[Att., IV, 1]
Рим, середина сентября 57 г.
1. Как только я приехал в Рим и нашелся человек, которому я мог бы доверить письмо к тебе, я не счел возможным чем-либо заняться, прежде чем — в твое отсутствие — не поблагодарю тебя за свое возвращение. Ведь я узнал, сказать правду, что ты, давая мне советы, не был ни смелее, ни благоразумнее, чем я сам, а также в соответствии с моим вниманием к тебе, не слишком старательным в деле моего избавления, и что вместе с тем ты, который в первое время разделял мое заблуждение или, вернее, безумие и ложный страх, чрезвычайно тяжело переносил нашу разлуку и затратил очень много забот, рвения, усердия и труда, чтобы добиться моего возвращения.
2. Поэтому, как ни велика была моя радость и как ни желанны поздравления, мне, говорю тебе правду, для полного счастья недоставало видеть или, вернее, обнять тебя. Достигнув этого однажды, я больше с этим не расстанусь, и если я не получу также всех пропущенных мною в прошлом удовольствий от твоего обаяния, то, конечно, сам не сочту себя достаточно достойным этого восстановления своего благосостояния.
3. Что касается моего положения, восстановление которого я считал чрезвычайно трудным делом, то своего былого блеска на форуме, авторитета в сенате и влияния у честных людей я достиг до настоящего времени в большей степени, чем мне желательно[839]. Что же касается имущества, — а ты хорошо знаешь, до какой степени оно уничтожено, рассеяно и разграблено, — то я испытываю большие затруднения и нуждаюсь не столько в твоих денежных средствах, которые я считаю своими, сколько в советах для собирания и восстановления остатков своего достояния.
4. Теперь, хотя я и думаю, что тебе обо всем либо написали твои родные, либо сообщили вестники и дошли слухи, я все же вкратце напишу о том, что ты, как я полагаю, хочешь узнать именно из моего письма. Из Диррахия я выехал накануне секстильских нон, в тот самый день, когда был внесен закон обо мне[840]. В Брундисий я прибыл в секстильские ноны. Там оказалась моя Туллиола; это был день ее рождения, который случайно совпал с днем рождения Брундисийской колонии и твоей соседки — богини Благоденствия[841]. Это стало известным народу, и было отмечено величайшим ликованием брундисийцев. В секстильские иды, будучи в Брундисии, я узнал из письма брата Квинта, что центуриатские комиции приняли закон при удивительном рвении людей всех возрастов и состояний и при невероятном стечении жителей Италии. Затем, после почетнейшего приема в Брундисии, ко мне на моем пути отовсюду сходились посланцы с поздравлениями.
5. Когда я подъезжал к Риму, не было ни одного известного номенклатору[842] человека из любого сословия, который не вышел бы мне навстречу, исключая тех моих врагов, которым именно то обстоятельство, что они враги мне, не позволило ни скрыть, ни отрицать это. Когда я достиг Капенских ворот[843], все ступени храмов были заняты людьми из низших слоев плебса. Они выражали мне поздравления громкими рукоплесканиями; подобное же множество народа и рукоплескания приветствовали меня до самого Капитолия, причем на форуме и в самом Капитолии было удивительное скопление людей. На другой день в сенате — это были сентябрьские ноны — я выразил благодарность сенату.
6. Через два дня, когда в связи с чрезвычайной дороговизной хлеба люди собрались сначала перед театром[844], а затем перед сенатом, и, по наущению Клодия, стали кричать, что недостаток хлеба вызван мной, когда в течение тех дней сенат совещался о снабжении хлебом и для обеспечения им не только голоса простого народа, но также голоса порядочных людей призывали Помпея, и он сам этого желал, а толпа требовала, чтобы именно я предложил такое решение, — я сделал это и тщательно высказал свое мнение. Так как консуляры, за исключением Мессалы и Афрания, отсутствовали, ибо они не могли, по их словам, высказать свое мнение, не подвергаясь опасности, то сенат, по моему предложению, постановил вступить с Помпеем в переговоры о том, чтобы он взял на себя это дело и чтобы был внесен закон. Так как во время чтения постановления сената при упоминании моего имени[845] непрерывно рукоплескали, следуя этому нелепому и новому обычаю, то я произнес речь. Все присутствовавшие должностные лица, кроме одного претора и двух народных трибунов, предоставили мне слово[846].
7. На другой день — сенат в полном составе и все консуляры; Помпею не отказали ни в одном из его требований. Потребовав пятнадцать легатов, он назвал первым меня и сказал, что я буду его вторым «я» во всем. Консулы составили закон, передающий Помпею на пятилетие все полномочия по хлебному делу во всем мире. Мессий[847] предложил другой закон, позволяющий Помпею распоряжаться всеми денежными средствами и предоставляющий ему флот и войско, а также большую власть в провинциях, чем имеющаяся у тех, кто получает их в управление. Тот наш консульский закон теперь кажется скромным, а закон Мессия невыносимым. Помпей говорит, что ему желателен первый закон, но его друзьям — второй. Консуляры с Фавонием[848] во главе ропщут; я молчу[849], тем более, что понтифики до сего времени не дали ответа насчет моего дома. Если они признают посвящение недействительным, то я буду владеть прекрасным участком, а консулы оценят постройки на нем на основании постановления сената; при ином ответе — сломают, сдадут подряд от своего имени и оценят все полностью[850].
8. Таковы мои дела.
Для счастья дней дурны, в несчастье хороши[851].
Состояние мое, как тебе известно, сильно расстроено. Кроме того, есть некоторые домашние огорчения, которые я не доверяю письму. Брата Квинта, на редкость любящего меня, доблестного, верного, я люблю так, как должно. Жду тебя и молю поторопиться с приездом и приехать в таком расположении духа, чтобы не оставить меня без твоих советов. Я как бы вступаю в начало второй жизни. Некоторые люди, защищавшие меня во время моего отсутствия, уже начинают втайне сердиться на меня, когда я здесь, и открыто выражать неприязнь. Мне чрезвычайно недостает тебя.
[Att., IV, 2]
Рим, первая половина октября 57 г.
1. Если ты случайно получаешь от меня письма реже, чем от других, то прошу тебя не приписывать этого ни моей небрежности, ни даже занятости. Хотя последняя и чрезвычайно велика, но она никак не может дойти до того, чтобы преградить путь нашей дружбе и моей признательности. Ведь со времени своего приезда в Рим я только теперь во второй раз узнал, кому я могу дать письмо. И вот я посылаю это второе письмо. В первом я описал тебе свой приезд, общее состояние и положение всех своих дел:
Для счастья дней дурны, в несчастье хороши.
2. После отправки того письма началась сильнейшая тяжба из-за дома. В канун октябрьских календ я произнес речь перед понтификами[852]. Я изложил дело весьма тщательно, и если я когда-либо представлял собой что-то в ораторском искусстве или даже никогда ничего в другое время не представлял, то уже теперь скорбь и важность дела придали силу моей речи. Поэтому я не могу не сделать этой речи достоянием нашего юношества; тебе я вскоре пришлю ее, если ты даже не хочешь этого.
3. После того как понтифики постановили, что если тот, кто говорит, что он посвятил участок, не был лично уполномочен на это ни постановлением комиций, ни плебисцитом, и если ему ни постановлением комиций, ни плебисцитом не было повелено это сделать, то, по-видимому, можно, не совершая кощунства, купить, возвратить эту часть участка[853], меня тотчас же стали поздравлять (ибо никто не сомневался в том, что дом будет присужден мне), как вдруг тот[854] поднялся на ораторское место, так как Аппий предоставил ему слово[855]. И вот он объявляет народу, что понтифики постановили в его пользу, а я пытаюсь вступить во владение силой; он убеждает следовать за ним и Аппием и силой защищать его Свободу[856]. И вот, в то время как даже часть тех нестойких удивлялась, а часть смеялась над безумием этого человека (я же решил не ходить туда, прежде чем консулы не сдадут подряда на восстановление портика Катула на основании постановления сената[857]), в октябрьские календы собирается сенат в полном составе.
4. Присутствуют все понтифики, бывшие сенаторами. Марцеллин[858], мой горячий сторонник, которому предложили высказаться первым, спросил их, чем они руководствовались, вынося решение. Тогда Марк Лукулл ответил от имени всех коллег, что понтифики судили с точки зрения религии и что дело сената решить с точки зрения закона: он сам и его коллеги вынесли постановление с точки зрения религии: в сенате же они намерены решить вопрос вместе с сенаторами с точки зрения закона. Затем каждый из них, будучи спрошен по очереди, обстоятельно высказался в мою пользу. Когда дошло до Клодия, он пожелал говорить весь день[859], и его речь не была ограничена, однако после того как он говорил почти три часа, враждебное поведение и шум сената заставили его наконец закончить речь. Когда сенат принимал постановление согласно предложению Марцеллина, причем были согласны все, исключая одного, Серран наложил запрет. Оба консула тотчас же начали докладывать о запрете народного трибуна. Выдвигались самые решительные предложения: сенату угодно, чтобы дом был мне возвращен, чтобы восстановление портика Катула сдано с торгов, чтобы все должностные лица поддержали авторитет сословия; если же будет применено какое-нибудь насилие, то сенат сочтет, что это дело того, кто наложил запрет на его постановление. Серран испугался, а Корницин прибегнул к своей старой комедии: сбросив тогу, он упал к ногам зятя. Тот попросил одну ночь на размышление. Ему не уступали, памятуя о январских календах[860]. Однако с трудом уступили и тут — и то с моего согласия.
5. На другой день было вынесено то постановление сената, которое я посылаю тебе. Затем консулы сдали с торгов восстановление портика Катула. Тот портик подрядчики немедленно снесли при всеобщем горячем одобрении. На основании заключения совета мои постройки оценили в два миллиона сестерциев; прочее они оценили очень скупо: тускульскую усадьбу — в 500000, формийскую — в 250000 сестерциев. Эту оценку резко порицают не только все лучшие люди, но и простой народ. Ты спросишь: «Что за причина?». Говорят, правда, что это моя скромность, ибо я и не отказывался и не требовал настоятельно. Но дело не в этом. Ведь в чем бы это принесло мне пользу? В действительности, те же люди, мой Тит Помпоний, те же, повторяю, кого и ты хорошо знаешь и кто когда-то обрезал мне крылья, не хотят, чтобы они выросли снова. Но они, надеюсь, уже вырастают[861]. Приезжай только ко мне ты. Боюсь чтобы ты не задержался ввиду приезда твоего и нашего друга Варрона[862].
6. Так как ты знаешь, что произошло, я сообщу тебе о своих прочих соображениях. Я согласился быть легатом[863] Помпея с условием, что я ни в чем не буду связан. Если бы я не хотел быть свободным, чтобы иметь возможность искать должности цензора, если консулы будущего года созовут комиции для выбора цензоров, то я взял бы на себя в ближайшие дни посольство для исполнения обета[864], с посещением всех святилищ и рощ; этого требовали наши соображения по поводу моей выгоды. Но я хотел, чтобы в моей власти было либо искать должности, либо выехать из Рима с наступлением лета[865]; в то же время я счел нелишним быть на виду у граждан, которым я чрезвычайно обязан.
7. Таковы мои решения относительно общественной деятельности. Домашние же мои дела очень запутаны. Дом строится; с какими издержками, с какими трудностями, ты знаешь. Восстанавливается формийская усадьба, которую я не в состоянии ни оставить, ни посетить. Я объявил о продаже тускульской усадьбы, хотя мне не легко обойтись без подгородной дачи. Щедрость друзей исчерпана на дело, которое принесло мне только один позор[866]. То, что ты почувствовал, находясь в отсутствии, почувствовали и все присутствующие; благодаря их усердию и средствам я легко достиг бы всего, если бы мне позволили мои защитники[867]; в этом отношении теперь трудности очень велики. Прочее, что беспокоит меня, требует большей тайны[868]. Брат и дочь любят меня. Тебя жду.
[Att., IV, 3]
Рим, 23 ноября 57 г.
1. Я наверное знаю, что ты хочешь не только знать, что здесь происходит, но и знать это от меня, не потому, что совершающееся на глазах у всех, если я напишу о нем, будет более достоверным, нежели в том случае, когда о нем тебе напишут или сообщат другие, а для того, чтобы выяснить из моего письма, как я отношусь к тому, что происходит и каковы в настоящее время мое душевное состояние и вообще условия жизни.
2. За два дня до ноябрьских нон вооруженные люди прогнали рабочих с моего участка, сломали портик Катула, который восстанавливали по распоряжению консулов, основанному на постановлении сената, и уже довели до крыши. Сначала они повредили дом брата Квинта, забросав его камнями с моего участка, а затем подожгли по приказанию Клодия; весь город смотрел, как они бросали факелы, причем раздавались громкие жалобы и стенания, не скажу, честных, ибо не знаю, найдется ли хотя бы один такой, но подлинно всех присутствовавших. А тот, обезумев, метался и после этого приступа бешенства не думал ни о чем ином, кроме убийства врагов, обходя квартал за кварталом и открыто подавая рабам надежду на свободу. Раньше, когда он не хотел суда[869], у него было, правда, трудное и явно плохое оправдание, но все же оправдание: он мог отпереться, мог свалить на других, мог также защищать кое-что как совершенное по праву; но после этих разрушений, поджогов, грабежей, покинутый своими, он удерживает подле себя разве только распорядителя игр Децима, разве только Геллия[870], пользуется советами рабов и видит, что если он открыто убьет всех, кого хочет, то в суде его дело не будет нисколько труднее, чем до этого времени.
3. И вот за два дня до ноябрьских ид, когда я спускался по Священной дороге[871], он вместе со своими сторонниками стал преследовать меня. Крики, камни, палки, мечи — и все это врасплох. Я укрылся в вестибюле дома Теттия Дамиона. Сопровождавшие меня без труда оттеснили шайку от входа. Он сам мог быть убит, но я предпочитаю лечить диетой, хирургия внушает отвращение. Увидев, что общие крики толкают его уже не на суд, а прямо на казнь, он превратил на будущее время всех Катилин в Ацидинов[872]: в канун ноябрьских ид он пытался взять приступом и поджечь дом Милона, находящийся на Цермале[873], приведя в пятом часу[874], на глазах у всех, людей со щитами и обнаженными мечами и других с зажженными факелами. Сам он занял для этого нападения, в качестве лагеря, дом Публия Суллы[875]. Тогда Квинт Флакк вывел из Анниева[876] дома Милона смелых людей; убил самых знаменитых из всей разбойничьей шайки Клодия; искал самого Клодия, но тот из нижнего… дома Суллы… в…[877]: сенат — на другой день после ид. Клодий дома. Марцеллин[878] великолепен, все решительны. Метелл намеренно говорил так долго, что не осталось времени[879]; ему помогал Аппий[880], а также, клянусь тебе, твой друг, о чьих твердых правилах жизни ты пишешь подлинную правду[881]. Сестий вне себя. Тот впоследствии стал угрожать всему Риму, если не будут созваны его комиции[882]. После того как Марцеллин представил, прочитав по записи, свое мнение, охватывавшее весь мой иск об участке, поджогах и покушении и содержавшее предложение рассмотреть все это до комиций, Милон письменно объявил, что будет наблюдать за небом в течение всех дней, подходящих для комиций[883].
4. Призывающие к возмущению речи Метелла, безрассудные Аппия, совершенно безумные Публия; наконец пришли к следующему: если Милон не заявит на поле[884] о неблагоприятных знамениях, то комиции состоятся.
За одиннадцать дней до декабрьских календ Милон перед полуночью прибыл с большим отрядом на поле. Клодий, хотя и располагал отборным отрядом из беглых, не осмелился придти на поле. Милон оставался там до полудня к всеобщей великой радости и с высшей славой для себя. Усилия трех братьев[885] постыдны, насилие сломлено, ярость встретила презрение. Однако Метелл требует, чтобы о дурных знамениях ему на другой день было заявлено на форуме: нечего приходить на поле ночью; он будет в комиции[886] в первом часу. И вот в день за десять дней до январских календ Милон пришел в комиций с ночи. Метелл на рассвете бежал, крадучись, на поле окольными путями. Милон нагоняет его между двумя рощами[887] и заявляет о дурных знамениях. Тот убрался под громкую и оскорбительную брань Квинта Флакка. За девять дней до календ — рынок[888]; в течение двух дней[889] ни одной народной сходки.
5. Пишу это за семь дней до календ в девятом часу ночи[890]. Милон уже занимает поле. Кандидат Марцелл[891] храпит так, что слышно мне, живущему по соседству. Вестибюль дома Клодия, как мне сообщили, совсем пуст, если не считать нескольких оборванцев с полотняным фонарем. Они жалуются, что это произошло по моему наущению, не зная, сколько смелости, сколько ума у того героя[892]. Удивительная доблесть! Опускаю некоторые поразительные предзнаменования[893], но вот самое существенное: я думаю, что комиции не состоятся; Публий, мне кажется, если не будет убит раньше, будет привлечен к суду Милоном; или же, если он попадется ему в свалке, то, предвижу, будет убит самим Милоном. Тот не колеблется, он тверд и не боится того, что было со мной. Ведь он никогда не воспользуется советами какого-нибудь недоброжелателя или предателя и не поверит трусу знатного происхождения[894].
6. Что касается меня, то я во всяком случае бодр духом, даже более, чем в дни процветания, но имущество мое уменьшилось. Однако я вознаградил брата Квинта за его щедрость, несмотря на его несогласие, в соответствии с моими возможностями, чтобы не истощить их совершенно, — прибегая к помощи друзей. Какое решение принять относительно своего положения в целом, я — в твое отсутствие — не знаю. Поэтому поторопись с приездом.
[Q. fr., II, 1]
Рим, 10 декабря 57 г.
Марк брату Квинту привет.
1. Письмо, которое ты прочел, я отправил утром. Но Лициний оказал мне любезность, придя вечером после заседания сената, чтобы я, если сочту нужным, написал тебе, если бы что-нибудь произошло. Заседание сената было более многолюдным, чем оно, как мы полагали, может быть в декабре в канун праздничных дней[895]. Из консуляров был я и двое новоизбранных консулов, Публий Сервилий, Марк Лукулл, Лепид, Волкаций, Глабрион; бывшие преторы в большом числе. Всего нас было до двухсот[896]. Луп[897] возбуждает нетерпение: он с подлинной тщательностью изложил вопрос о кампанской земле[898]. Его выслушали в глубоком молчании. Тебе хорошо известно, в чем суть дела. Он не упустил ничего из того, что я разобрал в своих речах[899]. Было несколько уколов Цезарю, нападок на Геллия[900], требований к отсутствовавшему Помпею. Закончив изложение, он отказался от опроса мнений, чтобы не навлечь на нас бремя вражды, и сказал, что на основании высказанного прежде неодобрения и нынешнего молчания он понимает, каково мнение сената. Он начал отпускать сенаторов. Тогда Марцеллин сказал: «По нашему молчанию, Луп, не суди о том, что мы в настоящее время одобряем и чего не одобряем. Что касается меня, то я, а также, думаю, и прочие молчим оттого, что не считаем уместным рассматривать вопрос о землях в Кампании в отсутствие Помпея». Тогда тот сказал, что он не задерживает сенаторов.
2. Встал Рацилий[901] и начал докладывать о привлечении к суду. Он предложил Марцеллину высказаться первым. Тот, высказав основательные жалобы на совершенные Клодием поджоги, убийства и избиение камнями, предложил следующее: он сам через городского претора назначит судей по жребию; после жеребьевки судей состоятся комиции; тому, кто будет препятствовать судебному разбирательству, будет вменено в вину противогосударственное деяние. После того как это мнение встретило горячее одобрение, против него высказался Гай Катон, а также Кассий, предложивший под громкие крики сената, чтобы комиции состоялись до суда. Филипп[902] присоединился к мнению Лентула[903].
3. Затем Рацилий предложил, чтобы из частных лиц я высказался первым. Я произнес длинную речь обо всем безумии и разбое Клодия; я обвинял его, как если бы он был подсудимым, при большом одобрительном ропоте всего сената. Вет Антистий[904] в достаточно длинной речи и, клянусь, очень красноречиво отозвался с похвалой о моем выступлении; он поддержал вопрос о привлечении к суду и сказал, что будет считать его самым главным. Уже шло голосование в пользу этого предложения, тогда Клодий, которому предложили высказаться, стал говорить без конца, чтобы занять весь день[905]. Он был вне себя оттого, что Рацилий прижал его так жестоко и остроумно. Затем его шайка внезапно подняла довольно громкий крик с грекостаса[906] и со ступеней[907], возбужденная, мне кажется, против Квинта Секстилия и друзей Милона. Это навело страх, и мы быстро разошлись, к всеобщему глубокому сожалению.
Вот тебе события за один день. Продолжение, думается мне, будет отложено на январь месяц. Из народных трибунов самый лучший у нас — это Рацилий. Антистий, по-видимому, также будет мне другом; Планций[908] вполне наш. Если любишь меня, то постарайся в декабре месяце плыть осмотрительно и осторожно.
[Fam., I, 1]
Рим, 13 января 56 г.
Марк Цицерон шлет привет проконсулу Публию Лентулу.
1. Всем сознанием своего долга перед тобой или, лучше сказать, уважением к тебе я удовлетворяю всех прочих, но никак не удовлетворяю себя самого, ибо твои заслуги передо мной[909] так велики — ведь ты не успокоился, пока мое дело не было завершено, — что жизнь кажется мне горькой, если я не поступаю так же в твоем деле[910]. Положение вот какое: посол царя Аммоний открыто осаждает меня посредством денег; дело ведется через тех же заимодавцев, через которых оно велось, когда ты был здесь; если и находятся люди, настроенные в пользу царя, — их немного, — то все же все хотят, чтобы дело было поручено Помпею; сенат одобряет прием религиозного запрета не из соображений религии, а по недоброжелательности и из зависти к известной щедрости царя.
2. Не перестаю и убеждать, и просить, и уже более свободно обвинять и предостерегать Помпея от великого бесчестия, но он совершенно не внемлет ни моим просьбам, ни увещеваниям, ибо он и в ежедневных разговорах и открыто в сенате[911] вел твое дело с непревзойденным красноречием, основательностью, рвением и настойчивостью, торжественно заявляя о твоих заслугах[912] перед ним и своей любви к тебе. Марцеллин, как ты знаешь, зол на трубача[913]. За исключением этого дела с царем, в остальном он показывает, что будет твоим самым ревностным защитником. То, что он дает, мы принимаем; что же касается его решения доложить о религиозном запрете, что он делал уже не раз, то от этого его нельзя отговорить.
3. Перед идами положение было таким (я пишу тебе об этом утром в иды): Гортенсий, Лукулл и я уступаем требованиям религии в вопросе о войске, ибо иначе нельзя удержать положения; но сенат на основании того постановления, которое было принято по твоему предложению, определяет, чтобы царя возвратил ты, что ты можешь сделать с выгодой для государства; хотя религиозные соображения устраняют войско[914], но сенат оставляет тебя как исполнителя. Красс предлагает назначить трех послов и не исключает Помпея, так как считает, что они должны быть также из тех, кто облечен военной властью. Бибул предлагает назначить трех послов из числа частных лиц. С ним соглашаются прочие консуляры, кроме Сервилия[915], который вообще утверждает, что возвращать не следует, кроме Волкация, предлагающего — по представлению Лупа — поручить это Помпею, и Афрания, присоединяющегося к Волкацию. Это увеличивает подозрения насчет намерений Помпея, ибо было обращено внимание на то, что его друзья согласны с Волкацием. Спорят сильно, решение колеблется. Явная для всех беготня и усилия Либона и Гипсея и рвение всех друзей Помпея заставили полагать, что он, видимо, жаждет назначения. Те, кто против него, — и тебе не друзья, так как это ты облек его полномочиями.
4. Мой авторитет в этом деле тем меньше, что я обязан тебе, и мое влияние уничтожается вследствие того, что люди предполагают, что угождают этим Помпею[916]. Я веду себя так, как приходится в деле, которое сам царь и близкие друзья Помпея задолго до твоего отъезда тайно обострили, а затем консуляры открыто раздули и довели до высшей степени озлобления. Все видят мою верность, а присутствующие здесь твои друзья — мою любовь к тебе, отсутствующему. Если бы верностью обладали те[917], в ком она должна была быть самой глубокой, то мы не испытывали бы затруднений.
[Fam., I, 2]
Рим, 15 января 56 г.
1. В январские иды в сенате ничего не было решено, потому что день ушел главным образом на спор между консулом Лентулом и народным трибуном Канинием[918]. В этот день я также произнес длинную речь и, по-видимому, очень сильно повлиял на сенат, напомнив о твоем хорошем отношении к этому сословию. Поэтому на другой день было решено, чтобы мы высказывались кратко. Благожелательное отношение сената ко мне, видимо, восстановлено; я усмотрел это и во время своей речи и в отдельных обращениях и вопросах. Итак, после того как первым было объявлено предложение Бибула о том, чтобы царя возвратили трое послов[919], вторым — предложение Гортенсия о том, чтобы его возвратил ты без войска, третьим — предложение Волкация о том, чтобы его возвратил Помпей, — потребовали, чтобы предложение Бибула было разделено: поскольку он говорил о религиозном запрете, против чего действительно уже нельзя было возражать, с Бибулом согласились; предложение о трех послах было отвергнуто подавляющим большинством.
2. Следующим было предложение Гортенсия, как вдруг народный трибун Луп, ссылаясь на то, что он внес предложение о Помпее, начал добиваться, чтобы ему позволили произвести голосование[920] раньше, чем консулам. Его речь вызвала со всех сторон резкие возражения, ибо это было и несправедливо и ново. Консулы и не уступали, и не отвергали решительно, желая, чтобы на это ушел весь день, что и произошло: им было ясно, что большинство с разных сторон будет голосовать за предложение Гортенсия, хотя многих открыто просили согласиться с Волкацием и притом вопреки желанию консулов, так как те очень хотели, чтобы победило предложение Бибула.
3. Эти прения продолжались вплоть до наступления темноты, и сенат был распущен.
В тот день я случайно обедал у Помпея и, улучив время, наиболее удобное, нежели когда-либо ранее, ибо тот день доставил мне наибольший, после твоего отъезда, почет в сенате, я поговорил с ним так, что отвлек его, как мне казалось, от всяких иных мыслей и склонил к намерению защищать твое достоинство. Слушая его самого, я совершенно освобождаю его даже от подозрения в своекорыстии; но когда вижу его друзей из всех сословий, я понимаю то, что уже явно для всех: определенные люди уже заранее устроили все это дело с помощью подкупа, не без согласия самого царя и его советников.
4. Пишу это за пятнадцать дней до февральских календ[921], на рассвете. В этот день сенат должен был собраться. В сенате — так я надеюсь по крайней мере — мы поддержим свое достоинство, насколько это возможно при таком вероломстве и несправедливости людей. Что же касается передачи вопроса народному собранию[922], то мы, видимо, дошли до того, что народу ничего нельзя предложить, сохраняя при этом уважение к ауспициям или уважение к законам или, наконец, без применения насилия[923]. За день до того, как я это писал, сенат вынес очень важное суждение[924] об этом деле. Хотя Катон и Каниний и наложили на него запрет, оно все-таки записано; его тебе, полагаю, прислали. О прочем, что бы ни произошло, я напишу тебе и приложу все свои заботы, труды, старания и влияние, чтобы решение было как можно более благоприятным.
[Fam., I, 3]
Рим, середина января 56 г.
1. С Авлом Требонием[925], ведущим в твоей провинции крупные и удачные дела, я поддерживаю в течение многих лет чрезвычайно дружеские отношения. Он и раньше всегда, благодаря своему блестящему положению и рекомендации моей и прочих друзей, пользовался огромным влиянием в провинции; и в настоящее время, имея в виду твою приязнь ко мне и наши дружеские отношения, он глубоко уверен в том, что это мое письмо доставит ему твое расположение.
2. Чтобы эта надежда не обманула его, я, препоручая тебе все его дела, вольноотпущенников, управителей, рабов[926], настоятельнейшим образом прошу тебя прежде всего подтвердить решения Тита Ампия[927], касающиеся его, и во всем вести себя по отношению к нему так, чтобы он понял, что моя рекомендация не была обычной.
[Fam., I, 4]
Рим, около 16 января 56 г.
1. За пятнадцать дней до февральских календ, когда наше положение в сенате было прекрасным, потому что накануне мы уже сломили то предложение Бибула о троих послах[928] и оставалось только бороться против предложения Волкация[929], наши противники[930] оттянули решение при помощи разных уверток[931]. Ведь мы одерживали верх при полном составе сената, без большого разногласия и большого недовольства тех, кто был готов поручить царское дело другому в ущерб тебе. В этот день Курион был резок, Бибул — гораздо справедливее, даже почти другом, Каниний и Катон заявили, что до комиций они не предложат никакого закона[932]. Как ты знаешь, по Пупиеву закону[933], сенат не может собраться ни перед февральскими календами, ни в течение всего февраля месяца, если прием посольств не будет закончен или отложен[934].
2. Все-таки мнение римского народа таково: твои недруги и завистники воспользовались, как предлогом, вымышленным религиозным запретом не столько для создания затруднений тебе, сколько для того, чтобы кто-нибудь не захотел отправиться в Александрию из желания получить войско. Что же касается твоего достоинства, то нет никого кто бы думал, что сенат не считался с ним; ведь всякий знает, что проведению голосования воспрепятствовали твои противники. Если же они теперь попытаются от имени народа, а на самом деле благодаря преступнейшим разбойничьим действиям трибунов[935], сделать что-нибудь, то я принял достаточные меры предосторожности для того, чтобы они не могли ничего сделать вопреки знамениям[936] или законам, или, наконец, без применения насилия[937].
3. Не нахожу нужным писать ни о своем рвении, ни о несправедливости некоторых лиц, ибо что хвалиться мне, когда я ни в какой степени не воздам тебе за твои заслуги, даже положив жизнь в защиту твоего достоинства? Или что мне жаловаться на обиды со стороны других, когда я не могу сделать этого без сильнейшей скорби? В случае применения насилия, особенно при этой слабости властей, не могу ручаться тебе ни за что; если насилие будет исключено, могу подтвердить тебе, что ты сохранишь свое высокое положение благодаря глубокой преданности сената и римского народа.
[Q. fr., II, 2]
Рим, 17 января 56 г.
Марк брату Квинту привет.
1. Не мои занятия, которыми я действительно поглощен, а небольшое гноетечение из глаз заставило меня продиктовать это письмо, а не написать его — как обычно письма к тебе — собственноручно. Прежде всего снимаю с себя обвинение в том самом, в чем обвиняю тебя. Ведь до сих пор никто не спрашивал меня, не нужно ли мне чего-либо в Сардинии, а у тебя, я думаю, часто бывают люди, спрашивающие, не дашь ли ты им какого-нибудь поручения в Рим. О чем ты написал мне от имени Лентула и Сестия, — я говорил с Цинцием[938]. В каком бы положении ни было дело, оно не очень легкое. Но Сардиния, конечно, обладает свойством вызывать воспоминания о прошлом. Ибо, подобно тому как тот авгур Гракх[939] вспомнил по прибытии в эту провинцию о том, что с ним произошло, когда он, вопреки знамениям, руководил на Марсовом поле комициями, избиравшими консулов, так ты, мне кажется, в Сардинии на досуге вспомнил о плане Нумисия[940] и о займе у Помпония. До сих пор я не купил ничего. Продажа имущества Куллеона состоялась. Для тускульской усадьбы покупателя не нашлось. Если условия будут особенно выгодными, то я, возможно, не упущу[941].
2. Не перестаю торопить Кира[942] с твоей постройкой. Надеюсь, что он выполнит свои обязательства. Но все задерживается вследствие ожидания, что эдилом будет бешеный человек[943]; ибо комиции, видимо, не будут отложены; они назначены — за десять дней до февральских календ. Однако я не хочу, чтобы ты тревожился. Все меры предосторожности я приму.
3. По делу александрийского царя вынесено постановление сената, что возвращение его с многочисленным войском опасно для государства. Когда в сенате обсуждалось прочее: Лентул ли будет сопровождать царя, или же Помпей, то, казалось, Лентул одерживает верх. При этом я на удивление выполнил свой долг перед Лентулом и прекрасно удовлетворил желаниям Помпея[944]; но недруги Лентула оттянули решение путем уловок[945]. Затем были комициальные дни, когда сенат не мог собраться[946]. Что будет вследствие разбойничьего образа действия трибунов[947] — не предугадываю; подозреваю, что Каниний проведет свое предложение путем насилия. Чего хочет в этом деле Помпей, не понимаю; но все видят, чего жаждут его друзья; заимодавцы же царя открыто снабжают деньгами противников Лентула. Без сомнения, дело ушло от Лентула, к моему великому огорчению, хотя он и совершил многое такое, за что я был бы вправе сердиться на него, если бы это было позволительно[948].
4. Я хотел бы, чтобы ты, закончив эти дела, возможно скорее, при хорошей и надежной погоде, сел на корабль и приехал ко мне, ибо не счесть дел, в которых мне ежедневно недостает тебя по всяким поводам. Твои и мои близкие здоровы. За тринадцать дней до февральских календ.
[Att., IV, 4]
Рим, 28 января 56 г.
Очень приятно было мне, что Цинций пришел на рассвете за два дня до февральских календ. Он сказал мне, что ты в Италии и что он посылает к тебе рабов; я не хотел, чтобы они отправились без моего письма, не потому, что у меня было о чем написать тебе, особенно когда ты почти уже здесь, но для того, чтобы показать, что твой приезд в высокой степени радостен и желателен для меня. Поэтому, лети ко мне с готовностью любить меня и знать, что ты любим. Пишу это наспех. В день своего приезда непременно будь у меня вместе со своими родными[949].
[Fam., I, 5]
Рим, между 2 и 7 февраля 56 г.
1. Хотя я больше всего желал, чтобы сначала ты сам, а затем все прочие узнали, как глубоко я тебе благодарен, однако я чрезвычайно удручен тем, что после твоего отъезда обстоятельства сложились так, что ты испытываешь верность и благожелательность к тебе — мою и прочих, находясь в отсутствии. Из твоего письма я понял, что ты видишь и чувствуешь, что люди проявляют — когда дело идет о твоем достоинстве — такую же верность, какую испытал я, когда дело шло о моем избавлении[950].
2. В то время как я продуманными решениями, усердием, трудом и влиянием всячески старался добиться успеха в царском деле[951], Катон внезапно обнародовал свое бессовестное предложение[952], помешавшее моим стараниям и вселившее в нас сильнейший страх, сменивший малые заботы[953]. Хотя в этой сумятице и следует опасаться всего, однако я ничего так не боюсь, как вероломства, а Катону я, конечно, противодействую, каков бы ни был оборот дела.
3. Насчет александрийского дела и вопроса о царе могу только обещать, что ты, отсутствующий, и твои сторонники, присутствующие здесь, будут вполне довольны мной; но боюсь, что царское дело будет отнято у нас или вовсе оставлено; что из этого менее желательно для меня, не легко могу решить. Но если обстоятельства заставят, возможно нечто третье, что ни Селицию[954], ни мне не кажется неприемлемым: не допустить ни унижения, ни передачи дела, несмотря на наше сопротивление, тому, кому его считают почти уже переданным[955]. Я буду вести все дело тщательно, чтобы нам и не уклоняться от борьбы, если можно будет добиться чего-нибудь, и не казаться побежденными, если ничего не добьемся.
4. Дело твоей мудрости и величия духа признать, что все твои почести и твое достоинство основаны на твоей доблести, твоих деяниях и высоких качествах. Если вероломство некоторых людей[956] лишило тебя кое-чего из того, чем тебя щедро наделила судьба, то это принесет им больший ущерб, чем тебе. Я не упускаю ни единой возможности заниматься твоими делами и обдумывать их; во всем прибегаю к содействию Квинта Селиция, полагая, что среди твоих сторонников нет более благоразумного, более верного и более любящего тебя человека.
[Fam., I, 5a]
Рим, вскоре после 9 февраля 56 г.
1. Что здесь происходит и что произошло, ты, думается мне, узнал и из писем многих лиц и от вестников; о том же, что основано на догадках и что можно предвидеть — об этом, полагаю, написать тебе должен я. После того как Помпей, выступив перед народом в защиту Милона[957] за шесть дней до февральских ид, был встречен криками и руганью и был слишком сурово и резко обвинен в сенате[958] Катоном при глубоком молчании присутствовавших, мне показалось, что он чрезвычайно сильно смущен. Поэтому он, видимо, совершенно оставил александрийское дело[959], которое до сих пор цело в наших руках (ведь сенат не отнял у тебя ничего, кроме того, что не может быть предоставлено другому в силу того же религиозного запрета).
2. Теперь я надеюсь и стараюсь, чтобы царь отправился к тебе, понимая, что он не может достигнуть того, на что он рассчитывал — возвратиться при помощи Помпея, и что он будет покинут и брошен, если не будет восстановлен тобой. Он сделает это без всякого колебания, если Помпей хоть сколько-нибудь покажет, что он согласен; но ты знаешь медлительность и молчаливость этого человека. Я же не упускаю ничего, что имеет отношение к этому делу. Прочим несправедливым предложениям Катона надеюсь без труда оказать противодействие. Из консуляров к тебе, как я вижу, дружественно относятся только Гортенсий и Лукулл; прочие — частью тайно недоброжелательны, частью непритворно враждебны. Ты же будь смел и тверд духом и надейся, что настанет время, когда ты вернешь себе свой былой почет и славу, сломив натиск ничтожного человека[960].
[Q. fr., II, 3]
Рим, 12 и 15 февраля 56 г.
Марк брату Квинту привет.
1. Я уже писал тебе о том, что произошло ранее; узнай теперь о последовавших событиях. В февральские календы пытались перенести прием посольств на февральские иды. В тот день дело не было решено. За три дня до февральских нон Милон предстал перед судом[961]. Помпей пришел в качестве его защитника; по моему предложению, Марк Марцелл[962] произнес речь; мы ушли с достоинством; назначен день — за шесть дней до февральских ид. В это время, так как прием посольств был отложен на иды, было предложено назначить квесторов в провинции и определить наместничества преторов; однако, так как вмешалось множество жалоб на общее положение, то ни одно дело не было разрешено. Гай Катон обнародовал предложение закона о лишении Лентула военной власти; его сын сменил одежду[963].
2. За шесть дней до февральских ид Милон предстал. Говорил Помпей, вернее захотел говорить: едва он встал, шайка Клодия подняла крик, и это продолжалось в течение всей его речи, так что ему мешали говорить не только криком, но и бранью и проклятиями. Едва он закончил (на этот раз он держался очень мужественно, не испугался, высказал все и с авторитетом излагал свое мнение, порой даже в тишине), итак, едва он закончил, поднялся Клодий. Желая ответить ему на любезность, наши встретили его таким криком, что он потерял власть над своими мыслями, языком и выражением лица. Это продолжалось — Помпей окончил речь в начале шестого часа — до восьмого часа[964], причем произносились всякие проклятия и, наконец, непристойнейшие стихи на Клодия и Клодию. Вне себя и без кровинки в лице он, среди этого крика, спрашивал своих: «Кто обрекает народ на голодную смерть?». Шайка отвечала: «Помпей». «Кто жаждет отправиться в Александрию?». Отвечали: «Помпей». «Кого они хотят отправить?». Отвечали: «Красса»[965]. Тот присутствовал, враждебно настроенный к Милону. Приблизительно в девятом часу, как будто по знаку, клодианцы начали плевать в наших. Страсти разгорелись. Те — теснить нас, чтобы мы отступили. Наши произвели натиск — бегство шайки. Клодия сбросили с ростр[966]; тогда и я обратился в бегство — как бы не произошло чего-нибудь в свалке. Сенат созван в Курии. Помпей — домой. Я все-таки не пошел в сенат, чтобы, с одной стороны, не молчать о таких событиях, с другой — не вызвать неудовольствия у честных людей, защищая Помпея, ибо ему досталось от Бибула, Куриона, Фавония и Сервилия сына. Дело отложили на другой день. Клодий назначил суд на день Квириналий[967].
3. За шесть дней до февральских ид сенат собрался в храме Аполлона, чтобы Помпей мог присутствовать[968]. Он с достоинством произнес речь. В этот день не пришли ни к чему. За четыре дня до февральских ид сенат — в храме Аполлона; постановление сената, что происшедшее за шесть дней до февральских ид есть противогосударственное деяние.
В этот день Катон подверг жестоким нападкам Помпея и в течение всей своей речи обвинял его как подсудимого; против моего желания, он отозвался обо мне с величайшей похвалой, упрекая Помпея в вероломстве по отношению ко мне. Недоброжелатели[969] выслушали его в глубоком молчании. Помпей резко ответил ему, намекнул на Красса[970] и открыто заявил, что будет охранять свою жизнь более надежно, чем это делал Африканский, которого убил Гай Карбон[971].
4. Итак, мне кажется, надвигаются великие события. Помпей понимает это и рассказывает мне о том, что на его жизнь готовят покушение, что Красс поддерживает Гая Катона, что Клодия снабжают деньгами и что того и другого поддерживают Красс, Курион, Бибул и прочие его противники; ему следует быть чрезвычайно бдительным, чтобы не пострадать, так как народ, собирающийся на сходки, почти отвернулся от него, знать — враждебна, сенат — несправедлив, а молодежь[972] — бесчестна. Поэтому он готовится, вызывает людей из деревень, но и Клодий усиливает свои шайки; вооруженный отряд готовят к празднику Квириналий. В этом отношении мы значительно сильнее, благодаря отрядам самого Милона; множество людей ожидается из Пицена и Галлии для того, чтобы мы могли оказать противодействие также предложениям Катона о Милоне и Лентуле[973].
5. За три дня до февральских ид, по заявлению Гнея Нерия из Пупиниевой трибы, Сестий был обвинен в подкупе избирателей и в тот же день неким Марком Туллием[974] — в насилии. Он был болен. Как мне и надлежало, я тотчас же пошел к нему домой и предоставил себя в его полное распоряжение, и это я сделал вопреки мнению людей, которые считали, что я не без оснований сердит на него, — чтобы показать и ему и всем свою доброту и глубокую признательность, и так буду поступать впредь. Тот же доносчик Нерий указал, как на свидетелей, на Гнея Лентула Ватию и Гая Корнелия из Стеллатской трибы[975], и в тот же день было вынесено постановление сената, чтобы товарищества и советы в декуриях[976] были распущены, чтобы был предложен закон о применении к тем, кто не подчинится роспуску, наказания, установленного за насилие[977].
6. За два дня до февральских ид я произнес перед претором Гнеем Домицием посреди форума, при огромном стечении народа, речь в защиту Бестии, обвиненного в подкупе избирателей. В своей речи я особенно отметил тот случай, когда Сестий, израненный в храме Кастора[978], был спасен благодаря помощи Бестии. Здесь я кстати подготовил себе кое-что против обвинений, которые возводятся на Сестия, и воздал ему истинную хвалу при большом сочувствии присутствовавших. Это было необычайно приятно мне. Пишу тебе об этом, потому что ты в своих письмах часто убеждал меня в необходимости сохранить расположение Сестия.
7. Пишу это на рассвете в канун февральских ид. В этот день я должен обедать у Помпония на его свадьбе[979]. Прочее у меня таково, как ты предсказывал мне, когда я почти не верил тебе: у меня — во всем достоинство и вес; это, брат мой, возвращено и тебе и мне благодаря твоему терпению, доблести, преданности и обходительности. Для тебя снят Лициниев дом Писона у рощи, но надеюсь, что через несколько месяцев после календ квинтилия[980], ты переселишься в свой. Твой дом в Каринах[981] сняли Ламии, опрятные жильцы. После того письма из Ольбии[982] я не получил от тебя ни одного письма. Очень хочу знать, что ты делаешь и как развлекаешься, а особенно увидеться с тобой возможно скорее. Береги здоровье, брат мой, и хотя теперь зима, помни, что это Сардиния[983]. За четырнадцать дней до мартовских календ.
[Fam., I, 6]
Рим, март 56 г.
1. О том, что происходит, ты узнаешь от Поллиона[984], который не только участвовал во всех событиях, но и руководил ими. В сильнейшей печали, которую я испытывал из-за твоего положения, меня, разумеется, больше всего утешает надежда: сильно подозреваю, что людская недобросовестность будет сломлена и благоразумием твоих друзей и самим временем, ослабляющим замыслы твоих врагов и предателей.
2. Затем меня легко утешает воспоминание о моих тяжелых временах, подобие которых я вижу в твоем положении; ибо если твое достоинство унижается в меньшем деле, чем в свое время было ущемлено мое, все-таки сходство так велико, что ты, надеюсь, простишь мне, если я не испугался того, чего даже ты никогда не считал нужным бояться. Но покажи себя таким, каким я знаю тебя «от младых ноготков»[985], как говорят греки; верь мне, людская несправедливость придаст блеск твоей славе. От меня же ожидай величайших стараний и преданности; я не обману твоих расчетов.
[Q. fr., II, 4]
Рим, вскоре после 11 марта 56 г.
Марк брату Квинту привет.
1. Наш Сестий был оправдан[986] за четыре дня до мартовских ид и, так как для государства было чрезвычайно важно, чтобы не было видно никакого разногласия в деле этого рода, — оправдан единогласно. Понимаю, что тебя часто беспокоит, как бы я не дал повода для порицания кому-нибудь из недоброжелателей, кто мог бы говорить, что я неблагодарен, если бы я не отнесся с величайшей снисходительностью к развращенности того человека в некоторых отношениях; знай, что на этом суде я достиг того, что меня признают самым благородным из всех. Ведь своей защитой я доставил угрюмому человеку самое полное удовлетворение и, чего тот жаждал больше всего, я, согласно своему желанию, при рукоплесканиях богов и людей уничтожил Ватиния[987], который открыто нападал на него. Более того, наш Павел[988], вызванный как свидетель против Сестия, заявил о своем намерении привлечь Ватиния к суду, если Макр Лициний замедлит с этим, а Макр поднялся со скамьи защитников Сестия и подтвердил, что за ним дело не станет. Что еще нужно? Ватиний, человек своевольный и дерзкий, ушел смущенным и угнетенным.
2. Твой сын Квинт, прекрасный юноша, получает превосходное образование. Я теперь лучше вижу это, потому что Тираннион обучает его у меня. Оба наши дома усиленно строятся. Я заплатил твоему подрядчику половину денег. Надеюсь, мы будем жить под одной крышей до наступления зимы[989]. Что касается моей Туллии, клянусь тебе, глубоко любящей тебя, то надеюсь, что с Крассипедом я закончил; но после Латинских празднеств было два дня, которые считаются запретными; впрочем, Лациар[990] уже прошел; кроме того, он собирался уезжать.
[Q. fr., II, 4a]
Рим, конец марта 56 г.
1. … Что касается того изобилия, о котором ты склонен говорить, то я желаю его в умеренной степени, так что, конечно, охотно приму его, если оно наступит, но не буду вызывать его, если оно спряталось. Строю в трех местах, прочее восстанавливаю. Живу несколько более широко, чем жил обычно; так нужно. Если бы ты был здесь, то я на короткое время предоставил бы рабочим место. Но об этом мы вскоре, надеюсь, переговорим.
2. В Риме положение таково: Лентул — выдающийся консул, когда его коллега не мешает ему[991]; он, говорю, так хорош, что лучшего я не видел. Он изъял все комициальные дни, ибо возобновляются также Латинские празднества, и не было недостатка в общественных молениях[992].
3. Так противодействуют изданию самых пагубных законов, особенно законов Катона, которого отменно провел наш Милон. Ибо тот покровитель гладиаторов и бестиариев[993] купил у Коскония[994] и Помпония бестиариев, и они всегда сопровождали его в толпе с оружием в руках. Прокормить их он не мог и потому с трудом удерживал их. Милон проведал; он поручил кому-то не из близких ему людей купить этих рабов у Катона, не вызывая подозрений. Как только их увели, Рацилий, единственный в то время настоящий народный трибун, разгласил это и сказал, что эти люди куплены для него (ибо таков был уговор) и вывесил объявление о продаже рабов Катона. Это объявление вызвало много смеха. Этого Катона Лентул отстранил от законодательства, а также тех, кто обнародовал чудовищные законы о Цезаре, на которые никто не наложил запрета[995]. Ведь к предложению Каниния насчет Помпея[996] уже, конечно, охладели. Оно не находит одобрения, и нашего Помпея порицают за нарушение дружбы с Публием Лентулом и, клянусь, он уже не тот, ибо делом Милона он восстановил против себя самые пропащие и последние подонки народа, а честные люди обо многом сожалеют, за многое упрекают его. Марцеллин же не удовлетворяет меня только в одном — он обращается с ним слишком сурово; впрочем, он поступает так не против воли сената; меньше мне хочется бывать в курии и принимать участие в государственных делах.
4. В судах я тот же, что был раньше; мой дом переполнен так же, как всегда[997]. Одна только неудача постигла меня вследствие неблагоразумия Милона — это с Секстом Клодием[998], обвинения которого мне не хотелось допускать в настоящее время и к тому же при слабых обвинителях. Ему[999] не хватило трех голосов при наихудшем составе суда. Поэтому народ требует нового привлечения к суду, и необходимо вновь его привлечь, ибо люди не мирятся с оправданием его, а так как он почти был осужден, когда говорил перед своими, то его видят осужденным.
В этом деле мне было препятствием недовольство Помпеем; голоса сенаторов значительным большинством оправдали Секста Клодия, голоса всадников разделились поровну, а трибуны казначейства осудили[1000]. Но в этой неудаче меня утешают ежедневные приговоры врагам: к моему большому удовлетворению Севий получил удар, прочие избиваются. Гай Катон говорил на народной сходке, что он не допустит созыва комиций, если ему не предоставят дней, когда бы он мог говорить перед народом. Аппий еще не возвращался от Цезаря[1001].
5. С нетерпением жду письма от тебя. Знаю, что до этого времени морской путь закрыт, но все же говорили, из Остии прибыли люди, которые необыкновенно хвалят тебя, говоря, что в провинции[1002] тебя ценят очень высоко. Они же, по слухам, сообщили, что ты намерен приехать на первом же корабле. Я жажду этого и, хотя, разумеется, больше всего жду тебя самого, все же до того — также твоего письма. Будь здоров, брат мой!
[Q. fr., II, 5]
В пути из Рима в Анагнию, 9 апреля 56 г.
Марк брату Квинту привет.
1. Я уже отправил тебе письмо с сообщением, что в канун апрельских нон наша Туллия помолвлена с Крассипедом, а также подробно написал тебе о государственных и своих личных делах. После этого произошло следующее. В апрельские ноны постановлением сената Помпею назначено около 40 миллионов сестерциев на покупку хлеба. В тот же день обсуждалось предложение о кампанской земле[1003], причем в сенате стоял почти такой же крик, как на народной сходке. Недостаток денег и дороговизна хлеба разжигали страсти.
2. Не обойду молчанием и то, что римского всадника Марка Фурия Флакка, негодного человека, капитолийцы и меркуриалы исключили из коллегии[1004] в его же присутствии, а он у каждого валялся в ногах.
За семь дней до апрельских ид я устроил для Крассипеда празднество по случаю помолвки. На этом пиршестве твой Квинт (он и мой), прекрасный юноша, отсутствовал вследствие легкого недомогания. За пять дней до апрельских ид я навестил Квинта и застал его почти здоровым. Он много и очень сердечно говорил со мной о несогласии между нашими женами. Что еще нужно? Есть ли что-нибудь милее? Помпония жаловалась также и на тебя, но об этом поговорим при встрече.
3. Уйдя от мальчика, я пошел на твой участок. Дело подвигалось, было много строителей. Я поторопил подрядчика Лонгилия. Он уверял меня в своем желании угодить нам. Дом будет выдающийся. Это можно уже лучше увидеть, чем позволял нам судить план; мой дом также строится быстро. В этот день я обедал у Крассипеда; после обеда меня отнесли на лектике в сады к Помпею. Я не мог встретиться с ним засветло, ибо он отсутствовал, но я хотел повидаться с ним, так как на другой день я собирался уезжать из Рима, а он отправлялся в Сардинию[1005]. Я встретился с ним и попросил его возможно скорее отпустить тебя к нам. Он сказал — немедленно. Он намеревался выехать, как он говорил, за два дня до апрельских ид, чтобы сесть на корабль либо в Лаброне[1006], либо в Пизе. Как только он прибудет, ты, мой брат, не упускай первого же корабля, лишь бы только была подходящая погода.
4. Я диктовал и писал это письмо в пути на рассвете за четыре дня до апрельских ид с тем, чтобы остановиться в этот день у Тита Тития в его анагнийской усадьбе. На другой день я думал быть в Латерии[1007], а оттуда, пробыв пять дней в арпинской усадьбе, поехать в помпейскую, осмотреть на обратном пути кумскую, чтобы, ввиду того, что Милону явка в суд назначена на майские ноны[1008], быть в Риме в канун нон и в этот день, как я надеялся, увидеться с тобой, мой дорогой и любимый брат[1009]. Постройку аркской усадьбы[1010] решено приостановить до твоего приезда. Будь здоров, брат мой, и приезжай возможно скорее.
[Att., IV, 7]
Арпин, между 11 и 15 апреля 56 г.
1. Твое письмо пришло как нельзя более кстати и очень успокоило меня, испытывавшего тревогу за нашего прекрасного мальчика Квинта. Двумя часами раньше прибыл Херипп[1011]; он принес вести поистине чудовищные.
Что касается твоего сообщения об Аполлонии, то да разгневаются на него боги, на этого грека, который расстраивает дела и думает при этом, что ему дозволено то же, что и римским всадникам[1012]. Теренций ведь вправе так поступать.
2. Что же касается Метелла[1013], то… неприлично при виде убитых[1014], впрочем на протяжении многих лет не умер ни один гражданин, который бы… Готов тебе ручаться за деньги, которые он был должен тебе. Так чего же тебе бояться? Кого бы он ни назначил наследником — если только он не назначил Публия, — он назначил не более бесчестного человека, чем был сам. Итак, тут тебе не придется открыть свой денежный ящик; в другой раз будешь осторожнее.
3. Мои поручения насчет дома ты выполнишь, охрану установишь, Милона[1015] предупредишь. Жители Арпина подняли невероятный шум из-за Латерия[1016]. Что еще нужно? Я же огорчен;
…но речи их были напрасны[1017].
Чтобы кончить, — ты также будешь заботиться о мальчике Цицероне и любить его, что ты и делаешь.
[Q. fr., II, 6 (8)]
Рим, вскоре после 16 мая 56 г.
Марк брату Квинту привет.
1. О, как приятно было получить от тебя письмо, как я ждал его — вначале с тоской, а затем даже со страхом! Но знай: это единственное письмо, что я получил после того, которое мне привез из Ольбии твой моряк[1018]. Но прочее, как ты пишешь, пусть будет сохранено для беседы при встрече. Следующего, однако, я не могу отложить: в майские иды сенат, собравшийся в полном составе, был божественным, отказав Габинию в благодарственных молениях[1019]. Процилий[1020] клянется, что этого не случалось ни с кем. Вне сената рукоплещут с жаром. Мне это и само по себе приятно и тем приятнее, что это произошло в мое отсутствие. Ведь это решение подлинное, без настояний, без моего влияния.
2. Я был в Анции[1021], потому что было сказано, что в иды и на следующий день будет обсуждаться вопрос о кампанской земле[1022], что и произошло. В этом деле для меня вода останавливается[1023]. Но я написал больше, чем собирался; об этом — при встрече. Будь здоров, мой лучший и желаннейший брат, и поспеши с приездом. Наши мальчики[1024] просят тебя о том же. Вот что: конечно, в день приезда ты будешь обедать у меня[1025].
[Att., IV, 4a]
Анций, июнь 56 г.
1. Ты прекрасно поступишь, если приедешь ко мне. Увидишь удивительный перечень моих книг, составленный Тираннионом; то, что осталось, гораздо ценнее, чем я думал. Пришли мне, пожалуйста, также двух-трех человек из твоих переписчиков, которых Тираннион мог бы использовать в качестве склейщиков[1026] и помощников для прочих надобностей, и вели им взять с собой немного пергамента для изготовления ярлыков, которые вы, греки, кажется, называете ситтибами[1027].
2. Но это только в том случае, если тебе будет удобно. Сам же приезжай непременно, если ты можешь задержаться в этой местности и привезти Пилию[1028]. Ведь это и справедливо, и этого желает Туллия. Клянусь богом верности, ты купил прекрасный отряд[1029]; мне рассказывают, что гладиаторы бьются удивительно. Если бы ты захотел отдать их в наем, то после двух последних боев вернул бы свои деньги. Но об этом после. Постарайся приехать и, если любишь меня, позаботься относительно переписчиков.
[Att., IV, 5]
Анций, июнь 56 г.
1. Что ты? Неужели ты думаешь, что я предпочитаю, чтобы мои сочинения прочел и одобрил кто-нибудь другой, а не ты? И зачем тогда мне было их посылать кому-либо раньше, чем тебе? Меня торопил тот, кому я послал, а двух списков у меня не было. Что же? К тому же (я давно обгладываю то, что мне предстоит пожрать) палинодия[1030] казалась мне несколько постыдной. Но простимся со справедливыми, правдивыми, честными правилами! Трудно поверить, до чего вероломны эти главари[1031], которые хотят быть ими и были бы, если бы пользовались каким-либо доверием. Обманутый, оставленный, брошенный ими, я почувствовал и познал это. Тем не менее я намеревался прийти к соглашению с ними в государственных делах. Они оставались теми же, кем были. Наконец, благодаря тебе, я с трудом пришел в себя.
2. Ты скажешь, что ты советовал мне только молчать, но не писать. Клянусь, я хотел связать себя условиями этого нового союза, чтобы мне никак нельзя было скатиться к тем, кто даже тогда, когда они должны были жалеть меня, не перестают завидовать мне?[1032] Однако, в апофеозе я проявил умеренность. «Но всё же написал»[1033]. Я буду более многоречив, если и тот[1034] примет это благосклонно и несколько наморщатся эти[1035], кто не может примириться с тем, что я владею усадьбой, принадлежавшей Катулу, и не думают о том, что я купил ее у Веттия[1036]; те, кто утверждает, что мне не следовало строить дом, но говорят, что следовало продать его. «Но к чему это?». А дело в том, что в этих выступлениях я сказал то, что они и сами одобряют, и они обрадовались тому, что все-таки я высказался против Помпея. Закончим об этом. Так как меня не хотят любить те, кто бессилен, постараюсь быть любимым теми, кто обладает властью[1037].
3. Ты скажешь: «Я давно хотел этого». Знаю, что ты хотел и что я был подлинным ослом[1038]. Но уже пора мне полюбить самого себя, когда я никак не могу снискать любовь тех. Меня очень радует, что ты часто посещаешь мой дом[1039]. Крассипед урывает у меня деньги, приготовленные на путевые расходы[1040]. Ты бы свернул с прямой дороги ко мне в сады. Более удобно, чтобы я к тебе? Итак, завтра. Какое это имеет значение для тебя? Но это будет видно. Твои люди привели мою библиотеку в порядок и снабдили ситтибами. Пожалуйста, похвали их[1041].
[Q. fr., II, 8 (10)]
Анций, июнь 56 г.
Марк брату Квинту привет.
1. И ты боишься помешать мне? Во-первых, если бы я был занят, то ты знаешь, что значит мешать. Клянусь, ты, видимо, обучаешь анциатов этому роду вежливости, которого мне, право, совершенно не нужно от тебя[1042]. Пожалуйста, и обращайся ко мне, и прерывай, и выговаривай, и разговаривай. Что может быть приятнее для меня? Клянусь тебе, ни один вдохновленный музами не читал своих последних поэм охотнее, чем я слушаю твою беседу о чем угодно — о государственных делах, о частных, о сельских, о городских. Из-за своей нелепой скромности я не взял тебя с собой при отъезде. Ты выставил в первый раз неоспоримый довод — здоровье нашего Цицерона; я замолчал. Во второй раз — оба Цицерона[1043]; я уступил.
2. Теперь твое приятнейшее письмо несколько огорчило меня: ты, видимо, побоялся и теперь еще боишься быть мне в тягость. Я побранился бы с тобой, если бы было позволительно. Но, клянусь тебе, если я когда-нибудь заподозрю это, то ничего не скажу, а только выражу опасение быть тебе в тягость, когда мы вместе. Вижу, что ты вздохнул. Так и получается:
Коль дурно ты сказал…
Ведь я никогда не скажу: поступил[1044]. Нашего Мария[1045], признаться, я все-таки уложил бы на лектику, но не на ту Асициеву лектику царя Птоломея. Ведь я помню, как мы покатывались от смеха, когда я переправлял его из Неаполя в Байи на Асициевой лектике, которую несло восемь человек, в сопровождении сотни меченосцев, и когда он, не зная об этой охране, внезапно открыл лектику, то он едва не умер от страха, а я от смеха[1046]. Этого человека, говорю тебе, я, конечно, похитил бы, чтобы, наконец, приобщиться к утонченной вежливости былых времен в беседе, полной изящества. Но я не хотел приглашать человека слабого здоровьем в незащищенную от ветров усадьбу, не обставленную даже сейчас.
3. Насладиться здесь его обществом было бы для меня особенно ценным, ибо, скажу тебе, светоч этих моих усадеб — соседство Мария[1047]. Вижу — уже приготовлено у Аниция. Я же в такой степени стал филологом[1048], что могу жить даже с мастеровыми. Этой философией я обязан не Гиметту, а вершине Анксура[1049]. Марий же несколько слаб и здоровьем и от природы.
4. Что же касается препятствий, то я буду посвящать своим занятиям столько времени, сколько вы дадите. О, если бы вы совсем не дали мне его, чтобы я бездействовал скорее по вашей вине, чем по своей лени!
Меня огорчает, что ты слишком болеешь за государственные дела[1050] и являешься лучшим гражданином, чем Филоктет[1051], который, потерпев несправедливость, искал тех зрелищ, которые, как я вижу, для тебя горестны. Прошу тебя, прилети сюда. Я утешу тебя и смою всякое огорчение. Привези также с собой Мария, если любишь меня, но поторопитесь. При доме есть сад.
[Fam., V, 12]
Анций, июнь 56 г.
Марк Цицерон шлет привет Луцию Лукцею, сыну Квинта.
1. При встречах я часто делал попытки говорить с тобой об этом, но меня пугал какой-то почти деревенский стыд; на расстоянии я изложу это более смело: письмо ведь не краснеет. Я горю невероятным и, думается мне, не заслуживающим порицания желанием, чтобы мое имя было возвеличено и прославлено твоими сочинениями. Хотя ты и не раз высказывал намерение сделать это, я все же прошу тебя извинить меня за то, что тороплю тебя. Твои произведения, правда, такого рода, что они всегда вызывали у меня живейшее нетерпение, однако они превзошли мои ожидания и так захватили и даже разожгли меня, что я жажду как можно скорее доверить мою деятельность твоим сочинениям. При этом меня увлекают не только упоминание моего имени потомством и надежда на бессмертие, но и желание еще при жизни наслаждаться твоим авторитетным свидетельством или проявлением благосклонности, или очарованием твоего ума.
2. Однако, обращаясь к тебе с этим письмом, я хорошо знаю, каким тяжелым бременем лежат на тебе предпринятые и уже начатые работы; однако, так как я видел, что ты уже почти закончил историю италийской и гражданской войны[1052], и ты сказал мне, что приступаешь к остальному, то я не преминул напомнить тебе, чтобы ты подумал о том, лучше ли будет описать мою деятельность вместе с прочими событиями, или же отделить заговор граждан[1053] от войн с внешними врагами, как сделали многие греки, — Каллисфен[1054] — с фокидской войной, Тимей[1055] — с войной Пирра, Полибий[1056] — с нумантийской[1057]; они выделили повествование об упомянутых мной войнах из общей связи своих историй. Правда, я не считаю, чтобы это имело большое значение для моей славы, но ввиду моего нетерпения до некоторой степени важно, чтобы ты не ждал, пока дойдешь до соответствующего места, и тотчас же приступил к описанию всего этого дела и времени; вместе с тем, если ты всецело сосредоточишься на одном предмете и на одном лице, то я уже представляю себе, насколько богаче и красочнее будет весь рассказ.
Однако я вполне сознаю, сколь бесстыдно я поступаю, во-первых, взваливая на тебя такое бремя (ведь ты можешь отказать мне, сославшись на недостаток времени), затем к тому же требуя, чтобы ты меня прославлял. Что если, по-твоему, все это не заслуживает столь великого прославления?
3. Но тому, кто однажды перешел границы скромности, надлежит быть вполне бесстыдным до конца. Поэтому еще и еще раз прямо прошу тебя и прославлять все это сильнее, чем ты, быть может, намерен, и пренебречь при этом законами истории[1058]; ту приязнь, о которой ты так очаровательно написал в некоем вступлении, указывая, что ты мог поддаться ей не больше, чем Ксенофонтов Геркулес Наслаждению[1059], — не презирай, если она более настоятельно препоручит меня тебе, и сделай нашей дружбе уступки чуть-чуть более щедрые, чем позволит истина. Если я уговорю тебя предпринять этот труд, то это будет, я убежден, предмет, достойный твоих способностей и возможностей.
4. События от начала заговора и до моего возвращения[1060], мне кажется, могут заполнить не особенно большой труд; ты сможешь при этом использовать свое знание перемен в общественной жизни как при объяснении причин государственных переворотов, так и при указании средств для исцеления от недугов, порицая то, что ты сочтешь заслуживающим осуждения, и одобряя, с изложением своих взглядов, то, что будет нравиться; и если, по своему обыкновению, ты признаешь нужным говорить более свободно, то отметишь вероломство, козни и предательство многих по отношению ко мне. Мои беды придадут твоему изложению большое разнообразие, полное своеобразной привлекательности, которая сможет сильнейшим образом захватить внимание читателей, если об этом напишешь ты. Ведь ничто не может доставить читателю большего удовольствия, чем разнообразие обстоятельств и превратности судьбы. Хотя последние и не были желанными для меня, когда я испытал их, однако читать о них будет приятно, ибо воспоминание о былых страданиях, когда находишься в безопасности, доставляет удовольствие.
5. Для прочих же людей, которые сами не испытали никаких неприятностей и смотрят на злоключения других без всякой скорби[1061], приятно даже самое сочувствие. Кого из нас не восхищает — с примесью некоторой жалости — знаменитый Эпаминонд, умирающий под Мантинеей? Он велит извлечь стрелу из своего тела только после того, как на его вопрос ответили, что его щит цел; так что, даже страдая от раны, он умирал спокойно и со славой. Чьего внимания не возбудит и не удержит чтение об изгнании и возвращении Фемистокла?[1062] Ведь самый порядок летописей не особенно удерживает наше внимание; это как бы перечисление последовательности должностных лиц; но изменчивая и пестрая жизнь выдающегося человека часто вызывает изумление, чувство ожидания, радость, огорчение, надежду, страх; а если они завершаются примечательным концом, то от чтения испытываешь приятнейшее наслаждение.
6. Поэтому для меня будет более желательным, если ты решишь отделить от своего обширного сочинения, в котором ты охватываешь всю связь исторических событий, эту, своего рода, трагедию о делах и происшествиях, относящихся ко мне. Ведь в ней — разные деяния и перемены в решениях и обстоятельствах. Я не боюсь, если покажется, будто я домогаюсь твоего расположения некоторой маленькой лестью, обнаруживая свое желание, чтобы меня возвеличил и прославил именно ты. Ведь ты не таков, чтобы не знать себе цены, и сочтешь скорее недоброжелателями тех, кто тобой не восхищается, нежели льстецами тех, кто тебя восхваляет; и я не настолько безрассуден, чтобы желать получить вечную славу благодаря тому человеку, который, наделяя меня, не завоевал бы славы и своему дарованию.
7. Ведь знаменитый Александр не из милости пожелал, чтобы именно Апеллес нарисовал его, а Лисипп[1063] изваял, — но потому что считал, что их искусство послужит во славу как им, так и ему. Но эти художники познакомили людей, незнакомых с ним, только с изображением его тела; если бы даже таких изображений совершенно не было, то славные люди or этого совсем не станут менее известными. Спартанец Агесилай, не дозволивший изобразить себя ни в живописи, ни в изваянии, заслуживает упоминания не менее, нежели те, кто очень старался об этом; ведь одна книжка Ксенофонта[1064], восхваляющая этого царя, легко превзошла все картины и статуи. Если я займу место в твоих сочинениях, а не в чужих, то это будет иметь для меня большое значение и в смысле искренней радости и для достоинства памяти обо мне, ибо мне будет уделена не только часть твоего дарования, как Тимолеонту Тимеем[1065] или Фемистоклу Геродотом, но также авторитет самого славного и самого видного человека, известного по величайшим и важнейшим государственным деяниям и снискавшего одобрение вместе с лучшими людьми.
Таким образом, по-видимому, это будет для меня не только голос глашатая — этим был Гомер для Ахилла, как сказал Александр, прибыв в Сигей[1066], но и веское свидетельство славного и великого человека. Ведь мне нравится у Невия[1067] знаменитый Гектор, который радуется не только тому, что он «прославляется», но прибавляет: «прославленным мужем».
8. Если же я не добьюсь от тебя этого, то есть, если тебе помешает что-либо (ибо недопустимо, думается мне, чтобы я не добился от тебя просимого), то я, возможно, буду вынужден сделать то, что некоторые часто осуждают: я напишу о себе сам[1068] по примеру многих и славных мужей. Но, как это ясно тебе, в повествовании такого рода кроются следующие недостатки: когда пишешь о самом себе, то необходимо быть скромнее, если есть за что похвалить, и пропустить, если есть что поставить в вину. Вдобавок — меньше веры, меньше авторитета, и, наконец, многие укоряют тебя, говоря, что глашатаи на гимнастических играх более скромны: возложив венки на прочих победителей и громким голосом назвав их по имени, они сами, получая венок перед окончанием игр, обращаются к другому глашатаю, чтобы не объявлять своим голосом о собственной победе.
9. Этого я хочу избежать и избегну, если ты примешь мое предложение, о чем я и прошу тебя.
А чтобы ты случайно не удивился, почему, в то время как ты часто говорил мне о своем намерении самым тщательным образом описать замыслы и события моего времени, я теперь добиваюсь этого с таким старанием и так многословно, скажу, что я горю сильным желанием и нетерпением, о котором я писал вначале, ибо я неспокоен духом и хочу, чтобы прочие люди узнали обо мне из твоих книг еще при моей жизни и чтобы я сам при жизни насладился своей скромной славой.
10. Напиши мне, пожалуйста, если тебе не трудно, что ты намерен сделать по этому поводу. Если ты возьмешься за это, то я закончу записки обо всех событиях; если же ты откладываешь это на другое время, то я переговорю с тобой при встрече. Ты между тем не прекращай работы, отделывай начатое и будь мне другом.
[Att., IV, 6]
Анций, июнь 56 г.
1. Смерть Лентула[1069] я, разумеется, переношу так, как следует. Мы потеряли честного мужа и большого человека, в котором величие духа сочеталось с большой добротой. У меня есть, правда, плохое, но все же некоторое утешение: я очень мало скорблю об его участи, но не так, как Сауфей и ваши единомышленники[1070]; клянусь, он любил отечество так, что, кажется мне, он по какой-то милости богов вырван из его пожара. Ибо что может быть более гадким, чем наша жизнь, особенно моя? Ведь ты, хотя от природы и общественный человек, все же не являешься рабом в частном смысле, будучи рабом в общем смысле.
2. Меня же, если я говорю о государственных делах то, что следует, считают безумным; если говорю то, что требуется, — рабом[1071]; если молчу — побежденным и пленником; какую же скорбь я должен испытывать? Как я ни скорблю, я испытываю еще большую скорбь потому, что не могу даже скорбеть, чтобы не казаться неблагодарным по отношению к тебе[1072]. А что, если бы захотелось отойти от общественной жизни и укрыться в тихой пристани? Напрасно! Наоборот, на войну и в лагерь! Итак, быть спутником мне, который не захотел быть предводителем? Так нужно поступить; вижу, что ты сам именно такого мнения (о, если бы я всегда слушался тебя!). Это — остатки[1073].
Ты Спарту получил, так правь теперь ты ею[1074].
Клянусь, не могу — и понимаю Филоксена[1075], который предпочел быть опять отведенным в тюрьму. Однако, будучи здесь, я сам с собой обсуждаю, как мне одобрить эту Спарту, а ты укрепишь меня в этом, когда мы будем вместе.
Вижу, что ты часто пишешь мне письма, но я получил все в одно время. Это также увеличило мое огорчение. Ибо я случайно прочел сначала три из них, в которых говорилось, что Лентулу немного лучше. И вот четвертое письмо, как молния! Но он, как я писал, не нуждается в жалости, а мы, поистине железные[1076].
3. Ты советуешь написать мне то сочинение о Гортенсии[1077]; я занялся другим, но вовсе не забыл об этом твоем поручении; но, клянусь, с самого начала я отступил для того, чтобы мне, который раньше по глупости не переносил его несдержанности, когда он был мне другом, снова по глупости не прославить его несправедливости, написав что-либо; вместе с тем и для того, чтобы мое смирение, проявившееся в действиях, не было менее явным в том, что я напишу, и чтобы удовлетворение[1078] не казалось достигнутым несколько легкомысленно.
4. Но это будет видно. Ты только пиши мне возможно чаще — хоть что-нибудь. Письмо, которое я только что послал Лукцею, в котором прошу его описать мою деятельность, постарайся взять у него (уж очень оно хорошо!), посоветуй ему поторопиться и поблагодари его за то, что он ответил мне согласием. Посещай мой дом до тех пор, пока сможешь, и замолви за меня слово Весторию[1079]; он очень щедр ко мне.
[Att., IV, 8]
Анций, июнь 56 г.
1. Многое в твоем письме восхитило меня, но более всего блюдо соленой рыбы с сыром[1080]. Что же касается небольшого долга, то
Не восхваляй его, пока он жив![1081]
В деревне я не нахожу никаких построек, подходящих для тебя. В городе есть кое-что, но неизвестно, продается ли оно; это очень близко от моего дома. Знай, что Анций — это Бутрот по отношению к Риму, как тот твой — по отношению к Коркире. Нет ничего более спокойного, более прохладного, более приятного: если не мил жилец, то мило жилье[1082].
2. После того как Тираннион привел мои книги в порядок, мне кажется, что мое жилище получило разум. В этом деле помощь твоих Дионисия и Менофила[1083] была удивительной. Нет ничего красивее, чем твои полки после того, как они снабдили книги ситтибами. Будь здоров. Напиши мне, пожалуйста, о гладиаторах[1084], если только их успехи хороши; не спрашиваю о них, если они вели себя дурно.
[Att., IV, 12]
Анций или в пути из Анция в Рим, конец июня 56 г.
Эгнаций[1085] в Риме, но о деле Галимета я настойчиво поговорил с ним в Анции. Он подтвердил мне, что основательно переговорит с Аквилием[1086], так что ты увидишь его, если захочешь. По-видимому, я едва ли буду к услугам Макрона; в иды и в течение двух следующих дней, очевидно, в Ларине[1087] будет продажа с торгов, так что, пожалуйста, извини меня, раз ты придаешь Макрону такое значение. Но если любишь меня, то обедай у меня вместе с Пилией на другой день после календ. Ты, конечно, это сделаешь. В календы я думаю обедать в садах у Крассипеда[1088], как бы в гостинице. Я решил обойти постановление сената[1089]. Оттуда после обеда — домой, чтобы быть с утра к услугам Милона[1090]. Там я, следовательно, увижусь с тобой и дам указания. Все мои домочадцы шлют тебе привет.
[Fam., I, 7]
Рим, июль 56 г.
1. Прочел твое письмо, в котором ты пишешь мне, что тебе приятно часто получать от меня известия обо всем и легко усматривать в этом мое расположение к тебе. Последнее — глубоко любить тебя — моя обязанность, если я хочу быть тем, кем ты хотел видеть меня[1091]; первое же я делаю охотно, чтобы возможно чаще беседовать с тобой письменно, если нас разделяют пространство и время[1092]. А если это будет происходить реже, чем ты будешь ожидать, то причина будет в том, что мои письма не такие, чтобы я решился доверить их необдуманно; всякий раз, когда я буду располагать надежными людьми, которым можно отдать письмо без опасений, я не упущу такого случая.
2. Ты хочешь знать, насколько каждый предан тебе и как к тебе относится; это трудно сказать о каждом в отдельности. Решаюсь написать об одном, на что я часто указывал тебе ранее и что теперь на деле установил и узнал: некоторые люди, а особенно те, которые в высшей степени были обязаны и могли помочь тебе[1093], прониклись завистью к твоему достоинству, и твое нынешнее и мое прежнее положение[1094], при всем их различии, весьма сходны: те, кого ты ущемил ради блага государства, открыто борются с тобой; те же, чей авторитет, достоинство и взгляды ты защищал, не столько помнят о твоей доблести, сколько враждуют с твоей славой. За последнее время, как я подробно писал в предыдущий раз, я узнал, что Гортенсий — твой ярый сторонник, что Лукулл предан, а из должностных лиц Луций Рацилий[1095] исключительно верен и тверд духом; что же касается меня, то вследствие твоих великих благодеяний моя борьба в защиту твоего достоинства в глазах большинства, пожалуй, имеет скорее значение выполняемой обязанности, чем свободного решения[1096].
3. Кроме того, что касается консуляров, то я не могу засвидетельствовать ни преданности, ни благодарности, ни дружеского расположения по отношению к тебе ни с чьей стороны. И в самом деле, Помпей, который имеет обыкновение очень часто говорить со мной о тебе — и не только тогда, когда я вызываю его на это, но и по собственному побуждению, — на протяжении этого времени[1097], ты знаешь, не часто бывал в сенате[1098]; твое письмо, которое ты недавно послал, было ему, как я легко понял, очень приятно. Мне же твоя доброта или, лучше, высокая мудрость[1099], показалась не только приятной, но даже удивительной, ибо ты удержал около себя этим письмом прекрасного человека, привязанного к тебе благодаря твоему исключительному великодушию к нему[1100] и немного подозревающего, что ты, вследствие мнения некоторых лиц насчет его честолюбия, отдалился от него. Как мне казалось, он всегда благожелательно относился к твоей славе, даже тогда, когда Каниний внес свое столь подозрительное предложение[1101]; когда же он прочел твое письмо, то, как я убедился, он только и думает о тебе, о твоем прославлении, о твоих выгодах.
4. Поэтому считай, что то, что я пишу, есть его авторитетное мнение, высказанное им в наших частых беседах об этом: так как нет никакого постановления сената, отстраняющего тебя от восстановления александрийского царя, а записанное суждение сената[1102], на которое, как тебе известно, наложен запрет, а именно, чтобы вообще никто не возвращал царя, по-видимому, скорее выражает только стремление раздраженных людей[1103], а не спокойно вынесенное решение сената, то ты, правящий Киликией и Кипром, в состоянии выяснить, что ты можешь сделать и чего достигнуть; если положение вещей даст тебе возможность держать в своей власти Александрию и Египет, то дело достоинства — твоего и нашей власти, — чтобы ты, поместив царя в Птоломаиде[1104] или в каком-нибудь другом близлежащем месте, отправился в Александрию с флотом и войском с тем, чтобы после того, как ты восстановишь там мир и расположишь войско, Птоломей возвратился в свое царство. Таким образом царь и будет восстановлен тобой, как сенат и решил вначале[1105], и будет возвращен без участия войска, как, по словам благочестивых людей, угодно Сивилле[1106].
5. Это решение одобряли и он и я; однако мы считали, что люди будут судить о твоем замысле по его исходу: если случится так, как мы того хотим и желаем, то все скажут, что ты действовал мудро и смело; если же встретятся какие-либо препятствия, то те же люди скажут, что ты поступил и честолюбиво и необдуманно. Поэтому нам не так легко судить о том, чего ты можешь достигнуть, как тебе, находящемуся почти в виду Египта. Со своей стороны, мы полагаем так: если ты выяснил, что сможешь овладеть его царством, то медлить не следует; если же это сомнительно, то не следует пытаться. Повторяю тебе: если ты осуществишь свой замысел, то в твое отсутствие тебя будут восхвалять многие, а по возвращении — все; неудачу же я считаю опасной при наличии суждения сената и религиозного запрета. Все-таки, желая направить тебя на надежный путь славы, предостерегаю тебя от борьбы и возвращаюсь к тому, что я написал вначале: люди будут судить о твоих действиях не столько на основании твоих замыслов, сколько по исходу.
6. Но если этот образ действий покажется тебе опасным, то мы одобряем оказание тобой содействия царю своим вспомогательным войском, если он возьмет на себя обязательства по отношению к твоим друзьям, которые одолжат ему деньги при твоем поручительстве, как правителя провинции, обладающего военной властью; природа и расположение твоей провинции таковы, что ты либо обеспечишь царю возвращение, оказав ему помощь, либо воспрепятствуешь этому, предоставив его самому себе. Чего при осуществлении этого замысла можно ожидать от самого дела, от поставленной себе цели, от обстоятельств — ты увидишь легче и лучше всех. Что касается нашего мнения, то я полагал, что будет лучше всего, если ты узнаешь его от меня.
7. Ты поздравляешь меня по поводу моего положения, по поводу дружбы с Милоном, по поводу легкомыслия и слабости Клодия; я отнюдь не удивляюсь, что ты радуешься своим успехам[1107], как прекрасный художник радуется превосходным произведениям. Впрочем, неразумие людей невероятно (мне не хочется употреблять более сильное слово): меня, которого они, относясь ко мне благожелательно, могли бы иметь помощником в общем деле[1108], они оттолкнули своей завистью; знай, что их злейшие нападки уже почти отвратили меня от того моего прежнего постоянного образа мыслей[1109], правда, не настолько, чтобы я забыл о своем достоинстве, но настолько, чтобы я, наконец, подумал и о своей безопасности. И то и другое было бы вполне возможным, если бы консуляры обладали верностью и достоинством; но большинство отличается таким непостоянством, что не столько их радует моя стойкость в государственных делах, сколь им неприятно мое блестящее положение.
8. Пишу тебе это тем свободнее, что ты содействовал не только этим моим успехам, которых я достиг благодаря тебе, но и, уже давно, моей почти рождающейся славе и моему достоинству, а также потому, что вижу, что ты не относишься недружелюбно, как я раньше думал, к тому, что я человек новый[1110]. Ведь я усмотрел по отношению к тебе, самому знатному человеку[1111], подобные же проступки недоброжелателей: они легко мирились с тем, что ты в числе первых, но совершенно не захотели, чтобы ты взлетел выше. Меня радует, что твоя судьба не походила на мою, ибо это совсем разное дело, уменьшится ли слава, или же будет утрачена безопасность[1112]; то, что мне не пришлось слишком сожалеть об утрате своей, — было достигнуто благодаря твоей доблести, ибо ты позаботился о том, чтобы казалось, что к памяти обо мне прибавилось больше, чем было отнято от счастья.
9. Побуждаемый как твоими благодеяниями, так и любовью к тебе, советую тебе приложить все заботы и настойчивость для достижения всей славы, стремлением к которой ты был воспламенен с детства, а встретив несправедливость с чьей-либо стороны, никогда не склоняться своим великим духом, чем я всегда восхищался и что всегда любил. Высокого мнения о тебе люди, высоко ценят твою щедрость[1113], с глубоким уважением вспоминают о твоем консульстве. Ты, конечно, видишь, насколько все это станет более ярким и прославленным, когда от твоего управления провинцией и начальствования над войском прибавится некоторая слава. Впрочем, я хочу, чтобы, совершая то, что надлежит совершить при помощи войска и военной власти, ты предварительно долго размышлял над этим, готовился к этому, обдумывал это, упражнял себя для этого и считал, что ты можешь очень легко занять высшую и самую почетную ступень в государстве (так как ты всегда надеялся на это, то не сомневаюсь, что, достигнув, поймешь). А для того, чтобы мои советы не показались тебе пустыми или необоснованными, скажу, что меня побудило желание напомнить тебе, на основании наших общих испытаний, о том, что в течение всей своей остальной жизни ты должен взвешивать, кому верить и кого остерегаться.
10. Ты пишешь о своем желании знать, каково положение государства. Разногласия чрезвычайно велики, но борьба неравная, ибо те, кто сильнее средствами, оружием и могуществом[1114], добились успеха, мне кажется, вследствие глупости и непостоянства противников[1115], так что теперь они уже сильнее и своим авторитетом. Поэтому, при сопротивлении очень немногих, они добились через сенат всего, чего они не рассчитывали достигнуть даже при помощи народа, не вызвав волнений: и жалование Цезарю отпущено, и назначены десять легатов, и без труда решено, что его не сменят — согласно Семпрониеву закону[1116]. Об этом я пишу тебе более кратко, так как это положение государства не радует меня. Однако я пишу, чтобы посоветовать тебе усвоить, не пострадав, то, что я, с детства посвятивший себя всяческим наукам, однако познал более на опыте, нежели путем изучения: мы не должны стремиться ни сохранить свою безопасность без достоинства, ни достоинство без безопасности.
11. Что касается твоих поздравлений по поводу моей дочери и Крассипеда, то я чувствую твою доброту и надеюсь и хочу, чтобы этот союз принес нам радость. Старайся обучить нашего Лентула[1117], юношу, подающего исключительные надежды и обладающего высшей доблестью, как прочим искусствам, которыми ты сам всегда ревностно занимался, так прежде всего умению подражать тебе; ведь лучшего способа обучения не найти. И потому, что это твой сын, и потому, что он достоин тебя, и потому, что он любит и всегда любил меня, я люблю его среди первых, и он дорог мне.
[Att., IV, 8a]
Тускульская усадьба, середина ноября 56 г.
1. Едва ушел Апен[1118], как от тебя письмо. Что ты? Неужели, по-твоему, может статься, что он не внесет закона?[1119] Выскажись, молю тебя, яснее. Мне кажется, я плохо понял тебя. Но дай мне знать немедленно, если только это удобно тебе. Так как игры продлены на день, то тем лучше: я проведу этот день здесь с Дионисием[1120].
2. Насчет Требония[1121] вполне согласен с тобой. Что касается Домиция[1122], то
Деметрой я клянусь, что фига
Не походила так на фигу[1123],
как его положение на мое, потому ли, что от тех же, или потому, что против ожидания, или потому, что нигде нет честных людей; различие только в одном: ему поделом. Что же касается самого происшествия, то не знаю, лучше ли было мое положение. И в самом деле, что может быть более жалким, чем быть столько лет, сколько ему от роду, избранным[1124] консулом и не иметь возможности стать консулом, особенно когда либо домогаешься один, либо имеешь не более одного соперника?[1125] Если же это так, в чем я не уверен, а именно: у того[1126] в записях на табличках не менее длинные списки будущих консулов, чем списки прежних консулов, то кто может быть несчастнее его, если не государство, в котором нет надежды на что-либо лучшее?
3. О Натте[1127] я впервые узнал из твоего письма; я ненавидел этого человека. Ты спрашиваешь о поэме[1128]. Что, если она пожелает взлететь? Что? Позволишь? Я начал о Фабии Луске; этот человек всегда был большим другом мне и никогда не вызывал во мне ненависти; довольно проницательный, очень скромный и честный[1129]. Не видя его[1130], я полагал, что он в отсутствии. От Гавия — того, что из Фирма[1131], я слыхал, что он в Риме и был там безотлучно. Это поразило меня. Ты скажешь: «Из-за такого пустяка?». Он сообщил мне много верных сведений о братьях из Фирма. Из-за чего он отдалился от меня, если только это так, не знаю.
4. Что касается твоего совета вести себя как гражданин и держаться средней линии[1132], то я так и поступаю. Но нужно большее благоразумие, которого я, по обыкновению, буду искать у тебя. Пожалуйста, пронюхай у Фабия, если имеешь доступ к нему, и выведай у того своего соседа за столом и пиши мне ежедневно об этом и обо всем[1133]. Когда не о чем будет писать, так и пиши. Береги здоровье.
[Fam., V, 3]
Ближняя Испания, вторая половина 56 г.
Квинт Метелл Непот шлет привет Марку Цицерону.
1. Твое доброе отношение ко мне смягчает оскорбления, которым меня часто подвергает на народных сходках самый несносный человек[1134]. Я пренебрегаю ими, так как, исходя от такого человека, они не имеют значения, и я охотно считаю, что ты в другом облике заменяешь мне брата.
2. О нем не хочу даже помнить, хотя я дважды спас его против его же воли[1135]. Чтобы не досаждать вам[1136] многочисленными письмами, я подробно написал о своих делах Лоллию[1137], чтобы он сообщал и напоминал вам о желательных мне мероприятиях по управлению провинцией. Если можешь, сохрани, пожалуйста, свое былое расположение ко мне.
[Fam., XIII, 6]
Рим, вторая половина 56 г.
Марк Цицерон проконсулу Квинту Валерию, сыну Квинта, Орке.
1. Если ты здравствуешь, хорошо; я здравствую. Ты помнишь, думается мне, что я говорил с тобой в присутствии Публия Куспия, провожая тебя, одетого в походный плащ[1138], и затем снова в продолжительной беседе просил тебя относить к числу моих близких друзей всякого, кого бы я ни порекомендовал тебе как его друга. По своему чрезвычайному расположению и постоянному вниманию ко мне ты согласился на это с величайшей охотой и величайшей добротой.
2. Куспий, необычайно внимательный ко всем своим друзьям, исключительным образом опекает и любит некоторых лиц из той провинции, вследствие того, что он дважды был в Африке, ведя чрезвычайно важные дела товарищества[1139]. Поэтому я обычно помогаю ему в его заботах о тех лицах — в меру своих возможностей и влияния, почему я и счел нужным изложить тебе в этом письме причину рекомендации всех друзей Куспия; в прочих письмах я только буду напоминать тебе о том, о чем мы с тобой условились, и одновременно буду указывать, что такой-то — из числа друзей Куспия.
3. Но знай, что рекомендация, о которой я захотел сообщить тебе в этом письме, самая важная, ибо Публий Куспий с особенным рвением добивался от меня, чтобы я как можно тщательнее рекомендовал тебе Луция Юлия. Мне кажется, что я едва ли смогу удовлетворить его рвение, если буду употреблять слова, которыми мы пользуемся обычно, когда тщательнейшим образом просим о чем-нибудь: он требует чего-то нового и считает, что я обладаю неким искусством в этом роде. Я обещал ему извлечь из тайников своего искусства достойный удивления вид рекомендации. Так как мне это не удается, то прошу тебя поступить так, чтобы он счел, что кое-что достигнуто благодаря невероятным особенностям моего письма.
4. Ты сделаешь это, если проявишь всю свою отзывчивость, зависящую и от твоей доброты и от твоей власти, не только на деле, но также словами и, наконец, выражением лица[1140]; я хотел бы испытать, какое действие все это оказывает в провинции; однако подозреваю, какое. Верю, что человек, которого я рекомендую тебе, вполне достоин твоей дружбы, не только потому, что Куспий говорит мне об этом, хотя этого должно было быть достаточно, но потому, что знаю его рассудительность в выборе людей и друзей.
5. Каково было действие этого письма, я вскоре смогу судить и, уверен, поблагодарю тебя. Со своей стороны, я усердно и ревностно буду заботиться обо всем том, что, по моему мнению, желательно тебе и имеет значение для тебя. Береги здоровье.
[Fam., XIII, 6a]
Рим, вторая половина 56 г.
Публий Корнелий, передавший тебе это письмо, рекомендован мне Публием Куспием. Из моих слов ты, конечно, хорошо знаешь, как я хочу оказать ему услугу и как обязан ему. Усиленно прошу тебя позаботиться о том, чтобы Куспий после этой рекомендации благодарил меня возможно больше, возможно скорее, возможно чаще. Будь здоров.
[Fam., XIII, 60]
Рим, 56 г.
Марк Цицерон Гаю Мунацию, сыну Гая, привет.
1. Луций Ливиней Трифон[1141] всего-навсего вольноотпущенник моего близкого друга Луция Регула; его бедственное положение[1142] еще более обязывает меня по отношению к нему. Я, правда, не могу быть более благожелательным, чем я всегда был, но его вольноотпущенника я люблю ради него самого, ибо он оказал мне чрезвычайно важные услуги при тех обстоятельствах, когда я очень хорошо мог разобраться в истинной доброжелательности и верности людей[1143].
2. Рекомендую его тебе так, как благодарные и обладающие памятью люди должны рекомендовать людей, имеющих перед ними заслуги. Ты сделаешь мне большое удовольствие, если он поймет, что, перенеся ради моего блага множество опасностей и совершив частые переезды по морю глубокой зимой, он, благодаря твоему расположению ко мне, тем самым сделал приятное и тебе.