. Баптистский проповедник не упустил случая пнуть грешника с амвона, и миссис Конюшня Джонсон одобрительно кивала со своей скамьи. Матери учениц отправили Вуншу уведомления, что их дочери больше не будут у него учиться. Старая дева, у которой он арендовал пианино, прислала за опозоренным инструментом городского извозчика, а после даже утверждала, что Вунш расстроил пианино и испортил лакированное покрытие. Колеры оставались неизменно добры к другу. Миссис Колер, не скупясь, варила ему супы и бульоны, а Фриц починил голубятню и водрузил на новый столб, чтобы она не служила печальным напоминанием.
Как только Вунш слегка окреп и кое-как начал ходить по дому в шлепанцах и стеганой куртке, он попросил Фрица принести ему из мастерской крепких ниток. Фриц спросил, что Вунш собрался шить, и тот вытащил потрепанные ноты «Орфея», сказав, что хочет привести их в порядок и сделать небольшой подарок кое-кому. Фриц унес ноты в мастерскую и зашил в картонную обложку, обтянутую темной костюмной тканью. Поверх стежков он наклеил на корешок полоску тонкой красной кожи, полученной от приятеля-шорника. Затем Паулина вычистила страницы мякишем свежего хлеба, и Вунш изумился, какая получилась прекрасная книжка. Она туго открывалась, но это ничего.
Как-то утром Вунш сидел в саду под виноградом со спелыми гроздями и бурыми подсыхающими листьями. Рядом на скамье стояла чернильница с пером, а на коленях лежали ноты Глюка. Вунш долго сидел и думал. Несколько раз он обмакивал перо в чернила и снова откладывал в сигарную коробку, в которой миссис Колер хранила письменные принадлежности. Его мысли блуждали по обширной территории многих стран и многих лет, без особого порядка и логической последовательности. Картины появлялись и исчезали. Лица, горы, реки, осенние дни в других, далеких виноградниках. Он вспомнил Fussreise[63] по Гарцким горам в студенческие дни; хорошенькую дочь хозяина постоялого двора, которая как-то летним вечером дала ему огоньку для трубки; леса над Висбаденом; сенокос на острове посреди реки. От забытья его пробудил гудок в депо. Ах да, он же в городе Мунстоуне, в штате Колорадо. Вунш мимолетно нахмурился и поглядел на ноты, лежащие на коленях. Он успел придумать множество уместных посвящений, но вдруг отмел их все, раскрыл книгу и в верхней части страницы, украшенной затейливой гравировкой, быстро написал фиолетовыми чернилами:
Ни один из жителей Мунстоуна так и не узнал, как же звали Вунша. Это «А.» могло означать «Адам», или «Август», или даже «Амадей»; если Вунша спрашивали, он ужасно сердился.
Он так и остался А. Вуншем до конца своего пребывания в городе. Преподнося ноты Тее, он сказал, что через десять лет она либо будет знать, что означает эта надпись, либо не будет иметь ни малейшего понятия, в каковом случае можно не беспокоиться.
Когда Вунш начал укладывать сундук, супруги Колеры очень огорчились. Он обещал, что когда-нибудь вернется, но пока что, раз уж он потерял всех учеников, ему лучше начать заново где-нибудь в другом городе. Миссис Колер заштопала и починила всю одежду Вунша и подарила ему две новые рубашки, сшитые для Фрица. Фриц преподнес другу новую пару штанов и подарил бы ему даже пальто, да вот только пальто очень легко заложить.
Вунш не показывался в городке до самого отъезда. В день отъезда он пошел на станцию, чтобы отправиться утренним поездом в Денвер. Он сказал, что, приехав туда, «осмотрится». Он покинул Мунстоун солнечным октябрьским утром, ни с кем не попрощавшись. Купил билет и сразу пошел и сел в вагон для курящих. Когда поезд тронулся, Вунш услышал, что кто-то отчаянно выкрикивает его имя, выглянул в окно и увидел Тею Кронборг, простоволосую и запыхавшуюся. Какие-то мальчишки рассказали в школе, что видели, как сундук Вунша везут на станцию, и Тея сбежала из школы. Она стояла в конце перрона: волосы заплетены в две косички, сарпинковое платье вымокло до колен — она бежала наискосок через пустующие участки, на которых вымахали сорняки. Ночью прошел дождь, и высокие подсолнухи у нее за спиной сверкали на солнце.
— До свидания, герр Вунш, до свидания! — кричала она и махала ему.
Он высунул голову в окно вагона и закричал в ответ:
— Leben sie wohl, leben sie wohl, mein Kind![65]
Он смотрел на нее, пока поезд не завернул за угол, за депо, и лишь тогда опустился на сиденье, бормоча:
— Она бежала! Ах, она далеко побежит! Ее не остановят!
Что такое было в этой девочке, отчего люди в нее верили? Может быть, упорное трудолюбие, такое необычное в этих краях, где люди живут, не задумываясь и не напрягаясь особенно? Может быть, сила воображения? Скорее всего, и то и другое: воображение и упрямая воля, удивительным образом уравновешивающие и укрепляющие друг друга. В ней было что-то подсознательное, не пробудившееся, искушаемое любопытство. Особая серьезность, какой Вунш никогда еще не встречал у учеников. Она не любила трудные задачи и все же не могла спокойно пройти мимо. Они будто бросали ей вызов; она не будет знать покоя, пока не укротит их. У нее было достаточно сил, чтобы совершить великий труд, поднять груз тяжелее себя самой. Вунш надеялся, что на всю жизнь запомнит, как она стояла у путей, глядя на него снизу вверх: широкое, полное чувства лицо с высокими скулами, с такой светлой кожей, желтыми бровями и зеленовато-светло-карими глазами. Это лицо налито светом и энергией, уверенными надеждами ранней юности. Да, она как цветок, полный солнца, но не трепетный немецкий цветочек его детства. Вунш наконец нашел сравнение, которое до сих пор бессознательно искал: она как желтые цветы опунции, что распускаются в пустыне, — жесткие, колючие, не сравнить с нежными цветами его родины; цветок не такой ароматный, но полный чуда.
Тем вечером миссис Колер смахнула не одну слезу, пока готовила ужин и накрывала стол на двоих. За трапезой Фриц был молчаливей обычного. Когда люди так долго живут вместе, за столом им нужен третий: каждый из них уже знает, что думает другой, и говорить им не о чем. Миссис Колер все помешивала и помешивала кофе, звякая ложкой, но аппетита у нее не было. Впервые за много лет она почувствовала, что ей приелась собственная стряпня. Миссис Колер глядела на мужа сквозь стекло керосиновой лампы и спрашивала, остался ли мясник доволен новым пальто и удалось ли Фрицу правильно сделать плечи в готовом костюме, который он подгонял для Рэя Кеннеди. После ужина Фриц предложил вытереть вымытую посуду, но жена велела ему отправляться по своим делам и не кудахтать над ней, как будто она больная или беспомощная.
Переделав всю работу в кухне, миссис Колер вышла прикрыть олеандры от заморозков и в последний раз поглядеть на кур. Возвращаясь из курятника, она остановилась у липы и оперлась рукой на ствол. Бедняга Вунш никогда не вернется — миссис Колер знала точно. Он будет дрейфовать куда ветер несет, из одного нового города в другой, от катастрофы к катастрофе. Наверняка он больше не найдет себе достойного жилища. И в конце концов умрет в каком-нибудь притоне, и его зароют в пустыне или в дикой прерии, где никаких лип и в помине нет!
Фриц курил трубку на кухонном крыльце, смотрел на свою Паулину и догадывался, о чем она думает. Ему тоже было жаль лишиться друга. Но Фриц уже много лет прожил на свете и научился смиренно принимать потери.
— Мать, — сказал Питер Кронборг жене как-то утром, недели через две после отъезда Вунша, — не хочешь ли ты сегодня прокатиться со мной в Медную Яму?
Миссис Кронборг ответила, что прокатиться не прочь. Она облачилась в серое кашемировое платье с золотыми часами и золотой цепочкой, как приличествует жене священника, и, пока муж одевался, уложила в черную клеенчатую сумку все одежки, которые могли понадобиться ей и Тору для ночевки.
Медной Ямой назывался поселок в пятнадцати милях к северо-западу от Мунстоуна, где мистер Кронборг произносил проповедь каждую пятницу вечером. Там был большой родник, ручей и несколько оросительных каналов. В тех местах жили разочарованные своим делом фермеры, которые экспериментировали в области неполивного земледелия (с катастрофическими результатами). Мистер Кронборг, как правило, ехал туда накануне, ночевал у кого-нибудь из прихожан и возвращался на следующий день. Жена часто сопровождала его, если погода была хорошая. Сегодня они пообедали в полдень и отправились в путь, оставив дом на Тилли. Материнские чувства миссис Кронборг всегда сосредотачивались на младенце, то есть на том из детей, кто в данный момент был младенцем. Если она заберет его, остальные дети сами о себе позаботятся. Конечно, Тор, строго говоря, вышел из младенческого возраста. В вопросах питания он был уже полностью независим от матери, хотя эта независимость далась с боем. Тор был консерватором во всех отношениях, и, когда его отлучали от груди, вместе с ним мучилась вся семья. Но, как младший ребенок, он до сих пор оставался младенцем в глазах миссис Кронборг, хоть ему и исполнилось почти четыре года. Сейчас он смело сидел у нее на коленях, держался за концы вожжей и покрикивал: «Но-о-о, но-о-о, лошадка!» Отец любовно поглядывал на него и жизнерадостно мычал себе под нос гимны — именно эта его привычка порой так раздражала Тею.
Миссис Кронборг наслаждалась солнечным светом, сияющим небом и всеми едва заметными деталями ослепительно сверкающего монотонного пейзажа. Она, как никто, умела воспринимать своеобычное очарование мест и людей. Она с головой уходила в заботы, но вдали от семьи бывала безмятежна. Для матери семи детей у нее был удивительно непредвзятый взгляд на вещи. Более того, будучи фаталисткой, она не пыталась контролировать то, что ей не подчинялось, а потому у нее оставалось много времени, чтобы насладиться путями человека и природы.
Они уже проехали значительную часть дороги и достигли того места, где начинались первые тощие пастбища и меж кустов полыни робко пробивалась трава. Священник перестал напевать и обратился к жене:
— Мать, я тут подумал кое о чем.
— Я догадалась. Что такое?
Она пересадила Тора на левое колено, чтобы он меньше мешал разговору.
— Это по поводу Теи. На днях ко мне в церковный кабинет пришел мистер Фоллансби и сказал, что они с женой хотят отдать своих девочек учиться музыке у Теи. Тогда я прозондировал мисс Майерс. — Мисс Майерс играла на органе в церкви мистера Кронборга. — И она сказала, что в городе ходят разговоры, не возьмет ли Тея учеников Вунша. Мисс Майерс сказала, что если Тея перестанет ходить в школу, то, по всей вероятности, сможет заполучить всех его учеников. В городе считают, что Тея научилась у Вунша всему, чему он вообще мог научить.
Миссис Кронборг задумалась:
— Ты думаешь, стоит забирать ее из школы так рано?
— Она, конечно, молода, но на следующий год ей так или иначе школу заканчивать. Она опережает своих ровесников. К тому же у нынешнего директора она все равно многому не научится, ведь так?
— Боюсь, что так, — признала миссис Кронборг. — Она часто жалуется и говорит, что ему приходится подсматривать ответы на задачи в конце учебника. Она терпеть не может рисовать все эти графики, да я и сама думаю, что это напрасная трата времени.
Мистер Кронборг устроился поудобнее на сиденье и перевел кобылу на шаг:
— Видишь ли, мне пришло в голову, что можно поднять почасовую ставку Теи, чтобы она не зря проводила время. Семьдесят пять центов за часовой урок, пятьдесят за получасовой. Если она возьмет, скажем, две трети учеников Вунша, то будет зарабатывать свыше десяти долларов в неделю. Это лучше, чем платят учительнице в деревенской школе, и работы больше в каникулы, чем зимой. Стабильный заработок круглый год — значительное преимущество. К тому же она будет жить дома, а значит, расходов никаких.
— Если ты поднимешь ее расценки, в городе начнутся разговоры, — с сомнением сказала миссис Кронборг.
— Поначалу да. Но Тея на голову выше остальных музыкантов города, так что поропщут и успокоятся. Многие горожане в последнее время разбогатели и купили новые инструменты. Только за прошлый год в Мунстоун из Денвера привезли десять новых пианино. И владельцы не дадут им простаивать, ведь в них вложены средства. Я думаю, если мы немножко оборудуем Тею, она сможет брать столько учеников, сколько в ее силах.
— В каком смысле «оборудуем»? — Миссис Кронборг как-то не хотелось соглашаться на этот план, хотя причин она еще не придумала.
— Ну, я уже давно решил, что нам не помешает еще одна комната. Мы не можем все время уступать Тее гостиную. Если мы пристроим еще один флигель и поставим там пианино, она сможет давать уроки хоть целый день и нас не беспокоить. Можно сделать там стенной шкаф для белья, поставить диван-кровать и комод, и пускай Анна там спит. Она уже заневестилась, и ей нужна своя комната.
— Мне сдается, что эту комнату следует сначала предложить Тее, — сказала миссис Кронборг.
— Но, дорогая, она не хочет. Слышать об этом не желает. Я прозондировал почву в воскресенье по дороге домой из церкви — спросил Тею, если мы сделаем новую пристройку, не захочет ли она там спать. Она вскинулась, как дикая кошка, и сказала, что построила свою собственную комнату своими руками и никто не имеет права у нее эту комнату отбирать.
— Отец, она не хотела тебе дерзить. Она просто решительная в этом плане, как мой папаша. — В голосе миссис Кронборг слышалось тепло. — У меня никогда не было с ней забот. Я помню повадки своего отца и поступаю с ней соответственно. Тея хорошая девочка.
Мистер Кронборг снисходительно засмеялся и ущипнул Тора за толстую щеку.
— Не тревожься, мать, я не браню твою дочку! Она хорошая девочка, но все равно дикая кошка. Боюсь, Рэй Кеннеди нацелился на прирожденную старую деву.
— Ха! Ей суждено кое-что получше Рэя Кеннеди, вот увидишь! Тея ужасно умная. Я в свое время перевидала много девочек, что брали уроки музыки, но ни одной не видела, которой бы они так давались. И Вунш то же самое говорил. В ней есть задатки.
— Я этого не отрицаю, и чем скорее она займется ими по-деловому, тем лучше. Она из тех, кто берет на себя ответственность, и это пойдет ей на пользу.
Миссис Кронборг смотрела задумчиво:
— В каком-то смысле, может, и да. Но учить детей все же нелегко, и она всегда столько сил вкладывает в учеников. Я часто слушаю, как она вбивает в них ученье. Я не хочу, чтобы она слишком тяжело работала. Она такая серьезная, что у нее, можно сказать, и детства-то настоящего не было. Мне кажется, следующие несколько лет ей стоит пожить привольно в каком-то смысле. Слишком скоро на нее ляжет настоящая ответственность.
Мистер Кронборг похлопал жену по руке:
— Даже не думай, мать. Тея не из тех, кто выходит замуж. Я наблюдал. Анна скоро выйдет замуж, и из нее получится хорошая жена, но Тею я не вижу в роли матери семейства. В ней много от ее собственной матери, но не все. Она слишком ершиста и слишком привыкла добиваться своего. И ей всегда нужно быть первой во всем. Из таких женщин выходят активные прихожанки, хорошие миссионерши и учительницы, но не жены.
Миссис Кронборг засмеялась:
— Дай-ка мне печенье, которое я положила тебе в карман для Тора. Он проголодался. Странный ты человек, Питер. Послушать тебя со стороны, так ни за что не догадаться, что ты говоришь о собственных дочерях. Но я верю, что ты их насквозь видишь. И все же, даже если у Теи не будет своих детей, это не значит, что она должна убиваться с чужими.
— Вот и я про то, мать. Девочку, в которой столько сил, обязательно надо приставить к делу, равно как и мальчика, чтобы эти силы тратились на доброе дело, а не на легкомыслие. Если ты не хочешь, чтобы она вышла за Рэя, пусть занимается чем-нибудь таким, что даст ей независимость.
— Что ж, я не против. Может, это для нее лучше. Хотела бы я думать, что она не будет тревожиться. Она очень всерьез ко всему относится. Когда Вунш уехал, она так плакала, что чуть не заболела. Она умнее всех остальных наших детей, Питер, намного умнее.
Питер Кронборг улыбнулся:
— Вот видишь, Анна. Ты вся в этом. Вот у меня нет любимчиков среди детей: у них у всех есть свои хорошие стороны. А вот ты… — Тут его глаза шутливо заблестели. — …ты всегда была неравнодушна к мозговитым.
Миссис Кронборг захихикала и стерла крошки от печенья с подбородка и кулачков Тора:
— Питер, ты от скромности не умрешь! Но не скажу, чтобы я об этом пожалела хоть раз. Только я предпочитаю иметь свою семью, чем возиться с чужими детьми, это правда.
Кронборги еще не успели доехать до Медной Ямы, а судьба Теи уже была решена и разложена по полочкам. Отец радовался любому предлогу, чтобы расширить дом.
Миссис Кронборг была совершенно права, когда предвидела, что повышение расценок на уроки Теи вызовет пересуды в городе. Кое-кто говорил, что Тея невыносимо задирает нос. Миссис Конюшня Джонсон нацепила новый капор и вернула все визиты, которые задолжала, исключительно для того, чтобы объявить в каждой гостиной: ее дочери, во всяком случае, никогда не будут платить Тее Кронборг по ставке профессионала.
Тея не стала возражать, когда ей предложили уйти из школы. Она уже была в «высокой классной комнате», как это называли в школе, в предпоследнем классе, изучала геометрию и приступила к трудам Цезаря. Уроки она отвечала уже не любимой учительнице, а директору, который, подобно миссис Конюшне Джонсон, принадлежал к лагерю заклятых врагов Теи. Он преподавал в школе, потому что был слишком ленив, чтобы работать со взрослыми, и не слишком утруждал себя. Он увиливал от настоящей работы учителя, изобретая для учеников бесполезные занятия, например построение так называемых древовидных диаграмм. Тее приходилось целыми часами рисовать древовидные структуры «Танатопсиса»[66], монолога Гамлета или рассуждений Катона о бессмертии. Потеря времени была для нее мучительна, и она ухватилась за предложенную отцом свободу.
Итак, первого ноября Тея ушла из школы. К первому января она уже набрала восемь часовых учениц и десять получасовых, а летом их должно было стать еще больше. Она щедро тратила свои заработки. Купила новый брюссельский ковер для гостиной, винтовку для Гуннара и Акселя и шубку с шапочкой из меха, раскрашенного под тигровый, для Тора. Она радовалась возможности укрепить благополучие семьи, и ей казалось, что Тор в обновках выглядит не хуже богатых детишек, виденных ею в Денвере. Тор же был совершенно безмятежен в броском облачении. К этому времени он уже прекрасно ходил, но всегда предпочитал сидеть или ехать в тележке. Он рос безмятежным лентяем и игры придумывал себе длинные и скучные, например, строил гнездо для игрушечной утки и ждал, чтобы она снесла ему яйцо. Тея считала брата очень умным и гордилась, что он такой крупный и крепкий. Она отдыхала душой в его присутствии, радовалась, когда он называл ее «сестлица», и наслаждалась его обществом, особенно если была уставшая. Например, по субботам, когда она преподавала с девяти утра до пяти вечера, она любила после ужина устроиться с Тором в уголке, подальше от всяческих купаний, одеваний, шуток и разговоров, происходящих в доме, и спрашивать, как поживает его уточка, или слушать его длинные невнятные рассказы.
К пятнадцати годам Тея стала настоящей учительницей музыки в Мунстоуне. Ранней весной к дому пристроили новую комнату, и в середине мая Тея уже давала уроки там. Ей нравилась личная независимость, которую дарили самостоятельные заработки. Семья почти не контролировала, куда и с кем Тея уходит и когда придет. Например, она могла поехать кататься с Рэем Кеннеди, не беря с собой Гуннара и Акселя. Она могла пойти к Испанцу Джонни и петь песни с мексиканцами на несколько голосов, и никто не возражал.
У нее еще не прошел восторг первых дней преподавания, и она ужасно серьезно относилась к своим обязанностям. Если ученица плохо усваивала урок, Тея сердилась и не находила себе места. Она отсчитывала ритм до хрипоты. Она даже во сне выслушивала гаммы. Вунш только одной ученице преподавал всерьез, а Тея — двадцати. Чем меньше способностей было у ученицы, тем яростнее подталкивала и понукала ее Тея. С маленькими девочками она всегда была терпелива, но с ученицами старше себя иногда теряла терпение. Однажды она неосторожно нарвалась на выговор со стороны миссис Конюшни Джонсон. Эта дама как-то утром заявилась в дом Кронборгов и провозгласила, что не позволит никакой девице топать ногой на ее дочь Грейс. И добавила, что о дурных манерах Теи в обращении с девочками постарше говорит весь город, и если она не исправит свой характер немедленно, то потеряет всех учениц, кроме начинающих. Тея испугалась. Она решила, что не перенесет позора, если это случится. Кроме того, что скажет отец, ведь он потратил деньги на пристройку? Миссис Джонсон потребовала, чтобы Тея извинилась перед Грейс. Тея согласилась. Миссис Джонсон далее сказала, что поскольку сама брала уроки у лучшего учителя фортепиано в городе Гриннел, штат Айова, то и сама будет решать, какие именно произведения Грейс должна разучивать. Тея с готовностью согласилась и на это, и миссис Джонсон ушелестела прочь — рассказывать соседкам, что Тею Кронборг можно приструнить, если подойти к ней умеючи.
В следующее воскресенье, когда Тея с Рэем поехали кататься в сторону песчаных холмов, она рассказала ему о неприятном разговоре.
— Она тебе просто наврала, Тэ, уж будь уверена, — утешил ее Рэй. — Это неправда, что все ученицы тобой недовольны. Она просто хотела тебя лягнуть. Я говорил с настройщиком пианино, когда он приезжал в последний раз, и он сказал: все, кому он настраивал инструменты, очень хорошо отзываются о твоих уроках. А мне кажется, что ты уж слишком много сил на них тратишь.
— Рэй, но иначе никак нельзя. Они все такие тупые. Ни к чему не стремятся! — раздраженно воскликнула Тея. — Одна Дженни Смайли хоть что-то соображает. Она хорошо читает ноты с листа, и у нее отличные руки. Но ей совершенно плевать на музыку. Никакой гордости.
Рэй покосился на Тею самодовольно и удовлетворенно, но она в это время пристально вглядывалась в мираж, где, как обычно, маячила очередная корова размером с мамонта.
— Ну как, тебе удобней учить в новой комнате? — спросил Рэй.
— Да, нас гораздо реже перебивают. Конечно, если мне вдруг нужно самой позаниматься подольше, Анна обязательно именно в этот вечер решает пораньше лечь спать.
— Я тебе вот что скажу, Тэ, это безобразие, что новая комната не досталась тебе. Я ужасно сердит на падре[67]. Он мог бы и отдать ее тебе. Ты бы ее так красиво обставила.
— Она мне не нужна, честно. Отец предлагал мне ее занять. Но в моей мне нравится больше. Там как-то лучше думается. Кроме того, моя комната на отшибе, я могу читать допоздна, и никто меня за это не ругает.
— Девушкам, которые еще растут, нужно много сна, — мудро заметил Рэй.
Тея беспокойно поерзала на подушках сиденья.
— Еще больше им нужно кое-что другое, — пробормотала она. — О, я забыла. Я хотела тебе показать. Смотри, это пришло на мой день рождения. Правда, очень мило, что он вспомнил?
Она вытащила из кармана открытку, сложенную пополам, и протянула Рэю. На открытке была изображена белая голубка, сидящая на венке из очень голубых незабудок, а под ней золотыми буквами начертано: «С днем рождения». Ниже было приписано: «А. Вунш».
Рэй перевернул открытку, разглядел почтовый штемпель и расхохотался:
— Конкорд, Канзас. Бедняга!
— Почему? Это плохой город?
— Это вообще не город, просто полустанок. Кучка домов посреди кукурузных полей. Того и гляди заблудишься в кукурузе. Там даже салуна нет, чтобы хоть как-то оживить обстановку: виски продают без лицензии в мясной лавке, пиво лежит на льду рядом с печенкой и бифштексом. Я бы там не остался на воскресенье даже за десять долларов.
— Вот горюшко! Как ты думаешь, что он там делает? Может, просто остановился на несколько дней настроить пианино? — с надеждой предположила Тея.
Рэй вернул ей открытку:
— Он не в ту сторону движется. Что его вдруг понесло в прерии? Вокруг Санта-Фе куча отличных городков, где жизнь кипит и где все жители музыкальны. Там он всегда мог бы найти себе работу, хотя бы играть в салуне, если он совсем на мели. Я для себя решил, что жизнь коротка и нечего ее терять в тех краях, где живут методисты и выращивают свиней.
— Надо на обратном пути заехать к миссис Колер и показать ей открытку. Она ужасно по нему скучает.
— Кстати, Тэ, я слыхал, что старуха ходит каждое воскресенье в церковь, чтобы послушать, как ты поешь. Фриц говорит, теперь ему по воскресеньям приходится ждать обеда до двух часов. Церковники вместо того, чтобы на тебя нападать, могли бы поставить тебе это в заслугу.
Тея покачала головой и устало ответила:
— Они всегда будут на меня нападать, точно так же как нападали на Вунша. Если начистоту, то дело не в том, что он пил. Дело в чем-то другом.
— Тэ, тебе надо бы отложить денег, поехать в Чикаго и поучиться там. Потом вернешься, будешь ходить на высоких каблуках и в шляпе с длинным пером, задирать нос, и тогда поставишь их на место. Такие вещи они понимают.
— Я никогда не накоплю денег на Чикаго. Кажется, мама собиралась мне одолжить, но в Небраске сейчас тяжелые времена, и она почти не получает дохода от фермы. Все, что платят арендаторы, уходит на налоги. Давай не будем об этом. Ты обещал рассказать мне про пьесу, которую видел в Денвере.
Любому было бы приятно услышать простой и четкий рассказ Рэя о представлении в оперном театре «Табор Гранд» — «Маленькая босоножка» с Мэгги Митчелл в главной роли. И любому было бы приятно посмотреть на его доброе лицо. Рэй выглядел лучше всего под открытым небом, когда грубые красные руки прятались в перчатках, а тускло-красное лицо, обожженное солнцем и ветром, как-то уместно смотрелось на вольном воздухе в свете дня. И в шляпе он выглядел красивее, чем без: волосы у него были редкие и сухие, почти бесцветные, можно сказать никакие — «чисто солома», как он сам выражался. Глаза на фоне красноватой бронзовой кожи казались бледными и словно выцветшими. Такие глаза часто бывают у мужчин, живущих на солнце и ветру и привыкших целиться взглядом вдаль.
Рэй понимал, что Тее живется однообразно и тяжело и что она скучает по Вуншу. Он знал, что она много работает, терпит множество неприятных мелочей и что ремесло учительницы музыки еще больше отдаляет ее от ровесников — как девочек, так и мальчиков. Он всячески старался хоть как-то развлекать ее. Привозил ей из Денвера конфеты, журналы и ананасы, которые она очень любила, и держал ухо востро, собирая любые новости, которые могли ее заинтересовать. Конечно, Тея была смыслом его жизни. Он все хорошо продумал и точно знал, когда именно признается ей. Когда Тее стукнет семнадцать лет, он откроет ей свой план и предложит выйти за него замуж. Он будет готов подождать два и даже три года, пока ей не исполнится двадцать, если она сама так захочет. К этому времени он непременно разбогатеет на чем-нибудь: медь, нефть, золото, серебро, овцы — все равно на чем.
А тем временем ему хватало ощущения, что она полагается на него все больше и больше, зависит от его упорной доброты. Он твердо хранил обет, данный самому себе: не заикнулся о своих планах на будущее, не предложил Тее поверять ему более потаенные мысли, ни разу не заговорил с ней о том, о чем сам думал постоянно. Он обладал рыцарственностью — возможно, самой благородной чертой таких людей. Он ни разу не смутил Тею даже взглядом. Иногда во время прогулки к песчаным холмам он оставлял левую руку на спинке сиденья двуколки, но это было самое большее, что он себе позволял; он ни разу не коснулся Теи. Он часто обращал на нее взгляд, полный гордости и откровенного обожания, но никогда — взгляд собственника, пронизывающий насквозь, как у доктора Арчи. Голубые глаза Рэя были прозрачны и неглубоки, дружелюбны, не пытливы. Рядом с ним Тея отдыхала душой, потому что он был так не похож на других; потому что он часто рассказывал ей всякое интересное, но никогда не порождал живых фантазийных видений у нее в голове. Потому что он никогда не понимал ее неправильно и никогда, даже случайно, даже на миг, не понимал ее вообще! Да, с Рэем она в безопасности: он никогда не откроет, кто она есть.
Самым счастливым воспоминанием того лета для Теи стала поездка с матерью в Денвер в служебном вагоне Рэя Кеннеди. Миссис Кронборг давно хотела так съездить, но устроить это было трудно, потому что Рэй никогда не знал, в котором часу его товарный поезд выйдет из Мунстоуна. Мальчишка-рассыльный мог прибежать за ним в полночь с той же вероятностью, что и в полдень. На первой неделе июня все поезда ходили по расписанию и грузов было не очень много. Вечером во вторник Рэй, поговорив с диспетчером, дошел до дома Кронборгов. Миссис Кронборг в саду помогала Тилли поливать цветы. Рэй сказал ей через забор, что, если они с Теей завтра в восемь утра подойдут в депо, он почти наверняка сможет взять их с собой в рейс и доставить в Денвер еще до девяти вечера. Миссис Кронборг бодро крикнула с клумбы, что ловит его на слове, и Рэй помчался обратно в депо, чтобы навести порядок в вагоне.
Единственное, на что могли пожаловаться тормозные кондуктора Рэя, — его болезненное пристрастие к чистоте в служебном вагоне. Один бывший тормозной попросил о переводе, потому что, как он выразился, «Кеннеди трясется над своим вагоном, как старая дева над клеткой для птички». Джо Гидди, который сейчас ездил у Рэя тормозным кондуктором, дразнил его «невестой» за безупречный порядок, который тот поддерживал в вагоне и на койках.
Строго говоря, держать вагон в чистоте должен тормозной, но, когда Рэй вернулся в депо, Гидди нигде не было. Бормоча, что все тормозные его, видно, за слабака считают, Рэй принялся драить вагон в одиночку. Он развел огонь в печи и поставил греться воду, а сам тем временем облачился в комбинезон и джемпер и начал орудовать щеткой, не скупясь на мыло и чистящее средство. Он оттер пол и сиденья, вычернил печку, застелил койки чистым бельем, а затем принялся уничтожать устроенную Гидди картинную галерею. По наблюдениям Рэя, тормозные кондукторы, как правило, питали пристрастие к жанру ню, и Гидди не был исключением. Рэй снял со стен штук шесть девиц в обтягивающих чулках и балетных юбочках — картинки, полученные за купоны из пачек сигарет, — и несколько чрезмерно игривых календарей, рекламирующих салуны и спортивные клубы, в которых Гидди потерял немало времени и денег. Рэй снял даже самую любимую картинку Гидди: изображение обнаженной девицы, лежащей на кушетке и беспечно задирающей ногу. Под картинкой было напечатано ее название: «Одалиска». Гидди находился в счастливом заблуждении, что это слово неприличное — в самом сочетании согласных слышалось что-то такое, — но Рэй, конечно, посмотрел в словаре, и словарю Джо Гидди был обязан тем, что ему разрешили сохранить свою даму. Если бы слово «одалиска» оказалось непристойным, Рэй избавился бы от картинки сразу, как Джо ее принес. Рэй снял даже портрет миссис Лэнгтри в вечернем платье, потому что он был подписан «Джерсийская лилия», и еще потому, что в углу красовался маленький портретик Эдуарда VII, тогда еще принца Уэльского[68]. Похождения Альберта Эдуарда были в те дни популярной темой среди железнодорожников, и, выковыривая скобы, держащие портрет, Рэй еще более обычного негодовал на англичан. Все эти картинки он сложил под матрас на койке Гидди и принялся в свете лампы любоваться чистым вагоном: на стенах остались только поля пшеницы — реклама сельскохозяйственной техники, — карта Колорадо и несколько изображений скаковых лошадей и охотничьих собак. И тут в дверь просунул голову Гидди, свежевыбритый и благоухающий шампунем; накрахмаленная рубашка сверкает лучшими стараниями китайской прачечной, соломенная шляпа залихватски сдвинута на один глаз.
— Какого черта… — яростно начал он. Добродушное загорелое лицо словно разбухло от удивления и гнева.
— Ничего, Гидди, не волнуйся, — примирительно сказал Рэй. — Никакой беды не случилось. Я потом все повешу в точности так, как было. Просто завтра с нами поедут дамы.
Гидди оскалился. Он счел действия Рэя совершенно оправданными, раз в вагоне поедут дамы, но все равно обиделся.
— Надо полагать, я должен буду вести себя как секретарь христианского общества, — проворчал он. — Я не могу делать свою работу и одновременно подавать чай.
— Не надо подавать никакой чай. — Рэй упорно сохранял дружелюбный тон. — Миссис Кронборг возьмет с собой обед, и притом отличный.
Гидди прислонился к стенке вагона, зажав сигару двумя толстыми пальцами.
— Ну, раз миссис Кронборг, то обед и впрямь будет отличный, — тоном знатока заметил он. — Вот твоя музыкальная подружка наверняка на кухне не очень-то. Бережет пальчики, чтобы на пианинах играть.
Гидди ничего не имел против Теи, но ему попала шлея под хвост, и он хотел разозлить Рэя.
— Так это кто на что учился, — дружелюбно заметил Рэй, натягивая через голову белую рубашку.
Гидди презрительно выпустил дым:
— Надо думать, что так. Кто на ней женится, тому придется самому носить фартук и печь блины. Что ж, бывают такие мужчины, которые любят возиться на кухне.
Он помолчал, но Рэй был занят: старался одеться как можно быстрее. Гидди решил, что можно зайти чуть дальше:
— Конечно, ты имеешь право возить женщин в этом вагоне, если хочешь, но лично я лучше пообедаю банкой консервов и обойдусь без баб и ихнего ланча. Я и крутые яйца не очень-то люблю.
— Любишь не любишь, а есть их завтра будешь. — В голосе Рэя зазвучала сталь.
Он спрыгнул с подножки вагона, и Гидди посторонился. Он знал: следующей репликой Рэя будет удар кулаком. Гидди однажды видел, как Рэй избил одного неприятного типа, оскорбившего мексиканку, прислугу в вагоне-столовой ремонтного поезда. Кулаки Рэя работали как два стальных молота. Гидди не хотел напрашиваться на неприятности.
Назавтра в восемь утра Рэй приветствовал дам и помог им подняться в вагон. Гидди надел чистую рубашку и желтые перчатки из свиной кожи и старательно насвистывал. Он считал Кеннеди невеждой в обращении с дамами и думал, что сам-то уж в этом деле понимает, а значит, вести беседы в приятном обществе должен именно он. Гидди был, как саркастически называл его Рэй, «записным остряком-самоучкой» и вел галантные речи на не слишком завуалированную тему. Рэй настоял, чтобы Тея села с ним в куполе вагона, откуда открывался отличный вид. Забираясь наверх, Тея сказала, что поездка в куполе для нее даже важнее, чем собственно визит в Денвер. Сидя в наблюдательном пункте своего домика на колесах и болтая с Теей, Рэй был общителен и держался непринужденно, как никогда. Из него так и сыпались отличные рассказы и интересные воспоминания. Тея очень зауважала его за отчеты, которые он по должности обязан был писать, и телеграммы, которые вручали ему на станциях; за все знания и опыт, нужные, чтобы обслуживать товарный поезд.
Внизу в вагоне Гидди в перерывах между исполнением своих обязанностей любезничал с миссис Кронборг.
— Для меня большое отдохновение — быть там, где семья меня не достанет, мистер Гидди. Я ожидала, что у вас с Рэем припасена для меня кое-какая работа по уборке, но этот вагон безупречен.
— О, мы любим содержать вагон в чистоте, — красноречиво ответил Гидди, подмигивая в выразительную спину Рэя. — Если хотите увидеть чистый ледник, вот, посмотрите. Да, Кеннеди всегда возит с собой свежие сливки, чтобы поливать овсянку. Я-то не привередлив. Для меня и жестяная коровка хороша.
— Вы, мальчики, в большинстве своем столько курите, что для вас вся еда на один вкус, — сказала миссис Кронборг. — Моя религия не запрещает курение, но, если бы мне пришлось готовить для курящего мужчины, я бы так не старалась. Впрочем, наверное, для холостяков, вынужденных питаться где попало, это ничего.
Миссис Кронборг сняла шляпку с вуалью и устроилась поудобнее, наслаждаясь редкой возможностью ничего не делать. Она могла часами сидеть и смотреть, как от поезда вспархивают шалфейные тетерева и скачут прочь напуганные зайцы. Ей не становилось скучно.
Сегодня на ней было бежевое бомбазиновое платье очень простого покроя, а в руках большая, просторная, подходящая матери семейства потертая сумка.
Рэй Кеннеди всегда настаивал, что у миссис Кронборг «изысканная внешность», но горожане в целом с ним не соглашались. Рэй слишком долго прожил среди мексиканцев и не любил суетливости. Он считал, что простые спокойные манеры гораздо приятней бессознательного беспокойства о шпильках для волос и клочках кружев. Он приучился думать: то, как женщина встает, садится, двигается, гораздо важнее, чем отглажена ли у нее юбка. И вообще у Рэя были настолько необычные взгляды в некоторых отношениях, что его близкие невольно задавались вопросом, кем бы он стал, будь у него, как он сам выражался, «хоть полшанса».
Он был прав: миссис Кронборг действительно выглядела весьма достойно. Ее невысокое плотное тело венчала настоящая голова, а не просто дергающийся придаток. Она обладала индивидуальностью, независимой от шляпок и булавок. Ее волосы, как поневоле признавали мунстоунские женщины, «были бы очень красивы, принадлежи они кому-нибудь другому». В моду уже вошли завитые челки, но миссис Кронборг всегда причесывалась одинаково: разделяла волосы на прямой пробор, гладко зачесывала назад с низкого белого лба, заплетала в две толстые косы и нетуго пришпиливала на затылке. Она седела с висков, но, как часто бывает с соломенными волосами, от этого они только казались светлее, принимая лимонный оттенок, как у английской примулы. Глаза у нее были ясные, безмятежные; лицо — гладкое и спокойное, Рэй называл его «сильным».
Тея и Рэй смеялись и болтали наверху, в залитом солнцем куполе. Рэй наслаждался ее присутствием здесь, в тесной коробочке, где так часто ее воображал. Сейчас поезд пересекал плато, заваленное огромными валунами красного песчаника; в основании они были уже, чем наверху, и потому напоминали огромные поганки.
— Их обточило песком, — объяснил Рэй. — Ветер хлестал их песком многие сотни лет.
Он показал рукой в перчатке, куда смотреть.
— Видишь ли, песок очень тяжелый, ветер несет его низом, и потому обгладывает эти камни тоже снизу. Ветер и песок — отличные архитекторы. Так образовалось большинство скальных жилищ в Каньон-де-Шей. Песчаные бури выгрызли большие углубления в поверхностях скал, и индейцы строили свои дома в этих углублениях.
— Рэй, ты мне это уже рассказывал, и, конечно, ты знаешь, что говоришь. Но на географии нас учили, что индейцы сами высекали свои дома из цельной скалы, и мне такая версия нравится больше.
Рэй фыркнул:
— Какую только чушь нынче не печатают! Так можно навсегда отвратить человека от ученья. Как могли эти самые индейцы высекать дома из цельной скалы, если совершенно не владели искусством металлургии?
Он откинулся назад, качая ногой в воздухе, сосредоточенный и счастливый. Он размышлял на одну из своих любимых тем, и высшим наслаждением для него было делиться мыслями с Теей Кронборг.
— Я тебе вот что скажу, Тэ: если бы эти старинные люди когда-нибудь умели обрабатывать металлы, то запросто обошли бы всяких там древних египтян и ассирийцев. Все, что они делали, они делали на совесть. Ихняя каменная кладка стоит по сей день, и углы точные, как в денверском Капитолии. Они практически всё умели, кроме работы с металлом; это-то их и погубило. Их занесло песком, весь ихний род. Я думаю, настоящая цивилизация началась, когда род человеческий овладел металлургией.
Рэй не гордился книжными оборотами. Он употреблял их не ради хвастовства, но лишь потому, что они казались ему более подходящими к теме. Он очень серьезно относился к речи и всегда старался подбирать правильные слова, чтобы, как он говорил, «высказать себя». Он придерживался прискорбной, типично американской уверенности, что «высказывать себя» — обязательно. Он до сих пор возил с собой в сундуке среди прочих разрозненных пожитков железнодорожника тетрадь, на первой странице которой было начертано: «Впечатления от впервые увиденного Большого каньона, Рэй Г. Кеннеди». Страницы этой тетради напоминали поле битвы: автор трудолюбиво громоздил метафору на метафору, сдавая одну позицию за другой. Он первый признал бы, что искусство металлургии не идет ни в какое сравнение с этим коварным занятием — записью своих мыслей, когда материал, переполняющий тебя, таинственным образом исчезает из-под руки. «Это только пар выпускать!» — сказал он себе, когда в последний раз пытался перечитать злополучную тетрадку.
Тею не раздражали высокопарные обороты в лекциях Рэя. Она лишь притворялась, будто слушает, как поступала и с разглагольствованиями отца на профессиональные темы. Бледно-голубые глаза Рэя сверкали, голос был полон чувства, и это более чем искупало ходульность его выражений.
— А что, Рэй, обитатели скальных жилищ и правда умели хорошо строить, или надо делать им снисхождение и говорить «неплохо для индейца»? — спросила она.
Рэй пошел вниз в вагон, чтобы отдать какой-то приказ Гидди. Вернувшись, он ответил:
— Что я тебе скажу про аборигенов: раз или два я ходил с ребятами, которые вскрывали ихние курганы. Мне всегда было немножко не по себе, но мы находили совершенно замечательные вещи. Вытащили несколько совершенно целых горшков; мне показалось, они очень хорошо сделаны. Видимо, у этих племен художеством занимались женщины. Еще мы нашли кучу старых башмаков и сандалий, сплетенных из волокон юкки, аккуратных и прочных; и еще одеяла из перьев.
— Одеяла из перьев? Ты мне про них никогда не рассказывал.
Неужели не рассказывал? Эти стародавние индейцы или ихние скво сплетали плотную сетку из волокон юкки, а потом привязывали к ней пучочки пуховых перьев, с нахлестом, точно так, как перья растут у птиц. Некоторые одеяла покрывали перьями с двух сторон. Теплее не придумаешь, верно? И красивее тоже. Что мне нравится в этих древних аборигенах, так это то, что они все свои идеи брали из природы.
Тея засмеялась:
— Сейчас ты что-нибудь скажешь про девушек, которые носят корсеты. Но кое-какие из твоих индейцев сплющивали младенцам голову, а это хуже корсетов.
— Что касается красоты, мне подавай фигуру индейских девушек, — не уступал Рэй. — А девушке с таким голосом, как у тебя, нужна свобода для грудной клетки. Но ты знаешь мое мнение по этому поводу. А я собирался рассказать тебе о самой красивой вещи, какую мы за все время нашли в тех курганах. Жалко сказать, но она была на женщине. Та сохранилась отлично, не хуже любой мумии из пирамид. У нее на шее было большое бирюзовое ожерелье, а тело завернуто в шубку из лисьего меха, подбитую маленькими желтыми перышками: должно быть, от диких канареек. Представляешь такую красоту? Тот человек, который забрал эту шубу себе, продал ее потом одному бостонцу за полторы сотни долларов.
Тея восхищенно взглянула на него:
— Ох, Рэй, а ты с нее ничего не взял, просто на память? Наверное, она была принцесса.
Рэй вытащил из кармана висящего рядом пальто бумажник и вынул оттуда небольшой комок, завернутый в потертую папиросную бумагу. И вдруг у него на мозолистой ладони появился камень — мягкий и голубой, как яйцо малиновки. То была бирюза, отполированная в свойственной индейцам бережной манере, гораздо красивее ни с чем не сообразного жесткого блеска, который белые люди любят придавать этому нежному камню.
— Это из ее ожерелья. Видишь дырочку, через которую оно было нанизано? Ты знаешь, как индейцы их сверлят? Они крутят сверло зубами. Нравится, да? Тебе идет такой цвет. Голубой и желтый — цвета шведского флага.
Рэй пристально смотрел на головку, склоненную над его ладонью, а потом устремил все свое внимание на пути.
— Вот что я скажу тебе, Тэ, — начал он после паузы. — Я собираюсь когда-нибудь организовать поездку: уговорю твоего падре повезти тебя и твою матушку в те места, и мы поживем в этих скальных домах, там очень удобно, и будем там готовить, так что через столько лет там опять загорится огонь в очаге. Я схожу в курганы и найду для тебя столько сокровищ, сколько ни у одной девушки никогда не было.
Рэй планировал такую поездку в качестве свадебного путешествия, и сердце его забилось, когда он увидел, как у Теи загорелись глаза.
— Побывав там, я многое понял о том, как делается история, — больше, чем когда-либо узнал из книг. Когда сидишь на солнце, свесив ноги через порог над пропастью в тысячу футов, мысли сами приходят в голову. Начинаешь понимать, с чем пришлось столкнуться человеческому роду с самого начала. В этих старых строениях есть что-то возвышающее. Как-то чувствуешь, что и ты должен постараться, раз уж эти ребята бились изо всех сил. Кажется, что ты перед ними в долгу.
Когда они доехали до Уассиуаппы, Рэй получил приказание отойти на запасной путь, чтобы пропустить тридцать шестой. Прочитав сообщение, он обратился к гостьям:
— Миссис Кронборг, к сожалению, это задержит нас часа на два и мы не попадем в Денвер раньше полуночи.
— Не беда, — безмятежно ответила миссис Кронборг. — В Христианской ассоциации молодых женщин меня знают и впустят даже поздно ночью. Я еду посмотреть виды, а не побить рекорды скорости. Мне всегда хотелось выйти в этих местах, где вокруг все белое, и оглядеться, а вот и случай подвернулся. Почему здесь так бело?
— Много мела в почве. — Рэй спрыгнул на землю и подал руку миссис Кронборг. — В Колорадо можно найти почву любого оттенка, под цвет почти любой ленты.
Пока Рэй отгонял поезд на запасной путь, миссис Кронборг пошла осмотреть почтовую контору и здание станции; они, да еще водонапорный бак, и составляли собственно весь город. Станционный смотритель держал инкубатор и выращивал цыплят. Он выбежал навстречу миссис Кронборг, лихорадочно вцепился в нее и начал рассказывать, как он тут одинок и как у него в последнее время мрут куры. Она сходила с ним на птичий двор, определила, что у цыплят глисты, и выдала рецепт глистогонного.
Уассиуаппа показалась бы унылой глушью любителям зелени и потрясающе красивым местом — любителям цвета. Возле станции был участок, засеянный травой голубоглазкой и обнесенный красным штакетником, а также росли шесть засиженных мухами ясенелистных кленов, которые размером едва тянули на кусты. От смерти их спасал частый полив из водоразборной колонки. Над окнами вились по натянутым бечевкам пыльные ипомеи. Вокруг простиралась равнина, покрытая низкими меловыми холмами. Ослепительно белые и поросшие редкими кустиками полыни, они казались припавшими к земле белыми леопардами. Белая пыль покрывала абсолютно все, а свет так слепил глаза, что смотритель обычно ходил в очках с синими стеклами. За станцией было сухое русло, в котором во время паводков бушевал поток, и углубление в мягком белом камне, заполненное щелочной водой, сверкающей на солнце, как зеркало. Станционный смотритель выглядел почти таким же чахлым, как его цыплята, и миссис Кронборг немедленно пригласила его отобедать с компанией. Он сознался, что собственную стряпню есть не может и живет в основном на крекерах и тушенке. Миссис Кронборг сказала, что пойдет поищет тенистое место, где можно устроить обед, и он виновато засмеялся.
Она пошла вдоль путей к водонапорному баку и там, в узких полосках теней от опор бака, обнаружила двух бродяг. Они сели и уставились на нее мутными со сна глазами. Она спросила, куда они направляются, и они сказали: «На побережье». Они объяснили, что отдыхают днем и путешествуют ночью; шагают по шпалам, кроме случаев, когда удается ехать на поезде. И добавили, что здесь, на западных железных дорогах, теперь «начали строжить». Лица у обоих бродяг обгорели на солнце и облезли, глаза налились кровью, а башмаки, судя по виду, годились только на помойку.
— Вы, наверное, голодны? — спросила миссис Кронборг. — И еще, наверное, вы оба пьете?
Последние слова она произнесла не осуждающе, а заботливо.
Тот из двух бродяг, что покрепче — косматый и бородатый, — закатил глаза и произнес:
— Кто бы мог подумать?
Но другой, тощий старик с острым носом и водянистыми глазами, вздохнул:
— У каждого своя слабость.
Миссис Кронборг поразмыслила.
— Что ж, — наконец произнесла она, — в округе выпивки так или иначе не достать. Я попрошу вас освободить место: мне нужно устроить под баком небольшой пикник для бригады товарного поезда, которая привезла нас сюда. Я бы и хотела уделить от этого обеда вам, но у меня не хватит припасов. Станционный смотритель сказал, что берет провизию вон там, в лавке при почтовой конторе. Если вы голодны, можете купить консервов.
Она открыла сумочку и дала каждому из бродяг по полдоллара.
Старик вытер глаза указательным пальцем:
— Благодарствуйте, мэм. Банка помидоров придется как нельзя кстати. Я ведь не всегда ходил по шпалам, у меня была хорошая работа в Кливленде, прежде чем…
Косматый бродяга набросился на него:
— Заткнись, папаша! Тебе что, трудно просто спасибо сказать? Что ты обременяешь даму своими историями?
Старик повесил голову и поплелся прочь. Товарищ посмотрел ему вслед и сказал миссис Кронборг:
— Он правду говорит. Он раньше работал в вагоноремонтных мастерских, но ему не повезло.
Второй бродяга тоже похромал в сторону лавки, а жена священника вздохнула. Она не боялась бездомных, всегда разговаривала с ними и никогда не отказывала в помощи. Ей страшно было думать о том, сколько таких бродяг сейчас тащится вдоль железных дорог по всей огромной стране.
Ее размышления прервали Рэй, Гидди и Тея: они притащили ящик с обедом и фляги с водой. Тени не хватало на всех сразу, но под баком было заметно прохладнее, чем вокруг, и звук каплющей воды приятно нарушал безмолвие душного полдня. Станционный смотритель ел так, словно его сроду не кормили, и извинялся каждый раз, беря кусок жареной курицы. Гидди ничего не имел против фаршированных яиц, о которых так презрительно отзывался вчера. Пообедав, мужчины закурили трубки и улеглись, упираясь спинами в опоры бака.
— Все-таки и в работе на железной дороге есть свои светлые стороны, — протянул разнежившийся Гидди.
— Вы, мальчики, слишком много ворчите, — сказала миссис Кронборг, закрывая крышкой банку соленых огурцов. — У вашей работы свои недостатки, но она вас не связывает. Конечно, в ней есть риск, но я считаю, что Господь блюдет человека и погибнуть на железной дороге или где угодно еще можно, только если это предначертано свыше.
Гидди засмеялся:
— В таком случае, видно, у Господа зуб на железнодорожников. По статистике, человек работает на железной дороге одиннадцать лет, а потом приходит его черед быть раздавленным в лепешку.
— Это мрачная судьба, спору нет, — признала миссис Кронборг. — Но в жизни много такого, что нам трудно постичь.
— Еще бы! — буркнул Гидди, глядя вдаль на пятнистые белые холмы.
Рэй молча курил, глядя, как Тея с матерью убирают остатки еды. Он думал о том, что у миссис Кронборг такой же серьезный взгляд, как у Теи; только у матери он безмятежный, удовлетворенный, а у дочери — сосредоточенный, вопрошающий. Но у обеих — не стесненный, широкий, не обуженный и не искривленный пошлыми мелочами. И мать, и дочь держали голову как индеанки, с не сознающим себя благородством. Рэя страшно раздражали женщины, которые вечно кивали и дергались: извиняясь, заискивая, клянча или намекая.
После полудня, когда компания снова тронулась в путь, солнце яростно прожаривало купол, и Тея свернулась клубочком на сиденьях в конце вагона и поспала немножко.
Когда наступили короткие сумерки, Гидди занял пост в куполе, а Рэй спустился в вагон, сел вместе с Теей на задней площадке, и они стали смотреть, как темнота мягкими волнами спускается на равнину. До Денвера оставалось миль тридцать, и казалось, что горы очень близко. Огромная зубчатая стена, за которую зашло солнце, теперь разделилась на четыре отчетливо видные гряды, одна позади другой. Они были очень бледного голубого цвета, едва темнее дыма дровяного костра, и от заката еще оставались яркие подтеки на заснеженных расселинах. В прозрачном небе, покрытом желтыми полосами, проступали звезды, мерцая, как только что зажженные лампы. Их золотой свет становился ровнее и гуще по мере того, как небо меркло и земля под ним покрывалась сплошной пеленой тьмы. Это была прохладная тьма, сулящая отдых, не черная и пугающая, но какая-то открытая и свободная: ночь на высокогорье, где сухой воздух не отягощен влагой и туманом.
Рэй закурил трубку:
— Знаешь, Тэ, я никогда не устаю смотреть на одни и те же звезды. В Вашингтоне и Орегоне, где туманно, я по ним скучаю. А больше всего я люблю их в матушке Мексике, где всё делают по-своему. Страна, где звезды тусклые, не по мне. — Рэй помолчал и затянулся трубкой. — Не знаю, правда, замечал ли я их в первый год, когда пас овец в Вайоминге. Это был тот самый год, когда я попал в метель.
— И ты потерял всех овец, да, Рэй? — сочувственно отозвалась Тея. — Но хозяин стада не держал на тебя зла?
— Да, он был из тех, кто умеет проигрывать. Но я еще долго не мог успокоиться. Овцы ужасно смиренны. Я и посейчас, если сильно устал, всю ночь во сне спасаю тех овец. Тяжело пережить мальчику, когда он впервые понимает, какой он маленький и какое большое все вокруг.
Тея беспокойно придвинулась поближе к нему и оперлась подбородком на руку, глядя на низкую звезду, которая, казалось, присела отдохнуть на край земли.
— Не знаю, как ты это перенес. Я бы не перенесла. Я вообще не понимаю, как люди выносят неудачу!
Она говорила так яростно, что Рэй взглянул на нее удивленно. Она сжалась на площадке вагона, как зверек, готовый прыгнуть.
— Тебе и неоткуда это было понять, — с теплотой в голосе сказал он. — Рядом с тобой всегда найдутся другие люди, чтобы принять удар на себя.
— Ерунда, — нетерпеливо проговорила Тея и нагнулась еще ниже, хмурясь на красную звезду. — В этом деле каждый за себя: каждый добивается успеха или терпит поражение сам.
— В каком-то смысле да, — согласился Рэй, вытряхивая искры из трубки прямо в мягкую тьму, которая, словно река, обтекала вагон. — Но если посмотреть с другой стороны, в этом мире множество людей, застрявших на полпути: они помогают победителям победить, а неудачникам проиграть. Если человек споткнется, найдется множество желающих еще и толкнуть его. Но если он такой, как юноша, державший стяг[69], тем же самым людям судьба велит помогать ему идти вперед. Им это может быть неприятно, ненавистно, они будут роптать, но вынуждены помогать победителям и не могут увильнуть от исполнения долга. Это закон природы, вроде того закона, который движет большим механизмом в небесах: маленькие шестеренки и большие никогда не путаются между собой. — Рука Рэя с трубкой внезапно обрисовалась на фоне звездного неба. — Тэ, тебе когда-нибудь приходило в голову, что этот механизм должен работать как часы, чтобы идти тютелька в тютельку? Диспетчер, что сидит там наверху, должно быть, очень мозговит.
Довольный этим уподоблением, Рэй вернулся в купол. На подходе к Денверу приходилось держать ухо востро.
Гидди спустился в вагон. Радуясь, что скоро прибудет в порт назначения, он распевал новую песенку железнодорожников, пришедшую из Санта-Фе через Ла-Хунту. Неизвестно, кто слагает эти песни; они будто сами родятся по следам злободневных событий. Миссис Кронборг заставила Гидди спеть все двенадцать куплетов и смеялась до слез. В песенке излагалась история некой Кейти Кейси, главной официантки в станционном буфете в городе Уинслоу, штат Аризона, несправедливо уволенной управляющим. Ее поклонник, начальник сортировочной станции, подбил стрелочников бастовать до тех пор, пока Кейти не возьмут обратно на работу. Товарные поезда с востока и запада застревали возле Уинслоу, так что округа выглядела словно затор бревен на лесосплаве. Начальнику отделения железной дороги, сидящему в Калифорнии, пришлось отправить телеграмму — приказ восстановить Кейти на работе, — и только тогда поезда снова начали ходить. В песенке Гидди все это рассказывалось очень подробно, в деталях как романтических, так и технических, и после каждого десятка строчек шел припев:
Кто бы знал, что Кейти Кейси заправляет в Санта-Фе?
Так и есть на самом деле,
Бригадиры поседели,
Все без денег, все не ели,
Груз из Альбукерке в Ниддлс не приходит много дней,
И начальник отделенья покидает Монтерей,
Посмотреть, ну как, довольна Кейти
Ке-е-ей-си?[70]
Тея смеялась вместе с матерью и аплодировала Гидди. Все так хорошо и удобно устроено, и все такие добрые: Гидди и Рэй, их гостеприимный домик на колесах, и края, где можно жить легко и бездумно, и звезды. Тея снова свернулась в клубочек на сиденьях с теплым, сонным чувством, что мир дружелюбен. Но это заблуждение никому не сохранить надолго, а Тее суждено было потерять его рано и безвозвратно.
Лето летело. Тея радовалась, когда Рэю Кеннеди выпадало воскресенье в городе и он мог свозить ее покататься. Среди песчаных холмов ей удавалось забыть «новую комнату» — место изматывающих и бесплодных трудов. Доктор Арчи в том году подолгу не бывал дома. Он вложил все свои деньги в шахты возле Колорадо-Спрингс и надеялся, что они дадут большую прибыль.
Осенью того же года мистер Кронборг решил, что Тея должна уделять больше внимания работе в церкви. Он высказал ей это откровенно однажды за ужином, в присутствии всей семьи:
— Как я могу настаивать на участии других девочек-прихожанок, когда моя собственная дочь так мало интересуется церковью?
— Но я пою в церкви каждое воскресенье и один вечер в неделю трачу на репетиции хора. — Мятежная Тея сердито оттолкнула тарелку в твердом намерении не есть больше ничего.
— Один вечер в неделю — это недостаточно для дочери пастора, — ответил отец. — Ты не хочешь участвовать в швейном кружке, не желаешь вступать в общество «Христианский подвиг» или в союз трезвенников. Очень хорошо, значит, ты должна компенсировать это чем-то другим. Мне нужно, чтобы кто-нибудь играл на органе и возглавлял пение на молитвенных собраниях этой зимой. Дьякон Поттер недавно сказал, что, по его мнению, прихожане больше интересовались бы нашими молитвенными собраниями, если бы на них звучал орган. А мисс Майерс не может играть вечером по средам. И к тому же кто-то должен запевать гимны. Миссис Поттер стареет и вечно берет слишком высоко. Это не отнимет у тебя много времени, но заткнет рот недоброжелателям.
Доводы отца убедили Тею, но все равно она вышла из-за стола обиженная. Семья священника сильнее, чем любая другая, ощущает страх перед злыми языками, этим бичом маленьких городков. Каждый раз, собираясь что-нибудь сделать — хотя бы купить новый ковер, — Кронборги держали совет, чтобы понять, не вызовет ли это пересудов. Мать семейства придерживалась убеждения, что люди будут болтать в любом случае и говорить что им захочется, как бы Кронборги себя ни вели. Но со своими детьми она этой крамольной мыслью не делилась. Тея все еще верила, что общественное мнение можно умаслить, что, если кудахтать достаточно усердно, куры в конце концов примут тебя за свою.
Миссис Кронборг не питала особой склонности к молитвенным собраниям и оставалась дома, когда находила убедительный предлог. Тор был уже слишком большой, чтобы служить таким предлогом, и потому каждую среду вечером Тея с матерью плелись в церковь вслед за главой семейства. Сначала Тее было ужасно скучно на молитвенных собраниях, но потом она привыкла и даже стала получать от них некое мрачное удовольствие.
Все собрания проходили более-менее одинаково. После первого гимна мистер Кронборг зачитывал вслух библейский текст, обычно псалом. Затем пели второй гимн, а потом проповедник комментировал прочитанный отрывок и, как он выражался, «применял слово Божие к нашим насущным потребностям». После третьего гимна собрание считалось открытым, и старики и старухи по очереди молились или обращались к собравшимся.
Миссис Кронборг никогда не выступала на молитвенных собраниях. Она твердо заявляла, что воспитана в строгих правилах, согласно которым мужчины в церкви должны говорить, а женщины — молчать. Впрочем, на собрании она сидела, сложив руки на коленях, и почтительно слушала других.
Народу на молитвенных собраниях было всегда мало. Юные энергичные прихожане являлись лишь пару раз в году, «чтобы избежать пересудов». Большинство всегда составляли старухи, а кроме них обычно человек шесть или восемь стариков и несколько чахлых девиц, не имеющих вкуса к жизни: говоря начистоту, две из них уже собрались помирать. Тея мирилась с мрачной атмосферой молитвенных собраний, воспринимая их как нечто вроде духовного упражнения, наподобие посещения похорон. Вернувшись домой с такого собрания, она всегда читала допоздна, еще сильней охваченная желанием жить и быть счастливой.
Собрания проводились в классной комнате, где занималась воскресная школа. Вместо церковных скамей здесь стояли обычные деревянные стулья. На стене висела старая карта Святой Земли, и тускло светили настенные лампы. Старухи в чепцах и шалях сидели неподвижно, как индеанки; кое-кто из них был в длинных траурных вуалях. Старики обмякли на стульях, как мешки с картошкой. Каждая спина, каждое лицо, каждая голова говорили о том, что их обладатели сломлены жизнью. Часто воцарялись длинные паузы, когда слышалось лишь потрескивание дешевого мягкого угля в печке и сдавленный кашель одной из больных девушек.
Среди участников собраний была приятная пожилая дама — высокая, прямая, полная чувства собственного достоинства, с изящным белым лицом и тихим голосом. Она никогда не жаловалась на жизнь, и то, что она говорила, всегда было оптимистично. Но держалась она так робко, что Тея знала: эта женщина страшно боится выступать на людях и каждый раз претерпевает настоящие муки, чтобы, по ее словам, «свидетельствовать о доброте нашего Спасителя». Она приходилась матерью кашляющей девушке, и Тея часто задавалась вопросом: как эта женщина объясняет себе устроение мира? На самом деле только одна участница собраний выступала исключительно оттого, что любила, по присловью миссис Кронборг, «молоть языком». Речи всех остальных впечатляли. Одни прихожане повествовали об утешительных мыслях, которые приходили к ним во время работы; о том, как среди рутины обыденных дел их вдруг пронизывало возвышающее ощущение Божественного присутствия. Другие — о том, как впервые уверовали, или о том, как в юности испытали на себе действие высшей силы. Старый мистер Карсен, плотник по ремеслу, безвозмездно исполнявший в церкви обязанности дворника, часто рассказывал, каким грешником и насмешником над религией был в молодости, всячески старался погубить и тело, и душу. И вот однажды, когда он рубил деревья в мичиганских лесах, ему явился Спаситель и встал, как показалось Карсену, совсем рядом с деревом, которое он рубил. И Карсен уронил топор и преклонил колени в молитве к Тому, кто умер, «распятый за нас на древе». Тее всегда хотелось расспросить Карсена поподробнее: и о его загадочных грехах, и о видении.
Иногда старики и старухи просили помолиться за своих отсутствующих детей. Иногда — о ниспослании сил в борьбе с искушениями. Одна из больных девушек часто просила молитв об укреплении ее веры в тяжелые часы упадка духа, «когда дорога впереди покрыта тьмой». Она повторяла эту мрачную фразу так часто, что Тея запомнила ее на всю жизнь.
Одна старуха, которая являлась на молитвенное собрание каждую среду и почти всегда выступала, приходила пешком из самого железнодорожного поселка. Она всегда покрывала жидкие седые волосы кружевной черной вязанной крючком шалью и произносила дрожащим голосом длинные молитвы, полные железнодорожных терминов. Ее шестеро сыновей служили на разных железных дорогах, и она неизменно молилась «за мальчиков в рейсе, не ведающих, когда переключится стрелка у них на путях. Когда по Твоей божественной мудрости настанет их час, Отец наш Небесный, да увидят они лишь белые огни семафора на дороге в Вечность». Еще она поминала паровозы, летящие наперегонки со смертью. Когда она стояла на коленях, то казалась ужасно старой и маленькой, и голосок у нее дрожал, но ее молитвы говорили о скорости и опасности, наводили на мысли о глубоких черных каньонах, шатких эстакадах и грохочущих двигателях. Тее нравилось смотреть на запавшие глаза старухи, полные мудрости, как ей казалось, на руки в черных нитяных перчатках со слишком длинными пальцами, так кротко сложенные на коленях. Лицо было смуглое и изношенное, как камни, стертые водой. Существует много слов, описывающих этот цвет старости, но на самом деле он не похож ни на пергамент, ни на что другое, с чем его обычно сравнивают. Этот темный цвет и эту текстуру можно найти только на лицах старых людей, которые всю жизнь тяжело работали и всегда были бедны.
Как-то в декабре, когда на дворе стоял ужасный холод, молитвенное собрание показалось Тее особенно длинным. Молитвы и речи всё тянулись и тянулись, будто старики боялись закончить собрание и выйти на холод или впали в забытье в теплой душной комнате. Тея оставила дома книгу и теперь жаждала к ней вернуться. Наконец спели славословие, но старики не торопились: они сошлись вокруг печки, чтобы поболтать. Тея подхватила мать под руку и спешно потащила на холод, пока отец был занят. На улице ветер свистел и хлестал ветвями голых тополей телеграфные провода и стены домов. Над головой летели снежные тучи, так что небо было серо и тускло светилось. Заледеневшие улицы и крытые сланцевой плиткой дома тоже были серы. Вдоль всей улицы лязгали ставни, дребезжали стекла в окнах, шатались запертые на засов ворота на разболтанных петлях. Всех кошек и собак в эту ночь в Мунстоуне хозяева пустили под крышу: кошек — на лежанку под печкой, собак — в амбары или сараи. Пока Тея с матерью шли домой, их шарфы обросли льдом от замерзшего дыхания. Они торопливо вбежали в дом и рванулись в гостиную, к натопленной антрацитом печке, за которой сидел на стуле Гуннар и читал Жюль Верна. Из гостиной была открыта дверь в нетопленую столовую, чтобы прогреть ее. Проповедник всегда перекусывал, вернувшись домой с молитвенного собрания, и его пирог с тыквой и кувшин молока уже стояли на обеденном столе. Мать сказала, что тоже проголодалась, и спросила, не хочет ли Тея поесть.
— Нет, мама, я не голодна. Я, наверное, пойду наверх.
— Наверняка у тебя там какая-нибудь книжка припасена, — сказала миссис Кронборг, доставая еще один пирог. — Лучше принеси ее сюда и читай. Здесь никто не будет тебе мешать, а у тебя на чердаке ужасно холодно.
Тею всегда уверяли, что ей никто не будет мешать читать в гостиной, но мальчики приходили и болтали, а отец, подкрепив силы пирогом и кувшином молока, произносил длинные речи.
— Ничего, что холодно. Я возьму горячий кирпич для ног. Я положила его в печку перед уходом; надеюсь, мальчишки его не стащили. Спокойной ночи, мама.
Тея взяла кирпич и фонарь и помчалась наверх, стараясь не мешкать на продуваемом всеми ветрами чердаке. Она молниеносно разделась и забралась в постель вместе с кирпичом. На руки Тея натянула белые вязаные перчатки, а голову замотала куском мягкой фланели, бывшим младенческим платьицем Тора. Оснащенная таким образом, Тея была готова к делу. Она взяла с тумбочки толстый том в мягком переплете — из серии романов в бумажных обложках, которые аптекарь продавал коммивояжерам. Тея купила этот роман только вчера: ее заинтриговало первое предложение, и еще, пробежав глазами по странице, она наткнулась на волшебные названия двух русских городов. Это была «Анна Каренина» в плохом переводе. Тея открыла книгу на закладке и принялась вглядываться в мелкий шрифт. Гимны, больная девушка, сломленные жизнью фигуры в черном были забыты. В московском дворянском доме давали бал.
Тея страшно удивилась бы, скажи ей кто-нибудь, что много лет спустя эти сморщенные лица вспомнятся ей, когда будут больше всего нужны, когда они давно уже скроются под землей, что они покажутся ей такими же полными смысла, отмеченными таинственной печатью судьбы, как сейчас — русские дворяне на балу под водительством элегантного Корсунского.
Мистер Кронборг очень ценил свой покой и был слишком практичен, чтобы чересчур донимать своих детей религией. Он верил искреннее многих проповедников, но, когда говорил с домашними о том, как им следует себя вести, обычно первостепенное внимание уделял соблюдению внешних приличий. Церковь и труды в приходе обсуждались у Кронборгов, как в любой другой семье обсуждаются темы семейного ремесла. Воскресенье было самым загруженным днем, подобно тому как торговцы в лавках на главной улице города сильнее всего сбиваются с ног в субботу. Если в приходе проводились молитвенные бдения-реколлекции, приходила пора особо тяжких трудов наперегонки со временем, все равно что страда для крестьян. Приехавших старейшин нужно было размещать у себя и кормить, в гостиной ставили раскладушку, и матери семейства приходилось весь день готовить еду, а вечерами посещать бдения.
На одном из этих бдений Анна, сестра Теи, принесла исповедание веры, но как-то, по выражению миссис Кронборг, суетливо. Анна ежедневно усаживалась на «скамью кающихся» перед алтарем и просила конгрегацию молиться о ней, а дома от нее исходила атмосфера траура, и лицо ее как бы говорило домашним: «Я не то что вы все». Все это было тяжким испытанием для ее братьев и сестры. Впрочем, они понимали, что набожность Анны идет на пользу отцу. У каждого священника хотя бы один из детей должен участвовать в церковной жизни не просто для виду, и Тея с мальчиками радовались, что эту роль взяла на себя Анна, тем самым освободив остальных.
— Анна у нас американка, — говаривала миссис Кронборг.
На долю Анны почти не досталось скандинавской натуры, которая в разной степени проявлялась у других детей. Анна достаточно походила на других мунстоунских девочек, чтобы считаться хорошенькой. Характер у нее был самый заурядный, как и лицо. Положение старшей дочери священника было для Анны важно, и она старалась вести себя соответственно. Она читала сентиментальные религиозные романы и имитировала духовную борьбу и великодушные поступки гонимых героинь. Она не знала, что думать, пока кто-нибудь ей этого не объяснял. Ее мнения даже по самым мелким и обыденным вопросам были почерпнуты из денверских газет, еженедельного церковного листка, проповедей и обращений к воскресной школе. Ничто не привлекало ее в первозданном своем облике; можно сказать, в первозданном облике абсолютно все было неприемлемо, пока не облачалось во мнение какого-либо авторитетного лица. Идеи Анны о привычках, характере, долге, любви, браке были собраны в тематические разделы, как сборники популярных цитат, и не имели ничего общего с насущными потребностями человеческого бытия. Все эти темы она обсуждала с другими девочкам-методистками, ровесницами. Например, они могли часами говорить о том, какое поведение намерены или не намерены терпеть в поклоннике или муже, и слабость мужской натуры вообще также служила популярной темой. В обращении Анна была безобидна и мягка характером (кроме случаев, когда задевали ее предрассудки), чистоплотна и трудолюбива. Самым большим изъяном ее характера было ханжество. Но вот ее манера обобщать действительно пугала. Анна чересчур много думала о греховности Денвера, Чикаго и даже Мунстоуна. В ней не было деликатности, обычно свойственной горячим порывистым натурам — лишь болезненное любопытство, которое оправдывает себя чудовищностью чужих грехов.
Тея, ее образ жизни и ее друзья казались Анне греховными. Она не только питала тяжкие предрассудки в отношении мексиканцев; она постоянно помнила, что Испанец Джонни — пьяница и что «никто не знает, чем он занимается, когда убегает из дому». Тея, конечно, притворяется, что хорошо относится к мексиканцам, потому что они музыкальны, но все знают, что музыка — нечто совершенно не важное, ничего не значащее для репутации девушки. Что же тогда важно и что имеет значение? Бедная Анна!
Анна одобряла Рэя Кеннеди как молодого человека размеренных привычек и безупречного поведения, но очень сожалела, что он атеист и что он не пассажирский кондуктор в красивой форме с блестящими пуговицами. В целом она не могла понять, что такой образцовый молодой человек нашел в Тее. К доктору Арчи она относилась уважительно из-за его положения в городе, но знала, что он целовал хорошенькую дочь мексиканского певца-баритона, и собрала целое досье на его поведение в часы досуга в Денвере. Он был «распущенный» и именно этой распущенностью нравился Тее. Ей всегда были симпатичны безнравственные люди. Анна часто говорила матери, что доктор Арчи слишком вольно ведет себя с Теей. Он постоянно кладет ладонь ей на голову или держит ее за руку, смеется и смотрит на нее сверху вниз. В общем, проявления благих сторон человеческой природы (о которых Анна пела и говорила, ради которых ездила на слеты верующих и носила белые ленточки) так и остались для Анны фикцией. Она в них не верила. Люди могли быть добродетельными, и то лишь временно, только когда обличали что-нибудь или упрекали кого-нибудь, истерически цепляясь за крест.
Внутренние убеждения пастора Кронборга были очень близки к воззрениям Анны. Он всецело верил в добродетель своей жены, но ни одному из прихожан не доверился бы безоговорочно.
Миссис Кронборг, напротив, обычно находила в любом живом и энергичном человеке что-нибудь достойное восхищения. Она всегда верила рассказам бродяг и сбежавших из дому мальчишек. Она ходила в цирк и восхищалась полуголыми циркачками, убежденная, что те, «скорее всего, вполне добродетельны на свой лад». Она восхищалась крупным крепким телом и хорошо сшитой одеждой доктора Арчи не меньше, чем Тея, и считала, что «это большая привилегия — то, что в болезни меня врачует такой элегантный джентльмен».
Вскоре после воцерковления Анна завела привычку упрекать Тею за то, что та занимается, то есть играет светскую музыку, по воскресеньям. В очередное воскресенье обстановка в гостиной совсем накалилась, и вопрос был представлен в кухню на рассмотрение миссис Кронборг. Та внимательно выслушала обеих и приказала Анне прочитать главу Писания, повествующую о том, как прокаженному Нееману позволили преклонять колени в капище Риммона. Тея вернулась к пианино. Анна осталась на кухне и заявила, что права и что мать должна была поддержать ее.
— Нет, — бесстрастно сказала миссис Кронборг. — Я смотрю на дело по-другому. Я никогда не заставляла тебя часами играть на пианино и не вижу, почему я должна запрещать это Тее. Мне нравится ее слушать, и, насколько я понимаю, твоему отцу тоже. Вы с Теей, по всей вероятности, пойдете разными дорогами в жизни, и я не считаю, что должна воспитывать вас одинаково.
Анна сделала кроткое и оскорбленное лицо:
— Ну конечно, и все прихожане должны ее слышать. Наш дом — единственный шумный на всей улице. Ты слышишь, что она теперь играет?
Миссис Кронборг сидела на стуле у печки, где жарила кофе. При этих словах Анны она встала и ответила:
— Да, это вальс «Голубой Дунай». Я с ним знакома. Если кто-нибудь из прихожан начнет высказывать тебе претензии, просто посылай их ко мне. Я не боюсь высказываться, когда ситуация того требует, и совершенно не против объяснить дамам из церковного сестричества кое-что про композиторов, которых должны знать все. — Миссис Кронборг улыбнулась и задумчиво добавила: — Нет, совершенно не против.
Анна неделю ходила по дому с чрезвычайно смиренным и отсутствующим выражением лица, и миссис Кронборг подозревала, что занимает необычно много места в молитвах дочери. Впрочем, против этого она тоже совершенно ничего не имела.
Церковные бдения были всего лишь определенным периодом в ежегодном круге работ, как, например, пора экзаменов в школе. Набожность Анны совершенно не впечатлила Тею, но пришел день, когда Тея перестала понимать религию. В Мунстоуне разразилась эпидемия брюшного тифа, и несколько бывших однокашников Теи умерли от него. Она ходила на похороны, смотрела, как ее знакомых зарывают в землю, и много думала об этом. Но один мрачный случай, который и послужил причиной эпидемии, тревожил ее гораздо больше, чем смерть ровесников.
В самом начале июля, вскоре после того, как Тее стукнуло пятнадцать лет, в Мунстоун в товарном вагоне приехал особенно отвратительный бродяга. Тея сидела в гамаке в палисаднике, когда бродяга впервые прополз из депо в город, таща под мышкой сверток грязного тика, а под мышкой другой руки — деревянный ящик, забитый с одного торца ржавой металлической сеткой. У бродяги было худое голодное лицо, обросшее черной бородой. Он явился как раз тогда, когда во всех домах готовили ужин и улица пахла жареной картошкой, жареным луком и кофе. Тея видела, как бродяга жадно втягивает ноздрями воздух и все больше замедляет шаг. Он заглядывал через заборы. Тея надеялась, что он не остановится у их ворот, потому что ее мать никогда не отказывала бродягам, а этот был самый грязный и несчастный из всех. Еще он испускал ужасный смрад. Тея учуяла его издалека и прижала к носу носовой платок. И тут же раскаялась, увидев, что бродяга это заметил. Он отвел глаза и зашаркал чуточку быстрее.
Через несколько дней Тея узнала, что бродяга обосновался в пустой хижине на восточной окраине города, возле оврага, и пытается там устраивать некое жалкое представление. Мальчишки пошли посмотреть, чем он там занят, и он рассказал им, что раньше ездил с цирком. В свертке оказался грязный клоунский костюм, а в ящике — полдюжины гремучих змей.
В субботу вечером Тея пошла в мясную лавку за курами для воскресного обеда. В пути она услышала стенания аккордеона и заметила кучку людей перед одним из салунов. Там обнаружился тот самый бродяга. Клоунский костюм выглядел гротескно на костлявом теле. Лицо бродяги было выбрито и выкрашено белым. По лицу тек пот и смывал краску, глаза были дикие, лихорадочные. Казалось, даже растягивать меха аккордеона бродяге едва под силу. Он задыхался в такт «Маршу через Джорджию». Когда собралась приличная толпа, бродяга продемонстрировал ящик со змеями и объявил, что сейчас передаст по кругу шляпу и, когда из пожертвований зрителей составится доллар, съест одну из этих рептилий живьем. Толпа заерзала и принялась переговариваться, а владелец салуна побежал за приставом, который арестовал бродягу за представление без лицензии и уволок в кутузку.
Кутузка стояла на поле, где росли подсолнухи, — старая хижина с зарешеченным окном и висячим замком на двери. Бродяга был чудовищно грязен, и не находилось никакого способа его помыть. Закон не предусматривал кормление арестованных, поэтому, продержав бродягу сутки, констебль его выпустил и велел немедленно убраться из города. Гремучих змей еще раньше убил владелец салуна. Несчастный спрятался в товарном вагоне на сортировочном узле, видимо, надеясь доехать до соседней станции, но его нашли и выгнали. Больше его никто не видел. Он исчез, не оставив по себе никакого следа, кроме отвратительного, глупого слова, написанного мелом на черной водонапорной башне семидесяти пяти футов высотой, которая служила Мунстоуну резервуаром питьевой воды. То же самое слово, только на другом языке, прокричал французский солдат при Ватерлоо английскому офицеру, который потребовал, чтобы старая гвардия сдалась; многозначительный комментарий, который побежденные на всех путях мира иногда выкрикивают в лицо победителю.
Город успокоился после истории с бродягой, а неделю спустя городская вода приобрела неприятный запах и вкус. У Кронборгов был свой колодец на заднем дворе, и они не пользовались городским, но слышали жалобы соседей. Сначала решили, что корни тополей проросли в городской колодец и загнили, но инженер насосной станции убедил мэра, что вода в колодце хорошего качества. Мэры соображают медленно, но, поскольку колодец пришлось исключить, начальственный ум наконец обратился на водонапорную башню: ничего другого в системе городского водоснабжения не было. Обследование принесло богатые плоды: оказалось, что бродяга сквитался с Мунстоуном. Он залез на башню по скобам и вместе с башмаками, шляпой и свертком тряпья утопился в семидесяти пяти футах холодной воды. Городской совет слегка запаниковал и издал новый указ по поводу бродяг, но тиф уже начался и унес на тот свет несколько взрослых и полдюжины детей.
Любые происшествия в городке всегда захватывали Тею. Ей было приятно читать в денверской газете сенсационные сообщения из Мунстоуна. Но она жалела, что видела бродягу в тот вечер, когда он входил в город, нюхая пропахший ужином воздух. Его лицо неприятно четко отпечаталось в памяти, а из головы не шла загадка его поступка, и Тея пыталась решить ее, словно трудную задачу по арифметике. Даже играя на пианино свой ежедневный урок, Тея прокручивала где-то в глубине мыслей трагедию бродяги, непрестанно пытаясь понять, какая бездна ненависти или отчаяния может толкнуть человека на такой отвратительный шаг. Перед глазами стояла фигура в заношенном клоунском костюме, с белой краской на плохо выбритом лице, играющего на аккордеоне перед толпой. Тея запомнила его худобу и высокий залысый лоб, скошенный назад, словно круглая железная крышка от кастрюли. Как можно дойти до такого падения? Тея попыталась поделиться своей растерянностью с Рэем Кеннеди, но он не считал возможным обсуждать с ней подобные вещи. Его сентиментальное представление о женщинах гласило, что они должны быть глубоко религиозны, в отличие от мужчин, которые имеют право сомневаться и в конце концов отвергать. Его концепцию довольно точно воплощала картина под названием «Пробуждение души»[71], которую в те годы можно было увидеть во многих мунстоунских гостиных.
Как-то вечером, преследуемая фигурой бродяги, Тея отправилась к доктору Арчи. Когда она пришла, он зашивал две большие раны на лице маленького мальчика, которого лягнул мул. После того как доктор забинтовал ребенка и отправил вместе с отцом домой, Тея помогла вымыть и убрать хирургические инструменты. Потом плюхнулась на свой обычный стул рядом с письменным столом и заговорила о бродяге. Доктор заметил, что глаза у нее жесткие и зеленые от волнения.
— Доктор Арчи, мне кажется, что весь город виноват. Я сама виновата. Я знаю, он видел, как я зажимала нос. И мой отец виноват. Если он верит в то, что написано в Библии, он должен был пойти в каталажку, забрать оттуда этого человека, вымыть его и позаботиться о нем. Вот этого-то я и не могу понять: люди верят в то, что написано в Библии, или все-таки нет? Если важна только будущая жизнь, а сейчас мы живем только для того, чтобы к ней приготовиться, зачем мы стараемся заработать деньги, или научиться чему-нибудь, или повеселиться? В городе нет ни одного человека, который бы в самом деле жил по Евангелию. Так оно важно или нет?
Доктор Арчи крутанулся на стуле и посмотрел на Тею искренне и снисходительно:
— Смотри, Тея, мне представляется следующая картина. У каждого народа своя религия. Все религии хороши, и все довольно-таки похожи между собой. Но я не понимаю, как мы можем соблюдать их заветы в том смысле, о котором ты говоришь. Я много думал об этом и не могу отделаться от мысли, что, пока мы живем в этом мире, мы должны жить ради самых лучших вещей этого мира, а они все материальны и поддаются проверке. А вот религии в основном пассивны, они по большей части сообщают, чего мы не должны делать. — Доктор беспокойно двигался, ища глазами что-то на противоположной стене. — Смотри, если вычесть годы раннего детства, время на сон и отупение старости, получается, что мы бодры и сильны всего лишь лет двадцать. Этого не хватит, чтобы изучить и половину прекрасных вещей, сотворенных в мире, а тем более — сотворить что-нибудь самому. Я думаю, нам следует соблюдать заповеди и в меру сил помогать другим людям, но самое главное — прожить эти двадцать великолепных лет, делать все, что в наших силах, и наслаждаться всем, чем можем.
Доктор встретился глазами с вопросительным взглядом своей маленькой подружки, в котором читалась острая пытливость. Этот взгляд всегда умилял его.
— Но бедные люди вроде этого бродяги… — Она умолкла и нахмурилась.
Доктор подался вперед и, словно пытаясь защитить Тею, накрыл ладонью ее ручку, сжатую в кулак на зеленом сукне стола:
— Безобразные трагедии случаются, Тея; они всегда происходили и всегда будут происходить. Но неудачников сметают в кучку и забывают. Они не оставляют незаживающих рубцов на мироздании и не влияют на будущее. Хорошие вещи — те, которые сохраняются надолго. Люди, которые пробивают себе путь и создают что-нибудь, — вот кто важен.
Он заметил слезы у нее на щеках и вспомнил, что никогда еще не видел ее плачущей — даже когда она, совсем маленькая, размозжила себе палец. Доктор поднялся, подошел к окну, вернулся и сел на краешек стула.
— Тея, забудь о бродяге. Этот мир огромен, и я хочу, чтобы ты объездила и повидала его весь. Однажды ты поедешь в Чикаго и займешься своим прекрасным голосом. Ты станешь первоклассным музыкантом, и мы будем тобой гордиться. Вот взять, например, Мэри Андерсон[72]: ею гордятся даже бездомные. На всей железной дороге Q не найдется бродяги, который бы о ней не слышал. Все любят людей дела, даже если знают их только по портретам на коробках от сигар.
Они говорили долго. Тея знала, что доктор Арчи никогда еще не открывал ей душу так полно. Никогда еще не вел с ней настолько взрослых разговоров. Она вышла из клиники счастливая, польщенная, с новым запасом сил. Она долго бегала по белым в лунных лучах улицам, глядя на звезды и синеву ночи, на тихие дома, утонувшие в черной тени, на сверкающие песчаные холмы. Она любила знакомые деревья, и людей, живущих в этих домиках, и незнакомый мир, лежащий еще дальше Денвера. Ей казалось, что ее разрывают пополам желание уехать навсегда и желание навсегда остаться. У нее всего двадцать лет, терять время нельзя.
В то лето она часто по ночам выходила из клиники доктора Арчи, охваченная желанием бежать и бежать по этим тихим улицам, пока не сотрет подошвы башмаков или сами улицы; в груди болело, и сердце будто разрывалось, чтобы обнять собой всю пустыню. Тея все же возвращалась домой, но не для того, чтобы спать. Она стаскивала матрас с кровати, клала у окна, доходящего до пола, и долго лежала без сна, вибрируя от возбуждения, как машина вибрирует от скорости. Сама жизнь врывалась в нее через это окно — во всяком случае, Тее так казалось. На самом деле, конечно, жизнь рождается внутри нас, а не приходит снаружи. Любое произведение искусства, даже самое прекрасное, даже самое большое, когда-то дремало в юном теле, таком как это, лежащее на полу в лунном свете и пульсирующее жаром и предвкушением жизни. Именно в такие ночи Тея Кронборг постигла истину, которую старик Дюма прорек романтикам: чтобы создать драму, нужна всего одна страсть и четыре стены.
Пассажирам железной дороги повезло, что они воспринимают путешествия в поездах как нечто само собой разумеющееся. Единственные, кто боится железных дорог, — те, кто на них работает. Железнодорожник постоянно помнит, что очередной рейс может стать для него последним.
На одноколейке вроде той, на которой работал Рэй Кеннеди, товарные поезда кое-как протискиваются меж пассажирских. Даже если формально график следования товарных составов существует, на него никто не обращает внимания. По единственной колее снуют в оба конца десятки скорых и медленных поездов, и от столкновения их бережет лишь мозг диспетчера. Если один пассажирский поезд опоздал, приходится в мгновение ока пересмотреть все расписание: следующие за ним поезда нужно предупредить, а для идущих навстречу придумать новое место, где они смогут с ним разминуться.
Среди подвижек и изменений пассажирского расписания товарные поезда играют в собственные салочки. Они не имеют преимущественного права на колею и предположительно присутствуют на ней, лишь когда она свободна, чтобы как можно быстрее проскочить между пассажирских составов. Товарный поезд на одноколейке вообще никуда никогда не придет, если не будет пользоваться «украденными базами», как в бейсболе.
Рэй Кеннеди держался за товарные поезда, хотя у него были возможности перейти на пассажирскую службу, где платили лучше. Он всегда считал, что работает на железной дороге лишь временно, пока не «вошел в какое-нибудь дело», и пассажирские перевозки недолюбливал. «Латунные пуговицы — это не для меня, — говорил он. — Очень уж похоже на лакейскую ливрею. Пока я работаю на железной дороге, предпочитаю носить свитер, благодарю покорно!»
Крушение, которое забрало Рэя, было самым обыденным — ничего особенно захватывающего, и в денверских газетах ему уделили от силы с полдесятка строк. Оно произошло утром, на рассвете, всего в тридцати двух милях от дома.
В четыре часа утра поезд Рэя остановился набрать воды в Саксони, только что преодолев длинный изогнутый участок пути к югу от этой станции. В обязанности Джо Гидди входило пройти ярдов на триста назад по криволинейному участку и зажечь на нем петарды, чтобы предупредить любой поезд, который может идти позади них. Бригаде товарняка не сообщают о следующих за ними составах, а тормозной кондуктор обязан заботиться о безопасности своего поезда. Рэй так настаивал на пунктуальнейшем соблюдении этих правил, что почти любой тормозной хоть раз да нарушал их, просто из природного духа противоречия.
В то утро, когда поезд остановился набрать воды, Рэй сидел за письменным столом в служебном вагоне и писал отчет. Гидди взял петарды, спрыгнул с задней площадки и посмотрел назад, вдоль изгиба рельсов. Он решил, что на этот раз не пойдет ставить петарды. Если с той стороны станет подходить какой-нибудь поезд, он услышит его заблаговременно. В каком-то смысле рассуждения Гидди были верны. Если бы следом шел товарный поезд или даже пассажирский, Гидди услышал бы его вовремя. Но так получилось, что на путях за ними оказался маневровый паровоз, который совсем не шумел: ему приказали помочь с сортировкой товарных вагонов, скопившихся на другом конце участка. Этот паровоз появился внезапно, вылетел из-за поворота, ударил в служебный вагон, проскочил его насквозь и врезался в тяжелый вагон с лесом, прицепленный впереди.
Кронборги как раз садились завтракать, когда ночной телеграфист из депо бегом ворвался во двор и забарабанил в парадную дверь. Открыл Гуннар, и телеграфист потребовал, чтобы тот позвал отца, да быстро. В дверях появился отец семейства с салфеткой в руке. Телеграфист был бледен и задыхался.
— Четырнадцатый разбился сегодня утром в Саксони! — прокричал он. — И Кеннеди всего переломало! Мы посылаем доктора отдельным паровозом, и телеграфист в Саксони сообщает, что Кеннеди просит вас приехать вместе с ним и привезти дочку.
Он замолчал, переводя дух.
Проповедник снял очки и принялся протирать их салфеткой.
— Привезти… Я не понял, — пробормотал он. — Как это случилось?
— Некогда объяснять, сэр. Паровоз уже выходит на линию. Вашу дочку, Тею. Уж конечно, вы сделаете, как он, бедняга, просит. Все знают, что он в ней души не чаял. — Видя, что мистер Кронборг никак не может решиться на что-либо, телеграфист выпалил, обращаясь к Гуннару: — А ну-ка, парень, позови сестру. Я ее сам спрошу.
— Да, да, конечно. Дочь! — крикнул мистер Кронборг. Он слегка опомнился и пошел к вешалке в прихожей искать свою шляпу.
Как раз когда Тея вышла на крыльцо, не успел телеграфист ей объяснить, в чем дело, как к воротам подлетел экипаж доктора Арчи. Только кучер остановил упряжку, доктор выпрыгнул и подбежал к растерянной девушке, даже не поздоровавшись ни с кем. Он взял ее за руку с сочувственной, ободряющей серьезностью, которая не раз помогала Тее в трудную минуту жизни:
— Тея, беги за шляпкой. Кеннеди разбился в рейсе и хочет, чтобы ты приехала со мной. Нам подадут паровоз. Мистер Кронборг, садитесь ко мне в двуколку. Поедете со мной, а Ларри заберет упряжку.
Кучер выскочил из двуколки, а мистер Кронборг и доктор сели. Тея, все еще растерянная, устроилась у отца на коленях. Арчи резко хлестнул лошадей кнутом.
Когда они доехали до депо, паровоз с одним прицепленным вагоном уже стоял на главном пути. Машинист развел пары и нетерпеливо выглядывал из кабины. Еще миг — и они тронулись. Через сорок минут они были в Саксони. Тея сидела неподвижно, пока доктор Арчи с ее отцом обсуждали крушение. Она не участвовала в разговоре и не задавала вопросов, но время от времени кидала на доктора Арчи испуганный вопросительный взгляд, и доктор отвечал успокаивающим кивком. Ни он, ни пастор не сказали, насколько тяжело ранен Рэй. Когда паровоз остановился возле Саксони, основной путь был уже расчищен. Путники вышли, и доктор Арчи указал на кучу шпал:
— Тея, ты лучше посиди тут, погляди, как разбирают завалы, а мы с твоим отцом сходим к Кеннеди. Когда я с ним закончу, то вернусь за тобой.
Мужчины ушли по песчаной промоине, а Тея села и принялась разглядывать кучу щепы и покореженного железа, когда-то бывшую служебным вагоном Рэя. Тея боялась и никак не могла собраться с мыслями. Она знала, что должна думать про Рэя, но все время отвлекалась на какие-то неважные мелочи. То она думала, разозлится ли Грейс Джонсон, когда придет на урок музыки и окажется, что учительницы нет дома; то ей казалось, что вчера вечером она забыла закрыть крышку пианино, и Тор непременно заберется в «новую комнату» и изгваздает все клавиши липкими пальчиками; то задавалась вопросом, пойдет ли Тилли наверх застелить ее кровать. Мысль работала лихорадочно, но ни на чем не могла сосредоточиться. Кузнечики и ящерицы отвлекали ее и казались более реальными, чем бедный Рэй.
По пути к песчаной насыпи, куда перенесли Рэя, доктор со священником встретили местного врача. Он пожал им руки.
— Доктор, вы ничем не поможете. Переломов столько, что не сосчитать. Позвоночник тоже сломан. Он бы давно умер, бедняга, если бы не чудовищно крепкое сложение. Незачем его беспокоить. Я дал ему морфия, полторы осьмушки грана.
Доктор Арчи ускорил шаг. Рэй лежал под насыпью на плоских брезентовых носилках, слегка прикрытый от солнца тенью молодого тополя. Увидев доктора и пастора, Рэй посмотрел на них:
— А она… — Он закрыл глаза, пряча горькое разочарование.
Доктор Арчи понял:
— Рэй, Тея ждет там. Я ее приведу, как только осмотрю тебя.
Рэй поднял глаза:
— Доктор, умойте меня немножко. Больше вы ничем не поможете, но все равно спасибо.
Хоть и сильно израненный, это был все тот же Рэй. Он не утратил силы духа, а кровь и грязь на лице казались случайностями, не имеющими к нему самому никакого отношения. Доктор велел мистеру Кронборгу принести ведро воды и начал обмывать губкой лицо и шею Рэя. Проповедник стоял рядом, нервно потирая ладони и пытаясь придумать, что бы такое сказать. В серьезном положении он всегда смущался и держался слишком официально, даже если по-настоящему сочувствовал пострадавшим.
— В такие минуты, Рэй, — провозгласил он наконец, комкая носовой платок длинными пальцами, — в такие минуты не следует забывать, что «друг, прилепивыйся паче брата»[73], всегда рядом с нами.
Рэй посмотрел на проповедника снизу вверх; одинокая неутешная улыбка играла на губах и квадратных скулах.
— Не надо, падре, — тихо сказал он. — Наши с Христом дорожки разошлись уже давно.
Повисла минутная пауза. Потом Рэй сжалился над растерянным мистером Кронборгом:
— Падре, сходите пока за девочкой. Я хочу перекинуться словечком с доктором с глазу на глаз.
Рэй коротко поговорил с доктором Арчи и вдруг замолчал, расплывшись в широкой улыбке. За плечом доктора он увидел Тею: она шагала в розовом платье шамбре, неся за тесемки шляпу от солнца. Такая желтая головка! Рэй часто говорил себе, что «сходит с ума, как дурак, по ее волосам». При виде приближающейся Теи блаженство прошло по всему его телу, как от морфия.
— Вот она идет, — прошептал он. — Док, спровадьте пастора куда-нибудь. Мне надо с ней поговорить.
Доктор Арчи поднял голову. Тея спешила и все же медлила. Видно, она была напугана сильнее, чем предполагал доктор. Она ходила с ним проведывать даже тяжелых больных и всегда сохраняла спокойствие. Подходя, она смотрела в землю, и было видно, что глаза у нее заплаканы.
Кеннеди попытался протянуть ей руку, но безуспешно:
— Привет, девочка. Не бойся. Бьюсь об заклад, они тебя до смерти перепугали! Не о чем плакать. Я все тот же первосортный товар, только чуточку помятый. Сядь-ка вот сюда на мою куртку и составь мне компанию. Мне надо немножко полежать спокойно.
Доктор Арчи и мистер Кронборг ушли. Тея робко глянула им вслед, но решительно села и взяла Рэя за руку.
— Теперь больше не боишься, да? — ласково спросил он. — Ты молоток, что приехала. Позавтракать-то успела?
— Нет, Рэй, я не боюсь. Только мне ужасно жалко, что ты ранен, и я никак не могу перестать плакать.
Поглядев на его широкое серьезное лицо, расслабленное от морфия и с такой счастливой улыбкой, Тея приободрилась. Она пододвинулась поближе и подняла его руку себе на колени. Он смотрел на девочку прозрачными неглубокими голубыми глазами. Как он обожал эту головку, это личико! Сколько ночей у себя в куполе, глядя на рельсы, он видел ее лицо в темноте: в крутящейся снежной каше или в мягкой синеве, когда лунный свет почивает на пустыне.
— Тэ, можешь не беспокоиться разговаривать. Я все равно от докторова снадобья как-то отупел. Но мне приятно, что ты тут. Как-то уютно, правда? Подложи под себя побольше моей куртки. Ужасно жалко, что я не могу за тобой поухаживать.
— Нет-нет, Рэй, мне удобно. Да, мне здесь нравится. И наверное, тебе не стоит разговаривать, да? Если ты можешь спать, я останусь здесь, никуда не уйду и буду сидеть ужасно тихо. Я с тобой рядом как дома. И теперь, как и всегда.
Что-то простое, смиренное, верное в глазах Рэя пронзило ее сердце насквозь. Она действительно была рядом с ним как дома и счастлива, что могла подарить ему столько счастья. Впервые в жизни она осознала, что владеет такой силой: сделать человека счастливым только тем, что находишься рядом с ним. Этот день навсегда запомнился ей совершённым открытием. Она склонилась над Рэем и осторожно коснулась губами его щеки.
Он просиял и порывисто воскликнул:
— О, пожалуйста, еще раз!
Тея, слегка зардевшись, поцеловала его в лоб. Рэй крепко сжал ее руку и закрыл глаза с глубоким счастливым вздохом. Морфий и близость Теи наполняли его блаженством. Золотая жила, нефтяная скважина, залежи меди — все это пустые мечтания, подумал он, и Тея тоже была мечтой. Он мог бы и раньше сообразить. Всю жизнь так: все желанное было для него недосягаемо — университетское образование, джентльменские манеры, британское произношение. Все это ему не по чину. И Тея тоже. Она еще более недосягаема, чем все остальное вместе взятое. Дурак он был, что обманывал себя, но сейчас он радовался собственной глупости. Тея подарила ему великую мечту. Каждую милю его пробега, от Мунстоуна до Денвера, окрашивали цвета этой надежды. О ней знал каждый кактус. Но теперь, когда надежде не суждено было сбыться, Рэй осознавал правду. Тея не предназначена для неотесанных парней вроде него. Разве он не знал этого раньше? Она не для простолюдинов. Она как свадебный пирог: положи маленький кусочек под подушку — и увидишь чудный сон. Он чуть-чуть приподнял веки. Тея гладила его руку и смотрела вдаль. Он увидел в ее лице ту самую, не сознающую себя силу, которую прозревал Вунш. Да, ее ждут большие центральные вокзалы всего мира, полустанки не для нее. Веки опустились. В темноте Рэй видел, какой Тея станет когда-нибудь: в ложе оперного театра «Табор Гранд» в Денвере, с бриллиантами на шее и тиарой на соломенных волосах, и весь театр будет смотреть на нее в бинокли, и, может быть, сенатор Соединенных Штатов станет с ней беседовать. «Тогда вспомнишь меня!» Он открыл глаза; они были полны слез.
Тея нагнулась поближе:
— Рэй, что ты сказал? Я не расслышала.
— Тогда вспомнишь меня, — прошептал он.
Искра в его взгляде, которая и есть душа, встретилась с искрой ее взгляда, ее душой, и на миг они заглянули друг в друга. Тея поняла, какой он добрый и великодушный, и он многое понял о ней. Когда неуловимая искорка души снова спряталась, Тея по-прежнему видела в его мокрых глазах собственное лицо, очень маленькое, но гораздо красивее, чем показывало треснутое зеркало у нее дома. Она впервые увидела себя в самом благосклонном зеркале, лучше которого не найти.
Рэй многое прочувствовал за краткий миг, пока вглядывался в самую душу Теи Кронборг. Да, золотая жила, нефтяная скважина, залежи меди — все это ускользнуло от него, как свойственно вещам; но хоть раз в жизни он поставил на победителя! Из последних сил он вдыхал свою веру в широкую ладонь, которая держала его руку. Ему хотелось оставить Тее всю силу своего крепкого тела, чтобы помочь в будущих испытаниях. Он хотел бы рассказать ей побольше о своей давней мечте — такой далекой, будто уже отстоящей на многие годы, — но ему казалось, что открыться Тее сейчас будет нечестно, не самый благородный поступок в мире. Впрочем, может быть, она и так знает… Он быстро поднял взгляд.
— Тэ, ты ведь знаешь, что ты самое замечательное сокровище, какое я нашел за всю свою жизнь?
По щекам Теи покатились слезы.
— Рэй, ты ко мне слишком добр. Слишком, слишком добр, — запинаясь, произнесла она.
— Ну что ты, девочка, — пробормотал он. — Весь мир будет к тебе добр!
В промоину пришел доктор Арчи и встал над пациентом:
— Как дела?
— Док, не вколете ли мне еще дозу вашего снадобья? А девочке уже пора.
Рэй отпустил руку Теи:
— Пока, Тэ.
Она встала и бесцельно побрела прочь, таща шляпу за тесемки. Глядя ей вслед с душевным подъемом, порожденным телесной болью, Рэй пробормотал сквозь зубы:
— Всегда берегите эту девочку, док. Она истинная королева!
Тея с отцом вернулись в Мунстоун пассажирским поездом в час дня. Доктор Арчи оставался с Рэем Кеннеди, пока тот не умер ближе к вечеру.
В понедельник утром, назавтра после похорон Рэя Кеннеди, доктор Арчи заглянул в кабинет мистера Кронборга, небольшую комнату на задах церкви. Мистер Кронборг не читал проповеди по писаному, а говорил, опираясь на заметки, которые делал на небольших карточках знаками собственного изобретения, своего рода стенографией. Проповеди его были не хуже, чем у многих. Его банальная риторика нравилась большинству прихожан, и он слыл образцовым проповедником. Он не курил и не прикасался к спиртному. Его чревоугодие было милой слабостью, которая служила связующей нитью между ним и прихожанками. Он ел огромными порциями, с жадностью, странной при таком худощавом телосложении.
В это утро, когда пришел доктор Арчи, проповедник вскрывал почту и вдумчиво читал рекламные листовки.
— Доброе утро, мистер Кронборг, — сказал доктор Арчи, садясь. — Я к вам по делу. Бедняга Кеннеди просил меня стать его душеприказчиком. Как и большинство железнодорожников, он тратил все свое жалованье, за исключением нескольких инвестиций в шахты, на мой взгляд, не очень перспективных. Но он застраховал свою жизнь на шестьсот долларов в пользу Теи.
Мистер Кронборг обвил ногами ножки стула:
— Уверяю вас, доктор, это для меня полная неожиданность.
— Ну а для меня не так уж неожиданно, — продолжил доктор Арчи. — В день крушения он говорил со мной об этом. Сказал, что хочет, чтобы эти деньги пошли на особую цель и ни на какую другую.
Доктор Арчи выдержал многозначительную паузу. Мистер Кронборг заерзал:
— Я уверен, Тея в точности выполнит все его пожелания.
— Не сомневаюсь, но он просил меня получить ваше согласие на этот план. Оказывается, Тея уже давно хочет уехать учиться музыке. Кеннеди пожелал, чтобы она получила страховую выплату и этой зимой поехала в Чикаго. Он считал, что это будет полезно ей в профессиональном плане: даже если она вернется сюда преподавать, такая поездка придаст ей авторитет и упрочит ее положение в городе.
Мистер Кронборг явно слегка озадачился.
— Она очень молода, — нерешительно произнес он, — ей едва исполнилось семнадцать. Чикаго далеко от дома. Нам придется подумать. Я полагаю, доктор Арчи, нам лучше посоветоваться с миссис Кронборг.
— Я уверен, что в случае вашего согласия смогу убедить миссис Кронборг. Я всегда находил ее весьма рассудительной. Кое-кто из моих однокашников практикует в Чикаго. Один из них — специалист по болезням горла. Он часто лечит певцов. Наверняка он знает лучших преподавателей фортепиано и сможет порекомендовать пансион, где живут студенты-музыканты. Мне кажется, Тее нужно жить среди молодежи, такой же одаренной, как она сама. Здесь у нее нет других товарищей, кроме стариков вроде меня. Это неестественная жизнь для молодой девушки. Она либо вырастет покореженной, либо иссохнет прежде времени. Я с радостью отвезу Тею в Чикаго и прослежу, чтобы она устроилась как следует, если так вам с миссис Кронборг будет спокойнее. Этот врач по проблемам горла — большой авторитет в своей области, и если мне удастся его заинтересовать, он наведет Тею на многие возможности. В любом случае он сможет порекомендовать подходящих учителей. Конечно, шестисот долларов надолго не хватит, но даже ползимы в Чикаго будет большим преимуществом. Я считаю, Кеннеди точно оценил ситуацию.
— Вероятно, и даже несомненно. Вы очень добры, доктор Арчи. — Мистер Кронборг выводил пером загадочные вавилоны на бюваре. — Но мне кажется, Денвер был бы более подходящим вариантом. Там мы могли бы присматривать за ней. Она слишком молода.
Доктор Арчи встал:
— Кеннеди не упоминал о Денвере. Он неоднократно сказал «Чикаго». При таких обстоятельствах, мне кажется, мы должны постараться точно выполнить его пожелания, если Тея согласна.
— Конечно, конечно. Тея добросовестна. Она не растратит свои возможности впустую. — Мистер Кронборг помолчал и спросил: — Если бы Тея была вашей дочерью, доктор, вы бы согласились на такой план в ее нынешнем возрасте?
— Непременно согласился бы. Более того, будь она моей дочерью, я бы отправил ее раньше. Она необычайно одаренный ребенок, а здесь только растрачивает себя впустую. В ее возрасте нужно учиться, а не преподавать. Она больше никогда не будет схватывать все так быстро и легко, как сейчас.
— Что ж, доктор, вам лучше обсудить это с миссис Кронборг. Я стараюсь прислушиваться к ее пожеланиям в подобных вопросах. Она превосходно понимает всех своих детей. Могу сказать, что она обладает материнской интуицией и более того.
Доктор Арчи улыбнулся:
— Да, много более того. Я совершенно уверен в миссис Кронборг. Мы с ней обычно сходимся во мнениях. Доброго вам утра.
Доктор Арчи вышел под палящее солнце и быстро, с решительным видом зашагал в клинику. В приемной толпились пациенты, и последнего он отпустил только в час дня. Затем он закрыл дверь и выпил, прежде чем пойти в гостиницу обедать. Запирая шкафчик, он улыбнулся и подумал: «Я радуюсь почти так же, как если бы сам собирался уехать на зиму».
Впоследствии Тея мало что помнила об остатке того лета и о том, как переносила жгучее нетерпение. Ей предстояло отправиться с доктором Арчи 15 октября. Она занималась преподаванием до 1 сентября. Затем начала готовить гардероб и проводила целые дни в душной, захламленной тесной мастерской местной портнихи. Тея с матерью съездили в Денвер за материей на платья. В те дни готовая одежда для девушек не продавалась. Мисс Спенсер, портниха, заявила, что сможет превосходно одеть Тею, если только ей позволят воплотить собственные замыслы. Но миссис Кронборг и Тея чувствовали, что самые смелые творения мисс Спенсер могут выглядеть неуместно в Чикаго, и твердой рукой обуздывали ее порывы. Тилли, всегда помогавшая миссис Кронборг с семейным шитьем, стояла за то, чтобы дать полную волю мисс Спенсер: пусть Тея ослепит Чикаго роскошью своих нарядов. После смерти Рэя Тилли еще больше, чем прежде, восхищалась Теей. Тилли брала с каждой из своих подруг страшную клятву хранить тайну и, возвращаясь из церкви или облокотившись на забор, рассказывала им самые трогательные истории о преданности Рэя и о том, как Тея никогда не оправится от горя.
Откровения Тилли породили в городе множество пересудов по поводу предприятия Теи. Ее обсуждали на верандах и во дворах практически все лето. Кое-кто из горожан одобрял поездку Теи в Чикаго, но большинство — нет. Были и такие, кто менял свое мнение по этому поводу каждый день. Тилли считала, что самое главное — чтобы у Теи было бальное платье. Она купила книгу о моде, посвященную вечерней одежде, и жадно разглядывала цветные иллюстрации, выбирая наряды, которые пошли бы блондинке. Тилли хотела, чтобы у Теи были все нарядные платья, о которых всегда мечтала она сама, платья, необходимые ей, как она часто убеждала себя, «для декламации».
— Тилли! — нетерпеливо восклицала Тея. — Разве ты не видишь, что, если мисс Спенсер попытается сшить что-то подобное, я буду выглядеть как циркачка? К тому же я не знаю никого в Чикаго. Мне не придется ходить по гостям.
Тилли всегда отвечала, многозначительно встряхивая головой:
— Вот посмотришь! Не успеешь и оглянуться, как очутишься в обществе. Ты получше кого другого способна блистать в свете.
Утром 15 октября вся семья Кронборгов, кроме Гаса, который не мог оставить лавку, отправилась на вокзал за час до отхода поезда. Чарли отвез сундук и чемоданчик Теи на подводе еще ранним утром. На Тее было новое дорожное платье из синей саржи, выбранное за практичность. Она аккуратно уложила волосы и повязала бледно-голубую ленту на шею под кружевной воротничок, связанный для нее миссис Колер. На выходе из ворот миссис Кронборг внимательно оглядела дочь. Да, эта голубая лента хорошо сочетается с платьем и с глазами Теи. У нее оригинальный вкус в таких вещах, удовлетворенно подумала мать. Тилли всегда говорит, что Тея «так безразлична к одежде», но мать замечала, что дочь обычно хорошо одевается. Это слегка успокаивало миссис Кронборг, когда она думала об отъезде Теи из дома, потому что у дочери было хорошее чувство стиля и она никогда не пыталась излишне нарядиться. У нее такой необычный цветовой тип, такие удивительно светлые волосы и кожа, что в неподходящей одежде она могла бы «бросаться в глаза».
Было прекрасное утро, и семья отправилась из дома в приподнятом настроении. Тея держалась тихо и спокойно. Она ничего не забыла и крепко сжимала сумочку, где лежали ключ от сундука и все ее деньги, кроме конверта, приколотого к сорочке. Тея шла позади остальных, держа Тора за руку, и на этот раз процессия не казалась ей слишком длинной. В то утро Тор почти не реагировал на вопросы, а только говорил о том, что предпочел бы каждый день наступать на пустынные колючки, чем носить ботинки и носки.
Проходя мимо рощи тополей, куда Тея часто привозила Тора, она спросила:
— Кто же будет водить тебя на дальние прогулки, когда сестрица уедет?
— О, можно и у нас во дворе гулять, — равнодушно ответил он. — Может, я там выкопаю прудик для моей уточки.
Тея наклонилась и заглянула ему в лицо:
— Но ведь ты не забудешь сестрицу, правда?
Тор помотал головой.
— И ты будешь рад, когда сестрица вернется и сможет отвести тебя к миссис Колер посмотреть на голубей?
— Да, я буду рад. Но я себе заведу своего собственного голубя.
— Но у тебя нет домика для него. Может, Аксель сделает тебе домик.
— А, голубь может жить и в сарае, — безразлично протянул Тор.
Тея рассмеялась и сжала руку брата. Ей всегда нравилось, что он такой солидный и деловитый. Мальчики и должны быть такими, подумала она.
Когда они добрались до вокзала, мистер Кронборг важно прошелся по платформе вместе с Теей. Любой из прихожан понял бы: проповедник дает дочери добрые наставления о том, как противостоять искушениям мирской жизни. Он и впрямь начал с увещевания: не забывать, что любые таланты посылаются свыше нашим Небесным Отцом и должны использоваться во славу Его. Однако тут же осекся и посмотрел на часы. Он считал, что Тея религиозна, но, когда она обратила на него пристальный, страстно вопрошающий взгляд, который когда-то трогал даже Вунша, красноречие отца внезапно иссякло. Тея пошла в мать, подумал он, с ней не очень-то далеко уедешь на сентиментальности. В целом он считал, что девушкам следует быть мягкими и отзывчивыми. Ему нравилось, когда они краснели от его комплиментов. Как откровенно выражалась миссис Кронборг, «отец бывает очень любезен с девушками». Но в это утро он подумал, что упрямство — скорее положительное качество для дочери, которая едет одна в Чикаго.
Мистер Кронборг считал, что в больших городах люди теряют себя и впадают в грех. Он сам в бытность свою студентом семинарии… Он кашлянул и снова открыл часы. Конечно, он знал, что в Чикаго идет большой бизнес, там активная Торговая палата, бойни для свиней и коров. Но в молодости, останавливаясь в Чикаго, он не интересовался деловой жизнью города. Он запомнил его как место, полное дешевых развлечений, танцулек и перебравшихся в город деревенских парней, пускающихся во все тяжкие.
Доктор Арчи подъехал к вокзалу минут за десять до отхода поезда. Слуга доктора привязал лошадей и встал на перроне, держа дорожную сумку из кожи аллигатора — очень элегантную, как подумала Тея. Миссис Кронборг не обременяла доктора предупреждениями и наставлениями. Она снова выразила надежду, что он найдет Тее удобное место для жилья: с хорошими кроватями и желательно с хозяйкой, у которой есть свои дети.
— Я не очень-то верю, что старые девы способны присмотреть за молодыми девушками, — пояснила миссис Кронборг, вытащила булавку из своей шляпы и воткнула в синюю шляпку-тюрбан Теи. — Ты наверняка потеряешь шляпные булавки в поезде. Лучше иметь запасную на всякий случай.
Она пригладила прядь, выбившуюся из аккуратной прически Теи.
— Не забывай часто отчищать платье щеткой, а сегодня на ночь прицепи его к занавесям своей полки, чтобы не помялось. Если оно намокнет, отдай сразу в чистку, пока не село.
Мать развернула Тею за плечи и осмотрела ее напоследок. Да, девочка выглядит очень хорошо. Она не красавица — лицо слишком широкое, нос большой. Но у нее прекрасная кожа, и она свежа и мила. Ребенком она всегда хорошо пахла. Мать подумала, что всегда любила целовать дочь, если ей вдруг приходила такая мысль.
Раздался свисток поезда, и мистер Кронборг внес холщовый чемоданчик в вагон. Тея расцеловала всех на прощание. Тилли плакала, но кроме нее никто не плакал. Все что-то кричали Тее снизу вверх, в закрытое окно пульмановского вагона, откуда она смотрела, словно из рамки. Лицо сияло от волнения, а шляпка немного сбилась, несмотря на три булавки. Тея уже сняла новые перчатки, чтобы зря не изнашивать.
Миссис Кронборг подумала, что в последний раз видит дочь именно такой, и, когда вагон Теи тронулся, мать вытерла слезу.
— Когда она вернется, то уже не будет маленькой девочкой, — сказала миссис Кронборг мужу, поворачивая в сторону дома. — Но все равно она была такая милая.
Пока семья Кронборгов медленно шла домой, Тея сидела в пульмановском вагоне, крепко сжимая сумочку. Чемоданчик стоял рядом на сиденье. Доктор Арчи ушел в курительное отделение. Он подумал, что Тея может расплакаться и из деликатности лучше на время оставить ее одну. Ее глаза действительно наполнились слезами, когда она в последний раз увидела песчаные холмы и поняла, что надолго покидает их. Кроме того, они всегда будили в ней воспоминания о Рэе. С ним было так хорошо там, на холмах.
Но, конечно, для нее важнее всего она сама и ее собственное приключение. Если бы юность не была так важна для самой себя, ей никогда не хватило бы духу двигаться дальше. Тея дивилась, что, оставляя прежнюю жизнь, не чувствует утрату острее. Наоборот, при виде желтой пустыни, проносящейся мимо, ей казалось, что она оставила позади совсем немногое. Кажется, все существенное — здесь, в вагоне, с ней. Она не могла бы сказать, что ей чего-то недостает. Она даже чувствовала себя более сосредоточенной и уверенной, чем обычно. Она вся здесь, и ее неведомое тоже здесь — в сердце, что ли, или под щекой? В любом случае оно где-то рядом, эта теплая уверенность, надежный маленький спутник, с которым у них общая тайна.
Когда доктор Арчи вернулся из курительного отделения, Тея сидела неподвижно, внимательно глядя в окно и улыбаясь. Губы слегка приоткрыты, волосы озарены солнцем. Доктор подумал, что никогда не видел ничего прелестней, и еще — что она выглядит очень забавно с чемоданчиком и большой дамской сумкой. При виде Теи доктору стало весело и в то же время немножко грустно. Он знал, что прекрасное в жизни попадается редко и так легко его упустить.