Едва ли не самые частые эпитеты, в окружении которых фигурирует имя Пифагора на страницах популярных да и многих научных работ, — это «легендарный», «полулегендарный» или даже «полумифический». У читателя, незнакомого с источниками, может создаться впечатление, что биография Пифагора действительно состоит из легенд и что мы знаем о нем столько же, сколько о Гомере или Ликурге, само существование которых до сих пор подвергается сомнению. Однако реальное положение дел совсем иное.
Хотя в традиции о Пифагоре исторические факты с самого начала тесно переплетены с фантастическим вымыслом, отделить одно от другого — это, пожалуй, не самая трудная задача. Гораздо сложнее среди сведений, выглядящих вполне правдоподобно, выделить реальные события жизненного пути Пифагора. Именно здесь мы сталкиваемся с наибольшим количеством контроверз, которые, впрочем, сопровождают исследование жизни и творчества каждого из досократиков. Как правило, нам неизвестны ни точные даты их жизни и смерти, ни основные этапы их биографии. Пифагор в этом смысле вовсе не исключение, скорее наоборот: о его жизни мы знаем намного больше, чем о любом современном ему философе, будь то Фалес, Анаксимандр, Анаксимен или Ксенофан. Огромная слава Пифагора сослужила ему двоякую службу: сделав его имя притягательным для легенд, умножавшихся от века к веку, она в то же время позволила донести до нас память о реальных событиях того времени.
Уже от V в. до н. э., в начале которого умер Пифагор, о нем дошло больше свидетельств, чем о любом другом философе, — например, имена Анаксимандра или Парменида вообще не упоминаются в литературе того времени. О Пифагоре говорят его современники Ксенофан и Гераклит, в середине века — историк Геродот и философ Эмпедокл, его имя встречается у поэта и философа Иона Хиосского и писателя Главка из Регия{14}.
Об исключительной популярности Пифагора свидетельствуют монеты с его изображением и надписью *********, выпущенные в 430–420 гг. до н. э. в Абдерах. Для V в. до н. э. это случай беспрецедентный и не только потому, что изображения философов на монетах появляются гораздо позже и, как правило, в их родных городах: перед нами первый портрет на греческих монетах, во всяком случае, первый подписанный портрет{15}.
Пифагор первым из греческих философов удостоился специально посвященного ему сочинения. Эту книгу, известную нам только по названию, написал Демокрит из Абдер, учившийся, кстати, у одного из пифагорейцев. По свидетельству Фрасилла, издававшего в I в. сочинения Демокрита, он высказывал в ней восхищение самосским мудрецом (Д. Л. IX, 38).
В отрывочных и зачастую случайно сохранившихся упоминаниях V в. до н. э. очень мало сведений биографического характера. В первой половине IV в. до н. э. положение если и меняется, то не очень заметно. Ряд фактов о жизни Пифагора сообщают софисты Исократ и Алкидамант, философ Антисфен, историки Андрон из Эфеса и Феопомп, однако факты эти перемешаны с легендами и вымыслом и далеко не всегда достоверны.
Несмотря на свой интерес к пифагореизму и глубокое влияние этого течения на его философию, Платон упоминает о Пифагоре всего один раз (и еще раз о пифагорейцах в целом). Учитывая, что мы располагаем практически полным корпусом его сочинений, скупость высказываний Платона на этот счет столь же удивительна, сколь и обидна. Ее лишь частично компенсируют сведения его учеников: Гераклида Понтийского, Спевсиппа, Ксенократа и Аристотеля. Гераклид вывел Пифагора в качестве героя диалога «Абарис», с чем впоследствии было связано немало недоразумений: вымышленные речи участников диалога были восприняты всерьез. Кроме того, он и Ксенократ посвятили пифагорейцам специальные сочинения, от которых дошло только несколько фрагментов. Во всем обширном корпусе сохранившихся сочинений Аристотеля Пифагор упоминается лишь дважды; немногим больше для его биографии дают фрагменты нескольких утраченных работ Аристотеля о пифагорейцах: мы находим в них либо собрание «чудесных» историй, либо критическое рассмотрение философских и научных вопросов.
Ситуацию резко меняет возникновение в перипатетической школе биографического жанра{16}. По счастливой случайности один из его зачинателей, Аристоксен из Тарента, учился в молодости у последних пифагорейцев и располагал более надежными сведениями, чем другие авторы его времени. Аристоксен посвятил Пифагору и его ученикам три сочинения биографического характера, и хотя ему была свойственна ярко апологетическая тенденция, сам он, кажется, почти ничего не выдумывал и вообще старался очистить образ Пифагора от легенд, уже давно и тесно с ним связанных{17}. Его младший современник перипатетик Дикеарх, рассматривавший деятельность Пифагора в рамках своего общего труда «Жизнь Эллады», был лишен тенденциозности Аристоксена, но сведений о пифагорейцах имел гораздо меньше. В целом благодаря Аристоксену и Дикеарху до нас дошло наибольшее количество надежных биографических данных, хотя и их свидетельства, разумеется, нуждаются в критическом рассмотрении.
Труд Тимея из Тавромения «Италийская и сицилийская история», написанный на рубеже IV–III вв. до н. э., сохранился лишь в фрагментах, часть из которых имеет отношение к Пифагору. Тимея часто использовали позднейшие историки, но реконструкция восходящих к нему сведений наталкивается на большие трудности и надежности пока еще не достигла{18}.
Историки Неанф из Кизика (первая половина III в. до н. э.) и Гермипп (вторая половина III в. до н. э.), писавшие о пифагорейцах, опирались как на перипатетические биографии, так и на популярную традицию, причем Гермипп добавил к ней несколько баснословных рассказов, рисовавших Пифагора в очень неприглядном свете.
К III–II вв. до н. э. относятся, вероятно, две анонимные биографии Пифагора, сохранившиеся в передаче Диодора Сицилийского и патриарха Фотия. Обе они малоинформативны, но показательны тем, что уже опираются на некоторые из псевдопифагорейских сочинений, обильно фабриковавшихся в тот период. Эта литература, с ее тягой к риторическому морализаторству, с отсутствием интереса к реальной истории и серьезным философским и научным проблемам, станет впоследствии одним из важных источников позднеантичных сочинений о Пифагоре{19}.
Свое второе рождение биографическая традиция получила в рамках неопифагореизма, возникшего в I в. до н. э. Одну из первых неопифагорейских биографий написал Аполлоний Тианский (I в.), неутомимый искатель «сокровенного» во всех греческих и восточных учениях, человек, желавший не только писать о чудесах, но и творить их. Хотя у него можно найти сведения, восходящие к ценным источникам IV–III вв. до н. э., подход его был, в сущности, антиисторичен. Аполлоний видел в Пифагоре своего прямого предшественника (он считал, что душа Пифагора вселилась именно в него) и рисовал его по своему образу и подобию{20}.
Книга Аполлония до нас не дошла, но сохранились близкие ей по духу и прямо ее использовавшие «Жизнь Пифагора» Порфирия (III в.) и «О пифагорейской жизни» его ученика Ямвлиха (рубеж III–IV вв.){21}.К числу других источников этих сочинений относится биография Пифагора, созданная неопифагорейцем Никомахом из Герасы (II в.), известным любовью к мистической арифметике, а также роман Антония Диогена (I в.) под характерным названием «Чудеса по ту сторону Фулы».
У Порфирия и Ямвлиха (а еще раньше — у Аполлония) легендарное, фантастическое, чудесное перестает быть побочным мотивом и становится сутью и основой повествования. Судя по написанной им биографии его учителя Плотина, Порфирий не был вовсе лишен интереса к истории, и хотя его «Жизнь Пифагора» больше похожа на житие святого, к достоинствам Порфирия нужно отнести по крайней мере то, что он, как правило, называет свои источники. О Ямвлихе нельзя сказать даже этого. Трудно представить себе человека, который взялся бы за осуществление амбициозного плана — описать в десяти книгах (10 — священное число!) все стороны древнего пифагореизма, будучи столь мало пригодным к этому. Хотя Ямвлих стремился соединить в собственном учении все известные ему религиозные и философские системы — от египетских до индийских, книгу о пифагорейцах он компоновал, механически переписывая из двух — трех сочинений (далеко не лучших!), причем с многочисленными искажениями, бессмысленными повторами и перестановками.
Кажется очевидным, что поздние компиляции ценны как источники по древнему пифагореизму лишь в тех сравнительно немногих случаях, когда передаваемые ими сведения восходят к авторам, творившим на рубеже IV–III вв. до н. э. К глубокому сожалению, до нас дошли не Аристоксен и Дикеарх, а именно Ямвлих и Порфирий, и созданный ими образ на много веков определил отношение к пифагорейцам. Разумеется, уже в XIX в. эти поздние биографии никто полностью не воспринимал всерьез, и ругать Ямвлиха стало едва ли не ученой традицией. И все же несмотря на огромную критическую работу, проделанную несколькими поколениями ученых, образ Пифагора и его школы так до конца и не был очищен от множества поздних напластований, аккумулированных в сочинениях неопифагорейских эпигонов.
Завершая краткий обзор главных (но далеко не всех) биографических источников, назовем еще Диогена Лаэрция (рубеж II–III вв.), автора обширного компилятивного труда о знаменитых философах{22}. Для биографии Пифагора он пользовался не самыми худшими источниками{23}, к тому же его отношение к «чудесной» стороне пифагорейской традиции было гораздо более сдержанным по сравнению с Ямвлйхом и Порфирием. Отсутствие собственных идей по интересующему нас вопросу способствовало тому, что передаваемый материал подвергся у него меньшему искажению, чем у неопифагорейских биографов. Впрочем, его способ обращения с источниками, напоминающий составление мозаики, иногда обескураживает даже больше, чем стиль Ямвлиха, который обычно переписывал тексты довольно большими кусками.
Сведения о Пифагоре до его отъезда в Великую Грецию чрезвычайно малочисленны. Ранние источники называют его родиной о-в Самос, с чем солидарна и большая часть поздних авторов. Однако уже в IV в. до н. э. появляется другая версия: Феопомп и Аристоксен считали его тирренцем (этруском) с одного из островов в Эгейском море, откуда впоследствии тирренцы были изгнаны афинянами. Эта версия, вероятно, связана с тем, что этруски в глазах греков были носителями таинственного религиозного учения и этрусское происхождение Пифагора объясняло его собственную религиозную доктрину. Вместе с тем оно могло объяснять его эмиграцию именно в Италию. Впрочем, каковы бы ни были истоки этого мнения, можно с определенностью сказать, что оно ошибочно.
Отцом Пифагора авторы V–IV вв. до н. э. называют Мнесарха. О профессии Мнесарха высказывались различные мнения: некоторые считали его богатым купцом (Порф. 1), другие — резчиком гемм (Д. Л. VIII, 1). Упоминание о такой редкой профессии не очень похоже на чье-то изобретение, но все же первый вариант кажется более предпочтительным. Самосский аристократ вполне мог заниматься крупной торговлей (но никак не ремеслом), а образование Пифагора и характер его политической деятельности явственно указывают на знатность его происхождения.
Из предшественников Пифагора чаще всего упоминают Ферекида Сиросского, автора одной из первых теогоний в прозе. В более поздние времена у Пифагора появляются и другие учителя, например, Анаксимандр или Фалес, однако стремление эллинистических эрудитов связать всех великих философов нитями личной преемственности едва ли заслуживает серьезного вниания. Что касается Ферекида, то уже Андрон из Эфеса (7 А 1), а вслед за ним и другие авторы IV в. до н. э. называют его учителем Пифагора. Андрон явно черпал свои сведения из популярной традиции; он повествует о различных чудесах и предвидениях Пифагора, например, о предсказании им землетрясения (7 А 6). Феопомп, изменив лишь имена и географические названия, приписал те же чудеса Ферекиду. Эта же легендарная традиция зафиксирована и у Аристотеля, который с явным неодобрением отметил: «Пифагор, сын Мнесарха, первоначально посвятил себя занятию математическими науками, в частности арифметикой, но потом не удержался и от чудотворства Ферекида» (14 А 7).
Что же стоит за сближением Пифагора и Ферекида: реальная историческая традиция или вымысел? Полностью отрицать первую возможность было бы неосторожно, тем не менее мы склоняемся ко второй. Во взглядах Пифагора едва ли можно найти какие-либо следы его ученичества у Ферекида (метемпсихоз, приписываемый Ферекиду в византийском лексиконе Свиды, — лишь поздняя выдумка), и почвой для сближения был, скорее всего, образ их жизни. «Если Ферекид был мудрецом того типа, который связан с чудесными историями, а именно таким был Пифагор, то связь между двумя схожими современниками была бы изобретена, существовала она в реальности или нет»{24}.Итак, ничего определенного об учителях Пифагора сказать нельзя. Несмотря на его несомненную близость к ионийской традиции и знакомство с идеями милетских натурфилософов — Фалеса, Анаксимандра, Анаксимена, — никто из них, вероятно, не был его прямым наставником.
«Когда Пифагору исполнилось сорок лет, — говорит Аристоксен, — он, видя, что тирания Поликрата слишком сурова, чтобы свободный человек мог спокойно переносить ее надзор и деспотизм, уехал в Италию» (фр. 16). Годом его отъезда с Самоса историк Аполлодор (II в. до н. э.) считал первый год 62 олимпиады (531 г. до н. э.), основываясь, как полагают, на сочинении самого Аристоксена{25}. Следовательно, приблизительной датой рождения Пифагора можно считать (_570 г. до н. э. Единственным препятствием здесь служит '«то, что уже Аристоксен мог синхронизировать главное событие в жизни Пифагора — прибытие в Италию — с его акме (сорокалетием). Такой прием действительно характерен для эллинистической биографии, однако нет оснований полагать, что он был уже у Аристоксена, стоявшего у самых истоков этого жанра. Биографии Аристоксена были посвящены, как правило, людям недавнего прошлого — Сократу, Платону, Архиту и едва ли нуждались в искусственной синхронизации. Остается добавить, что никакая другая хронология не выдерживает критики и время ок. 570 г. до н. э. считается едва ли не общепринятой датой рождения Пифагора.
Поликрат пришел к власти на Самосе ок. 538 г. до н. э. вместе со своими братьями. Затем он расправился с ними и остался единоличным правителем острова. Эпоха его правления была чрезвычайно благоприятна; для Самоса: на острове велось обширное строительство, его экономика процветала. Подобно многим греческим тиранам Поликрат покровительствовал талантам:; при его дворе жили поэты Ивик и Анакреонт, знаменитый врач Демокед, на острове работал известный строитель самосского туннеля Евпалин. Будь Пифагор только философом и ученым, ему, вероятно, нашлось бы место под властью просвещенного тирана, однако он был также движим сильными политическими амбициями и посвятил политике значительную часть своей жизни. Трудно ли было ему понять по прошествии нескольких лет тирании Поликрата, что Самос слишком мал для них обоих? Политическая карьера в условиях тирании могла вывести его лишь в приближенные тирана — но этот путь вряд ли подходил для такой личности, как Пифагор.
Традиция единодушно относит все путешествия Пифагора еще ко времени жизни на Самосе. Единодушие это не случайно: именно об этом периоде уже в III в. до н. э. знали почти столь же мало, как и мы сейчас. Желание заполнить этот досадный пробел интересными событиями играло далеко не последнюю роль в постепенном увеличении числа и продолжительности путешествий. В поздние времена Пифагору приписывались поездки не только к египтянам, финикийцам или персидским магам, но и к вавилонянам, индийцам, евреям, фракийцам, арабам и даже галльским жрецам-друидам.
Вопрос о путешествиях Пифагора давно перерос чисто биографические рамки и вот уже второе столетие связан с дискуссиями об общем характере культурных связей между Востоком и Западом в ту эпоху. Путешествия, равно как и любой другой факт, хоть как-то связывающий греческих мыслителей с Востоком, нередко интерпретировались в качестве свидетельств обширных заимствований, сделанных ими у своих восточных соседей. И хотя с ростом наших знаний о культуре древневосточных государств большинство исследователей склоняется к противоположному взгляду, стремление связывать зарождение и последующее развитие греческой философии и науки с импульсами, идущими с Востока, все еще распространено достаточно широко{26}.
Несмотря на неубедительность подавляющего большинства гипотез такого рода, их нельзя сбрасывать со счетов, ибо за ними стоит реальная проблема: уникально быстрое возникновение в Греции огромного числа важнейших культурных новшеств. Однако решение этой проблемы «генеалогическим» путем является слишком простым и явно неудовлетворительным.
Греки не могли заимствовать философию и науку в готовом виде (как это сделали, например, римляне) по той простой причине, что в VI в. до н. э. на Востоке не было ни того, ни другого. (В Индии философия появляется почти одновременно с греческой, но говорить о каких-либо контактах в этой области не приходится). Греческая мифология, как мы полагаем, лишь в очень незначительной степени повлияла на становление философии — тем меньшее влияние следует приписывать мифологии восточной. Что же касается конкретных заимствований в некоторых областях знаний, то, забегая вперед, отметим, что они были весьма скромными (за исключением, пожалуй, медицины) и не имели сколько-нибудь решающего значения в генезисе раннегреческой науки.
Здесь необходимо подчеркнуть, что речь идет о самостоятельности и уникальности греческой философии и науки. Ни один исследователь не может пройти мимо «восточного» стиля в греческой живописи эпохи архаики, явного подражания мастеров того времени образцам египетской монументальной скульптуры, заимствования алфавита у финикийцев или чеканки монеты у лидийцев, восточных мотивов в греческой мифологии. Велика была роль Востока и в передаче технических навыков.
Однако при обсуждении проблем распространения культурных феноменов (как материальных, так и духовных) следует учитывать, что степень их «социальной мобильности» чрезвычайно различна. Как правило, легче всего распространяется то, что дает непосредственную экономическую и социальную выгоду (орудия труда, средства передвижения, оружие, культурные растения и т. п.), что может быть воплощено в конкретных вещах, которые нетрудно воспроизвести (предметы обихода, одежда, обувь и т. п.), наконец, то, что имеет наибольшее количество носителей и сравнительно легко передается (мифы, обряды, фольклор и т. п.).
С этой точки зрения понятно, почему вавилонские названия планет появляются в Греции в IV в. до н. э., а данные об их движении начинают использоваться лишь с середины II в. до н. э. (через 400 лет после начала культурных контактов!): людей, желавших, а тем более способных эффективно применять вавилонские расчеты в Греции было куда меньше, чем приверженцев восточных культов или поклонников астрологии. Так же очевидна и огромная разница между подражанием египетской скульптуре и изучением вавилонской математики — барьеров на пути передачи во втором случае во много раз больше, чем в первом. История стран, постепенно втягивавшихся в орбиту античной, а затем и западноевропейской цивилизации, многократно демонстрирует, что по сравнению с восприятием других культурных феноменов готовность к принятию философских и научных идей была гораздо меньше (если оно вообще происходило).
Современные сторонники тезиса ex Oriente lux имеют в числе союзников многих античных авторов, причем у греков эта тенденция появилась уже в V в. до н. э. «Египетский мираж», представлявший эту страну прародительницей немалой части греческой культуры, во многом обязан своим происхождением Геродоту{27}.Полувеком позже Исократ утверждал, что Пифагор воспринял свою философию в Египте (Бус. 28), а Аристотель назвал эту страну родиной теоретической математики (Мет. 981 b 23). Очень показателен в этом отношении фрагмент из «Истории геометрии» Евдема Родосского, ученика Аристотеля: «Согласно большинству рассказов, геометрия впервые была изобретена египтянами, взяв свое начало от измерения земли. Она была необходима им потому, что разлив Нила каждый раз уничтожал границы, проведенные между их участками (об этом писал и Геродот. — Л. Ж.)… Фалес, первым побывав в Египте, впервые перенес геометрию в Грецию» (фр. 133).
Что же заставило греков искать восточные корни своей собственной культуры? Причин здесь несколько. Уже первые встречи греков с восточными соседями, в особенности с египтянами, убедили их в огромной древности этой культуры. Это, естественно, наводило их на мысль, что сходство — реальное или вымышленное, — которое они находили между фактами той и другой культуры, может быть объяснено заимствованиями греков у египтян, но никак не наоборот.
Такие объяснения воспринимались греческой публикой тем благосклонней, что соответствовали господствовавшим тогда аристократическим представлениям: чем древнее считалось какое-то установление, тем большим почетом оно было окружено. Найти египетские истоки местного культа означало то же самое, что найти для недавно возвысившегося рода предка среди гомеровских героев.
В V в. до н. э. греки столкнулись с проблемой, которая и в Новое время уже несколько веков занимает ученые умы: как объяснить внезапное появление такого количества культурных новшеств в столь короткий срок? Если и в наше время многие исследователи, к услугам которых данные десятка научных дисциплин, пытаются свести эту проблему к простой генеалогической схеме, то что же говорить о греках, у которых только зародилась описательная история! Подобный ход мысли был для них едва ли не единственно возможным. Поиск реальных и чрезвычайно сложных причин того или иного новшества подменялся повествованием о культурном герое или первооткрывателе. В числе их назывались не только греки, но нередко также египтяне или финикийцы.
В период эллинизма эта тенденция проявляется еще ярче, тем более что религиозный и отчасти культурный синкретизм эпохи действительно давал основания для такого хода мысли. Дальше уже действовала логика повествовательного жанра: тех, кто реально путешествовал, например, в Египет (Демокрит), отправляли еще и в Индию, а те, кто вообще никуда не ездил (Эмпедокл, Анаксагор), все равно наделялись каким-нибудь путешествием.
Last, but not least. Греки, будучи тогда одним из 1 наиболее творческих народов в мире, в то же самое время весьма низко оценивали и плохо понимали возможности (а тем более механизмы) собственной творческой активности. Гораздо большее значение они придавали обучению и передаче идей, знаний и навыков, что вело к явной предрасположенности греческой мысли к «диффузионистским» объяснениям. Поиск линий преемственности, источников зависимости и влияния (одним из которых были путешествия) был в центре их внимания, даже если речь шла о вещах, рождавшихся на их собственных глазах, в пределах нескольких поколений.
Традиция о путешествиях Пифагора отчетливо распадается на два этапа, границей между которыми служит рубеж IV–III вв. до н. э. Если в IV в. до н. э. мы имеем лишь два изолированных упоминания о его по- i ездке, причем только в Египет, то позже путешествия становятся непременной чертой жизнеописания Пифагора, а их география быстро расширяется. В конце III в. до н. э. автор «Мифических повествований» Неанф называл его сирийцем из города Тира, а Гермипп писал о том, что он воспринял свою философию у евреев. К этому же времени относятся и рассказы о посещении Пифагором персидских магов и вавилонских жрецов.
В самом факте путешествия в Египет (разумеется, не с целью обучения) нет ничего невозможного: там побывали Фалес, Солон, Геродот, Демокрит. Но в случае с Пифагором этот факт не подтверждается той частью ранней традиции, которой можно доверять. Первое упоминание о нем, принадлежащее Исократу, явно имеет характер литературной фикции — с этим согласны даже те, кто не отрицает самого факта путешествия{28}. В похвальной речи в честь мифического египетского царя Бусириса Исократ пишет: «Пифагор Самосский, отправившись к египтянам и став их учеником, первый познакомил эллинов с египетской философией, обратив особое внимание на жертвоприношения и очистительные церемонии» (Бус. 28). При этом в начале своей речи Исократ заявляет, что не заботится о ее правдивости (Бус. 4), а в конце прямо признает, что говорит неправду (Бус. 33). Все, что он рассказывает о греческих заимствованиях в Египте, совершенно неправдоподобно — можно ли после этого принимать его слова всерьез? Ясно, что и сам Исократ к этому вовсе не стремился.
Второе упоминание принадлежит Гекатею Абдерскому, историку рубежа IV–III вв. до н. э. Он повествует о посещении Египта Орфеем, Мусеем, Дедалом, Гомером, Пифагором и другими великими людьми, ссылаясь при этом на записи в египетских священных книгах (F Gr Hist. 264 F 25). Перед нами вновь явный литературный вымысел: половина имен, названных Гекатеем, попросту легендарны, никаких книг с записями о посещении Египта великими греками, разумеется, не было, а если бы даже и были, то прочесть бы их не смогли — ни один из греческих авторов, писавших о Египте, языка этой страны не знал{29}. Утверждения Гекатея восходят частично к Геродоту, а частично к популярной традиции, настойчиво связывавшей с Египтом едва ли не каждую вторую знаменитость.
В наиболее важной части традиции — у Аристотеля, Евдема Родосского, Аристоксена или Дикеарха мы не найдем никаких намеков на восточные путешествия Пифагора. Правда, есть два курьезных свидетельства, в которых наряду с более поздними авторами фигурирует и имя Аристоксена, но при тщательном рассмотрении оказывается, что содержащаяся в них информация о путешествиях восходить к нему не может. Одно из них повествует о том, как Пифагор приехал к Зарату Халдейскому (т. е. Заратуштре) и чему тот его научил (фр. 13){30}. В другом со ссылкой сразу на пятерых авторов говорится, что Пифагор уехал от тирании Поликрата в Египет (а не в Италию, как в подлинном фрагменте Аристоксена!), там был взят в плен персидским царем Камбизом и, оказавшись в Вавилоне, был посвящен в местные религиозные таинства — сюжет, вполне достойный романа (фр. 12).
Итак, что же можно сказать о путешествиях, если первые свидетельства о них явно недостоверны, а основанная на них поздняя традиция не добавляет ни одной правдоподобной детали? Лишь то, что у нас нет оснований верить в их реальность{31}.
О прибытии Пифагора в Кротон сохранилось интересное свидетельство Дикеарха (в передаче Порфирия): «Когда Пифагор прибыл в Италию и появился в Кротоне, он расположил к себе весь город как человек много странствовавший, необыкновенный и по своей природе богато одаренный судьбою, — ибо он обладал величавой внешностью и большой красотой, благородством речи, нрава и всего остального. Сначала, произнеся долгую и прекрасную речь, он очаровал старейшин, собравшихся в совете, затем по их просьбе дал наставления юношам, после этого детям, собранным вместе из школ и, наконец, женщинам, когда и их созвали, чтобы его послушать» (фр. 33).
Несмотря на панегирический тон и некоторое неправдоподобие в деталях, за этим рассказом, вероятно, стоят какие-то реальные события (о речах Пифагора упоминает и более ранний автор — философ Антисфен){32}. Вспомним, что Пифагор прибывает в Кротон в одиночку, лишенный поддержки родного полиса. Судьба таких людей редко была завидной: современник Пифагора Ксенофан, также уехавший из Ионии в Великую Грецию, вынужден был добывать себе пропитание исполнением гомеровских поэм. Чем иначе объяснить столь быстрый успех Пифагора, как не его особой личной одаренностью и умением убеждать людей?
По удачной характеристике Э. Майнера, «Пифагор прибыл в Кротон в качестве религиозного и морального учителя. вероятно, с некоторым опытом реакционного политического агитатора. Он был человеком с сильными социальными и политическими предубеждениями и глубоким чувством собственной значимости. Он был избранным лидером, пророком, но не без хитрости и хорошего знания практических деталей и средств, которые только и могут объяснить его последующий феноменальный успех»{33}.
Видимо, немалую роль сыграло то, что Пифагор прибыл в Кротон в тяжелый для города период и каким-то образом сумел использовать эту ситуацию в своих целях. Ахейская колония Кротон, как и многие другие в Великой Греции, была основана в конце VIII в. до н. э. В течение последующего времени экономическое процветание южноиталийских городов постоянно растет, однако в середине VI в. до н. э. их интересы приходят в конфликт друг с другом. Главной причиной раздоров было, по-видимому; не столько торговое соперничество, сколько земельные владения: расширяя территорию колонии в конце концов столкнулись между собой. Кротон в союзе с Сибарисом, самым крупным и богатым в Южной Италии, а также с Метапонтом нападает на Сирис. Вслед за победой над Сирисом Кротон, уже самостоятельно, начинает войну с Локрами Эпизефирскими (вскоре после 540 г. до н. э.). Не-j смотря на численное превосходство нападающей стороны, Локры сумели не только победить, но и уничтожить большую часть кротонской армии (согласно легенде, в этом им помогли божественные близнецы Диоскуры, посланные спартанцами){34}.
Косвенным отражением упадка, который переживал город после неудачной войны против Локров, является отсутствие кротонцев среди олимпийских победителей: с 548 по 532 г. до н. э., в то время как раньше их было немало. В 532 г. до н. э. кротонский атлет Милон одержал свою первую победу, а с 508 по 480 г. до н. э. семь; из восьми победителей в беге были кротонцами. Большинство историков связывает этот подъем духа кротонских граждан с воздействием этико-политического учения Пифагора{35}, но какие именно средства он использовал для этого, можно лишь догадываться.
С течением времени вокруг самосского мудреца стали группироваться преданные ему сторонники, вероятно, в основном из среды аристократической молодежи, которых Пифагор воспитывал в духе своего учения. По словам Исократа (правда, несколько ироническим), слава Пифагора как воспитателя была настолько велика, что все юноши хотели стать его учениками, а их отцы предпочитали, чтобы они проводили время с ним, нежели занимались собственными делами (Бус. 29). Платон в своем единственном упоминании о Пифагоре называет его «предводителем юношества», создавшим особый пифагорейский образ жизни (Гос. 600 а — b).
Политическое влияние сторонников Пифагора возрастало постепенно, по мере их возмужания и включения в государственную деятельность. Во всяком случае, у нас нет данных о том, что они играли решающую роль в Кротоне уже в 20-е гг. VI в. до н. э. Первым важным событием, в котором эта роль ощутима, была война Кротона с Сибарисом. Согласно рассказу, восходящему, скорее всего, к Тимею, в Сибарисе захватил власть тиран Телис, а ряд его противников из числа «наилучших мужей» бежали в Кротон. Когда же из Сибариса прибыло посольство и потребовало выдачи беглецов, кротонский совет под влиянием Пифагора отказал ему, что и предопределило начало войны. В битве, происшедшей ок. 510 г. до н. э., кротонское войско под начальством пифагорейца Милона наголову разгромило сибаритов и затем разрушило их город (Геродот. V, 44; VI, 21){36}.
Победа над Сибарисом сделала Кротон самым сильным из городов Южной Италии. Он подчиняет своему влиянию близлежащие города, которые стали зависимыми от него «союзниками». Вместе с тем эта победа привела к первой из известных нам вспышек антипифагорейского движения, известной как заговор Килона.
Аристоксен сообщает о ней следующие подробности. «Килон, кротонский муж, по своему роду, славе и богатству происходил из первых граждан, но в остальном он был злым и жестоким человеком, тиранического нрава и сеятелем смуты. Изо всех сил стремясь присоединиться к пифагорейскому образу жизни, он пришел к Пифагору, когда тот был уже стариком, но был отвергнут по указанным причинам. После этого он и его друзья начали яростную борьбу против Пифагора и его соратников» (фр. 18).
Хотя у нас нет оснований отбрасывать версию о личном соперничестве Килона и Пифагора (о ней упоминал уже Аристотель), едва ли она была главной причиной антипифагорейского выступления. Само существование группировки, пользовавшейся большим влиянием на политическую жизнь Кротона, должно было вызвать враждебность тех, кому оно принадлежало ранее. Эта вражда, вероятно, усилилась в связи с ростом активности пифагорейцев после победы над Сибарисом. В Своем выступлении Килон и его сторонники могли использовать и недовольство граждан авторитарной политикой пифагорейцев и, как отмечено в некоторых источниках, несправедливым дележом земли, доставшейся после войны.
Роль Пифагора в событиях этого времени оценить очень трудно. Аристоксен ограничивается короткой ссылкой на то, что «из-за этих событий Пифагор уехал в Метапонт, где, говорят, и окончил свою жизнь» (фр. 18). Дикеарх также рассказывает о том, что Пифагор перебрался в Метапонт, правда, после попытки осесть в Каулонии, а затем в Локрах, куда его не пустили (фр. 34). С этим рассказом связано и другое свидетельство, содержащееся у Диогена Лаэрция: «А Дикеарх говорит, что Пифагор умер, бежав в метапонтийский храм Муз, где провел сорок дней без пищи» (фр. 35).
Нелегко решить, последовала ли смерть Пифагора сразу же после бегства в Метапонт или между этими событиями прошло какое-то время. Если принять первый вариант, то Пифагор умер еще до конца VI в. до н. э., поскольку мятеж Килона произошел, вероятно, вскоре после войны с Сибарисом (510 г. до н. э.), но когда именно — неизвестно. Однако это плохо согласуется с хронологией Аполлодора, который считает годом его смерти 497 г. до н. э., основываясь, скорее всего, на материале Аристоксена. Хотя наши источники и не дают большой надежды на разрешение этих хронологических трудностей, можно все-таки с некоторым основанием отнести кончину Пифагора к началу V в. до н. э{37}.Обстоятельства его смерти, передаваемые Дикеархом, могут говорить о том, что и в Мета понте он продолжал заниматься политикой: смерть в храме от голода (если, конечно, это реальная деталь) указывает на какие-то политические преследования.
В завершение несколько слов о семье Пифагора. Его женой обычно называют Теано (впервые она упоминается в конце IV в. до н. э.), дочь пифагорейца Бронтина. Однако в других источниках она фигурирует как жена Бронтина и/или дочь Пифагора. В эллинистической псевдопифагорейской литературе Теано была чрезвычайно популярна. Ей приписывалось множество сочинений, писем и целая масса нравоучительных высказываний, в которых рисовался образ идеальной жены и матери. Интересно, что ее считали не только женой, но и ученицей Пифагора, что для Греции было большой редкостью. Среди ее «сочинений» можно найти трактат «О добродетели» и даже «Философские записки»{38}.
Столь же запутана и традиция о детях Пифагора. Тимей сообщает, что «дочь Пифагора была в девичестве первой среди девушек, а в замужестве — первой среди женщин» (Порф. 4). Согласно Порфирию, ее звали Мийа. Из сыновей Пифагора чаще всего называют имена Телавга и Аримнеста, хотя в поздней традиции встречаются имена и других сыновей и дочерей Пифагора. Семейная биография Пифагора сочинялась уже в эллинистическое время, при этом почти каждому члену его семьи приписывались какие-то сочинения{39}. Оценить, насколько достоверны хотя бы имена его родственников, практически невозможно. С определенностью можно говорить лишь о том, что у Пифагора были жена и дети.