Глава 1. ПОЕЗДА И СЧАСТЬЕ

Для человека, мечтающего о близком счастье, расписание поездов всегда неудобно… Скорый Москва — Мурманск отправлялся в час ночи, и Сергей Топольков не знал, чем заполнить остаток дня.

В Москве Сергей был впервые. Но сейчас ему не хотелось осматривать город. Мысли торопились в Заполярье, в моря, на которых предстояло служить. Интересно, какой он — Северный флот? Ну, корабли — такие же, как везде: — эсминцы, крейсеры, сторожевики. Но ведь флот — не только корабли. Это и берега, и порты, и люди.

Он попытался вспомнить все, что читал о Севере… Tеплое течение Гольфстрим. Магнитные бури. Полярное сияние в долгую арктическую ночь… А в памяти, мешая воображению, возникали обрывистые громады Феолента и Ай-Тодора, тихие сонные улочки Балаклавы, толпы гуляющих на бульварах Севастополя. Черное море за эти годы стало знакомым, обжитым и привычным.

Нет, Сергей не жалел о Черноморье. Он сам попросился на Север. И сейчас лишь досадовал, что путь впереди еще слишком долгий, а поезд уйдет бог весть когда. Посмотрел на часы и поморщился: стрелка словно замерла на шести.

Медленно уходил от площади, окаймленной тремя вокзалами. Не привыкнув еще к офицерской форме, к лейтенантским погонам и золотым нашивкам на рукавах, поспешно приветствовал всех военных, даже младших по званию. Вслед ему оглядывались, улыбаясь, полковники. Но Сергей не замечал этих улыбок. Он думал все о том же: о неизвестных морях, о вспышках далеких маяков, о мачтах, рассекающих ветер.

Вышел на широкую магистраль и остановился, оглушенный потоком автомашин. Догадался: Садовое кольцо. Несколько минут раздумывал: куда же идти? Потом махнул рукой: «Пойду за течением. Куда-нибудь да вынесет же?»

Июньское солнце опускалось за московские крыши. В сухом воздухе серебрились провода. А в боковые переулки, узкие и высокие, уже вползали предвечерние тени, выгоняя в небо юрких стрижей. Но город, казалось, не чувствовал спокойной усталости вечера. Улица текла шумная, стоголосая, текла, не умолкая ни на миг, наполненная до краев людским гомоном, шуршанием шин, повизгиванием тормозов и хрипловатой торопливостью моторов.

Лишь иногда этот плотный поток вдруг замирал на перекрестке, упершись в красный кулак светофора. Улицу опасливо переползал трамвай. Разгоряченные машины нетерпеливо подрагивали, с досадой косясь на светофор. Потом, в какой-то миг, опережая зеленый проблеск, вновь срывались с мест и, обгоняя друг друга, неслись сломя голову, подминая под колеса податливую теплынь асфальта.

У Самотечной площади Топольков сел в троллейбус. Девушка-кондуктор, принимая деньги, равнодушно-привычно спросила:

— Куда?

Сергей пожал плечами. Тогда девушка окинула взглядом лейтенанта и, решив за него, оторвала билет.

— До парка Горького, — уточнила она.

В парке было тихо, почти дремотно. Приглушенные расстоянием, звуки города затихали и затем исчезали вовсе в густом сплетении зелени. Над гранитом набережной струился зной. Он сливался вдали в прозрачную дымку, в которой синели нависшие над рекой громады деревьев. Почему-то думалось, что там, за этими деревьями, уже начинаются просторные окоемы — с травянистыми поймами, дозревающими полями, сумеречной прохладой лесов. Где-то в этих окоемах призывно кричали паровозы.

Топольков снова вспомнил о поезде, вздохнул. На севере, у этой же земли, на которой он стоит, под этим же небом, плещется сейчас полярное море. И какой-то корабль уже ждет, обязательно ждет его, лейтенанта Тополькова. Обводы корабля плавно изогнуты, устремлены вперед, рубки и трубы, сглаженные встречными ветрами, слегка откинуты к низкой корме, тонкие стволы орудий настороженно смотрят в морскую даль. Имя у корабля звучное, влекущее… «Гремящий»! Или «Неугомонный»! Или «Стремительный»!

А в стеклах иллюминаторов и дальномеров отражается штилевая вода и почему-то кажется, что корабль — голубоглазый.

Причалы пахнут мазутом, водорослями и холодной сталью. Волна накатывается на берег лениво и сонно…

Но вот спокойствие гавани разбужено колоколами громкого боя. На мачтах взметаны под крестовины рей сигнальные флаги… И вмиг забыты шумные берега с их радостями и печалями, условный уют военведовских квартир, праздники, встречи, письма — полученные и ненаписанные. Вся жизнь моряков — их служба и быт, знания и опыт, надежды и огорчения — воплощена с этой минуты в одном: в приказе флагмана.

Сняты чехлы и отданы швартовы. Застоявшийся пар врывается в сопла турбин. В зевах вентиляторов нарастает рев. Ожили стрелки приборов — корабль набирает ход. Поднятые им волны отбрасывают к обочинам фарватера буи ограждения. Буи проносятся вдоль бортов и потом еще долго кланяются вслед кораблю — почтительно и заискивающе.

Впереди — море. Звонкая и тревожная Атлантика! Простор, не имеющий ни начала, ни конца. В нем теряются тесные материки, робко прижимаясь друг к другу. Над ним рождаются и умирают, состарившись, облака. Из него поднимается солнце и, совершив свой долгий путь,_ обессиленное, снова опускается в эту зыбкую бескрайность, так и не достигнув желанных берегов… Вселенная — бесконечна. Но в море ночном хватает места всем ее отраженным созвездиям.

Атлантика — мирные дороги и поле грозных сражений. Сколько судов — испанских, португальских, английских — погребено в ее пучинах! Вековые пласты ила служат им смертным ложем, и придонные течения шевелят вместе с водорослями их нарядные, пестрые штандарты. Вслед за Колумбом, пересекшим ее просторы, подняли паруса жестокие, алчные люди. Навстречу каравеллам, везущим к берегам Европы золото Южной Америки и алмазы Индии, выходили эскадры пиратов. Кипела вода от ядер, трещали бор-ты кораблей, свалившихся на абордаж, и на реях мачт, вместо парусов, качались тела побежденных.

Ее глубины поглотили «Непобедимую армаду», гибель которой возвеличила славу Британии. Но прошел век, и адмирал Рюйтер во имя Нидерландской короны окрасил воды Атлантики кровью тысяч английских моряков. Затем, позже, у мыса Трафальгар французы заплатили за безумство своего императора флотом и жизнью сотен своих сыновей. И все это ради того, чтобы решить, в Лондоне или Париже будут храниться богатства, награбленные в заморских странах, и флаг какой великой державы будет развеваться над скалистым Гибралтаром или знойной Анголой.

Века изменили облик земли. На смену парусам появились турбины и моторы, и теперь не каравеллы и крылатые бригантины бороздят океан, а тысячетонные линкоры и авианосцы. Таинственный мрак глубин иссечен винтами подводных лодок, а заоблачная тишина неба распорота ревом реактивных бомбардировщиков. Но не изменилась алчность собственников — она лишь возросла, стала ненасытнее и омерзительнее. Корсары наших времен живут законами пауков, которые, убивают даже тогда, когда сыты. Жажда власти превратила их в маниаков, подобно тому, как жажда ощущений превращает человека в наркомана.

Эта алчность приводила интервентов к берегам его, Сергея Тополькова, родины. Их было много — поработителей. Но конец у всех оказался один: обломки их судов до сих пор выбрасывают ветры на мирные русские берега… И потому что эскадры собственников все еще бродят на мглистых окраинах морей, он, Сергей Топольков, поднялся на мостик боевого корабля, зорко всматривается в синие горизонты границ.

Он молод, но он уже воин. В наследство ему достались флотоводческая слава Ушакова и Нахимова, светлое сердце матросов революции, солдатская зрелость героев битвы на Волге. А его знания — великое искусство мореплавания, накопленное разумом и опытом многих поколений моряков. Хитроватые морские узлы, которые, быть может, придумали еще матросы Магеллана; математический талант голландца Кремера, известного людям под именем Меркатора, — это он рассчитал путевую карту, лежащую сейчас на штурманском столе; догадливость английского капитана Сомнера, научившего моряков определять координаты судна по солнцу и звездам; творческая дерзость русских инженеров, создавших совершенные корабли, — все это собрано воедино в нем, лейтенанте Тополькове! А на гафеле распрямил ветер флаг его флота — бело-синий простор, красную звезду, серп и молот.

Море — подвижное, летучее — стелется навстречу кораблю. Скользят по воде изломанные тени мачт. Из-под кормы с грохотом вырывается измятая, излохмаченная волна. Она кипит, ярится, вспухает и затем несется за кораблем и день, и два, не в силах ни догнать его, ни остановиться. Кильватерная струя, перемешав пену и солнце, застилает призрачные контуры берегов. Над ней кружатся чайки, словно грачи над первой весенней бороздой.

Море живет не только за бортами — в необозримых далях и горизонтах, в холодной зелени глубин и запахе влажного ветра. Оно живет и в картушках компасов, счетчиках лагов и эхо-лотов, в дрожащих стрелках тахометров. Жизнь моря слилась на долгие годы с жизнью корабля, его экипажа, с жизнью лейтенанта Тополькова. И потому что волны, неторопливо и равнодушно бредущие к берегам не покрыты пылью древности, не знают ни возраста, ни пристанища, катятся вечно, храня в себе девственный, не тронутый временем облик веков, Тополькову становится жутковато. Быть может, в этих волнах шипели и гасли раскаленные ядра Наваринского боя! Быть может, они видели корабли Васко да Гама и слышали радостный крик колумбового матроса: «Земля!» Глядя на эти волны, слушая их, он, Сергей Топольков, приобщается к далекому и близкому прошлому. Он становится не только потомком великих мореплавателей, но и их сверстником. И все, что открыто до него, — Куком и Берингом, Крузенштерном и Лазаревым, — вновь окутывается тайной, непознанной и влекущей. Все начинается снова с той грани, от которой предки уходили в первые плавания. Ему, Тополькову, предстоят дороги, никем не пройденные и никем не пережитые. Ему открывать Антарктиду и полюсы, брать Зимний и штурмовать Перекоп, высаживаться с десантом в Новороссийске и водружать знамя над рейхстагом! У него все впереди — и прошлое и настоящее, — как у этого вечно юного моря, как у ветра, как у корабля, на котором он служит. И од совершит, обязательно совершит все, что предначертано человечеству, он проживет тысячу жизней, ибо разве стоило рождаться ради одной!..

— Скажите, это новый университет?

Море — исчезло. В тишине парка засыпала Москва-ре-ка: глубокое ущелье мел; гранитных берегов до краев наполнялось сумерками. Под Крымским мостом сгущалась темень. А в небе, еще не затуманенном огнями города, расправляли слипшиеся ресницы первые звезды.

— Это новый университет? — повторила вопрос девушка.

Oнa стояла в нескольких шагах от Сергея. Лицо ее было закрыто тенью ночной реки, и он видел лишь ее фигуру — невысокую и прямую, такую же тоненькую, как узкие каблучки ее туфель.

— Не знаю, — почему-то смутился Топольков. — Я здесь впервые. — Потом осмелел, добавил: — Значит, вы тоже не москвичка?

— Ленинградка, — пояснила девушка и повернулась к нему лицом. Ее губы улыбались. Видимо, она была счастлива и потому красива. Светлые волосы свободно спадали вниз, прикрывая щеку. Большие глаза смотрели доверчиво-радостно. В сумерках Сергей не мог различить их цвета, но почему-то подумал, что они — синие-синие.

Теперь они стояли рядом. От реки тянуло прохладой. Запах воды — сырой и острый — вытеснял с набережной густую, сладковато-пьянящую близость цветочных клумб. Меж темными силуэтами зданий вздрагивали зарницы трамваев. А вдали над вечерней столицей плыли, как ходовые огни кораблей, кремлевские звезды.

— Красиво, — восхищенно промолвила девушка.

Внезапно в аллеях парка и дальше — в улицах вспыхнули сотни электрических ламп. И сразу померкла глубина неба, и оно — плоское, оттененное сполохами городского зарева, — опустилось к самым крышам. Длинные отсветы упали на Москву-реку, закачались и замерли.

Эти вспыхнувшие огни, видимо, напомнили девушке о времени. Она поспешно взглянула на часы и с веселым, притворным ужасом воскликнула:

— Если б вы знали, как мне попадет! У нас такой строгий профессор!

В ней было много детского — резкого, угловатого. Но в жестах — плавно-медлительных, мягких уже угадывалась женственность, та робкая, еще не осознанная и не понятая женственность юности, которая сразу же бросается в глаза.

— Вы студентка? — спросил Сергей.

— Да, Ленинградской консерватории.

— И приехали на гастроль?

— Ну-у, гастроль, — засмеялась она. — Просто — концерт. Молодежный.

— И вы опаздываете? — На лице Тополькова появилась заботливая тревога. Уловив ее, девушка тихо, по-дружески доверительно успокоила:

— Это не сегодня — в субботу вечером. Здесь, в парке. — И призналась: — Я потому и удрала сюда.

Где-то в глубине парка возникла музыка. Мелодия нарастала, как приближающийся осенний дождь. Потом в нее влился голос — и чья-то грусть, негромкая и раздумчивая, наполнила набережную. Казалось, она боится шума улиц и поэтому жмется к ночной реке, сохранившей среди разлива огней и звуков нетронутую, первозданную земную тишину.

Девушка примолкла, настороженная тоскующим голосом. И Топольков, заметив это, почти утвердительно сказал:

— Вы тоже будете петь…

Она не ответила. Лишь когда мелодия оборвалась, подняла глаза на Тополькова и, словно вспомнив о его вопросе, кивнула.

— Да, я спою «Песню синих морей». Вы никогда не слыхали ее? У этой песни нет автора. То есть он, конечно, есть, но неизвестен… Когда после войны мы вернулись в Ленинград, нашего дома не оказалось: он был разбит снарядами. Нас поселили в новой комнате. В ней почти ничего не осталось от прежних жителей. Только печка-времянка да старый, покрытый пылью рояль. А на рояле — пожелтевший листок нотной бумаги с торопливыми набросками мелодии и текста… Это и была «Песня синих морей».

— О чем же она? — поинтересовался Сергей.

— О чем? — переспросила девушка. — Не знаю. О морях… О счастье… И, наверное, об очень большой любви.

Топольков пытался представить девушку, стоявшую рядом, в свете театральных юпитеров, ее голос. И песню… Но за песней возникал осажденный Ленинград в блокадную зиму, о которой наслышался он от старших: улицы, занесенные снегами, синие окна замороженных домов. В городе рвутся снаряды. В ответ гулко и резко бьют с Невы вмерзшие в лед эсминцы. Люди толпятся у прорубей, с трудом набирая воду в кастрюли, чайники, игрушечные ведерки. Метет поземка, покачивая людей. Жестко потрескивает лед при каждом корабельном залпе.

А в пустой комнате сидит у рояля человек и озябшими пальцами записывает мелодию. Он не слышит разрывов и тревожного воя сирен. В его сердце роя; даются образы — светлые, вечные и безграничные, как дальние моря. Человек дышит на пальцы, ослабев, пьет пресный кипяток и, снова собравшись с силами, приподымает руки над клавишами. Это самое трудное — удержать руки, не позволить им упасть. Человек торопится, потому что не знает, кто кого переживет: враг или мечта.

— Мне пора, — перебила его раздумья девушка. Она смотрела на Тополькова с сожалением: ей, видимо, не хотелось уходить из парка, возвращаться к своему строгому профессору.

— Я провожу вас, — сказал Сергей.

В аллеях было светло. Вокруг фонарей кружились бабочки — они придавали свету дрожание. Над спинками скамей нависали тени кустов. В этих тенях прятали от прохожих лица влюбленные.

У центральной клумбы на глаза попался рекламный щит, доверчиво прислонившийся к киоску мороженщика. По тому, как девушка замедлила шаги, Сергей догадался, что щит возвещает о субботнем концерте.

— Хотите, я отгадаю ваше имя? — предложил он внезапно и решительно шагнул к объявлению. В списке исполнителей значилось десятка два имен. Наклонившись, Сергей сосредоточенно всматривался в каждое, время от времени поглядывая на девушку, точно сверяя с ней свои размышления. Наконец, распрямился, уверенно промолвил:

— Вот… Вас зовут Зоей. Зоя Каюрова, верно?

И на удивленный вопрос девушки, как он догадался, откровенно ответил:

— Не знаю. Разве все в жизни объяснимо?.. А мое имя — Сергей Топольков.

— Вы придете? Ну… в субботу? — спросила она.

— Нет, — вздохнул Сергей. — В субботу я буду далеко. Очень далеко. Может быть, в море.

За литой оградой двигалась и сверкала ночная Москва. Приближаясь к воротам парка, они, сами того не замечая, шли все медленнее.

— Первая песня — и первое плавание. Первый день новой жизни, — говорил Сергей. — Давайте напишем друг другу об этом дне. Я не могу сообщить своего адреса, потому что не знаю, на каком корабле буду служить. Но если вы хотите…

Зоя колебалась лишь мгновение.

— Хорошо, — согласилась она. И когда Топольков записал ее адрес, добавила: — А теперь пойдемте. Мне действительно попадет.

На улице она быстро осмотрелась и, увидев такси, торопливо направилась к машине.

— Погодите, — удержал ее Сергей. — Только одну минуту.

Он бегом возвратился ко входным воротам, у которых женщины продавали цветущую сирень. Выбрал самый крупный букет. Оглянулся на девушку и неожиданно весело решил:

— И этот букет давайте. И этот… Одним словом — все!

Зоя сидела в машине, когда он вернулся с охапкой сирени. С трудом втиснул цветы сквозь дверцу.

— Это в счет субботы. За «Песню синих морей». Я напишу вам о них.

— Спасибо…

Машина тронулась и через несколько мгновений исчезла в шумном потоке ночной улицы. Но Сергею в этом потоке еще долго чудилось лицо Зои. Она прижимала к себе сирень, и в ее глазах, — быть может, впервые в жизни, — светилось счастье актрисы и женщины, то счастье, от которого люди становятся старше и талантливей.

* * *

За Ленинградом, глотнув побольше солнца, поезд погрузился в сырую хмурь карельских лесов… Низкое небо, изорванное верхушками елей, сочилось влагой. Его клочковатые обрывки блуждали в лапнике, застревая в мокрой хвойной щетине.

Ветер, не в силах пробиться через леса, задувал вдоль пути, по рельсам. Он растрепывал паровозный дым, прижимал к земле, швырял в болотистые сумерки леса. Там, в этих сумерках, дым сливался с клочьями неба. Леса стояли в пелене, и непонятно было: то ли это болотные туманы, то ли дымы поездов, пронесшихся вчера или неделю назад.

И только девчонки-березки, — оголенные, исхлестанные ветром, — стыдливо пряча лица в распущенной зелени волос, протягивали вслед вагонам ветви, точно молили не покидать их здесь, прихватить с собой, отогреть, приласкать.

Сосед по купе — седой капитан первого ранга — часами просиживал у окна. Он молча глядел на темные леса за стеклами вагона. Лишь изредка доставал портсигар и, загнав в мундштук папиросы вату, так же молча закуривал.

— Служить? На Север? — поинтересовался он у Сергея. И, не требуя ответа, добавил:

— А я вот отказаковался, брат-лейтенант… Кончился каперанг Калитин: уволили в отставку. Состарился, говорят, на покой пора. Не понимают, что по законам физики покой возможен лишь при нулевой инерции. А как погасить ее, инерцию эту, если на флоте я тридцать лет прослужил…

Он снова умолк и отвернулся к окну.

На станциях поезд не задерживался. Рубленые постройки, тесовые крыши, дощатые перроны, набухшие влагой, пахли зябко и сыро. Мальчишки в отцовских телогрейках продавали морошку и пироги с рыбой. Устало отфыркивался паровоз, бил в землю струями пара. С горбатых крыш вагонов стекала вода. Звякал станционный колокол, и опять начинали стонать на мокрых рельсах отяжелевшие колеса. Гудки паровоза пугливо замирали в лесах.

Капитан первого ранга, отягченный думами, бродил по коридору, курил, затем возвращался в купе, к своему окну.

— Теперь вот встречу друга или сослуживца бывшего, — сказал он, вздохнув, — начнет мне рассказывать флотские новости — и вдруг умолкнет… Понимаешь, лейтенант? Все, чем жил до сих пор я, отныне для меня военная тайна. Сведения, не подлежащие оглашению штатским.

Второй сосед, генерал, взглянув на часы, предложил:

— Пойдемте, что ли, обедать? Как это у вас, моряков, говорят: адмиральский час?

Калитин отказался, а у Сергея не хватило смелости.

За столиками царило то дружелюбное, размашистое оживление, какое бывает в вагонах-ресторанах лишь полярных и дальневосточных поездов. Может быть, потому, что в этих поездах даже незнакомые люди чувствуют себя единой семьей. Кто-то тут жe подвинулся, приглашая генерала и лейтенанта к столу, кто-то кликнул официантку, кто-то посоветовал заказать заливного окуня. Но едва генерал и Сергей уселись, о них тотчас же забыли, и за столами вновь потекли беседы, прерванные на минуту.

Черноглазый капитан-лейтенант, поблескивая начищенными пуговицами кителя, рассказывал морские побасенки. О тумане, который был таким густым, что боцман принял его за переборку, вбил гвоздь и повесил бушлат; о штурмане, посчитавшем за звезды огни собственных мачт: определив по ним координаты корабля, штурман с ужасом доложил командиру, что сейчас прямо по курсу откроется деревня Жердевка, Тамбовской области; наконец, о старом командире-марсофлоте. Однажды этот командир, человек пожилой, проплававший не один десяток лет, заполнял какую-то длиннейшую интендантскую сводку. Сводка была единая для всех родов войск, и в ней рядом с якорями и шлюпками значились фураж, колесная мазь, вожжи. Дойдя до вопроса, сколько требуется части подков, старый моряк рассвирепел. Вспомнив, что мощность корабельных двигателей равна сорока тысячам лошадиных сил, командир помножил каждую лошадиную силу на четыре лошадиных ноги и заполнил графу. Местные тыловики, даже не прочтя бумагу, подписали ее и отправили дальше. И вдруг недели через две из Москвы приходит в штаб флота шифровка: срочно сообщите, зачем кораблю Н. понадобилось сто шестьдесят тысяч подков…

Анекдоты были старые, заезженные, Сергей знал их чуть ли не со дня поступления в училище. Но сейчас, видимо, они приходились кстати, помогая коротать дорожную скуку.

— Учился где, лейтенант, в Ленинграде? — спросил генерал. Он говорил тихо, видимо не желая мешать соседям по столикам. Сергей знал уже фамилию генерала: Иволгин.

— Нет, — ответил он. — Черноморец я.

Леса за окном внезапно расступились. В небе, за плотным пологом туч, едва угадывалось белесоватое солнце. Но даже в бедном свете его ожили разнообразные колеры, и темная, сплошная громада тайги вдруг оживилась множеством тонов: от блекло-зеленой, почти акварельной нежности берез до суровой скудости красноватых стволов сосен, как будто расписанных небрежными, торопливыми мазками — без полутеней, с коричневыми затеками краски. За мелколесьем опушки открылось широкое озеро — студеной, купоросной синевы. Оно плескалось у черных, плывучих берегов, взбивало в обнаженных корневищах сосен белую пену, лизало мокрые, сглаженные валуны. Ни челна, ни птицы, ни тропки рядом — только синий, глубокий холод да тоскливая молчаливость, камней, хранящих примитивную красоту ледниковых эпох.

— Край морей полуночных, — заметил Иволгин. И, повернувшись к Тополькову, признался: — А я ведь тоже бывал на Черном море. Слыхали о таком городке — Стожарске?

Конечно… Правда, Сергей никогда не сходил в Стожарске на берег, но сколько раз, проплывая мимо, разглядывал в бинокль дремотные улочки, затерянные в садах, огороды, подступающие к самому морю, рыбачьи шаланды у низких причалов. Красные черепичные крыши, тополя к небу, башня маяка — таким запомнился молодому штурману Тополькову Стожарск с моря.

— Хороший городок, — скованно сказал он, стараясь отвечать генералу солидно. — Много приметных знаков.

— Приметных знаков, — засмеялся Иволгин. Потом вздохнул своему чему-то, добавил: — Впрочем, в жизни всегда так: то, что одному дороже всего, для другого — лишь приметные знаки.

Он замолчал, выжидая, пока официантка расставит посуду. Потом промолвил:

— Я провел, лейтенант, однажды в Стожарске весну. Давно. Еще до войны. — Генерал испытующе посмотрел на Тополькова, словно оценивая, стоит ли делиться воспоминаниями с этим молодым, безусым лейтенантом. Но, видимо, воспоминания уже захлестнули его самого, он не в силах был побороть их, и ему оставалось либо поведать былое своему случайному спутнику, либо замкнуться, уйти в себя.

— Я приехал туда вслед за женщиной, которую очень любил.

Сергей покраснел. Почему-то вспомнил Зою Каюрову — ее светлые волосы, лучистые глаза, цвета которых он так и не узнал. Его смущал разговор с генералом, он не ведал, как положено лейтенантам вести себя в подобных случаях, что отвечать. Но Иволгин и не ждал ответов.

— Ее звали Геленой, — сказал он. — Гелена Речная. Артистка Ленинградской филармонии.

…Мерно покачивается вагон, и где-то на полке буфета так же мерно позванивает стекло. Мягко пружиня, выстукивают колеса: Ге-ле-на Реч-ная… Ге-ле-на Реч-ная…

Артистка Ленинградской филармонии. Все складывалось так, что невольно напоминало о Зое. И, слушая генерала, Сергей впервые в жизни задумывался о глубинах той близости, которая может возникнуть между мужчиной и женщиной. Он не только догадывался, но и чувствовал, что такая близость — великая и необъяснимая — существует. Не физическая, о которой рассказывали ему не в меру взрослые сверстники; и не встречи, которые пережил он сам: с ночными провожаниями после спектаклей, с традиционными поцелуями «на неделю вперед, до следующего увольнения», нет — близость иная, ничего не требующая и ни на что не посягающая, близость, которая становится самой жизнью двух людей, даже если эти люди не знакомы друг с другом..

В поисках ее человек проходит землю из края в край, чтобы, остановившись где-то на грани планеты, крикнуть во Вселенную: «Где же ты?» Не найдя, человек все равно придумает ее, создаст — из солнца, из песен, из моря… Эта близость рождает в сердце бесконечное разнообразие чувств — от дерзновенных творческих взлетов, преобразующих мир, — до мгновении восторженной сентиментальности, когда мужчина, только что вышедший из шторма и боя, испытавший судьбу и не дрогнувший в самую жестокую минуту, вдруг не удержит слезы при виде кухонного фартушка, забытого на спинке стула»…

Истинная близость, наверное, возникает в тот миг, когда в мужчине обостряется чувство покровителя, старшего. И женщина отвечает на эту заботу беспредельной доверчивостью — высшим проявлением своей любви.

Сергей думал о Зое. Жалел, что она не видит вместе с ним лесов и озер, не слышит Иволгина. Он напишет ей, обязательно напишет обо всем: о морях, о генерале, о своих раздумьях. Она поймет: хотя бы потому, что он думает о ней. А сейчас он должен запомнить и эту березку, мелькнувшую за окном, и туманные опушки, и речушку, вьющуюся меж сосен. Запомнить и хранить в памяти до тех пор, пока не расскажет обо всем Зое…

Поезд мчался к полярному морю. Без конца выстукивали колеса: Ге-ле-на Реч-ная… Ге-ле-на Реч-ная…

— Эта женщина напоминала розоватую чайку, — говорил генерал. — Я видел такую чайку в Стожарске, в доме учителя географии. Фамилия учителя была — Городенко…

Уже возвратившись в свой вагон, стоя в коридоре и прижимаясь лбом к оконному стеклу, он улыбнулся:

— Разоткровенничался я сегодня из-за вашего Черного моря… Говорят, это признак старости, когда человек увлекается воспоминаниями. Вам, молодым, не понять. — Но после долгой паузы задумчиво произнес, казалось, без всякой связи с предыдущим: — Впрочем… у каждого поколения есть своя грусть.

Поезд замедлял ход, приближаясь к станции. Она виднелась вдали, за изгибом насыпи, — темные деревянные постройки в мглистой дымке мороси. Чуть в стороне высились цеха лесопильного завода, штабеля досок, желтоватые холмы опилок. От ближнего леса к заводу тянулась вязкая, изжеванная тракторными гусеницами дорога.

— Разве нельзя прожить без грусти? — спросил Сергей нерешительно, боясь показаться генералу наивным.

— Не знаю, — ответил Иволгин. — Да и нужно ли? Грусть — самое умное чувство: она рождает раздумья…

На третьи сутки пути Сергей впервые увидел солнце в северной части неба. Оно опустилось к самому краю небосклона, готовое вот-вот сползти за горизонт. Но почему-то не сползало и продолжило висеть над землей — сонное, усталое, с блеклыми, четко различимыми краями — точно в светофильтрах секстана. В его неярком, ровном свете просматривались далекие контуры сопок.

— Ложитесь спать, — позвал его Иволгин. Сергей отрицательно качнул головой:

— Рано еще.

— Рано? — рассмеялся генерал. Сергей взглянул на часы — была половина третьего ночи.

Леса редели. Деревья становились ниже, приземистей. Они напоминали грибы: их ветви не тянулись кверху, а разрастались над землей. В низкорослых мшистых травах покоилась черная, как смола, вода. Она не отражала даже солнца. «Это не вода, — подумал Топольков, — это притаившаяся ночь».

Где-то впереди, за сопками, под ночным тоскливым солнцем, начиналось полярное море. Сергей увидит его завтра — и с этой минуты начнется новая, увлекательная жизнь: с четким укладом корабельной службы, с дальними походами, с тревожными штормовыми вахтами. Что ж, это и есть то счастье, к которому он стремился! Завтра, придя на берег, он крикнет в широкий простор: «Здравствуй, родное море!»

Не сдержал улыбки и оглянулся на генерала. Иволгин не спал: заложив руки за голову, задумчиво смотрел куда-то вверх. О чем думал он, — кто знает… Может быть, о делах. Или о битвах, в которых прошла его молодость. А быть может, вспоминал о южном городке Стожарске, о женщине с неясным именем — Гелена Речная, о той далекой весне, что сохранилась в сердце его до первой старческой седины…

Загрузка...