VIII ПРОРОК МОЛОДОГО ПОКОЛЕНИЯ

Счастье, доступное для всех, должно быть, по крайней мере на первых порах, гораздо проще и скромнее того счастья, которое в настоящее время доступно немногим. Величайшая прелесть общедоступного счастья состоит не в разнообразии и яркости наслаждений, а преимущественно в том, что у этих наслаждений нет обратной стороны, то есть что эти наслаждения не покупаются ценою чужих страданий.

Д. Писарев

1. ОБРАЗОВАННАЯ ТОЛПА

С радостью и облегчением встретили весть об освобождении Писарева его друзья и единомышленники — те, кто знал о постигшей его участи. Этой радости не могли разделить с ними читатели «Русского слова». Постоянно встречая статьи Писарева в журнале, они в большинстве своем и не подозревали, что автор, уже ставший к этому времени властителем дум молодого поколения, томится в крепости.

Трудно передать чувства матери и сестер, обнявших наконец своего ненаглядного Митю в маленькой квартирке на Малой Дворянской. За четыре с половиной года сестры выросли и изменились. Верочка стала вполне самостоятельной и своими переводами для петербургских газет и журналов полностью себя обеспечивала. Тринадцатилетняя Катя училась в гимназии. Держалась она совершенно независимо, была коротко острижена и называла себя нигилисткой. В квартире Писаревых собиралась молодежь, главным образом старые знакомые Веры и, конечно, — Павленков. Появлялись и новые люди — среди них художник Крамской.

На освобождение Писарева откликнулась Раиса Гарднер. «Мама, милая, дорогая, — писала она 25 ноября из Москвы, — вы должны быть так счастливы, что я не знаю, что и сказать вам. Великая радость, как и великое горе, заставляют молчать окружающих. Роднушка моя, небось и дышится-то легко как?.. Мите скажите, что я за него очень рада и душевно желаю, чтоб ему жилось возможно лучше…» В том же письме Раиса сообщала, что на днях из Москвы в Петербург едет Мария Александровна Маркович.

Мария Александровна провела в Петербурге всего несколько дней, она спешила в Париж, чтобы ликвидировать там свои дела. Этих нескольких дней оказалось вполне достаточно, чтобы между троюродными братом и сестрой возникла глубокая симпатия. Писарев и Маркович виделись в последний раз в апреле 1859 года, когда Митя был еще восемнадцатилетним студентом, только еще вступающим на путь журналистики, а Маша двадцатипятилетней счастливой в замужестве женщиной и восходящей звездой. За семь с половиной лет много воды утекло. Писарев превратился в зрелого мужчину, за спиной которого было почти пятилетнее крепостное заключение, а литературная слава его затмила перевалившую уже за свою вершину славу Марко Вовчка. Мария Александровна давно рассталась с мужем. Месяц назад она возвратилась из-за границы, привезя в Москву в оцинкованном гробу тело Александра Пассека, своего возлюбленного.

Узнав об освобождении Писарева, прислал ему свой привет из вологодской ссылки Шелгунов. Старое знакомство возобновилось.


Писарев — Шелгунову, начало 1867 года:

«Николай Васильевич! Мне было в высшей степени приятно получить ваше милое, дружеское письмо. Я часто думал о том, как бы нам хорошо было жить в одном городе, часто видаться, много говорить о тех вещах, которые нас обоих интересуют, и вообще по возможности помогать друг другу в размышлениях и работах. Виделись мы с вами, если я не ошибаюсь, счетом три раза, но я читал вас постоянно года три или четыре при такой обстановке, когда читается особенно хорошо и когда книга составляет единственный доступный источник наслаждения. Поэтому я вас хорошо знаю и давно люблю как старого друга и драгоценного собрата.

Я предложил Людмиле Петровне[7] служить вам по части выбора книг, но, право, не знаю, сумею ли я в скором времени быть вам полезным. Скажу вам откровенно, Николай Васильевич, что я теперь сам не свой и что голова у меня преглупая. Я все-таки живой человек, и на меня нахлынули такие впечатления, которых я был лишен в продолжение четырех лет, когда был вашим близким соседом. Вы видите, что в письме моем нет ничего дельного, и пишу я его к вам собственно для того, чтобы показать вам, что я очень дорожу перепискою с вами, что я вас уважаю и люблю. Надеюсь, что когда-нибудь я поумнею снова и буду иметь возможность быть вам полезным».


Жестокая реакция, наступившая в России после выстрела Каракозова, не слабела. Откровенные крепостники, заняв министерские посты, стремились урезать и без того куцые буржуазные реформы. Фактическим главой правительства стал главноуправляющий III отделением граф П. А. Шувалов («Петр, по прозвищу четвертый, Аракчеев же второй», — охарактеризовал его Ф. И. Тютчев). Тайная полиция царила повсюду, под ее наблюдением находились даже члены царской семьи. Верноподданнический угар резко сдвинул образованное общество вправо. Журналистика задыхалась под цензурным прессом. Немногочисленные революционеры, уцелевшие от репрессий, ушли в глубокое подполье. Демократическая молодежь — «нигилисты» и «нигилистки» (а в них зачисляли даже за одну только прическу) осмеивались «образованной толпой», преследовались полицией.

Писарев был озабочен положением, в котором оказался демократический лагерь, судьбой революционной молодежи, раздумывал над методами борьбы в новой обстановке. Его статьи конца 1866-го и всего 1867 годов посвящены урокам недавнего прошлого, вопросам революционной тактики и этики революционера.


В первой же статье, написанной на свободе (декабрь 1866 года), он выступил в защиту «мыслящих героев», «борцов за идею». «Бывают такие времена, — писал он, — когда общество относится к этим людям несправедливо; оно придирается с близоруким злорадством ко всем внешним, мелким и безвредным шероховатостям их характера; оно осмеивает и порицает их костюм, их прическу, их манеры, их резкий тон; в каждой безразличной мелочи оно видит или подозревает преступные и разрушительные тенденции». Используя сочинения второстепенного беллетриста Ф. М. Толстого, изданные в двух томах, Писарев «мыслящим людям» противопоставляет «праздных и неподвижных коптителей неба», составляющих «так называемое образованное общество». Стремления и поступки «бессознательного большинства», анализируемые критиком, обнажают его цинизм, пошлость и ничтожество. Значительная часть статьи, названной Писаревым «Образованная толпа», посвящена роману «Болезни воли». Герой этого романа, князь Пронский, всем и по всякому поводу говорит правду в лицо. Эта правдомания причиняет ему множество неприятностей и приводит в конце концов к полному разорению и заключению в психиатрическую лечебницу, где врач признает его здоровым и оставляет своим помощником. Сюжет романа служит для критика поводом для ряда соображений о воспитании, нравственности, поведении в обществе. Наиболее существенны мысли Писарева о форме целесообразного протеста. Он осуждает князя Пронского за растрату умственных и нравственных сил «на бессвязные подвиги мелкой борьбы»; все его несчастье критик видит «в неумении найти себе в жизни определенную общеполезную задачу». По мнению Писарева, следует действовать не против частных проявлений зла, а против общих его причин, уничтожение которых повлечет за собой исчезновение и всех следствий этих причин. «Протестующая личность, — утверждает Писарев, — должна соединять в себе голубиную кротость с змеиной мудростью». «Безнадежный… протест против какого бы то ни было нравственного или общественного зла приносит обществу всегда больше вреда, чем пользы». В этих мыслях Писарева нетрудно увидеть его оценку покушения Каракозова.


Писарев — Маркович. Из Петербурга в Варшаву, 21 февраля 1867 года:

«Друг мой Маша! Сегодня я мог уже ждать от тебя письма, но до сих пор его еще нет. Я еще не начинал тревожиться насчет тебя и, вероятно, начну не скоро, но нахожу своевременным написать к тебе и затем спокойно и терпеливо ожидать твоего ответа. Мне в настоящее время не то чтобы грустно, а как-то вяло живется, и я такого положения и настроения терпеть не могу; хотелось бы сесть за работу и наработать как можно больше, отчасти для того, чтобы очистить себе несколько свободных дней ко времени твоего возвращения; но до сих пор разные мелкие и посторонние заботы постоянно отвлекали меня от дела, заставляли меня ездить по городу, и время тратилось глупейшим образом, без работы и без удовольствия…

Мне очень хочется Вас видеть, так хочется, что даже плохо верится в Ваше возвращение. Тебе странным покажется, что я вдруг написал тебе Вы. Это у меня такая привычка.

Когда я начинаю нежничать с людьми, которым я обыкновенно говорю ты, тогда у меня непременно является Вы. Это Вы заменяет множество ласкательных эпитетов, на которые я вообще не мастер».


Через несколько дней Мария Александровна была в Петербурге. Писарев встретил ее на вокзале.


В конце февраля приехал из Баден-Бадена Тургенев. Он вез только что оконченный роман «Дым» в Москву, в «Русский вестник», и по дороге на несколько дней задержался в Петербурге. Остановился он у В. П. Боткина на Караванной.

Писарев посетил Тургенева дважды.

В первый вечер они беседовали наедине. Через два года в «Воспоминаниях о Белинском» Тургенев посвятил этой беседе одну страничку. «Весной 1867 года, во время моего проезда через Петербург, — вспоминал Тургенев, — он сделал мне честь — посетил меня. Я до тех пор с ним не встречался, но читал его статьи с интересом, хотя со многими положениями в них, вообще с их направлением, согласиться не мог. Особенно возмутили меня его статьи о Пушкине. В течение разговора я откровенно высказался перед ним. Писарев с первого взгляда производил впечатление человека честного и умного, которому не только можно, но и должно говорить правду».

К сожалению, Тургенев излагает только часть беседы, касающуюся Пушкина, и только то, что говорил он сам. «Вы — начал я — втоптали в грязь, между прочим, одно из самых трогательных стихотворений Пушкина (обращение его к последнему лицейскому товарищу, долженствующему остаться в живых: «Несчастный друг» и т. д.). Вы уверяете, что поэт советует приятелю просто взять да с горя нализаться. Эстетическое чувство в вас слишком живо: вы не могли сказать это серьезно — вы это сказали нарочно, с целью. Посмотрим, оправдывает ли вас эта цель. Я понимаю преувеличение, я допускаю карикатуру в дальнем смысле, в настоящем направлении. Если б у нас молодые люди теперь только и делали, что стихи писали, как в блаженную эпоху альманахов, я бы понял, я бы, пожалуй, даже оправдал ваш злобный укор, вашу насмешку, я бы подумал: несправедливо, но полезно! А то, помилуйте, в кого вы стреляете? уж, точно, по воробьям из пушки! Всего-то у нас осталось три-четыре человека, старички пятидесяти лет и свыше, которые еще упражняются в сочинении стихов; стоит ли яриться против них? Как будто нет тысячи других, животрепещущих вопросов, на которые вы, как журналист, обязанный прежде всех ощущать, чуять насущное, нужное, безотлагательное, — должны обратить внимание публики? Поход на стихотворцев в 1866 году! Да это антикварская выходка, архаизм! Белинский — тот никогда бы не впал в такой просак!» Изложив свой монолог, Тургенев заключает: «Не знаю, что подумал Писарев, но он ничего не отвечал мне. Вероятно, он не согласился со мною».

О другой встрече Тургенева с Писаревым вспоминала Н. А. Островская. «Когда Писарев пришел навестить меня, — рассказывал ей Тургенев в 1873 году, — он меня удивил своею внешностью. Он произвел на меня впечатление юноши из чисто дворянской семьи: нежного, холеного, — руки прекрасные, белые, пальчики тонкие, длинные, манеры деликатные».

Боткин, у которого жил Тургенев, узнав о приходе Писарева, взволновался:

— Зачем этот еще пришел? Неужели ты его примешь?

— Конечно, приму. Если тебе неприятно, ты бы лучше ушел.

— Нет, останусь.

Боткин часто бывал грубоват, и Тургенев опасался, как бы и сейчас он не сорвался. Но что было делать — не выгонять же хозяина из собственного дома.

Тургенев познакомил гостя с хозяином. Боткин едва кивнул и уселся в угол. «Быть беде», — подумал Тургенев. Так и случилось. Когда Писарев что-то сказал, Боткин вскочил и начал кричать:

— Вы — мальчишки, молокососы, неучи!.. Да как вы смеете?..

Писарев отвечал учтиво и сдержанно:

— Едва ли господин Боткин настолько знает современную молодежь, чтоб всю ее огулом называть неучами. Что же касается самого укора в молодости, то это еще не вина: придет время — и эта молодежь созреет.

Тургенев, проводив Писарева, стыдил Боткина: «Поклонник всего прекрасного, изящного и утонченного — оказался совершенно грубым задирой, а предполагаемый «нигилист», «циник» и т. п. — истым джентльменом».

— Не могу, — оправдывался Боткин. — Не могу переносить их.

Знакомство с Писаревым было приятно Тургеневу. 23 марта он писал М. А. Авдееву: «Писарев, великий Писарев, бывший критик «Русского слова» зашел ко мне — и оказался человеком весьма не глупым и который еще может выработаться: а главное — il a l’air d’un enfant de bonne maison[8], как говорится, ручки имеет прекрасные, и ногти следующей длины: [Тургенев рисует, какой именно] — что для нигилиста несколько странно». В иронии чувствуется не только удивление неожиданной внешностью, но и уважение к новому знакомому. Впрочем, как бы опасаясь обвинений в симпатии к Писареву, Тургенев добавляет: «Журнал, в котором он участвует — «Дело» — находится под цензурой… Можете себе представить, как это успокоительно».

Эта неловкость перед друзьями заметна и в письме Тургенева к П. В. Анненкову от 6 мая (24 апреля) из Баден-Бадена. «Радует меня то, что вы говорите о моем романе, — пишет Тургенев, — и благодарю заранее за обещание сообщать толки; что-то скажет Писарев? Не смейтесь! Для меня это довольно важно — как симптом». Впрочем, в следующем письме Анненкову от 21 (9) мая, посылая свою новую повесть «Бригадир» и предоставляя другу право поместить ее в любом журнале, Тургенев прямо советует ему вступить в контакт с Писаревым: «Я только для сведения сообщу вам, что когда Писарев приходил ко мне, он от имени редакторов «Дела» просил меня: нет ли у меня чего-нибудь для них? Писарев Дмитрий Иванович живет на Петербургской стороне, на Малой Дворянской в доме Зуева. Если вздумаете, пошлите за ним: он придет наверное, а человек он любопытный — помимо всяких соображений на помещение моего «детища».

Интерес к мнению Писарева был настолько велик, что уже на следующий день Тургенев написал ему сам.

Еще в первые недели после освобождения из крепости Писарев читал новый роман Ф. М. Достоевского «Преступление и наказание». Роман произвел на него сильное впечатление. «Преимущественно он восхищался, — писала В. Д. Писарева Ф. М. Достоевскому спустя двенадцать лет, — описанием чиновника и его дочери в тот момент, когда жена чиновника вышла с детьми, чтобы собрать несколько копеек. Он не мог продолжать, слезы мешали ему, он передал мне книгу. Вообще его приводил в восторг Ваш талант в практическом анализе прочувствованного честным (sic!) преступником, его борьба».

Весной 1867 года Писарев написал статью «Борьба за жизнь», посвященную этому роману. Писарев понимал полемическую направленность романа, знал обвинения, брошенные Достоевскому «Современником» и «Искрой», в том, что он будто бы присоединился к травле революционного студенчества. Кроме того, в журналистике Достоевский принадлежал к противоположному лагерю. Однако глубокое уважение к личности и таланту писателя, которое Писарев испытывал неизменно, побудили его не вступать в открытую полемику, тем более что он оспаривал не замысел Достоевского, а «теорию» Раскольникова. Начиная статью, критик заявляет, что ему «нет никакого дела ни до личных убеждений автора… ни до общего направления его деятельности», что он будет рассматривать только «явления общественной жизни, которые изображены в его романе».

Основную причину преступления Раскольникова Писарев видит в его безысходной бедности. Анализируя путь Раскольникова к преступлению, критик подчеркивает, что все события его жизни только подталкивали его к этому преступлению. Объясняя таким образом причины преступления, коренящиеся в самой основе существующего социального и политического строя, Писарев не оправдывает Раскольникова. Он порицает его за недостаток мужества, за неумение прийти к мысли о том, что «бесчестные средства» не достигают «той цели, к которой стремится Раскольников».

Писарев объявляет «теорию» Раскольникова «сделанной на заказ», «для того, чтобы оправдать в собственных глазах мысль о быстрой и легкой наживе».

«Деление людей на гениев, освобожденных от действия общественных законов, — утверждает Писарев, — и на тупую чернь, обязанную раболепствовать, благоговеть и добродушно покоряться всяким экспериментам, оказывается совершенною нелепостью, которая опровергается всею совокупностью исторических фактов».

Опровергая «теорию» Раскольникова, Писарев высказывается против индивидуального террора, доказывает, что кровопролития (т. е. войны и революции) обыкновенно вызываются реакционными силами. «Необыкновенные люди» (цензура отметила, что здесь имеются в виду «политические агитаторы», т. е. революционеры) стремятся избежать кровопролития, а когда борьба началась — скорее покончить его (при условии решения вопроса, породившего борьбу).

В своих воспоминаниях Н. К. Михайловский рассказывает о своей единственной встрече с Писаревым. Михайловский, тогда еще начинающий литератор, вел переговоры с Благосветловым о своем сотрудничестве в «Деле». Однажды, входя в кабинет редактора, он услышал обрывок жаркого спора:

— А ты погоди, что ты ультиматумы-то ставишь, — запальчиво говорил Благосветлов.

— Ты знаешь, что я всегда так, — резко отвечал ему молодой человек с огромным лбом и живыми глазами.

При появлении нового лица разговор прекратился. Благосветлов представил молодых людей друг другу.

— Переводчик Шекспира? — спросил Писарев, пожимая руку новому знакомому. Он принял его за известного поэта Д. Л. Михайловского.

— Нет, — отвечал собеседник.

— Так кто же вы?

— Никто.

— Как Одиссей? — пошутил Писарев.

Вмешался Благосветлов. Он принялся восхвалять начинающего, совершенно неизвестного писателя, пророча ему блестящую будущность. Узнав позднее об острых недоразумениях, происходивших в это время между Благосветловым и Писаревым, закончившихся уходом последнего из «Дела», Михайловский объяснял непомерные похвалы ему стремлением Благосветлова повлиять на решение Писарева: «дескать, и без тебя найдутся талантливые сотрудники».

На Писарева слова Благосветлова не произвели желаемого впечатления. Он с любопытством посмотрел на Михайловского и добродушно, без особенной горячности пожелал ему успеха. Затем, заявив Благосветлову, что будет ждать его ответа в такой-то срок, ушел.

Разговор, обрывок которого случайно подслушал Михайловский, касался Марко Вовчка. Писарев требовал извинений перед Марией Александровной за то, что Благосветлов, не спросив согласия, напечатал ее имя в числе сотрудников «Дела».


Писарев — Шелгунову, из Петербурга в Вологду, 15 июня 1867 г.:

«Николай Васильевич! Я перед вами виноват без оправдания. Вызвавшись в разговоре с Людмилой Петровной заботиться об интересах вашей умственной жизни, я до сих пор не только не указал вам ни одной книги и не сказал вам ни одного дельного слова, но и вообще не ответил толком ни на одно из ваших писем. Теперь я пишу к вам, чтобы сообщить известие, которое, по всей вероятности, будет вам очень неприятно и, может быть, значительно уронит меня в ваших глазах. Я разошелся с тем журналом, в котором мы с вамп работали, и должен вам признаться, что разошелся не из принципа и даже не из-за денег, а просто из-за личных неудовольствий с Григорием Евлампиевичем. Он поступил невежливо с очною из моих родственниц, отказался извиниться, когда я этого потребовал от него, и тут же заметил мне, что если отношения мои к журналу могут поколебаться от каждой мелочи, то этими отношениями нечего и дорожить. У меня уже заранее было решено, что если Гр. Евл. не извинится, я покончу с ним всякие отношения. Когда я увидел из его слов, что он считает себя за олицетворение журнала и смотрит на своих главных сотрудников как на наемных работников, которых в одну минуту можно заменить новым комплектом поденщиков, то я немедленно раскланялся с ним, принявши меры к обеспечению того долга, который остался на мне. Эта история произошла в последних числах мая. Так как я не имею возможности содержать в Петербурге целое семейство, то моя мать и младшая сестра в начале июня уехали в деревню, а я остался, ищу себе переводной работы и веду студенческую жизнь. Теперешний адрес мой: на Малой Таврической, д. 23, кв. 2. Вы, может быть, скажете, Николай Васильевич, что из любви к идее мне следовало бы уступить и уклониться от разрыва. Может быть, это действительно было бы более достойно серьезного общественного деятеля. Но признаюсь вам, что я на это пе способен. Я решительно не могу, да и не хочу, сделаться настолько рабом какой бы то ни было идеи, чтобы отказаться для нее от своих личных интересов, желаний и страстей. Я глубокий эгоист не только по убеждению, но и по природе».


Свой разрыв с Благосветловым Писарев объясняет личным неудовольствием. Конечно, это не так. Разрыв назревал давно, и эпизод с Марией Александровной был для Писарева лишь последней каплей. Не будь его, поводом мог стать и другой какой-нибудь случай. Благосветлов, богатея, все больше превращался в литературного предпринимателя.

Оказавшись не у дел, Писарев берется за переводы. Отличное знание языков и репутация первоклассного стилиста обеспечивали ему заказы. В. О. Ковалевский, будущий крупный ученый, а в ту пору прогрессивный петербургский издатель, первым предложил ему работу. Об этом Писарев сообщает матери 14 июня: «Был у Ковалевского, желая узнать подробности о тех работах, которые он намерен мне предложить. Встретил он меня очень дружелюбно. В результате свидания оказалось, что он поручит мне переводить с немецкого книгу Шерра «История цивилизации в Германии».

Разрыв Писарева с «Делом» скоро стал известен в литературных кругах Петербурга. Некрасов поспешил встретиться с талантливым публицистом.

«Ко мне, — рассказывал Писарев матери в письме 3 июля, — неожиданно явился утром книгопродавец Звонарев и сообщил мне, что Некрасов желал бы повидаться со мною для переговоров о сборнике, который он намерен издать осенью. Если, дескать, Вы желаете, Николай Алексеевич сами приедут к вам, а если можно, то они просят пожаловать к ним сегодня утром. Я ответил, что пожалую — и поехал. Прием был, разумеется, самый любезный. С первого взгляда Некрасов мне ужасно не понравился; мне показалось у него в лице что-то до крайности фальшивое. Но уже минут через пять свидания прелесть очень большого и деятельного ума выступила передо мною на первый план и совершенно изгладила собою первое неприятное впечатление. Было говорено достаточно — и о сборнике, и о предполагаемом журнале, и о литературе, и о современном положении дел. Практический результат свидания получился следующий. Некрасов просил меня написать для сборника статьи 2–3, всего листов 10, о чем я сам пожелаю. Я решил, что о «Дыме», потом о романах Андре Лео и еще о Дидеро. Все это Некрасов совершенно одобрил. Я сказал, что мне платили в «Русск. слове» и в «Деле» по 50 рублей за лист и что меньше этого я взять не могу. На это Некрасов отвечал, что он никогда не решится предложить мне такую плату, и что в его сборнике норма будет 75 руб. за лист. Я согласился и на это. Затем я сказал, что в настоящее время я живу переводами и что мне, для того чтобы работать для сборника, надо будет на несколько недель отказаться от переводов. Чтобы существовать во время этих нескольких недель — потребуются деньги, а у меня их нет. Некрасов предложил мне немедленно вперед, сколько потребуется. Я отказался от наличных, но попросил записку, по которой, в случае надобности, могу немедленно получить 200 р. Записка была немедленно написана и лежит у меня в шкатулке».

Писарев снова работал, не разгибая спины. «Ты, право, не знаешь, — пишет он матери 16 июля, — что это значит, когда три типографии с трех разных сторон требуют материала для работы и когда кроме того имеется в виду необходимость приготовить через два месяца 15 листов оригинального писания. Я перечислю все, что лежит у меня теперь на руках: 1) я редактирую перевод физиологии Дрепера для Луканина; 2) редактирую перевод Брема для Ковалевского; 3) к октябрю я должен перевести 5 листов Дрепера и 4) 15 листов Шерра; 5) к октябрю я должен приготовить для некрасовского сборника 15 листов оригинальной работы». Казалось, у Писарева снова есть все для полного счастья, но начинались новые огорчения. Прежде всего Некрасов отказался от одной из заказанных им статей — о «Дыме».

Зная по прежним статьям Писарева его в целом положительное отношение к творчеству Тургенева, Некрасов опасался, что критик не даст резкой отрицательной оценки новому роману (и в этом Некрасов был прав). Забегая вперед, заметим, что в 1868 году «Отечественные записки» напечатали о «Дыме» статью Скабичевского «Новое время и старые боги», в которой Тургенев осуждался за незнание русской жизни, узость кругозора, западничество, «карание либерализма». Конечно, такой статьи Писарев не написал бы…

Лето проходило в напряженной работе: Писарев много переводит, работает над статьями. Однако годы, проведенные в крепости, дают себя знать. Пишется ему теперь не так легко, как раньше. Отказ Некрасова ст статьи о «Дыме» оказал влияние на душевное состояние Писарева. Совсем недавно он считал себя вполне окрепшим и способным свернуть горы, как вдруг он стал опасаться, что утратил талант. «Я совершенно здоров, — пишет он матери, — т. е. хорошо ем, хорошо сплю и т. д. Но неумение думать, читать и писать продолжается. Вернется ли?!!»

Мучительно для обоих развивается роман Писарева и Маркович. «У меня большие неприятности и огорчения, — писала Мария Александровна весной 1867 года своему другу, парижскому издателю Этцелю. — Было бы долго посвящать вас во все подробности, и рассказ был бы не очень приятен, и я не люблю жаловаться» Мария Александровна не может разобраться в своих чувствах, она сомневается и колеблется. Она высоко ставит талант своего кузена, уважает его ум и влияние на читателя, но разница лет, близкое родство и множество других не менее важных причин… Писарев все более привязывается к Маше, ему кажется, что он ее любит, но не пользуется взаимностью. «Нужно трезво смотреть на вещи, — отечески наставляет Марию Александровну Эт-цель в сентябре 1867 года, — ибо если вы будете считать кого-то совершенством и в один прекрасный день убедитесь, что это не так, то от этого будет тяжелее. Я говорю это в пользу того, кого вы называете Магометом. Любите его меньше, чтобы любить всегда».

Варвара Дмитриевна, обеспокоенная здоровьем сына, обращается к племяннице с мольбой:


В. Д. Писарева — Маркович, 14 августа 1867 года:

«Тебе одной. В эту минуту я очень несчастна, более несчастна даже, нежели люди, не имеющие куска хлеба. Я получила от Мити письмо — он пишет, что ему и не работается и не думается, и недоволен он и своими работами и собой. О, Маша… Я знаю, что это безумие, что это письмо не приведет ни к чему, но все же ты ведь добра, умоляю тебя, сделай Мите жизнь легкой и счастливой… У Мити не так, как у других; если он страдает — этими страданиями уничтожаются его умственные способности… И отчего бы тебе не полюбить его? Он так сильно тебя любит…»


В сентябре Писарев переезжает на Невский, в дом Лопатина. Он снимает каморку в том же подъезде, где расположена квартира Маркович. Так удобнее вместе работать над переводами, почти не расставаясь целый день.

Писарев поглощен своим чувством к Маше. Все другие люди теряют для него всякий интерес. Он ни с кем не встречается и почти не выходит из дому. Родные и прежние друзья во всем обвиняют Маркович, даже в том, в чем она не могла быть виновата.

Писарев между тем болезненно переживал свое отлучение от журналистики. «Я все лето собирался написать к вам, — писал он в ноябре Шелгунову, — а осенью уже перестал собираться и подумал, что, должно быть, не напишу никогда. Вчера я получил ваше письмо и сегодня отвечаю на него. Вы желаете знать подробности о положении нашей журналистики. Я сам стою теперь в стороне от нее. С «Делом» я разошелся в конце мая вследствие личных неудовольствий и с тех пор не сходился с ним. Получая книжки «Дела» и видя мое имя в каждой из них, вы могли думать, что мы помирились. Но этого нет и, вероятно, не будет. В «Деле» печаталась и печатается до сих пор моя большая историческая работа, которая была отдана туда задолго до нашего разрыва и которую я не считал себя вправе брать назад, тем более, что начало ее было уже отпечатано. Я не участвую ни в «Деле», ни в каком бы то ни- было другом журнале. Что же у нас теперь, кроме «Дела», есть в журналистике? «Отечественные записки» — известный вам разлагающийся труп, в котором скоро и червям нечего будет есть. «Всемирный труд», в котором роль первого критика играет Николай Соловьев; «Литературная библиотека», или, вернее, собрание литературных инсинуаций и абсурда; «Женский вестник», которого издательница ведет постоянно до сорока процессов по поводу отжиливания денег.

Все, что здесь доступно оку,

Спит, покой ценя,

Нет, не дряхлому Востоку

Покорить меня.

И, конечно, не этим журналам заманить меня».

Есть действительно слухи о том, что затевается новый журнал, в котором будут участвовать некоторые из прежних сотрудников «Современника». Но эти слухи много раз проносились и оказывались ложными или, по крайней мере, преждевременными. Как бы то ни было, но до сих пор я не получил никакого приглашения участвовать в этом ожидаемом журнале. И, вероятно, я его не получу. Партия «Современника» меня не любит и несколько раз доказывала печатно, что я очень глуп. Искренно ли было это мнение — не знаю, но, во всяком случае, сомневаюсь, чтобы Антонович и Жуковский захотели работать со мною в одном журнале…»

Дальнейший ход событий показал, что Писарев ошибался.

В конце ноября в руки Некрасова перешли «Отечественные записки», под обложкой которых воскресал прежний «Современник». Писарев был приглашен в число постоянных сотрудников нового журнала. Антонович и Жуковский приглашения не получили.

Вопреки опасениям Павленкова 19 декабря беспрепятственно вышел в свет четвертый том Сочинений Писарева. В нем между статьями о «Что делать?» Чернышевского и «Трудном времени» Слепцова впервые была напечатана статья «Генрих Гейне». Любимому поэту, сыгравшему столь важную роль в его умственном развитии и ставшему постоянным спутником всей его жизни, публицист посвятил одну из наиболее ярких и зрелых своих статей.

Писарев формулирует главный принцип критики, к которому сам всегда стремился (хотя выдержать его ему и не всегда удавалось, как, например, в случае с Пушкиным) в своей литературной деятельности: «Критика должна состоять именно в том, чтобы в каждом отдельном явлении отличать полезные и вредные стороны… Ограничиваться цельными приговорами — значит уничтожать критику или, по крайней мере, превращать ее в бесплодное наклеивание таких ярлыков, которые никогда не могут исчерпать значение рассматриваемых предметов».

Применяя этот принцип к творчеству любимого поэта, критик безбоязненно вскрывает слабости и противоречия его мировоззрения: недоверие к демократии, культ личности Наполеона, «эстетическое отношение» к революции, политический дилетантизм и вновь решительно, выражает свои симпатии социализму.

2. ЛИТЕРАТУРНЫЙ ПРОЦЕСС

Почти два года, с июня 1866-го, лежали под арестом 3 тысячи экземпляров второй части сочинений Писарева. В середине апреля 1868 года Павленкову был вручен обвинительный акт. Издатель предавался суду Петербургской судебной палаты за напечатание статей «Русский Дон-Кихот» и «Бедная русская мысль».

«В статье «Русский Дон-Кихот», — гласил документ, — автор, говоря о литературной деятельности Киреевского, осмеивает православно-христианские верования этого писателя, составлявшие, как известно, основание всех его философских рассуждений, и проводит мысль, что верования эти были плодом предрассудков и наивно-ребяческих понятий, навеянных маменьками и нянюшками, называет их московской сентиментальностью, непогрешимыми убеждениями убогих старушек Белокаменной, мистическими инстинктами, зародышем того разложения, которое погубило и извратило умственные силы Киреевского…»

Еще более серьезные претензии цензурный комитет имел к статье «Бедная русская мысль». В ней, говорилось в обвинительном акте, автор «перетолковывает и извращает по-своему ту мысль, что личная воля народных властителей и других политических деятелей всегда оказывается, в своих результатах, слабее естественного хода народной жизни и окончательно побеждается сей последней… Автор, как заключает комитет, делает эту мысль только предлогом и прикрытием для пропаганды крайних политических мнений, враждебных не только существующей у нас форме правления, но и вообще спокойному и нормальному состоянию общества. По изложению автора, политические властители представляются только как сила реакционная, угнетательная и стесняющая естественное развитие народной жизни, или, по крайней мере, как начало, несмысленно мудрящее над народною жизнью, вертящее ее по-своему и навязывающее народу свою непрошеную опеку; народ же или общество выставляется как элемент гонимый, протестующий, борющийся с гонителями и, наконец, поборающий их личную волю… Автор самыми черными красками, хотя и иносказательно, рисует характер неограниченного правления и многознаменательным тоном напоминает читателю примеры Карла I и Иакова II английских и Карла X и Людовика-Филиппа французских; не видит в России ни прежде, ни после Петра Великого никакого исторического движения жизни (исключая реформы 19 февраля 1861 г.); о личности же и деяниях Петра Великого относится в самом презрительном тоне; издевается над патриотизмом и консервативными чувствами прежних наших писателей, восхваляет насмешку, презрение и желчь, которыми проникнута нынешняя литература наша, и только в этих ее качествах видит надежду будущего. Умалив, насколько мог, значение властителей в жизни государств, даже таких властителей, как Петр Великий, автор прибавляет: «Жизнь тех 70 миллионов, которые называются общим именем русского народа, вовсе не изменилась бы в своих отправлениях, если бы, например, Шакловитому удалось убить молодого Петра…»

Кроме вредного содержания статей, цензурный комитет учитывал еще три обстоятельства. Во-первых, обе статьи впервые напечатаны в тех номерах «Русского слова» 1862 года, «за которыми непосредственно последовало приостановление издания этого журнала на восемь месяцев», и были в тех номерах «наиболее вредными по направлению». Во-вторых, законом 6 апреля 1865-го точнее прежнего определены преступления по делам печати и степень ответственности за них. И в-третьих, издание журнала «Русское слово», где Писарев был главным сотрудником, «за доказанное издавна вредное направление» высочайшим повелением 28 мая 1866 года прекращено вовсе. Исходя из этого, комитет полагал, что «дозволить вторичный выпуск в свет упомянутых двух статей — значило бы допустить, в явное нарушение Высочайшей воли, распространять в публике наиболее вредные и возбудительные статьи из запрещенного журнала».


Ф. Ф. Павленков — Д. И. Писареву, 17 апреля 1868 года:

«Я уезжаю в Москву. Пока же до приезда оттуда отдаю Вам обвинительный акт: он мне пока не нужен — я его прочел, а в Москве придется более ездить, чем сидеть. Да, наконец, я оттуда вернусь очень скоро. Посмотрите, пожалуйста, в это время акт со вниманием, подобающим делу, и изложите (лучше на бумаге) те основания, доводы и факты, которые, с вашей точки зрения, было бы полезно привести в опровержение… Мне кажется, что вы сами желаете снабдить меня некоторыми инструкциями, но только удерживаетесь от этого в силу каких-нибудь ложных недоразумений… По приезде из Москвы я тотчас же дам вам знать о результате моего путешествия».

Д. И. Писарев — Ф. Ф. Павленкову, 20 апреля 1868 года:

«Я не могу исполнить вашу просьбу, не могу дать вам никаких соображений и доводов для борьбы с прокурором. Читая обвинительный акт, я убедился в том, что в нем нет клеветы и что Цензурный комитет и прокурор действительно увидели в моих статьях только то, что я хотел в них выразить. Признаваться в этом публично, конечно, нет надобности; по читать и перечитывать свои старые статьи с тем, чтобы как-нибудь поискуснее извратить их основную мысль, — это труд настолько утомительный и неблагоразумный, что я не решаюсь за него взяться. Я не адвокат, мой ум совершенно не приноровлен к той работе, которая тут требуется, и поэтому я совершенно уверен, что. убив на чтение и перечитывание двух старых статей несколько дней, оторвавшись на это время от тех работ, которые теперь имеют для меня живой интерес, я не принесу вам никакой существенной пользы, т. е. не дам вам в руки ни одного нового и убедительного аргумента. Поэтому я отказываюсь тратить время на бесплодные письменные упражнения.

Я уверен, во-первых, в том, что вы достаточно ясно понимаете смысл тех статей, которые вам придется защищать, во-вторых, в том, что вы не сделаете никаких неуместных уступок. Я уверен, что судьба этих двух статей интересует вас гораздо сильнее, чем меня. Поэтому я полагаю, что всего лучше будет предоставить вам в деле защиты самое безграничное полномочие. Защищайте, как хотите, а я заранее все одобряю».


Писарев всецело поглощен своим чувством к Маркович. Другого общества ему не нужно, даже в редакции «Отечественных записок» он бывает лишь по крайней необходимости. С Марией Александровной он необыкновенно мягок и уступчив, предупреждает все ее желания, ее дела для него на первом плане. Целые дни проводят они вместе в напряженном труде.

Они работают за общим столом. Мария Александровна заканчивает новый роман, который печатается с продолжением в «Отечественных записках». Роман о новых людях. Материалом служат воспоминания о годах ранней юности, проведенных в Орле, а идеи — писаревские. Образ героини Маши — автобиографичен. Главному герою Загайному, увлекшему Машу на путь борьбы, приданы черты Писарева. В романе даже есть его портрет, писанный с натуры: «Вот он сам сидит за столом, заваленным бумагами и книгами. Она видела наклоненную голову, блестящую массу темных волос, широкий лоб и черные брови… Все обаятельные образы счастья навсегда затмило это побледневшее, утомленное лицо работника, всем существом своим отдавшегося работе…» Писарев сидел напротив и читал главу за главой. Его влияние на содержание романа вне всякого сомнения. Отдельному изданию «Живой души» Марко Вовчок предпослала посвящение: «Дмитрию Ивановичу Писареву. В знак глубокого уважения. 29 апреля 1868».

Сам Писарев пишет для «Отечественных записок» статью «Мистическая любовь» о книге американца Диксона «Духовные жены», а в виде отдыха переводит с французского «Принца-собачку», сказку Лабулэ и «Золотые годы молодой француженки», роман Дроза. Он печатается пока без подписи. Свое имя он хочет поставить позднее под самостоятельными критическими статьями, в которых выразит зрелые результаты своей постоянно развивающейся мысли.

Летом Писарев собирается ехать за границу, на воды. Так рекомендуют врачи, а главное, этого хочет Маша. Они будут путешествовать вместе, не разлучаясь ни на один день, и Маша ему покажет Париж и Гейдельберг, Флоренцию и Лондон. На воды они поедут в Швальбах или в Наугейм, а на морские купания — в Трувиль или на остров Уайт. Радужные планы не знают границ.

Еще в феврале Писарев подал петербургскому обер-полицеймейстеру прошение о выдаче заграничного паспорта. К прошению он приложил медицинское свидетельство о необходимости лечения за границей. На запрос генерала Трепова управляющий III отделением генерал Мезенцев отвечал: «Писарев за границу не может быть уволен».

Старинный знакомый Марии Александровны А. К. Пфёль, действительный статский советник, чиновник особых поручений при IV отделении царской канцелярии, согласился похлопотать. В апреле он встретился частным образом с Мезенцевым и заручился его обещанием пересмотреть решение. Прошло три недели, Пфёль напомнил об этом письмом. 15 мая Мезенцев ему ответил, что главный начальник III отделения граф Шувалов «не изъявил согласия на выезд Писарева за границу». Планы рухнули.

В конце мая Писарев вновь обращается к Трепову о просьбой разрешить ему «по расстроенному здоровью и совету врачей» пользоваться купаниями в Лифляндской и Курляндской губерниях и выехать для этого в Аренсбург, Виндаву и Либаву. На эту поездку III отделение соглашается.


По понедельникам, от двух до четырех, сотрудники «Отечественных записок» собирались в редакции. На одном из таких собраний в середине июня Скабичевский в последний раз встретил Писарева. Веселый и оживленный (таким давно его не видели), Дмитрий Иванович буквально влетел в кабинет Некрасова и объявил, что уезжает на все лето в Дуббельн на морские купания. В комнату вошла незнакомая девушка, в руках у нее был большой фотографический портрет. Узнав Писарева, она подошла к нему и робко попросила подписаться под портретом. Дмитрий Иванович охотно исполнил эту просьбу, и лицо его просияло.


Писарев покидал Петербург, переполненный литературными планами. До конца года он намеревался написать еще семь статей для «Отечественных записок»: материалы к ним были собраны. Он надеялся, что приморский климат окажет на него благотворное влияние, поможет ему окончательно восстановить душевное равновесие. Летом Писарев мечтал хорошо поработать. Об этом он рассказывал Кутейникову за два дня до отъезда в Ригу.


В июньском номере «Отечественных записок» печаталась статья Писарева «Французский крестьянин в 1789 году». В ней критик вновь возвращается к теме Великой французской революции. На материале исторического романа Эркмана-Шатриана он анализирует процесс идейного созревания революционных сил. Значение романа Писарев видит в том, что он ставит проблему большой социально-психологической важности: «Как и почему разоренный и забитый народ мог в решительную минуту развернуть и несокрушимую энергию, и глубокое понимание своих потребностей и стремлений, и такую силу политического воодушевления, перед которой оказались ничтожными все происки и попытки внешних и внутренних, явных и тайных врагов, как и почему заморенный и невежественный народ сумел и смог подняться на ноги и обновиться радикальным уничтожением всего средневекового беззакония».

С большой симпатией рассказывая о французской революции, Писарев подчеркивает решающую роль народных масс в истории человечества. «Великий глас народа» он называет «гласом божиим», потому что он «определяет своим громко произнесенным приговором течение исторических событий». Народное благо — единственный критерий исторического прогресса. «Всякое крупное историческое событие, — пишет Писарев, — совершается или потому, что народ его хочет, или потому, что народ не может и не умеет ему помешать». Для того чтобы масса могла играть ту великую роль, которая принадлежит ей по праву, к ее стихийному протесту должна присоединиться широкая и ясная политическая сознательность.

Статья «Французский крестьянин в 1789 году» оказалась последней статьей Писарева, так сказать, его политическим завещанием. Она показывает, что социально-политические взгляды публициста становились все более зрелыми и последовательно развивались в том направлении, которое он избрал в 1861 году.


15 июня в Петербургской судебной палате слушалось дело по обвинению Павленкова в нарушении постановлений о печати при издании им второй части «Сочинений Д. И. Писарева». Флорентий Федорович блестяще защищался. Он доказывал, что в статьях Писарева нет ничего предосудительного, что они были одобрены предварительной цензурой в 1862 году и поэтому преследовать их по суду невозможно. Он высказал уверенность в том, что дело заключается не в идеях, а в имени автора. И рассказал, что, заменив имя Писарева инициалами его псевдонима и изменив названия статей, напечатал их небольшим тиражом в Москве с разрешения цензуры. В доказательство на судейский стол легли четыре экземпляра брошюры Н. Р. «Две статьи».

Процесс окончился победой. Павленков был оправдан, арест с книги снят.


Читая приговор Судебной палаты, М. П. Погодин негодовал: «Киреевский — мрачный обскурант! Человек, глубоко павший, патологическое явление! Его идеи допотопные, его ребяческие убеждения, натолкованные нянюшкой и маменькой, разделяются всеми старухами московскими! Где это говорится? Кто это говорит? Какие это судьи, обвинители, защитники? Знают ли все эти господа, о ком они судят и рядят?» Он тотчас же написал записки к лицам, знавшим Киреевского, и позвал их «в крестовый поход на неверных». Затем он вытребовал у книгопродавца сочинения Писарева и принялся их читать. По двум прочтенным статьям Погодин увидел в Писареве человека искреннего, ревностного, талантливого, но неопытного, беспокойного и заносчивого. Он решил написать к нему письмо. Все утро ходил Михаил Петрович по саду, по своей любимой липовой аллее, перелистывал свои старые тетради «о предметах духовных» и обдумывал послание.

Вечером он приехал к князю В. Ф. Одоевскому и, едва поздоровавшись с хозяевами, был ошеломлен новостью.

3. СВИНЦОВЫЙ ГРОБ

«С.-петербургские ведомости», 5 июля: «Дуббельн, четверг, 4 июля. Известный русский писатель, Писарев, сегодня утром утонул во время купанья при здешнем купальном месте Карлсбаде».


Поздно вечером, когда в редакцию «Петербургских ведомостей» принесли телеграмму о смерти брата, Вера Ивановна переводила иностранные известия для очередного номера. Тотчас же она послала запрос Маркович.


«С.-петербургские ведомости», 7 июля: «Телеграфическое известие о смерти Д. И. Писарева, к сожалению, подтвердилось. Мы не знаем еще подробностей этого печального события, но верно то, что Д. И., посланный докторами для поправления своего здоровья в Дуббельн, утонул там».

Подробностей гибели Писарева никто не знал, а слухи и сплетни уже ползли по Петербургу. Говорили о самоубийстве, винили во всем Марко Вовчок.


В Риге Писарев и Маркович поселились в гостинице «Франкфурт-на-Майне». Прежде всего Писарев, как поднадзорный, должен был зарегистрироваться у рижского полицеймейстера. Затем — консультации с врачами по поводу предстоящих морских купаний, встречи с местными литераторами, прогулки по древнему городу. 26 июня кандидат Петербургского университета Писарев и госпожа Маркович отправились в Дуббельн.

На взморье было ветрено и прохладно: купальный сезон начинался с запозданием. Первый теплый и погожий день выдался 4 июля. В это яркое солнечное утро Дмитрий Иванович был особенно доволен собой и всем его окружавшим. Оживленно болтая с четырнадцатилетним Богданом, сыном Марии Александровны от первого брака, Писарев пошел купаться. Веселыми шутками провожала их Мария Александровна. Спустя немного времени на дачу прибежал Богдан и крикнул матери: «Митя утонул!» Маркович кинулась на берег. Там уже собрался народ. Только через час рыбаки нашли утопленника. Три врача пытались вернуть его к жизни, но было поздно.

Скабичевский рассказывает, что Писарев тонул в своей жизни трижды. В детстве захлебнулся в реке, и его, уже полумертвого, вытащил крестьянин. Студентом-первокурсником провалился сквозь весенний невский лед, и лишь случайный прохожий спас ему жизнь. В Дуббельне спасителя не оказалось.

Писарев был хорошим пловцом. Обычно он заплывал очень далеко в море, отдыхая на отмелях. И на этот раз он благополучно переплыл два глубоких места, а в третьем утонул — то ли ногу свело судорогой, то ли с ним случился удар. Это произошло так далеко от берега, что Богдан не заметил, когда Писарев погрузился в воду.

В тот же день Мария Александровна телеграфировала Василию Слепцову, секретарю редакции «Отечественных записок». Уведомляя о трагической гибели Писарева, она просила срочно выслать денег в счет ее гонорара. Через несколько дней, получив разрешение рижского полицеймейстера, Маркович послала прошение министру внутренних дел о перевозке тела в Петербург.

Двое суток не выходила Мария Александровна из часовни, где лежал мертвый Писарев. А потом сидела на пороге, охраняя его на рижском кладбище. Узнав имя погибшего, студенты-латыши помогали ей чем могли.


Спустя неделю в Грунце еще ничего не знают о катастрофе. Но слух, привезенный из Риги соседом-помещиком, о каких-то медицинских консультациях, бывших у Писарева, обеспокоил родных. Им чудится серьезная болезнь. На телеграфные запросы ни Маркович, ни рижский полицеймейстер не отвечают. Наконец 12 июля решается сообщить родителям печальную весть Вера Ивановна. «Милые мои, дорогие друзья мои, как я скажу вам, как вы примете ту страшную вещь, которую я до сих пор не решалась высказать вам… Я еще не знаю никаких подробностей, но телеграмма дуббельнского полицеймейстера сообщила мне, что три врача не могли спасти его… Думаю, что вы захотите приехать на похороны Мити. Это, вероятно, будет нескоро — пока еще министр разрешит… Бога ради привезите или пришлите все Митины письма, для биографии это необходимо. Раиза, не возьмешь ли ты на себя труд записать все, что ты о нем помнишь? Это весьма важно. Мама, привези все, все его черновые тетради, письма, его дневники, книжку в сафьяновом переплете с переводными стихами из Гейне, словом, все, все; всякая мелочь важна и дорога».


16 июля в Ригу приехал посланный Некрасовым Слепцов. Он привез деньги и разрешение министра на перевозку тела. Через неделю с небольшим, когда был отлит на заводе свинцовый гроб, Слепцов возвратился в Петербург, забрав с собой Богдана. В это время в Риге был уже Павленков.

На рассвете 26 июля свинцовый гроб, упакованный в деревянный ящик, с большими предосторожностями был опущен в трюм парохода «Ревель». Финский залив встретил штормом. Яшик бился о переборки трюма. При сильной качке сдвинулась крышка гроба. Больших усилий стоило убедить суеверных матросов не выбрасывать мертвеца за борт. Сохранилась записка М. А. Маркович на клочке бумаги: «На палубе волнение — узнали, что находится в ящике, и пристают ко мне. Публика очень недовольна тем, что ночевала с покойником. Притом и ящик течет. Говорят, что и буря потому, что мы едем с покойником».

Весть о гибели Писарева разнеслась по всей России. В редакции «Петербургских ведомостей» и «Голоса», в книжную лавку Павленкова посыпались письма из провинции с вопросами и просьбами подтверждения печальных вестей, появившихся в газетах. С трогательной наивностью выражались сомнения в справедливости сообщений; поклонники упорно не хотели верить, что эта столь дорогая для них деятельность могла так случайно, неожиданно прекратиться навсегда…


Стояло на редкость сухое и жаркое лето. Засуха охватила весь север Российской империи. Земля потрескалась, гибли посевы, падал скот. В городах и селах вспыхивали опустошительные пожары.

Вокруг Петербурга горели леса и торфяники. По улицам столицы стелился густой, едкий дым. По утрам и к вечеру он становился настолько плотен, что с середины Литейного моста не было видно невских берегов. Ежедневно в самом городе, в противоположных частях его, возникало три-четыре новых пожара. Ползли слухи о намеренных поджогах, жители волновались. Так продолжалось весь июль.


Агентурные сведения III отделения:

«В субботу, 27 июля, около 7 часов в С.-Петербург было привезено на пароходе «Ревель» тело литератора Д. И. Писарева… По снятии ящика с телом с парохода предположено было вынуть из него гроб, но так как была замечена течь, то полиция не допустила этого сделать и тело, в гробу и ящике, перевезено с пароходной пристани в Мариинскую больницу, что на Литейной, и поставлено в часовню, так как ни в тот день, ни в следующий, по случаю праздников, хоронить было нельзя. Дня за два до прибытия тела, на пароходную пристань начали являться разные лица за справками о времени прибытия парохода с телом, но так как этого никто положительным образом не знал, то во время прибытия парохода на пристани не было почти никого посторонних, и тело Писарева встретили только отец его, состоящий председателем Земской Управы в одном из уездов Тульской губернии, сестра покойного Вера… Слепцов, какие-то три дамы из знакомых Писарева. В Мариинской больнице тело поставлено было в часовне и там переложено в новый, здесь уже сделанный гроб, обитый черною материей. 28 июля, в 5 часов вечера, тело Писарева перенесено было в церковь Мариинской больницы».


Ранним утром, когда дымовая завеса еще не позволяла разглядеть из больничных ворот церковь, к ограде Мариинской больницы стекались люди. Литургия и панихида продолжались до 11 часов. «В церковь собралось около 300 человек, — доносил агент III отделения, — по преимуществу литераторов и студентов, как Университета, так и Медико-хирургической академии, были также стриженые женщины, сохранившие еще тип так называемых «нигилисток». Из литераторов были Некрасов, Благосветлов, Елисеев, Глеб Успенский, Минаев, Афанасьев-Чужбинский, Суворин, Буренин (псевдоним В. Монументов), Шишкин, Соколовский, Шульгин, доктор Конради, жена его Евгения Конради, Кроль-Золотницкий, Гире, Гайдебуров, Стопановский, из женщин нигилисток, кроме Писаревой, замечены еще две сестры Плисовы, Иностранцева… и Линева, остальную часть публики составляли: несколько офицеров разных ведомств, один лицеист, несколько молодых женщин, занимающихся стенографией и переводами при редакциях газет, и несколько знакомых семейству Писаревых…»

Гроб сняли с катафалка и поставили на дроги. Молодежь запротестовала и вызвалась нести до могилы гроб на руках. «За гробом шествовал здешний нигилистический синклит, — комментировал другой тайный агент, — можно сказать, что гроб изменил даже свою физиономию и походил скорее на пирамиду, усыпанную цветами». К полудню дым от пожаров поредел, но солнце парило невыносимо. Раскаленным густым воздухом было почти невозможно дышать. Похоронная процессия двигалась по Невскому: впереди факельщики, за ними мальчик с иконой, священник, потом гроб, за гробом большая толпа, а позади пустые дроги. Двигались медленно, часто останавливались, чтобы сменить несших сорокапудовый свинцовый гроб…


Агентурные сведения III отделения:

«В третьем часу дня погребальная процессия прибыла на Волкове кладбище, но уже без священника, который незадолго перед этим вернулся. Могила приготовлена была как раз против того места, где погребены Белинский и Добролюбов, в нескольких шагах от могилы известного нигилиста Ножина, умершего во время производства следствия по поводу покушения 4 апреля. При опускании гроба в могилу, с него сорвали все гирлянды и цветы, которые и разошлись по рукам присутствовавших. Гроб был опущен в могилу без священника, и в нее посыпались цветы; первый венок было предложено бросить отцу покойного. Зарывание было уже кончено, и могила убрана цветами, а публика все не расходилась — как бы ожидая чего-то: первый обратил на это внимание Павленков и с соседней высокой могилы произнес краткое слово, в котором выразил, что всякие надгробные речи излишни и что лучшим почтением памяти покойного служит то, что на могиле собрались люди самых разнообразных убеждений, что свидетельствует о честной и благородной деятельности покойного. В заключение он прибавил, что хотя ему известно, что двое литераторов сочинили стихотворения на смерть Писарева, но что оба стихотворения, без сомнения, будут напечатаны, чтение же их на свежей могиле Писарева он считал неуместным. Затем он приглашал присутствующих разойтись. В том же роде сказал несколько слов Гайдебуров; им обоим возразил Гире, доказавший, что именно на свежей могиле и приличнее всего почтить память усопшего, и затем прочел оба стихотворения… После того Минаев и еще несколько человек выдвинули из толпы Благосветлова и просили его сказать что-нибудь. Благосветлов казался очень взволнованным и сначала отказывался говорить, но потом, приблизившись к могиле и указав на нее, сказал: «Здесь лежит замечательнейший из современных русских писателей; это был человек с твердым сердцем, развившийся под влиянием государственных реформ последнего времени, ни перед чем не отступавший и никогда не падавший духом. Будучи заключен в крепость, он в сыром и душном каземате, окруженный солдатами, под звуками оружия, продолжал заниматься литературою, и надо заметить, что то были лучшие его произведения. — Тут Благосветлов прослезился и с воодушевлением произнес: — Человек этот будет нам примером. Станем же, как он, твердо идти по пути чести и добра, невзирая ни на какие препятствия». Он кончил потому, что слезы и волнение пересилили его.

Со всех сторон раздались крики «Браво!». Многие из женщин рыдали. Благосветлов пошел от могилы шатаясь, молодые литераторы пожимали ему руки…

Между тем, по предложению Гирса, составилась подписка на учреждение стипендии в память Писарева, и по ней тут же на кладбище собрано 300 рублей. Кроме того, по желанию некоторых, предложена подписка на сооружение памятника. Деньги будут собираться у Павленкова.

С кладбища разъехались около 4 часов пополудни.


Мария Александровна на похоронах не была. Доставленная с парохода домой в полуобморочном состоянии, она все еще лежала в бреду. Болезнь затянулась. Некрасов выразил ей свое сочувствие и прислал стихи:

Не рыдай так безумно над ним!

Хорошо умереть молодым…

. . . . . . . . . .

Русский гений издавна венчает

Тех, которые мало живут,

О которых народ замечает:

«У счастливого недруги мрут,

У несчастного друг умирает…»

«Еще одно несчастье постигло нашу маленькую фалангу, — писал в сентябрьском «Колоколе» Герцен. — Блестящая и подававшая надежды звезда исчезает, унося с собой едва развившиеся таланты, покидая едва начатое литературное поприще. — Писарев, язвительный критик, порой склонный к преувеличениям, всегда исполненный остроумия, благородства и энергии, утонул во время купания. Несмотря на свою молодость, он много страдал».

И, пересказывая затем сообщения петербургских газет о множестве народа и обилии цветов на похоронах, о речах на могиле и сборе средств для стипендии имени молодого публициста, он с горечью заключает: «Все это отлично, но неужели так необходимо, чтобы смерть всякий раз отнимала человека передовых взглядов у живых людей — для примирения его с массой ленивцев и лежебок?..»


На смерть Писарева откликнулись не только Некрасов и Герцен. В «Деле» Благосветлов, в «Отечественных записках» Н. С. Курочкин почтили память сотрудника прочувствованными некрологами.

М. М. Стасюлевич в «Вестнике Европы» помянул добрым словом своего бывшего студента. В своей газетке «Русский» М. П. Погодин сетовал, что не успел при жизни вразумить талантливого, но заблудшего юношу. И еще несколько либеральных органов посвятили покойному критику краткие статьи. Воздавали должное таланту, упрекали в заблуждениях, сожалели о преждевременной гибели. С воспоминаниями выступили П. Н. Полевой, Н. С. Кутейников, А. Д. Данилов. Непонимание идей Писарева, случайность и мелочность их памяти порой граничили с клеветой. На страницах «Дела» Д. Д. Минаев дал достойную отповедь этим «батюшкиным братьям» (так он назвал их ввиду не слишком большой близости к покойному).

Но «батюшкины братья» проникли и в собственный лагерь. А. М. Скабичевский, ставший видным народническим критиком, на страницах «Отечественных записок», а впоследствии и в воспоминаниях, представил искаженный облик друга своей юности. Конфликт Писарева с кружком филологов в 1859–1860 годах оставил в памяти Скабичевского превратные представления, а народническое мировоззрение, которое разделял Скабичевский с конца 1860-х годов, не позволило ему правильно понять сущность ненароднического социализма Писарева. И Скабичевский упорно утверждал представления о Писареве как об индивидуалисте и сенсуалисте, эпикурейце. Ему вторили другие критики-народники.

Молодежь же продолжала зачитываться статьями Писарева. Несмотря на запрещение его сочинений вплоть до начала 1890-х годов, свое политическое образование революционная молодежь начинала с его статей. Его проповедь естественных наук оказала большое влияние на судьбу И. П. Павлова, К. Э. Циолковского, А. Н. Баха и других крупных естествоиспытателей России, выбравших свой путь под влиянием Писарева.

Только марксисты смогли оцепить творчество Писарева по достоинству.

В конце 1890-х годов В. И. Засулич в статье «Н. А. Добролюбов и Д. И. Писарев» впервые показала, что оба критика делали одно и то же дело, что различные акценты их творчества вызваны изменением социально-политической обстановки.

«Учиться и учить, будить мысль все дальше, шире, пока опа не проникнет в «самые темные подвалы общественного здания», которые уже сами разрешат вопрос о голодных и раздетых людях, — в этом весь пафос произведений Писарева, этим одним ограничивается все т > нужное и важное, что он сказал своим читателям». Так определила вклад Писарева в будущее В. Засулич. Статью Засулич Ленин назвал превосходной.

По свидетельству Н. К. Крупской, Ленин в молодости много читал Писарева, а в ссылке среди немногих фотографий у него была и фотография Писарева. В своей работе «Что делать?» Ленин сочувственно цитировал слова Писарева о значении деятельной мечты.

«Величайшее счастье, доступное человеку, — писал Писарев, — состоит в том, чтобы влюбиться в такую идею, которой можно посвятить безраздельно все свои силы и всю свою жизнь. Если такой мечтатель, или, вернее, теоретик, действительно открыл великую и новую истину, тогда уже само собой разумеется, что разлад между его мечтою и нашею практикою не может принести нам, то есть людям вообще, ничего, кроме существенной пользы. Если же мечтатель ошибался, то даже и в таком случае он принес пользу своею деятельностью. Его мечта была одностороннею и незрелою попыткою исправить такое неудобство, которое чувствуется более или менее ясно всеми остальными людьми, значит, во-первых, мечтатель заговорил о таком предмете, о котором полезно Говорить и думать. Во-вторых, он собрал кое-какие наблюдения, которые могут пригодиться другим мыслителям, более образованным, более осмотрительным и более даровитым. В-третьих, он вывел из своих наблюдений ошибочные заключения. Если эти заключения своею внешнею логичностью поразили слушателей и читателей, то эти же самые заключения побудили, наверное, более основательных мыслителей заняться серьезно разработкою данного вопроса для того, чтобы опровергнуть в умах читающего общества соблазнительные заблуждения нашего мечтателя».

Писарев был именно таким мечтателем. Он мечтал о социалистическом обществе и научном социализме, который стал бы орудием его достижения. Он пытался и сам внести свою лепту в это великое дело, но у него не хватило ни знаний, ни времени. Писарев вплотную подошел к историческому материализму, он правильно понимал роль экономики, соотношение роли личности и народа в историческом развитии, определяющую роль труда. Но порой он делал уступки идеализму. Его теория реализма была утопична потому, что ставила вопрос о выработке революционного сознания и внесения его в народные массы тогда, когда в России не было еще ни революционной теории, ни революционного класса. Русская интеллигенция, находившаяся во власти народнических идей, не поняла и не могла понять смысла писаревской теории реализма. Гениальный юноша предвидел путь, которым пойдет его родина, но, противореча собственным взглядам, возлагал надежды на утилитарный принцип «экономии умственных сил», который, по его мнению, мог ускорить осуществление задачи.

Критикуя увлечения и ошибки, идеалистические отклонения и заблуждения Писарева, мы высоко ценим его как одного из крупных революционных мыслителей прошлого, одного из наших предшественников.

Загрузка...