Письма на волю (1925–1931 гг.)

«Письма на волю». Польская комсомолка. Изд-во «Молодая гвардия». 1931 г.

«Рядом с нами». Польская комсомолка. Изд-во ЦК МОПР. 1932 г.

Это письма из польской тюрьмы сидящей там с 1926[20] года молодой польской комсомолки, письма к родным и товарищам по работе…

Эти письма производят сильное впечатление. Они передают тюремные переживания молодой комсомолки. В них не описывается никаких особых ужасов. Написаны они просто, искренне. Но из каждой строки смотрит на вас человек сильной воли, убежденный революционер, борец за рабочее дело. В них нет «углубленного самоанализа», это не письма героя-индивидуалиста, — это письма рядового работника-коммуниста, коллективиста до глубины души. И столько жизни, молодости, энергии в этих письмах!

Тем революционным марксистам, которые в молодые годы сидели в царских тюрьмах, близки и понятны эти письма. Близка ничем непоколебимая уверенность в победе дела, за которое борешься, близка и понятна жажда вырваться на волю и целиком отдаться работе, стремление в тюрьме использовать каждую минуту для того, чтобы подучиться, подковаться получше для работы, понятна та внутренняя собранность, которая владела сидящим в тюрьме, радость от каждой вести с воли, благодарность к тем, кто о тебе заботится, близость к товарищам по тюрьме, мягкость к родным.

Невольно вспоминается Ильич в тюрьме. Бодростью дышало каждое его письмо к товарищам, сколько было неисчерпаемой энергии в каждом из его писем, сколько теплой заботы о товарищах, теплого чувства в отношении к семейным и превалирующий над всем интерес к делу, забота о налаживании его.

Польская комсомолка сидит в тюрьме больше шести лет, шесть лет бьется ее молодая воля о решетки польской тюрьмы, но бодрости она не теряет. Что дает ей силу?

Понимание, куда идет общественное развитие, то понимание, которое дает марксизм. Сознание, что лишь коллективной неустанной работой можно сломать капиталистическое рабство, расчистить путь к социализму.

Может показаться, что современной молодежи покажутся чуждыми, непонятными переживания польской комсомолки. Но воля к борьбе, готовность отдать себя всю без остатка нужной для дела работе, простота, собранность заражают, делают польскую комсомолку близкой нам.

«Хочется знать, как живет сейчас польская комсомолка, а также и ее товарищи. Скоро ли она выйдет на волю, как будет жить на воле», — пишут молодые рабочие в издательство МОПР. В издательство поступает очень много отзывов о книжке. Приведу пару выдержек:

«Мы, краснофлотцы, прочитав эту книгу в ночь с 29-го на 30-е апреля 1932 г., очень довольны содержанием этой книжки, которая оставляет очень большой отпечаток в наших мозгах». «Нет такою краснофлотца в подразделении нашего соединения, чтобы ее не прочитал. Читается хорошо, легко и, главное, изложено понятно. Общее мнение краснофлотской массы — побольше таких книжек и внедрить их в наши захолустья, окраины Союза».

Обложка книги «Письма на волю», вышедшей в издательстве «Молодая гвардия» в 1931 году.

Но не только красноармейской и краснофлотской массе нравится книжка. Нравится и тем, кто стоит в гуще строительства. «Читать книжку „Рядом с нами“ без волнения нельзя. С первого раза было и брать не хотел. А потом не мог оторваться, не прочитав ее всю. Читал я ее — это значит переживал в ней все писаное. Прочитав книжку, я как бы сделал в себя вдышку».

Среди отзывов попался и злобный отзыв. Видать, как ненавидит человек комсомол, партию, советскую власть. По его мнению, все плохо, у него нет никаких надежд впереди. «Рядом с нами», по его мнению, — нелепая советская легенда: «Все написано для советского читателя, высосано из пальца советской идеологии». Это какой-то заведующий фабрикой-кухней на Украине. Ему в огне соцстройки жить тошно. И непонятна ему, чужда наша борющаяся молодежь.

Пожелаем «польской комсомолке» и ее товарищам поскорей вырваться на волю и примкнуть ко все шире развертывающейся борьбе. И пусть она знает: ее письма — «вдышка» борцам за социализм, за мировую революцию.

Н. Крупская

«Правда», 29 августа 1932 г.


22 марта 1926 г.

Всем родным.

Пишу вам теперь из тюрьмы. Не огорчайтесь. Ничего особенного в этом нет. Я здорова, морально чувствую себя превосходно. Ничего, увидимся еще, хотя, может быть, и не так скоро… Что же мне писать о себе? После той бурной и интересной жизни, какой я жила до сих пор, трудно сидеть в тюрьме.

Но ничего. Вы ведь знаете, что мне везде и всегда хорошо. Стараюсь, чтобы в тюрьме время даром не пропало. Учусь, много читаю, вспоминаю о прошлом, мечтаю о будущем…


26 апреля 1926 г.

Матери.

…Обо мне, мамочка, и не думай плакать! У меня совсем не такая печальная судьба, чтобы ее надо было оплакивать. Нет, мамочка, я и теперь так же бодра, как в 1920/1921 году, когда мы жили еще вместе. Ведь я же прекрасно знала, что меня ожидает, и это ни на минуту не остановило, не заставило меня даже призадуматься. Ничего, мамочка, ведь я сижу только восемь месяцев. Ну, так что ж это значит двадцать два года свободы и восемь месяцев тюрьмы? Ерунда! Все переживем. А с крепкой верой в свою правоту и с надеждой на лучшее будущее и тюрьма — не тюрьма. Да к тому же я и в тюрьме не сижу без дела: много читаю, учусь — на свободе ведь не было времени читать. Помогаю учиться и другим девушкам, которые знают меньше меня, которые не могли, как я, учиться в школе.

Каждый четверг нам приносят из города письма, и те, у кого есть родные, получают свидания. Хоть на свидании говорить можно только пятнадцать минут, но день этот у нас является самым лучшим днем: девушки видят свободных людей, узнают новости, и каждое свидание у нас является радостью для всей камеры.

Время летит незаметно, и мы даже иногда удивляемся, что прошло уже восемь месяцев, а иногда, наоборот, кажется, что прошли уже целые годы, и тяжело думать, что на самом деле нет еще даже одного года.

Но ничего, мамочка, ведь самое главное — это молодость и здоровье. А и того и другого у меня пока что довольно…


27 мая 1926 г.

Сестре Надежде.

…Я здорова и телом и духом. Тюрьма не только не сломала меня, но, наоборот, сделала еще крепче, еще бодрее. Я не огорчаюсь, не предаюсь печальным мыслям, а только стараюсь использовать драгоценное время: учусь, много читаю. За эти восемь месяцев прочла около пятидесяти серьезных, хороших книг. Видишь, нет худа без добра. К тому же до тюрьмы я жила такой интересной, такой прекрасной, увлекательной жизнью, что одни только воспоминания могут во много раз скрасить тюремную жизнь, не говоря уже о надеждах на будущее.

Конечно, не хочется сидеть за каменными стенами, быть отгороженной от всего мира, но… это для меня не было неожиданностью. Я сознательно шла на это. И понятно, теперь не ною, не жалуюсь.


22 июня 1926 г.

Ей же.

…А у меня путаются под ногами серые тюремные дни. Не даю им опутать себя. Из их липкой серой паутины стараюсь ткать яркие цветы шелка, а из нудных, одуряющих, похожих на хлюпанье осеннего дождя звуков создавать дивные песни борьбы и побед. Иногда, как сегодня, например, невыносимо давит тюрьма, душит бешеная злоба. Иногда как будто солнце всходит, рассеивает мглу, и становится светло и покойно.

А в общем — ничего. Время обладает дивной способностью независимо от того, хорошо ли, плохо ли человеку, все неуклонно двигаться вперед, уходить, уносить с собой все, все. Это хорошо. Читаю с неутомимой жадностью. Много и серьезно учусь.

Не пишу больше по уважительной причине: не хватает бумаги.


15 июля 1926 г.

Сестре Любови.

…Обо мне не печалься… Я живу и чувствую жизнь, люблю ее еще больше, чем когда бы то ни было… Пусть не пугают тебя страшные слова: «решетка», «высокие стены», «замки». Я и не думаю не только умирать, но и засыпать (я ведь живучая). Я и теперь чувствую себя частичкой той бурной жизни, какой жила раньше, а чего не вижу, дополняю фантазией, чувством. Да я ведь и не одна, а это ведь так много значит. Будь, моя милая, обо мне спокойна: мне хорошо.


24 февраля 1927 г.

Матери.

…Полгода уже сволочи эти не пропускают твоих и ничьих писем. Злюсь, беспокоюсь, но люблю вас еще больше… С таким нетерпением жду того времени, когда уж опять смогу с вами переписываться, но это еще не скоро, после суда. А до суда еще, наверное, около года. Но ничего! Потерплю…

А ты, мамочка, не печалься обо мне. Мне хорошо. Я говорю это не для того, чтобы тебя успокоить, а так, от всего сердца, серьезно. Ты сама подумай: я сижу за то, во что пламенно верю. Позади у меня два года энергичной полной огня, плодотворной работы, впереди — блещущая всеми солнцами мира свобода и опять работа, а теперь — за стенами тюрьмы — товарищи мои, моя дорогая партия с каждым днем растет, ширится, крепнет…

Ну, разве может быть кому-нибудь лучше, чем мне? А несколько лет насилия, оскорблений и голода — это ерунда, это только прибавит бодрости, злобы, энергии… Буду больше любить свободу, сильнее ненавидеть врагов, лучше работать.


25 мая 1927 г.

Сестре Надежде.

…Я хотела тебе так много написать, но теперь не могу: очень волнуюсь. Сегодня в нашу тюрьму пришли пять новых девушек. Все в синяках и кровоподтеках, с выкрученными ногами и руками, с дико блуждающими глазами…

Собственно говоря, к этому уже давно пора привыкнуть: ведь в другом виде к нам в тюрьму никогда не приходят, но все-таки каждый раз это здорово действует. Но ничего, нас они этим не победят, не испугают. Вот еще только двадцать пять дней тому назад — Первого мая — перед тюрьмой у нас была демонстрация. Не понять тебе нашего торжества. Об этом рассказать нельзя — это надо пережить…

Мне хорошо и светло, больше чем светло. Смешными мне кажутся все старые представления о тюрьме, как об обители мрака, гробовой тишины, медленного умирания. У нас кипит жизнь, полная событий…


24 октября 1927 г.

Матери.

…У меня скоро суд. Ждем его с нетерпением. Получили уже обвинительные акты. Живем теперь как в лихорадке, забросили все занятия, думаем, мечтаем, строим планы для тех, кто, вероятно, пойдет на свободу, уже начинаем прощаться. Грустно и весело, очень оживленно…

Так странно мне вам обо всем этом писать. Поймете ли вы меня, нас теперь? По-моему, свободные люди вообще не могут нас понять. А все-таки мне хочется вам об этом рассказать…


27 октября 1927 г.

Сестре Любови.

Скоро у меня второй суд. Это будет очень большой, интересный процесс. Представь себе огромную массу народа на скамье подсудимых. Почти все — мои близкие друзья, товарищи, с которыми вместе работали на свободе, переживали победы и поражения. Многих из них я не видела два года, некоторых узнала, когда уже сидели по тюрьмам. И вот теперь мы все встретимся, будем говорить…

Суд наш, вероятно, продолжится целый месяц. Это значит целый месяц два раза в день проходить по городу, видеть свободных людей, целый месяц быть вместе с дорогими, любимыми товарищами.

Можешь ли ты понять все это? Мой первый суд, о котором ты уже знаешь, был по сравнению с этим совсем маленьким и продолжался только восемь дней. Так пойми же мое состояние, пойми, с каким нетерпением я жду этого суда. Тем более, что со дня ареста прошло уже более двух лет, и суд, верно, освободит хоть несколько парней и девушек, с которыми вместе сидим, сжились, срослись. Меня, конечно, свобода не ждет, но тем лучше я понимаю моих любимиц, которые, наверное, пойдут уже на свободу. Как сказать тебе это все так, чтобы ты меня поняла, почувствовала все это?

Знаешь, если бы ты хоть на один день пришла к нам в тюрьму или на суд, ты бы в сотни раз сильнее полюбила комсомол и работу. Ну, ладно, напишу тебе больше после суда; тогда расскажу много интересного.

Ну, надо кончать. Уже поздно (конечно, по-нашему) — девять часов. Сейчас потушат свет. Завтра кончу.

Опять пишу тебе. Здравствуй! Теперь о самом главном, о самом прекрасном. Через несколько дней — десятая годовщина Октябрьской революции. Десятая! Представляю себе ваше торжество. Иногда мы сидим и долго-долго думаем и говорим о том, чем должна быть для вас десятая годовщина, как она у вас пройдет. Но пойми, чем же она будет для нас, запертых за высокими стенами, тяжело придавленных фашистским сапогом пана Пилсудского. Нам кажется, что в этот день солнце будет светить совсем иначе, кажется, что мы так громко будем петь «Интернационал», что и вы услышите, что грудь разорвется, не выдержит всей радости, торжества, злобы и энтузиазма. Как мы счастливы будем, если узнаем, что вы вспоминаете о нас!

А потом у вас опять праздник — годовщина комсомола. Моего родного, милого комсомола! А знаешь, я до самого ареста работала в организации. А после тюрьмы — прощай, союз! Буду уже совсем взрослым человеком. Вот недавно мне уже исполнилось двадцать три года. Как это много!

Не знаю, известно ли тебе что-нибудь о нашем движении, я могла бы и хотела бы написать тебе целые кипы, но сейчас не могу. Скажу только одно: движение наше растет и ширится, крепнет с каждым днем, приносит нам новые победы. Мы хоть и с кровавыми жертвами, но идем к Октябрю. Много легче сидеть в тюрьме, зная, что там, за стенами, все выше подымаются волны, сидеть в тюрьме, зная, что освободит тебя революция! Правда, тюрьма — тяжелая штука, очень, очень тяжелая, но ведь без нее не обойдешься…


20 января 1928 г.

Всем родным.

…У меня большое событие: скоро в конце концов будет наш процесс. Подумайте: несколько лет мы его ждали, и вот остался только один месяц. Поймите же наше волнение, нетерпение, радость, а вместе с тем и тревогу!

Многие из заключенных собираются на свободу, ведь уже все-таки пару лет отсидели. Но последние приговоры на политпроцессах в «свободной демократической Польше» оставляют нам все меньше надежды.

В последнее время самые меньшие приговоры — четыре года. Недавно два парня, освобожденные окружным судом, после апелляции получили по шесть лет. Другой парень получил восемь лет. Знаете, верно, про процесс на Западной Украине, где несколько человек получили вечную тюрьму, другие — по двадцать, пятнадцать, десять, восемь, шесть лет. И вот на днях апелляционный суд этот приговор утвердил. А вот наша (сидит со мной в одной камере) В. в окружном суде получила пять лет, а в апелляционном — восемь, и это в то время, когда она уже четыре года сидела раньше и только десять месяцев была на свободе.

Все это заставляет всех нас с большим нетерпением ждать суда. Но все это ни на волосок не ослабляет и не ломает нас. Ах, если бы видели, какие бодрые, сильные все наши товарищи!

Моей особы все эти приговоры не касаются: у меня нет двух перспектив — свобода или тюрьма. Конечно, тюрьма, и не два-три года. Я снисхождения не жду. Получу много, и черт с ними! Наплевать мне на их приговор! Думаю, что сами господа судьи вместе со своим Пилсудским будут за меня отсиживать последние годы моего приговора. Мы будем сидеть в тюрьме, но за нас работают товарищи на свободе и сама история.


28 февраля 1928 г.

Сестре Надежде.

…Пусть тебя ни капельки не смущает, что ты не можешь присылать мне деньги. Я ведь живу не одна. У нас огромная коммуна и много друзей, которые о нас не забывают. Не беспокойся обо мне: мне хорошо, так хорошо, насколько может быть хорошо в тюрьме.


22 марта 1928 г.

Брату Василию.

…Вы себе воображаете, что я уже накануне могилы, а это совсем смешно. Ни чахотки, ни ревматизма — этих неотлучных спутников всех заключенных — у меня еще нет. Вместо всех ужасных болезней у меня только немножко не в порядке сердце, но это ведь не болезнь, а только, кажется, результат нервного расстройства.

Ну, вот о моем драгоценном здоровье вам уже все известно. Смотрите же, бросьте беспокоиться…

У меня время летит и летит. Уже третья весна в тюрьме, а осень уже будет четвертая. У нас уже совсем тепло. Как я люблю раннюю весну! Но не меньше весны люблю я и лето, и осень, и зиму, люблю беспрерывный торжественный хоровод различных, по-своему прекрасных, месяцев, дней.

Какое счастье, что в тюрьме я все-таки вижу, чувствую меняющиеся времена года!.. Пойдите обязательно в лес и нарвите подснежников…


Без даты

Всем родным.

…До суда уже только три недели. Дни летят и ползут, а мы хотим как можно лучше использовать время — учимся до изнеможения. Вот видите: в тюрьме и спешим, и устаем, и времени нам не хватает…

Настроение приподнятое, неспокойное. В эту неделю выслали в другие тюрьмы много наших парней и девушек. Мы обыкновенно не знаем, куда они уезжают, не знаем, каковы там условия, не знаем, встретимся ли мы еще когда-нибудь в жизни: провожаем-то ведь их не на свободу, а в другую тюрьму, и потому эти разлуки мы очень остро переживаем…


Без даты

Сестре Надежде.

…Если бы ты знала, с каким нетерпением мы все ждем суда. Мы придем не покорными овечками, не только не будем просить об освобождении, но гордо и смело заявим, что нас не испугали ни пытки, ни дефензива, ни годы в тюрьме, не испугает и приговор; что мы всегда будем верны нашей борьбе, что мы верим в победу. Пойми же, как я должна быть счастлива. Думаю о суде, как о празднике, как о победе, несмотря на то, что получу много лет. Но что мне их приговор! Какую силу он имеет над нами, когда все ближе тот день, когда мы над ними вынесем свой приговор, более суровый, чем годы тюрьмы!


12 апреля 1928 г.

Ей же.

Неужели я тебе до сих пор не написала, что открытки и книжки получила? Получила. Спасибо огромное, сердечное. Виды действительно расчудесные. Как рады были мы все. Все открытки разложили на столе и на кроватях — устроили себе картинную галерею — и ходим рассматривать. Сколько размаха, силы, красоты. Особенно мне нравится «Прибой волн».

Этим ты доставила нам большую радость: еще бы — не выходя из тюремной камеры, побывать в горах и на море, столько видеть, так далеко быть. Спасибо, спасибо!

…У меня все хорошо, я в последнее время совсем здорова, много учусь, с восторгом встречаю весну, а она у нас солнечная, ласковая…


Без даты

Подруге Р. Кляшториной[21].

Так давно тебе не писала. Ничего о тебе не знаю, с таким трудом представляю себе тебя теперешней, совсем взрослой, солидной. Но зато как ярко вижу тебя в прошлом. В тюрьме никогда не забудешь старого друга, а полюбишь его еще горячей, и тебя я так горячо люблю, так жадно жду возможности с тобой списаться, узнать о тебе все, все, что ты пережила за эти необычные годы. Сколько интересного за эти годы! Кажется, хватило бы на десять лет «спокойной» жизни. Пиши — теперь есть возможность писать ко мне обо всем, не боясь цензуры.

…О себе уже не могу писать. Через несколько дней у меня последний суд. Напишу тебе о нем после. Живу, бодра, здорова. Жизнь прекрасна, и из тюремного окошечка кажется еще прекраснее.


23 апреля 1928 г.

Ей же.

…Если бы я хотела определить мою жизнь, я бы сказала, что вся моя жизнь — это яркий солнечный весенний день, и я бы не соврала — это действительно так. Как-то недавно я думала о своей жизни, вспоминала все, все и нашла одно печальное событие, один ужасный день — это смерть Ленина. Вот это и только это действительно было самым большим горем, какое я пережила. Правда, бывают иногда тяжелые дни, когда узнаешь о больших провалах, о неудачах в работе. Вот теперь, например, у нас в партии очень тяжелое время, но разве это может сделать нашу, мою жизнь осенним днем? Никогда!..


16 мая 1928 г.

Всем родным.

…Уже несколько дней продолжается наш суд. У меня столько новых впечатлений, давно забытых переживаний! Вообразите себе, какое наслаждение видеть два раза в день лес и поля, свободных людей, детишек, улицы, дома, небо и солнце. Много, много неба, беспредельного, голубого, и яркого солнца. И все это весеннее, радостное.

Настроение у меня, как и у всех нас, весеннее, бодрое. Я не чувствую проведенных в тюрьме лет, забываю о моих (о ужас!) двадцати четырех годах и чувствую себя восемнадцатилетней…


23 мая 1928 г.

Сестре Надежде.

…Ты удивляешься, верно, что я тебе ничего не пишу о суде. Трудно о нем писать и не хочется. Напишу подробнее, когда все кончится.

У нас очень весело, много бодрости, смеха. Иногда целыми часами, сидя в зале суда, мы забываем, что это нас судят. Много впечатлений, очень различных, радостных встреч, давно невиданных картин.

Хорошо, что суд именно весною! Мы захлебываемся от восторга, когда видим зеленеющий лес и кучи ребятишек. Как праздника, ждем того дня, когда увидим цветущие сады. Мы уже давно не видели всей этой торжественной красоты, и кто знает, сколько лет еще многие из нас не увидят ее…

Как хочу я, чтобы все вы — мои любимые и свободные — всей душой вдыхали весну и голубое небо, чтобы, как дети, носились, радостные и веселые, по тому лесу, который я вижу только через решетчатое оконце тюремной каретки!


Без даты

Всем родным.

…Суд мой уже фактически закончен. Ждем приговора. Узнаем через несколько дней. Я здорова и бодра. Да как может быть иначе, когда пережито столько интересного, незабываемого?


2 июня 1928 г.

Товарищу С.

…Ты, верно, думаешь о моем суде. Он уже почти окончился. Теперь у нас последний перерыв. Ждем приговора. Особенных неожиданностей он нам, конечно, не принесет. Даже не десятки, а только единицы пойдут на свободу, и это несмотря на то, что до суда мы сидели три года. Прокурор требовал для всех подсудимых по восемь-десять лет. Освободить просит только одного — провокатора. Интересно, правда?

У нас редко бывает такое живое, бодрое настроение, как теперь Правда, хочется на свободу до чертиков, но разве еще двух-, трех-, пятилетняя перспектива тюрьмы может уменьшить нашу жизнерадостность, бодрость, силу? А силу нашу мы так крепко почувствовали, показали.

Во все время процесса мы были крепко организованной, сплоченной, бурлящей энергией массой. Все выступления говорили о нашей несокрушимой силе, готовности бороться дальше, дышали презрением и ненавистью к ним, неустрашимостью и безграничной преданностью делу.

И это в то время, когда каждое слово грозило новым годом тюрьмы… Но кто об этом думал! Нам затыкали рот на каждом третьем слове, прерывали и переходили «к порядку дня». Но зато как они дрожали и бледнели во время наших демонстраций. А для нас это были минуты высочайшего, незабываемого наслаждения. Как жаль, что ты не мог быть вместе с нами, что ты не видел наших ребят. Я их буду любить и помнить всю мою жизнь…

Вероятно, тотчас же после приговора всех нас развезут по различным тюрьмам. Это еще увеличивает торжественность настроения.

Мы прощаемся со старыми товарищами, с которыми так долго сидели вместе, так крепко связаны всей нашей своеобразно прекрасной тюремной жизнью, полной внутреннего света, напряженной работы, тоски и смеха, нужды и песен, смелейших полетов мечтаний и неустанной работы мысли…

Это только отчасти правильно, что мы в стороне от жизни, потому что мы более чутко прислушиваемся к каждому шороху жизни и гораздо сильнее реагируем (правда, только чувством и мыслью) на все ее проявления, чем вы, стоящие в самом центре ее…

С нетерпением жду перевода в новую тюрьму. Подумай только, я уже три года живу в том же городе, в той же «комнате». Когда это я вела такой постоянный образ жизни?

Где мне придется очутиться, не знаю, совсем не знаю, но ты пиши, я твои письма буду получать. Так не хочется, чтобы из-за переезда оборвалась наша переписка. Возможно, что после суда я буду аккуратно вообще получать письма, так что пиши очень часто и очень много обо всем, обо всем.

Опять спрашиваю о Толе[22]. Где он, каков он и что с ним? Напиши все, что знаешь. Ох, как я хочу найти его… Если бы я могла всех вас, так горячо любимых, видеть, обнять, все рассказать и обо всем расспросить! Как лелею я мечту о встрече с вами, с какой глубокой нежностью думаю о вас, как страстно хочу знать о вас. А все это будет, будет!


1 июля 1928 г.

Ему же.

Мы в тюрьме теперь на перепутье. Суд окончился. Приговор уже оглашен. Мне дали больше десяти лет[23]. Проводили на свободу несколько товарищей, ждем отъезда в новую тюрьму и пока сидим на месте. Серьезных систематических занятий еще, конечно, не возобновили, читаем беллетристику, благо как раз нам прислали пачку хороших книг. Живости, бодрости у нас всегда было довольно, а теперь суд над нами принес столько новых впечатлений, столько новых волн силы!

О ходе процесса я уже писала. Остается прибавить немного, но, пожалуй, самое прекрасное: мощный «Интернационал» осужденных под градом ударов полицейских. А затем (запомни, друг, картинку) — растрепанные волосы, изорванная одежда, синяки и ссадины на лицах, на всем теле. А глаза — солнца, пламя пожаров.

И могучая, победная, грозная песня через окно черной тюремной каретки, через штыки полицейских в широкие улицы насторожившегося и с угрозой притихшего городка…


Тогда же

Матери.

…Мамочка моя дорогая, любимая, родная! Вася[24] говорит, что и теперь, когда ты пишешь мне, ты много плачешь. Не надо этого, моя родная, дорогая. Мне так больно об этом знать.

Мамочка, ты хочешь моего счастья, так чего же ты плачешь, когда я счастлива? Да, мама, я не лгу, а искренне говорю тебе то, что глубоко чувствую. Я счастлива, такая счастливая, каких есть, наверное, мало. Разве это не наивысшее счастье, какое только может быть: жить и бороться, бороться с беспредельною верою в победу, отдавать любимой работе и борьбе все силы, всю душу, все нервы, быть молодой, иметь много дорогих и любимых друзей.

Да разве это все, что я имею? Вот видишь, мамочка, — это не пустые слова, найдется много людей, которые мне позавидуют.

Но, наверно, перед тобой все время мелькает страшное слово «тюрьма». Оно и вызывает у тебя слезы. Так знай, что тюрьма мне совсем не страшна, она только частично ограничила, но совсем не отбила у меня моего счастья, ибо я не перестала быть тем, чем была.

Думая о тюрьме, вы, вероятно, представляете себе голод и холод, и издевательства, и всякие беды. Все это так, но с голоду нам не дадут умереть товарищи. Мы ведь оставили на свободе тысячи дорогих товарищей, которые всегда помнят о нас. В тюрьме у нас «коммуна». Делимся каждым куском. Издевательств немало, но мы не сгибаем шеи, не даем на нас ездить. А кроме всего этого, у нас всегда бодрый дух, всегда много песен (хотя за это наказывают) и смеха. Правда, порой и грустим, но это только облачка на ясном небе.

Фотографии В. Хоружей, сделанные белостокской полицией в сентябре 1932 года.

Так не плачь же, моя родная, ибо нечего плакать, ибо твои слезы болью отзываются в моем сердце…


Без даты

Сестре Любови.

Ты уже, наверное, знаешь, что суд наш кончился. В июне огласили нам приговор. Наименьшее удивление вызвали мои десять лет. Я и не сомневалась, что получу столько…

Как видишь, нет худа без добра. Пригодилось даже то, что мы сидели три года до процесса. Таким образом, те товарищи, которые получили по два с половиной и три года, уже пошли и идут на свободу. Если бы ты видела, что это за праздник у нас, если бы знала, какая радость отправлять на свободу товарищей! Как те, кто выходит на волю, так и те, кто остается, помнят об этом годами.

Но у нас не стало меньше «населения». Вероятно, через один-два месяца придет новых больше, чем вышло.

Беря на круг, мы очень довольны ходом процесса. Конечно, не приговором, а тем, что нам удалось провести нашу линию. Если бы ты видела наше единство, революционную, гордость перед лицом врага, неустрашимость, силу, веру и горячее стремление еще и еще раз доказать, что нас не скрутили, не сломили, что наше дело непобедимо.

Навсегда, на всю жизнь останется в памяти процесс. Разумеется, с нами не «цацкались». Наплевав на всякую «демократию» и все процессуальные формы, судья на каждом слове затыкал нам рот, выводил из зала, несколько раз судил заочно, а после приговора полицейские оставили нам «на память» порядочное количество синяков и рубцов.

Разумеется, мы не мирились с этим, а отвечали мощными демонстрациями, песнями как в самом зале суда, так и по всему городу по дороге в тюрьму.

Одним словом, процесс прошел так хорошо, что мы даже сами не надеялись, не ждали лучшего. А ко всему этому еще такой «подарок»: провокатор (который пришел на суд и оклеветал немало товарищей) накануне оглашения приговора покончил жизнь самоубийством — отравился. Разве не интересное это явление, не доказательство нашей моральной победы?

Ты просила написать тебе не только о радостях, но и о грустных моментах нашей жизни. Хорошо, напишу. Так вот, одной из самых тяжелых мыслей в связи с окончанием процесса является мысль о том, что самый старый товарищ — участник процесса — и притом самый больной, наверно, умрет в тюрьме (не высидит тех восьми лет, которые ему дали)[25].

Ему теперь сорок семь или сорок восемь лет. Половину своей жизни он провел в подполье, сидел несколько раз при царизме, а из десяти лет существования «независимой» Польши он сидит в заточении уже семь-восемь лет.

Разумеется, в результате такой жизни его мучат все болезни, какие только есть на свете, и грозит даже паралич. Его жена, совсем молодая женщина, умерла несколько лет тому назад в тюрьме, а на свободе осталась одна их малолетняя дочка.

Вот мысль об этом товарище и смущает меня, да и всех нас. Его очень любят все товарищи, зовут его «наш батька», да он и на самом деле настоящий отец со своей заботой обо всем и всех. О, сколько бы я отдала, чтобы хоть немного помочь ему!

…………………………………………………………………………

…Снова пишу тебе. Ждем отъезда в другую тюрьму, а пока что не чувствуем себя крепко на одном месте. Занятия прервали еще перед судом, а теперь нужно было бы продолжать (у нас летом тоже каникулы), но очень хочется при расставании с моими дорогими девчатами еще что-нибудь дать им, что-нибудь напомнить, подготовить их к тому часу, когда они останутся без нас всех.

Жаль покидать ребят и девчат, с которыми так сжилась и так полюбила, но хочется ехать. Хочу увидеть новые места, новых людей, новую обстановку.

Очень хочется учиться… Как это ни смешно, но я за три года тюрьмы не имела времени учиться. Давно уже выработала себе план занятий и с нетерпением жду, когда смогу претворить его в жизнь…


2 июля 1928 г.

Товарищу С.

…Захотелось отвлечься от тяжелого, гнетущего настроения, какое царит сейчас у нас в камере, да и во всем отделе. У нас бывают, правда редко, дни, полные холодной царапающей тревоги. Тогда все утихает, исчезают громкие споры, рассказы, прерываются мечты и воспоминания, у всех насуплены брови, почти не прочитанные переворачиваются страницы книги, быстро снует иголка, нетерпеливо звучат шаги. А во всем воздухе, в словах, во взглядах, в мыслях, в движениях — тревога, тревога и к ней ожидание еще чего-то большего, что еще должно случиться. У нас так бывает, когда случается что-нибудь нехорошее — кажется, что должно быть еще и еще, и это «еще» не заставляет себя ждать и сыплется, как из рога изобилия.

Вот так и сегодня. Завтра уже все будет на своем месте — шум, гам, неумолчные и неотложные, почти «неразрешимые» дискуссии — и совершившееся будет казаться меньшим и естественным. А сегодня не по себе…

Расскажу тебе о первом звене этой цепи. Утром узнали, что арестована наша девушка, которая только пять месяцев тому назад вышла на свободу после трех лет тюрьмы. Понимаешь ли ты это? Мы позеленели сегодня, когда услышали об этом. Пять месяцев! Они казались нам неделей! Мы еще почти не привыкли к тому, что она ушла, еще видим ее в камере, на прогулке. А она даже не освоилась со свободой, со всем новым, что произошло за эти три года, никого и ничего не видала, ничего не слышала, не надышалась солнцем и небом, не вытряхнула из себя тюрьмы — и… опять тюрьма, опять та же камера, та же прогулка, те же лица, опять свобода — только воспоминания и… мечты, а действительность — тюрьма, тюрьма и тюрьма:

Вот когда давит злоба, вот когда все существо превращается в крик возмущения! Мы не можем привыкнуть к этому, помириться, хоть это далеко не первый факт. О, сколько у нас есть еще таких ребят, которым свобода только пахнула в лицо и промчалась мимо, как вихрь, ворвавшийся в душные стены тюрьмы. А они после первого приступа злобы с теми же светлыми, гордыми лицами идут дальше, дальше в тюрьму, но ведь все-таки к свободе…

Я так хочу, чтобы ты это хорошенько понял, чтоб это и тебя тоже больно царапнуло и заставило нахмурить брови… Я хочу тебя видеть, чтоб рассказать тебе много-много ужасного и прекрасного, темного и лучезарного. В эту неделю я узнала особенно много интересного, что заставило быстрее вертеться все винтики души. О, если бы я могла тебе все это рассказать!

Я тебя, верно, повергла в самое мрачное настроение. Ну, подыми голову и улыбнись, посмотри на меня, я тоже уже сейчас улыбаюсь. Мы ведь сильнее всего этого, ведь мы — победители, а не кто другой. А вспомнишь об этом — и все тревоги становятся маленькими и ничтожными, и душу заполняет одно наше «хо-орошо!».

…Над нами теперь собираются тучи. С недели на неделю ждем введения в жизнь нового тюремного регламента, по которому мы будем приравнены в правах к уголовным: тогда книги и письменные принадлежности будем получать только в награду за «хорошее поведение». Мы, понятно, без боя не сдадимся, и вот теперь идет на всех парах подготовка с обеих сторон баррикады. Возможно, что это придет во всей своей красе не сразу, но мы готовы.

С нетерпением жду осени. Уж очень хочу уехать в другую тюрьму. Ведь это будет целое событие, целая куча новостей.

Сейчас уходит на свободу наша Р. Уже все мы волнуемся почти столько же, как и она сама, напряженно прислушиваемся к каждому звуку в коридоре, а половина камеры непостижимым образом поместилась на окне, чтобы видеть ее хоть одним глазом уже почти свободную.

…Вот я недавно была злющая-презлющая, а теперь думаю об Р., представляю себе ее счастливое лицо и сияющие радостью и болью глаза, и мне становится радостно и хорошо. Ох, какая у нас радость провожать на свободу! Уже, уже ее нету! Еще слышу последний крик: «Девушки, товарищи, до свидания! До свидания!» Как чудно, прекрасно!


26 июля 1928 г.

Всем родным.

…Я еще, как видите, в той же тюрьме. Уедем, думаю, позже, после того, как получим мотивированные приговоры… Откуда у вас черные мысли? Да что со мной может случиться? Ведь меня так усердно охраняют, берегут, стерегут! Нет, не думайте ничего плохого, мне хорошо…

Во время процесса я с интересом присматривалась к нашим родителям. Были различные — рабочие и мещане, поляки и евреи, но как они сливались в одну массу, как одинаково реагировали. Помню их слезы и вздохи во время речей адвокатов, угрюмое молчание в ответ прокурору. Но какой гордостью горели их лица во время наших выступлений…


Без даты

Маленьким племянницам.

…Вчера была страшная буря. Мы все не спали, прислушивались к вою ветра и уносились на свободу. А когда бывает хорошая погода и весь наш двор накаляется от солнца, нам опять хочется на свободу, в лес, в поле. Вы знаете, верно, что мы гуляем всего два часа в день. О, если бы вы знали, как нам не хочется возвращаться в камеру, как смотрим мы на часы, и нам кажется, что кто-то нарочно толкает стрелку, как мы ненавидим этот окрик: «Spacer skończony. Proszę schodzić!»[26].

В нашей камере никогда не бывает солнца, и только по вечерам все небо перед нашим окном пламенеет золотом и багрянцем, переливается фиолетом, синевой и изумрудом. Тогда мы по очереди влезаем на окно, по нескольку минут жадно смотрим, смотрим на небо, на деревья вдали, за стеной, на маленькие домики на горизонте. Но нам на окнах сидеть нельзя, и за это нас наказывают, лишают свиданий и посылок от родных…

Мы знаем очень много песен, и нам очень хочется петь, но этого нельзя делать. Мы все-таки иногда рискуем, и это приносит нам большую радость. Вообще-то у нас скучно никогда не бывает, но бывает тоскливо, иногда всю грудь разрывает злоба, а иной раз вдруг ни с того ни с сего так захочется на волю, что себе места не находишь. Мы здесь очень близко сживаемся друг с другом, крепко любим друг друга, и те из нас, кто уходит на свободу, никогда нас не забывают и много месяцев, уже будучи на свободе, больше всего думают о нас, душою с нами.

К нам в гости пришел общий любимец всей тюрьмы — Владик. Это двухлетний мальчик, умный и черноглазый, такой солидный, спокойный. Он совсем не знает самых простых вещей, о которых знают все дети, живущие на свободе, но зато хорошо знает весь тюремный механизм и часто понаслышке от старших говорит о свободе. Он с матерью должен сидеть еще целый год…[27]

……………………………………………………………

…Прервала письмо на целых десять минут: играла с Владиком в мячик, и он чуть ли не в первый раз громко смеялся и хлопал в ладоши, а вся камера заливалась смехом вместе с ним…

27 сентября 1928 г.


Всем родным.

…Я набегалась на прогулке, а теперь пишу вам и часто поглядываю в окно. Там сияет такое голубое, чистое голубое небо. Как это хорошо, что в тюрьме видишь небо! Ведь это такая красота, какой никакими словами не опишешь! Теперь вспоминаю иногда, как часто в детстве я смотрела дома на закат, когда небо и река сливались в одно огненное море, а на душе бывало так радостно и тревожно. О, как хочу я видеть еще когда-нибудь мою дорогую реку, закат и палисадник!


Сентябрь 1928 г.

Сестре Любови.

Любочка, родненькая, дорогая!

Получила посланные тобой деньги из Минска и удивилась: как ты попала в Минск? Потом прочитала Васино[28] письмо и узнала, что поехала учиться. Ах, как рада, что ты в Минске! В моем любимом Минске!

Видела ли ты уже моих товарищей?.. Была ли в клубе? С большой радостью представляю себе тебя в клубе и всюду, где я бывала, — с теми же милыми друзьями моими, которых я никогда не забуду.

Получила ли ты и Лиза[29] мое письмо от 22 июля?

Давно ли ты в Минске, долго ли еще будешь? Вернешься в Мозырь или поедешь в другой округ? С нетерпением жду твоего письма, знаю, что в нем будет много интересного.

Напиши, Любочка, о своих товарищах по курсам, о впечатлениях, встречах. Попроси Лизу, чтобы она сводила тебя в тот детский дом, где я работала. Узнай, есть ли там еще кто-нибудь из ребят или преподавателей, кто помнит меня; скажи, что я их всех люблю и помню, шлю горячий привет. Напиши, где мои воспитанники — Анищук, Оля и Вася Кобец и все, все мои дорогие, любимые ребятки. Возможно, там еще работает дядька Терешка, передай и ему от меня поклон.

А в коммуне, где жил Римша, уже, наверное, никого не осталось. Куда они все разлетелись, мои голубки родные? Как жаль, что я даже не знаю, кто из моих друзей где находится, не знаю, как о них спрашивать. Но ты же сама, Любочка, знаешь, что всем моим знакомым, кого встретишь, надо обязательно передать мой сердечный привет.

Была ли уже в театре, что там теперь идет? Любочка, меня захлестывают, захлестывают воспоминания…

Пиши мне, пиши как можно больше, пусть напишут и Лиза, и Римша, и все, кто захочет. Это будет для меня большой праздник.

Напиши, Любочка, больше о себе, о своей работе, личной жизни. Как это удивительно, что я должна о вашей жизни узнавать из книг! До сих пор не знаю еще, послала ли ты мне книги…

Еще раз прошу тебя, Любочка, пришли мне две-три самые лучшие белорусские, потому что новых белорусских у меня нет, не видела еще ни одной.

Ну, всего лучшего тебе, всем вам, моим любимым.

Благодарю вас от своего имени и от имени всей нашей коммуны.

Целую вас, жду писем. Пишите, пишите!

Вера


10 октября 1928 г.

Товарищу С.

Ты, вероятно, объяснил себе мое долгое молчание самыми мрачными предположениями, а мне радостно, легко, хорошо. В самые лучшие минуты повторяю:

В нем пламень пылал и соловушка пел,

Цветы расцветали и бури гремели[30].

Никаких угнетенных настроений и в помине нет. Небо голубое, голубое-голубое, и светит горячее яркое солнце.

…Я зачитываюсь поэзией, увлекаюсь экономикой и историей. Учусь с наслаждением, ужасаюсь своему невежеству, все боюсь, что не успею пройти всего, что хочется.

А на свете столько прекрасных книг, столько областей науки!


20 октября 1928 г.

Всем родным.

…Итак, я уже в новой тюрьме. Приехала вчера вечером. Целых два дня была в дороге; видела так много новых людей, новых картин. Представьте себе, что за удовольствие после трех лет.

Тут сижу в одиночке. Здесь нас, политических, очень мало, поэтому еще дороже и интереснее будут ваши письма.

Ох, как теперь буду ждать ваших писем! Смотрите же, не забывайте и пишите, пишите. Денег пока что не посылайте, а лучше пришлите книг.


25 октября 1928 г.

Сестре Надежде.

…В дороге я целых тринадцать часов провела на этапе в обществе «Kontrolnych kobiet»[31]. Ну, и наслушалась и насмотрелась! Потом езда по железной дороге. Видишь, сколько новых впечатлений! Успела уже осмотреться в новой тюрьме. Перемена огромная. Прекрасные условия для глубоких философских размышлений: тишина и почти полное одиночество. Совершенно новая для меня обстановка. Вот и теперь сижу в своей одиночке, а вокруг тихо-тихо. Только наверху, надо мной, кто-то мерно без устали шагает по своей камере. Читать, читать!.. Как хорошо, что на свете есть книги!


Без даты

Ей же.

…Мне так странно в новой тюрьме. Подумай только: там нас было двести-триста политических — парней и девушек, а здесь только несколько человек. Там каждую неделю было восемь-десять свиданий, штук десять писем, каждые две-три недели приходили новые с новостями, за стенами — большой город с большой, активной организацией, а тут — одно свидание за два месяца, одно письмо за неделю-полторы, новые не приходят вовсе, а если и приходят, то из другой тюрьмы после двух-трех лет заключения; за стенами маленькое захолустное местечко.

Видишь, какая разница.

Я, конечно, и тут учусь, много читаю, восхищаюсь прекрасным видом реки, которая течет у нас под окнами. Чувствую в себе много силы и бодрости, не знаю, что такое скука, тоска. Радуюсь, что уже идет четвертый год…

Каждое утро просыпаюсь с чувством большой радости, улыбаюсь солнцу, а часто мне грудь распирает радость жизни, сознание своей силы, веры в свою победу, правоту.


Без даты

Комсомольской организации гор. Минска.

Дорогие, родные товарищи, любимые братья мои!

Из далекого уголка фашистской Польши через решетчатое окошечко каторжной тюрьмы пламенно приветствую вас в день радостного праздника — комсомольской годовщины.

Пять долгих лет уже отделяют меня от вас. Но этот день не потерялся среди других дат…

О нет! Что ни год — все равно, на свободе или в тюрьме, — у меня в этот день был особенный праздник.

Товарищи мои родные, милые, как сказать вам, что я чувствую, что переживаю теперь, когда пишу вам, что буду переживать в день годовщины союза?!

Сижу я в своей одиночке, мне светит мерцающая свечка, а вокруг меня стены, снова и снова стены, тишина и ночь…

Пишу вам — и грудь разрывается от боли безмерной, от большой радости. Я с трудом сдерживаю слезы, а далекие, незабываемые образы один за другим проходят перед глазами: комсомольская ячейка, «Азбука коммунизма», первые кружки, учеба, могучий рост.

Комсомол, комсомол! Не пять, а пятнадцать, пятьдесят лет бессильны вырвать из моей памяти эти воспоминания, бессильны заставить меня забыть о том, что комсомол сделал меня большевичкой, воспитал, закалил, научил не только бороться, но и любить революционную борьбу больше всего, больше жизни.

В. Хоружая (крайняя слева во втором ряду) среди актива клуба «Коммунистический интернационал молодежи» (Минск, 1923 г.)

Поэтому день годовщины — для меня большой и радостный праздник. Всей душой хочу я, чтобы мой голос привета и великой любви к вам прорвался через стены и решетки острога, через сотни верст, отделяющие меня от вас, через границы, чтобы долететь до вас и сказать, что никакие тюрьмы, никакие границы не могут разлучить комсомольцев.

Примите же, дорогие товарищи, мой привет и знайте, что и в цепях фашизма я остаюсь комсомолкой.

Так надо ли вам говорить, что фашистский приговор — много лет тяжелого заточения — я приняла с гордо поднятой головой и с «Интернационалом» на устах, что все приговоры, побои, издевательства и угнетения не только не могут сломить меня, но являются новыми, могучими источниками революционной энергии? Надо ли сказать вам, что годы заточения — это годы неустанной работы над воспитанием, укреплением и подготовкой десятков членов партии и комсомола к новым боям, к борьбе на всю жизнь? Надо ли уверять вас, что я отсижу свой срок, ни на минуту не теряя бодрости, не забывая, что я — воспитанник ленинского комсомола, что выйду я из тюрьмы на целую голову выше, с морем энергии, бодрости, любви к революционной борьбе в груди, что со всем этим багажом и новой, во сто раз сильнейшей энергией ринусь в новую борьбу, в борьбу до победы.

Товарищи мои родные! Какое огромное счастье быть комсомольцем, быть частицей великого коллектива-победителя!

В этот день вместо тюремной одиночной камеры я буду видеть великую славную комсомолию, широкие улицы, до краев наполненные стальными шеренгами молодых демонстрантов, вместо тишины буду слышать громовые раскаты «Молодой гвардии», буду не одна, а среди тысяч, десятков тысяч, ничем не отделенная, не отгороженная, буду с вами, среди вас…

Всегда ваша, всегда комсомолка Вера Хоружая.


2 ноября 1928 г.

Товарищу С.

…Боюсь, что все мое сегодняшнее письмо к тебе будет песней — сколько разных чувств у меня на душе сегодня, вчера, всю неделю, почти всегда. Хочется кружиться, петь, мчаться вперед, далеко, в солнечные золотистые осенние дали. Так хорошо, хорошо. Утром река, протекающая под самыми окнами, серо-голубая, кутается в прозрачную вуаль тумана и чуть-чуть отвечает улыбкой багровому небу, а днем, голубая и зеленая, вся искрится и сияет солнцем в золотых кудрях леса.

Я так упиваюсь солнцем, воздухом и осенью — увы, из окна, — что потом долго читаю стихи об осени, весне, зиме и лете и вся сливаюсь с автором их в певучих, ярких и красочных строфах. Ой, нет, не вся, потому что в них часто прорывается грусть, иногда боль, а я этого знать не хочу, не хочу…

…Ты, конечно, уже знаешь, что я в новой тюрьме, далеко-далеко от вас. Это сущая каторга, совсем не похожая на нашу прежнюю тюрьму. Нас, политических, здесь очень мало, так что было бы очень скучно, если бы я умела скучать, сильно чувствовалась бы оторванность от мира, если бы в душе у меня не был весь мир. Учиться буду, учиться. В порядке дня у меня экономика, история, литература. Через год — философия и языки, а дальше не хочу думать: наук хватит на сто, не только на пять лет. Теперь серьезно прохожу польскую и украинскую литературу. Интересно, очень интересно!

…Пиши скорей и чаще. Я теперь уже «karna»[32], и поэтому письма идут не через окружной суд, а прямо на тюрьму — это гораздо скорее. Теперь уже не будет таких неприятных казусов, какие были раньше. Так пиши же больше. В той тюрьме письма были дорогой весточкой, а в этой — в сто раз дороже. Смотри же, пиши, пиши, а то разозлюсь и по приезде надеру уши. И сейчас же вышли книги, а то у нас библиотечка в карман поместится.

Пока что вышли, что хочешь (и так будет хорошо), только непременно «Комсомолию»[33], а потом я тебе скажу, чего я хочу. Ну, жду, жду твоих писем и книг, дорогих, распрекрасных…

…Знаешь, я написала «маме»[34] ко дню рождения поздравительное письмецо. Правда, еще много времени, но я так хочу, чтобы оно не опоздало [35], пришло. Ты-то поймешь, сколько стоили мне эти строчки, как всей душой, всеми нервами я их писала. «Мама», «мама», родная, любимая! Пять лет я уже ее не видела, но полюбила за эти годы так, как никогда. Приедешь ли ты к «маме» на праздник? Я хочу, чтобы вы все, все съехались, чтобы в этот день все были вместе, а я в этот день тоже буду с вами, с «мамой». Как больно и радостно мне будет! Ведь я уже такая взрослая, так давно уехала от «мамы», а все еще считаю себя ее младшей дочкой, горжусь ею, радуюсь, что у меня есть такая «мама».

А знаешь, какая у меня к тебе просьба? Где бы ты ни был в этот день, вспомни обо мне и напиши… Сделаешь это, правда?


5 ноября 1928 г.

Сестре Любови.

…Как ты хороша в своем порыве, когда хочешь перелить в мои жилы свою кровь, свои силы. Нет, моя родная, не надо, совсем не надо этого хотеть. Ты на воле сделаешь больше меня, свою кровь, энергию, силу израсходуешь с большей пользой, а у меня и силы и бодрости хватит. Хватит не только на тюрьму, но и на работу (и еще какую работу) после тюрьмы…

Ты не подумай, что я слабею, чахну с каждым годом. О нет! Вообрази себе, что теперь, после трех лет тюрьмы, я ощущаю в себе гораздо больше огня, силы, радости, чем, кажется, имела раньше. Я не слабею, а становлюсь сильней, дух у меня не угасает, а разгорается ярче. Тюрьма убивает только слабеньких, а сильным вливает в душу животворящий родник. А я — сильная. Так будь же за меня спокойна…

Хочу поделиться с тобой своей большой радостью: на днях получила письмо от моих старых товарищей. Не знаю, поймешь ли ты всю глубину моего счастья? Пять лет ничего о них не знала, думала, что они уже рассыпались в разные стороны, давно про меня забыли, а тут — все они вместе, помнят меня, любят, шлют приветы, ждут. Много ли есть на свете лучших вещей?

…В одиночке я уже не сижу. Хоть и мало нас тут — всего только пять, но мы уже вместе, в общей камере. Интересно, что и ты и Надя — обе не могли примириться с мыслью, что я в одиночке, обе чутко поняли, что мне было это очень тяжело. Такое совпадение меня удивило и обрадовало. Но это уже прошло. Я уже снова слышу человеческую речь, смех и песни, и сама громче и больше всех смеюсь. Нам очень хорошо вместе, и мы учимся, учимся. Знаешь, у нас редко когда бывают сейчас серые, однообразные, понурые дни. Мы живем и чувствуем жизнь и ее радость; даже тут, в этом глухом углу, каждый день приносит нам какой-нибудь подарок, какое-нибудь интересное явление. А я по мере возможности стараюсь сделать за день как можно больше. Учусь с великой охотой, дня не хватает — уж очень коротки дни.

…Если бы ты знала, чем является теперь для меня каждый из моих старых друзей, найденных после стольких лет. Так славно и хорошо в здешнем безлюдье чувствовать связь с далеким вольным миром.


Тогда же

Всем родным.

…А у нас — теплая солнечная золотая осень. Река такая красивая, задумчивая и прозрачная в осеннем наряде. А сегодня на прогулке я с Полчинской и О. сидели на скамейке под грушей, смотрели на бледное голубое небо, на нас падали золотые листья, и мы себя воображали на свободе, в саду или в лесу.

Ох, как не хочется уходить с прогулки, как незаметно пролетает час! Мы часто говорим, что когда выйдем на свободу, то спать будем на дворе, чтобы как можно меньше быть в стенах, под крышей.


15 ноября 1928 г.

Им же.

…Вот уже и половина ноября. Через полтора месяца новый, странный и неизвестный год, но хороший тем, что перечеркивает старый. Нет его, прошел, отсижен еще один. Ну, довольно философии…


1 декабря 1928 г.

Товарищу Л. Розенблюму[36].

Недавно была годовщина Октябрьской революции. Сколько переживалось с радостью и болью. Нас, с красными бантиками, не выпустили на прогулку. Мы, маленькая, заброшенная кучка в несколько человек, так громко и свободно пели «Интернационал», чтоб нас слышали у вас и на всем свете, и чувствовали мы себя не группкой, а огромной массой, могучей силой.

Да и как было не чувствовать себя силой, когда наша наивысшая власть — начальник тюрьмы — топал ногами и кричал: «nie pozwalam»[37], а в ответ ему безудержным потоком неслась грозная, боевая песня. Как волновалось наше начальство, каким смешным и ничтожным казалось нам. Ну, разве ты бы не ответил полным презрения хохотом, если бы тебе говорили:

— Каждый ваш шаг в тюрьме намечается мною. Вы можете делать только то, что я вам позволяю… Надо было бы спросить у меня позволения. (Ты слышишь?) Ведь это беспорядок в тюрьме, ведь это на улице, в городе слышно…

А мы только этого и хотели.

Потом начальство переходило на другой тон и говорило:

— Ведь я так забочусь о вашем здоровье, ведь я столько добра вам желаю…

Да, хоть в наши праздники особенно тяжело чувствуешь тюрьму, заточение, одиночество, но зато никогда себя не ощущаешь такой силой, никогда так ярко не видишь, что мы — это весь мир, что нас не победишь, не сломишь!


26 декабря 1928 г.

Сестре Любови.

…О, как хотела бы в эти дни быть с тобой, со всеми вами. Как дороги мне эти дни. Передай от меня пламенный привет комсомолу. Я всей душой с вами и в тюрьме, всегда и везде, везде.

Мои дорогие, незабываемые, так трудно сказать в письме все то, что сегодня хотелось бы вам сказать, но вы поймете меня. Годы, проведенные нами вместе, связали нас на всю жизнь, а мне на всю жизнь дали силы, закал, сделали меня достойной вас и непобедимой. Я горда тем, что вышла из нашей семьи и сегодня, в такой радостный день, протягиваю вам руку, буду счастлива, если вспомните обо мне, всегда и везде вашей.


Тогда же

Товарищу С.

…Это было несколько недель тому назад, но мне так хочется тебе это рассказать. За окном где-то заходит солнце, и наши три сосны и река розово улыбаются уходящему светилу. Мы сидим и читаем газеты, увлекаемся, спорим, и вдруг — музыка. Мы все через миг у окна, жадно тянемся через решетки и слушаем, слушаем. Это не оркестр, а шарманка или флейта. Уличный музыкант. Я сижу на подоконнике, и меня окутывают нежные, издалека доносящиеся, как будто последними лучами солнца приносимые звуки. Я слушаю, и мне кажется, что на подоконнике, рядом со мной — ты. Мне так радостно, хорошо, хочется протянуть руку, чтобы тебя обнять, и я улыбаюсь и солнцу, и музыке, и тебе.

Ну, как это будет, когда мы встретимся? Я так часто вижу нашу будущую встречу.

Сегодня как-то не могу много писать, а теперь уже скоро прогулка… Пришли мне еще несколько книжек: те прочла одним духом.


28 декабря 1928 г.

Ему же.

…Только что кончила читать (еще раз) «Комсомолию». И захотелось мне тотчас же поговорить с тобой, принести тебе все волны горячей радости, и где-то, где-то глубоко искорки боли и ярко горящее пламя пережитого, и все, все, что приносит мне с собой, вызывает во мне эта бесконечно дорогая поэма, эта сказка и песня — быль обо мне и о тебе, обо всех нас.

В ту минуту, когда я прочла последнюю строчку, и мелькнула мысль: «Написать, скорей, сейчас», — помчались один за другим образы, милые, всегда живые, послышались всегда звучащие музыкой слова. Но… разве обо всем этом напишешь?

Так вот, представь себе, что сегодня совсем не собираюсь читать этой поэмы. Мы уже успели ее прочесть и решили еще раз торжественно читать в новогодний вечер. Сегодня я села составить программу этого вечера, должна была просмотреть целый ряд сборников, книг; просмотрела одну, отметила нужный отрывок, взялась за «Комсомолию» и… снова прочла ее с первой до последней страницы, целые абзацы прочитывая по два раза, то и дело восклицая вслух; «Эх, хорошо, черт подери!» — или, сжимая зубы, старалась шире вздохнуть сдавленной грудью.

Прочла, и… дальнейшим пунктом программы вышло письмо к тебе. Нет на свете поэмы более милой мне. Сашка[38], парень дорогой, какой же он распрекрасный, что ее написал. Ну, сам подумай: на четвертом году тюрьмы в глухой камере на нашем острове, где, кроме друг друга и администрации, мы видим только прилетающих к нам на крошки воробьев и ворон, я увидела тысячи милых, родных ребят, не просто знакомую, а родную обстановку, услышала голоса и песни, шум и стук, и музыку, и стрельбу, и чеканный шаг, и смех, смех… Ах, хорошо, хорошо мне, как хорошо! И так мне захотелось к вам, ну, на неделю, на месяц. Посмотреть, послушать, увидеть, увидеть… Но… тюрьма, тюрьма и версты границы… Ну, что там много говорить. Хочу вас видеть, хочу, хочу.

…А сколько безгранично прекрасного здесь, в Польше. Долго, долго буду рассказывать, когда встретимся. О, сколько здесь у нас на каждом шагу тем для лучезарных поэм, сколько еще не вылитых песен! Вчера последние газеты принесли долгожданные известия о судах над знакомыми ребятами. Среди них — мои тюремные ученицы, любимые мои девочки. Приговоры — пять и шесть лет. И это еще хорошо, очень хорошо, потому что в последний год в Польше восьми-, десяти-, двенадцатилетние приговоры перестали быть ужасающей новостью. И ничего! Был курс на четыре года и была бодрость, говорили: «Что там четыре года, проживем, подучимся, ладно». Был курс на шесть лет, и бодрости было не меньше, еще ярче глаза, смелее в бой, вперед. Пришел десяти-, двенадцатилетний курс — и бодрость подкрепилась большой дозой злобы, а к смелости прибавился сжатый кулак. И живем, и растем, и поем, и на прогулках (когда позволят) играем в снежки и из Вронок, Мокотовых, Лукишек, Павяков[39] каждую минуту думой улетаем к вам. Идем вместе с вами вперед и вперед, и это сознание такой могущественной силой обладает, что все нипочем… Передай привет всей партии и комсомолу, всему СССР.


18 января 1929 г.

Ему же.

…О здоровье моем не умалчиваю, а не писала тогда потому, что нечего было писать, все было без задоринки, а теперь вот болела и пишу тебе об этом. Неделю пролежала в кровати. Был тяжелый сердечный припадок. А теперь вот уже все прошло. Я уже не только встала с постели, но и была на прогулке.

И с глазами у меня теперь хорошо. В прошлом году неделями ходила с завязанными глазами, то с одним, то с другим, а иногда и с обоими, а в этом году совсем хорошо. Свет вечером, правда, неважный, но глаза не болят и не краснеют.


Без даты

Сестре Надежде.

Сегодня вовсе не день писания писем, но так сильно захотелось написать, что села и пишу, вместо того чтобы морщить лоб по расписанию над философией или историей. Я закончила часть курса и устроила себе отдых — перерыв. Уже вчера и сегодня баклуши бью, а тут еще сегодня радостный день — получила книги и, кроме того, письмо от моей Любы [40], моей милой, славной Любы. Мы сидели вместе почти три года, у нас тысячи общих друзей, нас вместе судили, я жила с ней душа в душу, все радости и горести у нас были пополам, и вот нас разделили. Я и теперь еще не могу привыкнуть радоваться или злиться без нее, не могу без нее обойтись. И она там тоже «страдает» без меня. Приходится обходиться только редкими и коротенькими письмами. Но и это такая радость…

…У нас в камере сейчас тишина. Все девушки за книжками, только Лия[41] лежит в постели и кашляет, а я «ушла к тебе». За окном гудит и ревет ветер, неся с собой целые тучи снега, а наши три сестры-елки шумят, как целый лес. Сегодня стала река. Мы ждали этого недели: каждый день, как только рассветало, подбегали к окну, а там все плавал посредине большой длинный ледяной остров, вокруг которого еще быстрее стремились темные сердитые волны. И вот сегодня наша река скована льдом. По правде сказать, нам очень хочется побежать туда покататься — ведь так близко, шагов сто, но… это уже за стеной.

…Получила от вас письма, получила книги и конфеты. Какие вы расчудеснейшие! Ведь это все — моря радости. О первых двух уже не говорю. Да и конфеты-то, конфеты, какую сенсацию у нас произвели! Мы их осматривали со всех сторон, читали надписи, даже хотели спрятать на память, но не устояли перед соблазном и «испробовали». А теперь от всех девушек шлю горячую благодарность за все.


13 марта 1929 г.

Товарищу Л. Розенблюму.

Нужно ли тебя еще просить писать? Думаю, что нет. Знаешь, ожидание писем — это такая неотъемлемая, такая неизменная черта тюремной жизни, что без этого нельзя себе представить тюрьму. Иногда я весело смеюсь над этой «письмоманией» у моих товарок, а иногда она доходит у меня самой до такой остроты, что я пишу такие письма, как тебе сегодня.

…Ничто никогда в жизни не заставит меня любить вас меньше, меньше трепетать и сиять от радости при одном напоминании, воспоминании о вас. А напоминаний этих так трагически мало. Ты сверкнул и исчез, Толик[42] в своем упорном молчании выдержан на сто процентов, другие — гадины милые — активно вас поддерживают, и вот тебе блокада молчания. Только Ц. и Л. пробивают иногда эту немую стену, и я их за это награждаю орденом «любви и благодарности из тюрьмы». С огромным удовольствием украсила бы и твою мужественную грудь этим орденом, но… напиши хоть два письма. Напиши непременно, напиши хоть открытку, только не молчи.


15 марта 1929 г.

Подруге Г.

Твое сообщение о Вольном и поразило, и огорчило, и возмутило меня до глубины души. О, черт побери! У меня слов нет, мне тяжело, мне невыносимо больно, больно. Ведь это… преступление и позор. Ах, не хочется говорить жалкие слова! Но так больно, так тяжело. Теперь я понимаю, почему он молчит, почему молчат о нем все ребята, кого я только ни спрашивала, что с ним.

Ну и злой фарс! Я мечусь, и злюсь, и тоскую при воспоминании об этом. Знаю, что так бывает, что так может быть, но… Зачем же так случилось? Пойми меня, ты поймешь, ты должна понять. Ну, что тут напишешь? Что тут скажешь даже? Нет, нехорошо (о, только ли нехорошо?) узнавать о друзьях, дорогих и близких, после многих лет разлуки то, что я узнала о Вольном. Ведь годы и тысячи верст расстояния, и совершенно другая обстановка работы, и тюрьма, наконец, вырастили, взлелеяли мою любовь и нежность к ним, мою гордость ими так, что они сейчас в сотни раз ближе, чем были раньше, тогда. А Вольный ведь один из самых дорогих, самых близких… Ну, хватит об этом, довольно…


18 марта 1929 г.

Ей же.

Пишу тебе, переполненная радостью. На днях после апелляционного суда вышли на свободу А., Л. и Б. Освободились они на два-три года раньше. Как же мне не торжествовать? Вчера получила уже от них письма и посылку. Нет, ты вчера должна была бы прийти к нам, чтобы посмотреть, как радуются в тюрьме. Я была подавлена всей той массой любви, памяти и нежности, какую почувствовала вчера в отношениях ко мне моих милых друзей. Но не только подавлена, а и окрылена. Это так чудесно и особенно чудесно в тюрьме…

Все ли еще холодно у вас? У нас уже потеплело, сегодня на солнце пахло весной. Приветствуй от всех нас всех ребят. Не замерзайте там, пусть вас согревает наша большая любовь к вам.

Вот опять вспомнила о Вольном, и грустно стало…


12 апреля 1929 г.

Товарищу Л. Розенблюму.

Итак, нам уже скоро стукнет двадцать шесть лет. Написала и испугалась. Такая огромная цифра! И когда это случилось? Меня арестовали как раз в день моего рождения, когда мне исполнилось двадцать два года, а теперь скоро двадцать шесть. Я все еще причисляю себя к молодежи, не хочу думать, что это, к сожалению, уже только желание. Как ты миришься с этой мыслью? Думаю, что, будь я на свободе, и у меня бы не было этого прыжка, все казалось бы понятным. А в тюрьме у всех нас большое чувство недоумения, и все мы говорим обыкновенно, что годы, просиженные в тюрьме, не считаются. Как много успели все вы за эти годы! А я сижу, сижу и сижу…

Мысль о Вольном сгоняет у меня улыбку в самую радостную минуту. Для тебя это старая история, давно утратившая свою актуальность, а для меня — гром с ясного неба.

Мне больно, больно… Я не хочу с этим согласиться… Черт побери, неприятно, когда теория превращается в практику не «вообще», а на одном из близких друзей. Такие превращения бывают и здесь, у нас, да в наших условиях и в наши времена это понятно. Понятно, может быть, и тебе «превращение» Вольного, но мне это дико, несуразно. Ведь все вы мне кажетесь «бронированными» от уклонов и перерождения.


Тогда же

Сестре Любови.

…А у меня занятия идут полным ходом. Учусь с наслаждением, дорожу каждой минутой, прихожу к заключению, что знаю очень мало, и с новым рвением берусь за книги. А ребята присылают все новые, все более нужные и интересные книги.

Четыре года тюрьмы меня все-таки не оторвали окончательно от жизни: правда, биение ее сердца здесь слышно очень слабо, но мы чутко к нему прислушиваемся. Странно думать, что уже скоро четыре года…


Тогда же

Товарищу Л. Розенблюму.

Опишу тебе подряд все тюремные новости: у нас были похороны — умерла уголовная старушка, и похоронили ее в крашеном гробу (а в прежней тюрьме гробы давали некрашеные), напротив нашего здания будут строить тюремную часовню (до сих пор она занимала только одну комнату), нашей товарке Анеле[43] доктор не позволяет сидеть в общей камере, потому что у нее (как и у всех из угольного района) чахотка.

А вот тебе и новости с воли: читала сегодня в газете, что на окраинах Польши крестьяне приносят в город и распродают за бесценок свои пожитки, чтобы купить даже не хлеба, а несколько фунтов картошки. Процветает моя родина, что? А ребята с воли пишут: «у нас дома голодают», «работы нет и найти нельзя», «несколько дней грузил вагоны, а теперь опять без работы», «долго тебе не писала потому, что не было денег на марку» и т. д. в том же духе. Но это ничего! Думаешь, от этого у ребят меньше бодрости, силы, активности? О нет, на этот счет хорошо.

Напиши и пошли немного денег моим хорошим друзьям и прекраснейшим ребятам В. и Е. Оба они, к несчастью, должны сидеть на правах уголовных и помощи вовсе ниоткуда не имеют, потому что отец В. — безземельный крестьянин, а у Е. совсем семьи нет. Сидеть же нужно В. шесть лет, а Е. — десять. Пошли так же «Капитал», «Эмпириокритицизм» и, если хочешь, еще две-три книжки. При всем своем желании ты себе не вообразишь и сотой доли той радости, какую это принесет ребятам. Если бы ты только знал, что такое тюремная радость…


14 апреля 1929 г.

Товарищу С.

…Много раз спрашивала тебя, что с В. Теперь я уже знаю. Тот день, когда я узнала, был для меня одним из самых горьких дней в тюрьме. Не буду об этом писать…

…Посмотри в окно: по голубой шири реки плывут сверкающие белоснежные льдины, стремясь вперед без удержу. Хорошо! Идем к окну, будем долго смотреть на реку.

…Когда же ты напишешь? Ну, когда?


Без даты

Ему же.

…Тебе показалось по прошлому письму, что я унываю? Ха-ха-ха, какой черт уныние — я была просто зла на вас, что вы не пишете, а это особенно чувствуется в этой дыре, куда посылают, чтобы человек забыл, что существует мир. А я не только не забываю, но все больше чувствую себя его активной частичкой.

Представь себе, что вся моя жизнь, все годы, все дни — на свободе, в тюрьме — везде и всегда радостны. У меня не иногда бывают радости, а наоборот — иногда бывают печали. А сейчас вот — никаких угнетенных настроений и в помине нет. Небо голубое, и светит яркое, горячее солнце. Тюрьма — ерунда! Она не достигает цели, но делает чудеса в укреплении большевизма.

Мне хорошо, очень хорошо. Я не знаю, что такое скука, зато хорошо знаю, что такое радость и злоба. У-у-у! Как иногда скрежещу зубами… Ну, да это неизбежно, но тотчас же покрывается радостью. Мысли и мечты о будущем прямо ослепляют. Но ведь и настоящее по-своему прекрасно. Вот живу и так люблю жизнь, как, кажется, никогда еще не любила.

Как безумно хочется вас видеть хотя бы одним глазом. Но ведь это будет, будет. Придет время, когда мы снова соберемся. Я мечтаю о том, как мы встретимся. Уже сияю от радости — вижу вас всех, и вдруг предательская мысль: а ведь все вы будете уже с усами и бородатыми, старые, некомсомольцы. О, какой ужас! Душу охватывает глупая неутомимая боль, потому что я вас никогда, никогда больше не увижу комсомольцами, такими, какими помню и люблю. Глупо это, а все-таки больно. Ну ладно, покажитесь хоть бородатыми. А все-таки я вас всех увижу!

5 июня 1929 г.


Ему же.

Что тебе написать на этом клочке самое важное? Поделюсь моей огромной радостью: получила со свободы письмо от товарища, который только что вышел из тюрьмы после десятилетнего заключения[44]. Хорошо, правда? Ой, только ли хорошо? Представить себе не могу его на свободе. Вспомнила, с какой болью и злобой писала тебе однажды о товарке, которая чуть успела выйти, как опять села. Ох, сколько еще таких случаев прибавило время. Тут тебе седой старик — «патриарх», разбитый болезнью — четыре года тюрьмы, три месяца свободы, опять тюрьма; тут тебе огневой парень; тут и придавленная чахоткой, но сверкающая глазами девушка; тут и наша матуля Катя[45] (с тридцатилетним производственным стажем и такой же дочкой), которая говорит: «Ну что ж, получила отпуск на поправку, хоть и бесплатный — и то хорошо. А теперь будем ждать следующего, значит, через пять лет».

…Уже несколько дней почти не занимаюсь. У нас огромное событие: приехали новые, привезли с собой шестьдесят лет приговора на шесть человек, новости, волну оживления.

Продуктов нам не посылай, потому что нельзя — надо у самого министра получить разрешение.


Тогда же

Подруге Р. Кляшториной.

У нас столько событий, что совсем нет тюремной кладбищенской тишины. Недавно было бурное Первое мая, с пением, криками, побоями, демонстрацией перед тюрьмой. Было столько торжества и радости, что и теперь, когда, кроме побоев, на нас посыпались разные наказания, мы сияем и не думаем сдаваться, на удар отвечаем ударом.

Опять были аресты, опять к нам пришли новые — синие от побоев, еле сдерживающие стоны. Но ведь у нас это не новость, мы к этому привыкли, это работы не останавливает. Про нас уже, наверное, можно сказать, что мы прошли «через огонь и воду и медные трубы».

Сейчас про себя много писать не смогу: волнуюсь немножко. В камере, да и во всей тюрьме далеко не спокойно. Но мне хорошо, совсем хорошо. Ведь борьба и здесь со мной, и здесь со мной то, что дороже всего на свете.

Нас очень много, все мы такие сильные, нас не устрашишь. Знаешь, столько светлых ребят у нас есть и таких прекрасных, что о каждом в отдельности надо целую книгу писать. Вот встретимся когда-нибудь все вместе, и ты сама увидишь, сколько силы и красоты в них есть. Увидимся, да, да, наверное увидимся, будет хорошо и светло.

Пиши мне обязательно много-много, но не посылай «на ветер» — это значит: не шли на тюремный адрес, а отсылай Н. Если бы ты знала, какая огромная радость — письмо в тюрьме…


Тогда же

Сестре Любови.

Вообразить себе не можешь, как глубоко меня обрадовала, взволновала твоя весть о том, что товарищи, собравшись вместе, вспомнили про меня и послали свой привет. Я не получила еще этого письма, но я счастлива, что оно было написано, послано. Какую большую радость ты мне принесла! Передай товарищам мою огромную благодарность за то, что помнят обо мне, и мой горячий сердечный привет. Очень хочу им написать.

Ты упрекаешь меня в том, что я только расспрашиваю тебя, а о себе ничего не рассказываю. Это правда, я мало пишу о своей жизни, но не только тебе. Моя жизнь такая однообразная, узкая, что на самом деле нечего о себе писать. И как же не закидывать вас всех вопросами, когда вы все бурлите в могучих волнах жизни, какой я уже так давно не видала, какая отгорожена от меня десятью стенами и интересует меня больше всего на свете! В одном письме я тебе рассказала, однако, много интересного о своем житье-бытье, но, как назло, этого письма ты не получила.

Что я делаю? Учусь, учусь и учусь. Экономика, история и философия занимают теперь видное место в моей жизни. Кроме того, разговоры, письма, воспоминания и думы, думы. Знаешь, как я люблю жизнь, как уверяю всех, что она прекрасна, так вот скажу и тебе, что наша жизнь, даже в тюрьме, полна глубокого лучезарного содержания. Хорошо жить на свете, очень хорошо, а когда мы встретимся, я приведу тебе такие факты, что скажешь: «Не только хорошо, но и чудесно!»

Теперь слушай дальше; чтобы тебе мой приговор не показался очень страшным, скажу тебе, что к нам приехали девчата с приговорами на десять, пятнадцать и двадцать лет. И знаешь что? Они не потеряли ни капельки своего смеха (я знала их и раньше), ни песен, ни жизнерадостности и веселости. Как же мне не гордиться ими, их духовной силой?

А вот тебе и радость; на днях получила письмо с воли, от товарища, который недавно вышел из тюрьмы, где просидел целых десять лет.

Он пишет: «Не то очень широко, не то очень просторно на этом вольном свете». Вообрази ты себе, как он должен был чувствовать себя без стен, решеток, без надзирателей на широких улицах, среди людских потоков, в зеленом лесу, в поле, на сенокосе. Но его радость, его счастье неполные. О нет! Его мучит мысль о том, что мы, его любимые товарищи, остались в тюрьме и еще не на один год.

Ты, верно, думаешь, что он такой, какими некогда описывали в книгах узников; тихий, замкнутый, всегда задумчивый? Нет, совсем не такой! «Когда увидишь на прогулке группу товарищей, которые хохочут так, что слышно на воле, то можешь быть уверена, что они собрались вокруг Мариана[46] и он что-то им рассказывает», — так описали мне его товарищи, которые сидели вместе с ним.

Видишь — новые времена, новые люди, новые характеры и настроения.

Но вот в воскресенье получила я это радостное письмо, а понедельник принес мне не страшную, нет, не страшную, а чудовищную весть: умер в тюрьме товарищ — мой хороший друг, мой близкий соратник, один из наилучших солдат моей родной и любимой молодой гвардии[47].

Он недавно только вышел из тюрьмы после трех с половиной лет, но провел на воле только два-три месяца, снова был арестован, снова вернулся за решетку. Я знала, что он был очень болен (да и где найдешь у нас здорового?). Но смерть! Смерть? Нет, это что-то непонятное, совсем не совместимое с ним — молодым, веселым, полным жизни.

Я не верю, не могу, не хочу верить! О, как тяжело поверить, когда вся душа, все существо бунтует против этого к-о-н-ц-а!

Но когда надо, подавишь бунт и протест, встретишь смерть с улыбкой отваги…

Вот тебе наша жизнь, такая не похожая на твою, на вашу жизнь…

…Уж вечер прошел, а я все еще пишу тебе. Я должна была читать «Экономическое развитие Польши», но после твоего письма так сильно захотелось тебе написать, что я отложила занятия (делаю это очень, очень редко) и вот весь вечер разговариваю с тобой…


11 июня 1929 г.

Всем родным.

…Вспомнила, что в прошлом году в это время очень часто вам писала. Не верится, что с тех пор прошел уже целый год, что и наш процесс, и поездки в карете в город, и все многообразные переживания были уже год тому назад.

Семья наша тут, в тюрьме, очень увеличилась. Приезжают к нам и группками и поодиночке, и, конечно, «рады мы гостям». У нас весна и поет и цветет. Так прекрасно на белом свете, что лучше совсем не подходить к окну. Вот сейчас по реке катается на лодках молодежь с песнями, балалайками, шумом и смехом. Меня тянет к окну, но я удерживаю себя потому, что потом тоска взроет плугом всю душу до дна. Но ничего!

Знаете, у нас за тюремной стеной растут старые развесистые клены. Сейчас они в цвету, и весь двор затоплен родным, милым медовым запахом.

Мы теперь все сидим в одиночках, и я слышу, что никто ничего не может делать, все льнут к решеткам, с тоской вслушиваются в весенние сумерки, всматриваются во все то, что можно только видеть, и то лишь издали, и то не всегда.


18 июня 1929 г.

Группе товарищей.

Мои дорогие, любимые друзья, мои славные ребята, как же у вас там бурлит, клокочет жизнь? Как прошла посевная кампания, как проводится пятилетка, как прошел праздник? Да и спросишь ли обо всех новостях, громоздящихся у вас?

О наших последних новостях гораздо легче рассказать. Надо вам знать, что наша «колония», как и всякое приличное общество, делится на три поколения: старшее — от тридцати пяти до сорока семи лет (старше уже нет), младшее — от двадцати одного до двадцати пяти (младше тоже нет), ну и среднее — самое многочисленное. Так вот, у старшего поколения последняя новость — к Аделе[48] приезжал на свидание муж из Варшавы (это по важности своей равно приблизительно приезду к вам делегации английских промышленников, если не больше), у младшего — Р. получила письмо от мамы, где она ей обещает прислать восемь злотых (это, чтобы себе уяснить, можете сравнить с краткосрочным американским кредитом), и, наконец, всеобщая новость (хоть и все имеют «общегосударственное» значение) — над тюрьмой сегодня очень низко пролетел аэроплан. Тут уже я и не знаю, с чем сравнить. У вас подобных событий и не подыщешь. Куда там Маневры румынских войск на границе, куда там падение метеора в Сибири.

Видя, что так неосторожно сообщенные столь потрясающие новости вас необычайно встревожили и взволновали, спешу вас успокоить сообщением, что жизнь наша все-таки идет нормальным ходом: мы учимся, в дозволенные часы поем и в не предусмотренные нашей программой болтаем, мечтаем, вспоминаем. По правде сказать, очень трудно отдавать всю душу товарно-торговому капиталу, борьбе «кавалеров» с «круглоголовыми» и младогегельянству, когда хоть не очаровательно, но оглушительно орут лягушки, упоительно поет соловей и даже через решетки заливают камеру душистые волны запахов сирени, цветущих кленов, груш и каштанов. Ведь всего этого мы и издали не видели три года. Но больше всего меня «выводят из равновесия» песни молодежи, катающейся на лодках по реке. Тогда я уже, да и не только я, выдержать не могу.

Но ничего — все это, как видите, меня не только не приводит в отчаяние, но и очень легкомысленно настраивает, что вовсе не соответствует «takiej starej więźniarce»[49].


26 июня 1929 г.

Товарищу М. Златогорову[50].

Дорогим, незабываемым сюрпризом были для меня и твое письмо и приветствие пионеров, вот была у нас радость! Перед нами сразу раскрылась обычно закрытая для нас книга жизни. Весь широкий мир живет в наших думах, а в то же время знаешь, чувствуешь, что он далек, неизмеримо далек…

Ты пишешь мне о громадных достижениях крупной промышленности и сельского хозяйства в СССР: дух захватывает от радости, гордости, счастья. Но чтобы ты, чтобы вы все еще ярче и глубже почувствовали и узнали цену ваших побед, киньте на мгновение взгляд сюда, в Польшу. Вы увидите избы и гумна без крыш, потому что этими крышами кормили всю зиму скот, увидите пухнущих и умирающих с голоду детей, ибо нет уже даже такого «деликатеса», как кожура от картошки. Организованные рабочими и крестьянами комитеты помощи голодающим распускаются полицией, считающей, что для голодающих достаточно… молитв варшавского епископа и христианского смирения.

Добавьте к этому бесконечный скрип огромного множества тюремных ворот, проглатывающих все новые и новые группы политических заключенных, а также равнодушно произносимые приговоры:

«Skazany na 15 lat ciężkiego więzienia» [51], какие выносятся теперь все чаще и чаще, и одна сторона картины будет ясна зам. О другой стороне писать не могу, дополните картину сами…

И знаешь, что пишут мне мои товарищи?

…Нет, жизнь — прекрасная вещь. Жить, чтобы бороться, жить, чтобы быть бойцом, смелым и сильным!

Всего не напишешь. Когда вновь встретимся, расскажу тебе много любопытных вещей.

О том, что часто угнетает оторванность от воли — от живых людей и работы, — писать не буду. Ты понимаешь это сам.

…Октябрятам и пионерам посылаю отдельный ответ. Можно ли выразить все то, что я хочу сказать этим маленьким борцам? Все мои товарищи шлют вам горячие приветы.


Тогда же

Октябрятам и пионерам.

Ребятки мои милые, любимые!

Спасибо вам — далеким маленьким товарищам — за заботу, за думы о нас. Ваше письмо все мы вместе прочли на прогулке. Вы, может быть, и не подозреваете, какое огромное счастье принесло ваше письмо в нашу тюрьму. Большинство моих подруг никогда не было в СССР, никогда не видело ни Красной Армии, ни пионеров. Но все они, даже не видевшие, крепко вас любят, хотят, чтобы вы были веселы и много знали, умели хорошо строить аэропланы, бегать и петь.

Вы пишете о том, что очень жалеете меня и не хотите, чтобы я сидела в тюрьме. Мне радостно знать это, но жалеть меня не надо. О, нет, совсем не надо, потому что я сама, вместе с тысячами других товарищей, горжусь тем, что я — политическая заключенная, и счастлива, что сижу недаром. Когда борьба требует от нас сидения в тюрьме, мы просиживаем долгие годы без страха и стонов, сильные сознанием, что наше дело и без нас живет и растет.

Попросите, ребята, комсомольцев, чтобы они вам это хорошенько объяснили. Пишите, милые, сколько вас всех, что вы делаете, умеете ли вы уже читать и писать. Меня очень интересует вся ваша жизнь. А я буду писать о том, как живут в тюрьме рабочие — политические заключенные.

Ну, всего вам хорошего, мои дорогие! Растите же свободные и счастливые, бейте так громко в барабаны, пойте так весело ваши песни, чтобы слышно было не только в нашей, но и во всех других тюрьмах…


23 июля 1929 г.

Подруге Р. Кляшториной.

…О своей жизни напишу в следующий раз. А теперь скажу только, что чувствую себя такой счастливой, как очень немногие. Жизнь безгранично прекрасна, а жизнь в соединении с борьбой — это счастье.


26 августа 1929 г.

Подруге X.

В странном и очень глупом положении я теперь нахожусь. В течение нескольких месяцев беспрерывно говорят о возможном освобождении. Товарищи все подробнее определяют срок, уславливаются со мной о подробностях, а тем временем месяцы, недели проходят, а мы все тихо сидим. Если бы ты знала, как это страшно волнует, выводит из равновесия. Не знаешь, на каком свете живешь, что надо делать, что стоит делать.

Понятно, что мы стараемся держаться до последнего. Но я не могу сказать, чтоб это было легко. Какие это тайные силы оттягивают нашу свободу? Уже несколько раз нам казалось, что ничего из этого не выйдет, что надо опять уложиться в рамки тюремной жизни и перестать себе голову морочить. Теперь именно переживаем мы такой период. Но это ничего: тем больше и глубже, ярче и дороже будет счастье, если оно на самом деле наступит. Ты себе это представляешь? Нет, я себе этого хорошо представить не могу. Сколько мечтаний, планов, картин! Хорошо, что у нас крепкие нервы.

Уже август. Как быстро время летит! Это хорошо, жалко только, что лето уже кончается. Видела ли ты уже жатву, часто ли бываешь в лесу, в поле?

Всех, кого увидишь, приветствуй от меня горячо, сердечно. Слов не хватает, чтобы сказать тебе, что я чувствую к ним, моим далеким, любимым. Будь же счастлива, не сиди на одном месте, везде побывай, помня о том, что я не могу быть повсюду. И пиши мне часто и много, рассказывай о людях, случаях, о далекой милой воле.

Помни, что всегда жду твоих писем, что они приносят нам радость.


Без даты

Товарищу В.

Не отвечала тебе на письмо (да еще такое!) целых два месяца. Но надо ли тебе объяснять почему? Черт подери! Попадется человек на удочку и целые месяцы живет мечтой… Но… (тут выступают на сцену трагические слова о правах, жестокой действительности, которые я не говорю, потому что еще до моего рождения на эту тему поэты и драматурги написали целые тома) все это ничего.

Право, было недурно каждый день ждать перенесения в лучший мир, но и теперь неплохо: опять берусь за книги, за уроки, опять, но, уже не прощаясь, любуюсь солнцем и небом.

А у вас там за это время сколько успехов, событий. Пиши скорее, друг милый, жду с нетерпением очередной сводки…

Встречаешь ли кого-нибудь из общих друзей. Я всех окончательно растеряла, ни о ком теперь ничего не знаю.

Не хочу, конечно, с этим мириться, но… хорошо, что можно все надежды возложить на будущее… Хорошая вещь это будущее, не правда ли?

Но мне кажется, что и настоящее у нас становится все более привлекательным. Что ты на это скажешь?

Чем веселее становится на свете, тем больше не хочется сидеть в тюрьме, тем тяжелее безделье. Но нам-то ведь не привыкать! Посидим еще, авось что-нибудь да высидим. Нет, не авось, а наверное!


30 август 1929 г.

Товарищу С.

Знаю, что получишь письмо это после МЮДа, а может быть, и вовсе не получишь, но не могу тебе не написать, не поговорить с тобой об этом дне.

Я неисправимая комсомолка. Ни один наш праздник, ни один день в году не заставляет меня так волноваться, как МЮД. Сколько боли в годовщине смерти Ильича! Сколько радости и гордости в Октябрьскую годовщину! Как рвешься на волю в день Первого мая! А МЮД для меня полон какого-то особенного чувства, какому и имени не подберешь!

Все наши праздники в тюрьме приносят нам не только прилив новых сил, не только радость, сознание, что в этот день и наш островок сливается с бушующим морем революции, но и заставляют сильнее, чем всегда, грустить, тосковать. Понимаешь ли ты это? Не прими это за проявление слабости. Мы — сильные, особенно в такие дни. Но как же не рваться в бой с новой силой, зная, что он происходит? Как же не ненавидеть всей душой, всеми нервами то, что называется тюрьмой, что нас крепко держит в лапищах, не пускает, как бы мы ни метались, ни рвались?

Да, друг мой милый, к тюрьме привыкнуть нельзя. В первый, в пятый и в десятый год тюрьмы ты так же будешь беситься и скрежетать зубами в день нашего праздника, с такой же страстной ненавистью будешь впиваться пальцами в решетку, стараясь хоть голову просунуть между прутьями, услышать хоть один звук с воли. Но не просунешь и не услышишь…

Уже четвертый раз я буду праздновать МЮД в тюрьме. Просижено уже четыре года. А у меня перед глазами все так же ярко и неотразимо стоит мой последний МЮД на свободе — в 1925 году. Как празднуется МЮД в СССР, это ты напишешь, а я тебе расскажу, как было у нас. Вот слушай!

Город Вильно. Организация после двух подряд генеральных провалов только становится на ноги, отстраивает ячейки, и все-таки к МЮДу — семь-восемь маленьких массовок рабочей молодежи и в самый день — большая, около ста человек, в лесу.

Белосток. Самый разгар подготовки, большая половина организации арестована, везде неслыханные избиения, пытки. И все-таки оставшиеся на воле комсомольцы рвутся на улицу: «В МЮД должна быть демонстрация. Мы им покажем, что нас ни испугать, ни „ликвидировать“ нельзя!» Несмотря на беспрерывные аресты, происходят массовки, подготовка идет вовсю. И вдруг новая атака. Разгромлены уже не только партия и комсомол, но и юношеские секции, профсоюзы. На свободе осталось только несколько человек, окруженных со всех сторон провокаторами, шпиками, полицией. И все-таки не сдавались. Ровно в девять часов вечера на всех ярко освещенных главных улицах города посыпался дождь комсомольских листовок.

Слоним. Пятьсот человек молодежи — не только из города, но и из деревень — демонстрируют с «Молодой гвардией» по городу, дерутся с полицейскими патрулями.

И наконец:

Лида. В назначенном пункте города собирается молодежь. Пока что это — только воскресная толпа гуляющих. Но вдруг на середину улицы выбегает парень и высоко поднимает красное знамя. В минуту он уже окружен. Движется стройная демонстрация, звучит «Молодая гвардия», лозунги, лозунги. Демонстрация приближается к казармам и тут сталкивается с возвращающейся с маневров ротой солдат. Офицер растерялся, солдаты остановились, слушают речь комсомольца, подхватывают лозунги, ловят листовки, а из переполненных окон казарм гремит: «Урра!..» А через минуту — полиция, жандармерия. Но… мы спасаться умеем. И знамя удалось спасти…

Все это было четыре года тому назад. Через месяц после МЮДа я была арестована, и теперь вот на празднике нас только несколько человек. И снова мы демонстрируем с красными бантиками, но уже на тюремном дворе.

Ничего, дружище, свобода придет, свобода будет опять. Только комсомолкой я уже никогда больше не буду… Но не надо об этом.

С воли вести невеселые. Аресты, аресты, аресты. На днях узнала, что арестованы милые, славные ребята А., В. и П. Всех их судили уже вместе со мной. Побыли они несколько месяцев на свободе — и опять в тюрьму. Еще раньше арестовали Ш. — моего старого друга, соратника и ученика. Считаю по пальцам всех своих ребят, оставшихся на свободе, и дрожу над каждым из них — на свободе ли он (или она) еще? А узнаю, что арестованы, и больно и вместе с тем радостно: значит, ребята не сидят сложа руки…

На днях получила привет от одной нашей старой знакомой Бэлы[52]. Она сидит в Варшаве в строгой изоляции. Писать вам она не может. Она здорова, только томят ее очень одиночество, изоляция.

Шлю тебе и всем к МЮДу мой сердечный пламенный привет. Я хочу на волю!..


Тогда же

Товарищу Л. Розенблюму.

Уже потеряла всякую надежду, что ты отзовешься. Китайцы ли тебя убили на фронте, или ты просто в воду канул?.. Не знаю, но только в нашей дыре о тебе ничего не было слышно. Наконец получила твое письмо, в Котором ты описываешь ваше строительство. Что за радость у меня, у всех нас сегодня, что за торжество! Да, всего не напишешь, но можно написать многое. И какой же ты молодец, что сделал это! Целый день стоят у меня перед глазами новые фабричные корпуса, я слышу шум машин, гул творческого труда. Радость, гордость и любовь — не знаю, что сильнее, — вот три чувства, неразрывно связанные с думами о вас.

Вспомнила, что ты пишешь о том, как мы изменились. Да, мы теперь стали серьезнее и вдумчивее, чем в молодости, но восторгов никак не меньше. Расчеты восторга не заменили, а просто прибавили, заняли новое место. Надо бы тебе видеть, как мы тут восторгаемся и письмами, и новым цветком на тюремном дворе, и новостью из газет о демонстрации, и солнцем, и небом, и… своими мечтами о будущем. Да и вы там, верно, восторгаетесь не меньше нашего, только масштабы у нас разные…

От сегодняшнего дня через месяц у меня юбилей. Отсижено уже четыре года. Солидная цифра, правда? Как хорошо, что она уже за плечами. А впереди еще четыре года или… может быть, четыре месяца, четыре недели? Это можно только чувствовать, но писать об этом нельзя. Что делается в душе… Пойми только, пойми.

Пугает меня немножко то, что я выйду из тюрьмы ужасно отсталой дубиной. Сам ведь говоришь: «Одна форма, наилучшая сегодня, никуда не годна завтра». Так вот эти-то «формы» прими как очень растяжимое понятие и пойми, что старые формы мне хорошо известны, о маленькой части новых я кое-что слышала, а о большинстве понятия не имею. От всех новых «форм» я буквально отгорожена каменными стенами и не на один год.

Ну да ничего! Недавно вышел из тюрьмы один товарищ, который просидел десять лет (с 1919 года) с двухмесячным перерывом, и знаешь — даже в первых его письмах со свободы я не нашла никакой растерянности, он как-то сразу крепко почувствовал под ногами почву, хоть и измененную до неузнаваемости. Живой человек найдет себе место в живой жизни. Ничего, я не унываю, хоть иногда больно и тяжело до чертиков сознание, что жизнь семимильными шагами идет вперед, а ты ничего, ничего не только не делаешь, но и не знаешь.

Иногда перед нами с особенной остротой встают «неразрешимые» вопросы, и тогда мы мечтаем: «Хоть бы часик поговорить с умным человеком», а Б. обыкновенно добавляет: «Или прочесть „Правду“». Но так как у нас нет ни «умного человека», ни «Правды», то напиши, что говорят у вас о Гаагской конференции, о переговорах с Англией. Ну хотя бы только об этом. А сколько, сколько хотелось бы еще спросить, узнать!

Фордом — это такая чертова дыра, каких на земном шаре, верно, очень мало. То, что в ссылке в Сибири политическим было гораздо лучше, чем нам в тюрьме, — это для нас уже вопрос давно решенный, и Мария[53], которая была два раза в ссылке, это подтверждает. Теперь же мы спрашиваем себя: не лучше ли на необитаемом острове, чем в Фордоне? Видишь, что за робинзонада в двадцатом веке, в эпоху радио, телевидения и прочих чудес техники.

Ну, всего. Всем, всем шлю сердечные пламенные приветы. Будьте сильными, растите скорее и крепче, растите, мои родные. О нас не печальтесь: мы, если не особенно растем, то, во всяком случае, здорово крепнем…

P. S. Письмо это ты получишь о сентябре[54]. А я о начале этого месяца не могу спокойно думать, да и слов не нашла бы, если бы хотела тебе сказать все, что чувствую. Пусть скажет тебе все мой пламенный привет, который шлю вам всем, всем к этому дню. Я буду с вами, все мы будем среди вас. Привет вам, привет!


Лето 1929 г.

Школьной учительнице В. Тризно.

Милая, милая Вера Николаевна!

Пишу Вам со светлой радостью и с большим волнением. Ведь теперь как раз исполнилось 10 лет с тех пор, как я окончила школу. Как это много!

Но через это десятилетие, полное огромных событий, замечательных встреч и незабываемых переживаний, я пронесла и сохранила о Вас, моя милая, дорогая учительница, светлую, дорогую память.

Да, Вера Николаевна, я помню, что в детстве моей заветной мечтой было стать учительницей, и такой именно, как Вера Николаевна. Я помню, что для меня уроки Ваши были большим удовольствием, и те часы, когда я помогала Вам в школьной библиотеке, — наслаждением. Я никогда не забуду Вашей помощи, когда нам приходилось бороться в педагогическом совете с реакционно настроенными учителями, не забуду Вашей работы в первой школе для рабочей молодежи. Все это было так давно…

И вот теперь, через 10 лет, за границей, в тюрьме, я узнаю, что Вы не только помните меня, но и написали мне письмецо! Поймите же, Вера Николаевна, мою радость, мою нежную благодарность к Вам! Я хочу Вас видеть, Вера Николаевна, я хочу с Вами много и долго говорить…

В эти годы величайших сдвигов Вы не остались у меня только милым воспоминанием, образом прошлого, о нет, я встречаюсь с Вами в новом мире, на новых путях, и от этого радость моя еще больше, еще глубже любовь и уважение к Вам.

Как это хорошо, что я не потеряла Вас в бурных волнах нашей жизни, что еще, может быть, встречу Вас, увижу Вашу работу в новой свободной школе, очищенной от притворства и унизительной лжи, свободной от гнета, душившего всякую инициативу, всякую новую мысль. Я не имела счастья учиться в такой школе, но я горда ею и полна радости за теперешних наших детей, за Вас.

Шлю горячий сердечный привет Вам, Вера Николаевна, Вашим ученикам и товарищам по работе!


30 сентября 1929 г.

Подруге Р. Кляшториной.

…Продолжай писать таким же описательным методом, и я много узнаю о вашей жизни. Ведь для меня каждая строчка о вас — чудная поэма. Непременно, непременно опиши подробно и рабфак, и комсомольские школы, и кружки, и людей. И вот еще что: скажи мне, как стоит там теперь у вас вопрос о детях? Держите ли вы курс на помещение их в детские дома?

От тебя да и от других ребят я узнала, что вы держите своих малышей у себя. Меня это, признаюсь, удивило. Я знаю, что государство еще не в силах взять на себя целиком воспитание детей. Но вы сами-то могли бы путем взносов организовать детские дома и таким образом обеспечить детям правильное воспитание. Разве дешевле вам обходится содержание ребенка, а часто и няни при себе? Не говорю уже о возне с ребенком, о неуменье воспитать, о необходимости пользоваться наемным трудом…

Вопрос этот очень меня интересует, с нетерпением жду твоего ответа.


Без даты

Товарищу С.

…Карточки[55] перестали нас тревожить. Мы поняли суть того, что у вас происходит, и тревога сменилась восторгом. Да и как не восторгаться, когда перестраиваются в вашем доме не балкончики, а самый фундамент. Что говорить о нас, когда ваши заграничные «приятели» пошипят, посплетничают, а от времени до времени и катнут такую статью, что даже глаза от удивления протираешь. Вот на днях в журнале «Торговля и промышленность» читала статью о промышленности в СССР. Цифры они там уменьшили, всячески старались ослабить впечатление, а оно все-таки получилось огромное. Да, сдвиги «головокружительные»! Хочется читать о вас, знать хоть частицу того, что происходит.

Все лето у нас не было новых книг. Но на последней неделе я прочла несколько, присланных нам друзьями. Много новых мыслей и проблем они нам принесли. Той книжки, о которой ты спрашиваешь, у нас два тома[56]. Кончается сценой расстрела. Неужели есть и дальнейшее содержание? О, это будет большая радость для всей нашей братвы. Хорошая это книжка, полная интереса, широкое полотно, яркие и живые люди… Разговоры, описания боев, картины быта просто незабываемы, прекрасны.

Скоро попрошу у тебя еще книг, и ты пришли тогда. Теперь же пока не присылай, а то в тюремной канцелярии и так лежат еще «нецензурные» книги.

У нас теперь такая осенняя тишина. Только где-то звякают ключи — и больше ни звука. Но ты меня не утешай. Я не ною, не хандрю. Нет, работаю (и теперь вот могу тебе писать в неурочное время только потому, что заболела одна моя ученица, и я отложила с группой урок) много, и на душе у меня радостно и светло. Пойми, что не может быть иначе, что нельзя воспринимать иначе, не переставая быть собой.


2 октября 1929 г.

Ему же.

…Твое сообщение о тридцатипятипроцентном росте валовой продукции — прекрасный для нас подарок. Вот это славно. А. мне писал, что пятилетний план был изменен в сторону увеличения задания. Просто не помещаются в душе вся радость, вся гордость, уверенность. Помнишь:

Мою любовь, широкую, как море,

Вместить не могут жизни берега.

Люблю я эти слова и часто их повторяю. Пиши же, сообщай больше новостей, а то нам деваться некуда от аршинных телеграмм о советско-китайской войне, о конференции в Гааге. Конференция эта, конечно, очень «интересная» вещь, но нам бы хотелось знать еще кой о чем. Всеми частичками души чувствую ароматы жизни, через тюремные стены слышу биение ее сердца. Вот вчера еще только сделала открытие, что я, да и все мы, вероятно, удивительно мало остаемся мыслями в тюрьме. Я заметила, что промелькнут одна-две мысли о нашей здесь жизни и тотчас же исчезают, надолго уступают место мыслям о свободе.

Сегодня получила коротенькую шутливую открытку от З.: «В нашей семье все живы и здоровы, что и от тебя услышать желаем. Мне хорошо. Привет всем З.».

Видишь, несколько слов, а сколько радости мне они принесли, с какой тревогой, с каким нетерпением я этих шутливых слов ждала. Как люблю я моих друзей, как дороги они мне, как неразрывно я с ними связалась, сжилась. Когда-нибудь буду рассказывать тебе о них долго-долго с восхищением и любовью.

…У нас теперь стоят такие ярко-солнечные, прозрачно-голубые дни, что и налюбоваться нельзя. На прогулке глянешь в небесную синь и глаз оторвать не можешь. Еще несколько дней, и начнется золотая осень. Вторая осень здесь и… пятая в заточении. Каков у нас там урожай в этом году? Как с хлебозаготовками? Удержится ли дальше карточная система?

Четверостишие Светлова и мне очень понравилось. Простое, образное и сильное:

Наши девушки ремешком

Подпоясывали шинели.

С песней падали под ножом,

На высоких кострах горели[57].

А как вы выглядите теперь? Каковы наши девушки и хлопцы? Вижу вас иногда во сне… Шлю горячие, пламенные приветы друзьям. Работайте, родные, дружно и весело.


5 октября 1929 г.

Подруге В. Хмелевской[58].

Просишь написать побольше о нашей жизни в тюрьме. Но тут, видишь ли, такие дела, что я почти ничего не могу тебе написать, потому что это нам запрещено. Скажу тебе только, что среди нас нет ни одной, которая бы каялась, считала тюрьму несчастьем. Все мы — и старые и молодые — с гордостью несем свое звание политзаключенных, все мы — будь то осужденный на года или на пятнадцать лет — не знаем, что такое колебание, моральное падение или хотя бы временный упадок духа.

Тут живешь двумя думами: во-первых, как там на воле и, во-вторых, как получше использовать этот час. Можешь ли ты себе представить, что нам не хватает суток? Почти всегда, когда надо ложиться спать, думаешь с сожалением: «Уже дню конец. А надо было еще то-то и то-то проделать».

Недели летят как бешеные, а годы — кто их знает: не то мчатся, не то ползут. Нам хорошо с крепкой верой, с глубоким убеждением, с радостным сознанием, что «земля все-таки вертится».

Но можно ли удержаться от грусти? Эх, если бы ты знала, как схватит она порой, как переполнит до краев душу. Тогда-то и вырывается у тебя крик: «Я хочу на волю!» Все существо твое сливается с этим криком, хотя внешне ничем не выдаешь себя. Ходишь или читаешь, или говоришь о чем-либо, а все в тебе «корежит» от боли, кричит от мощного, но бессильного порыва. Может ли быть без этого? Но это нас не сломит, не ослабит — наоборот, закалит, заставит еще сильнее любить волю.

…Мне всегда хочется писать «Воля» с большой буквы. Есть еще несколько таких слов…

Ну, вот и написала. Теперь видишь нашу жизнь…


Без даты

Подруге А.

…Скажи мне, как будет введена пятидневная неделя в вузах? На фабриках я это понимаю, но в школе, где все должны учиться одновременно? Хочу это знать.

Много интересного пишут мне мои друзья. Сердце радуется, не вмещает всей любви к моей социалистической родине и гордости за нее.

…Нам даже странно представить себе, что у вас уже снег и мороз. У нас же так тепло, что можно гулять без пальто.

О моем смехе не беспокойся. Не утихает он и теперь. Работы много, работаю с удовольствием, а ученики мои — и пятидесятилетние и двадцатилетние — с не меньшим. Сама тоже учусь.

Хорошо у нас, живо, интересно, особенно тогда, когда о нас не забывают. Геня[59] кашляет, но не болеет. Берта [60] держится. Зина [61] укладывает свои припадки в рамки десяти-пятнадцати минут (на большее времени не хватает). Одним словом, крепкий курс против богадельни.


5 ноября 1929 г.

Сестре Любови.

…У нас уже настоящая осень, холод и дожди. Но это ничего. Осень не портит моего настроения. Жизнь светлая, дорогая и осенью. Теплая кофточка у меня есть, не волнуйся. О нас не забывают. Хоть нас в тюрьмах много, но друзей у нас на воле еще больше.

Что я делаю? Немного учусь сама, учу других. Поверишь ли, у меня, у всех нас столько работы, что дня не хватает. Время летит так быстро, что только радоваться надо. Уже начало ноября, уже пошел пятый год заключения. Это — большая цифра. Что ты успела за эти годы, как выросла? А я сижу на месте. Но ничего, и мы еще повоюем.

…Надо кончать. Скоро погасят электричество. А что, если бы ты вдруг пришла ко мне, в мою камеру? Как бы мы поговорили с тобой. Ну, ничего, поговорим еще…


22 ноября 1929 г.

Подруге А.

…Если бы ты знала, если бы ты могла понять, как бесконечно дорога память старых друзей, как радостно, светло думать, что там, на свободе, далеко-далеко есть родная, близкая душа! Иногда так бывает, что всех старых милых друзей как ветром разнесет, раздует во все стороны, ничего ни о ком не знаешь, кажется, что между нами не одна тюремная стена, а целая сотня. Тогда бывает невыразимо тоскливо, и свобода становится каким-то абстрактным понятием, а не живым, близким, знакомым. И это больно, ох, как больно! А у меня за эти годы уже бывало так не раз.

Хочу поговорить с тобой сегодня так задушевно, как мы никогда не говорили. Да разве было когда-нибудь так, как теперь? Какая чудная, бесконечно интересная наша жизнь…

Так хорошо и тепло на душе от мысли, что ты на свободе. Как это смешно! Тут, в тюрьме, я иногда ловлю себя на радости, что В., П. и Р. на свободе. Как будто все должны или могут не быть на свободе!

Пишешь, что у вас много солнца. Хорошо, хорошо. Хочу, чтобы у вас всегда было солнце, радость и песни…

Что же тебе написать о себе? Знаешь, очень хочется на свободу. Всегда, всегда. Так сильно, так неудержимо. Но это сильное желание наполняет не меланхолией, не тоской, а огнем. Ведь время летит, каждый день приближает к свободе. Ни один день не пропадет даром — уменьшает срок. А к тому же огромнейшее желание учиться. Дни заполнены целиком, не хватает времени. Здесь ужасная глушь, и поэтому хочется ближе чувствовать свободу, чаще получать письма. Прими это во внимание и пиши чаще.


25 ноября 1929 г.

Подруге Г.

Обращаюсь к тебе за разрешением весьма важной проблемы: допустимо ли, чтобы у политзаключенного на пятом году сидения был такой день, когда ничего не хочется делать? Вот у меня сегодня такой день. Мысли и воспоминания выбили нас из «научной колеи», все умные книжки отложены в сторону, и мы сегодня, по правде сказать, больше смеялись, чем делали что-либо другое… А что ты делала весь день? О, если бы сравнить наш день и ваш! Но ничего! Мы еще поработаем, только можно ли отработать за минувшие годы? Мне кажется, что нет, ибо тогда я буду работать за «сегодня», а не за «вчера». Ты пишешь: «Выходи скорей!» О, как бы я уже вылетела, а не вышла, но…


2 декабря 1929 г.

Товарищу М. Златогорову.

Решила написать тебе спокойное письмо. Но разве это возможно? О нет! Как подумаю обо всех вас, как вспомню твое последнее письмо, спокойствие бесследно исчезает, а изо всех уголков души рвется бурный восторг. С трудом удается выбрать из всего вороха дум и чувств то, о чем хочется тебе рассказать в первую очередь.

Ну хорошо, прежде всего о социалистическом соревновании. Как жаль, что ты не был среди нас в тот момент, когда мы читали твое письмо, что ты не видел, какое впечатление произвело оно на всю нашу коммуну! Слушая рассказ об ударных бригадах, девушки буквально окаменели. Только через несколько минут обрели они снова дар речи, начали разговаривать, радоваться, удивляться, восторгаться. Трудно было себе представить, что весь тот героизм и энтузиазм, которые являлись самыми характерными чертами эпохи гражданской войны, вошли ныне в быт, стали повседневным явлением. Мы слышали о соревновании, я с особой радостью узнала, что идея его рождена комсомолом, понимала, что оно должно сыграть огромную роль в деле осуществления лозунга «догнать и перегнать», но… насколько же шире, могучее, интереснее это в жизни, чем в наших представлениях!

Знаешь ли ты, как дорога мне каждая ниточка, которая связывает меня с живой жизнью? Не могу тебе больше писать, как и осуществлять другие свои желания. У нас также, хоть и на свой лад, напряженные прекрасные будни. Не хватает суток. Но ничего не значит, что прошла неделя, месяц. Нет! Это ведь значит на неделю, месяц ближе к воле…


11 декабря 1929 г.

Ему же.

…Живые факты вашей действительности способны захватить друзей, смутить врагов. И одни и другие делают свои выводы. А я вот вчера вместе со своей соседкой по камере вспоминала о живых фактах нашей действительности — о некоторых товарищах, осужденных по уголовным статьям кодекса законов. Один из них — пожизненно. Вот где нужна сталь и моральная сила, чтобы в безмерно тяжелых условиях не сломаться, сохранить свое лицо! Подумай — жить среди бандитов и воришек, без газет и книг, без бесед с товарищами, за бессодержательной каторжной работой, под «ласковой опекой», удваиваемой или утраиваемой после каждого шага, сделанного не по регламенту…

Таких много. Вот и сейчас вспомнила еще пять-шесть пожизненно осужденных. Вечная тюрьма? Конечно, не вечная, но все же невыносимо тяжелая. А все же выносят! Сохраняют и бодрость и веру в «завтра». Выковываются люди.

Много не напишешь на этих редких листочках, надо рассказывать, много рассказывать такого, что должно быть широко известно. Вот, когда встретимся, заберемся куда-нибудь, и будет беседа бесконечная, захватывающе интересная. А тогда берись за перо и пиши, рассказывай свободной советской молодежи о том, «как пахнет жизнь» у ее товарищей, близких соседей.


14 декабря 1929 г.

Товарищу С.

…А мы теперь живем особенно интенсивно. Никогда у нас в стенах тюрьмы не было тихо, но теперь особенное настроение. Отовсюду такие хорошие вести! Конечно, немало и плохих, но они как-то стираются, уходят на второй план, а тон задают именно радостные. Если бы ты знал, с каким нетерпением мы ждали подтверждения своего вывода о наступлении. Вторичного, во сто раз более сильного и решающего. Дождались и торжествуем. Хочется еще подтолкнуть вперед, сильнее накалить, ярче выразить. Но… сиди и «не рыпайся». Что же, посидим еще. А все-таки чудесное «скорей» не только живет, но и мчится вперед. Вспоминается Маяковский: «Мы идем! Не идем, а летим! Не летим, а молньимся!» Одним словом — хорошо, чудно хорошо!!! Обо всем хочется спросить: и о Китае, и об урожае, и о коллективизации, и о тысяче других вещей. Но напишешь ли? Не найдет ли опять на тебя «молчанка» на несколько месяцев? Ой, только не это! Прошу тебя очень, очень. Сегодня столько тебе надавала поручений, столько поставила неотложных вопросов, что, боюсь, придется тебе потратить немало времени на все это. Но знаю, что все это сделаешь, исполнишь. Ну, пусть бы сейчас можно было тебя увидеть! Вижу тебя, твои движения, улыбку, слышу твой голос, но все это не то. Настоящее! Пусть оно будет! Представляешь ли себе его ясно? Нет, все представления бледны и бескровны. Ты увидишь! Мы увидим, мы будем пламенеть радостью, мы, счастливые, будем громко смеяться…


16 декабря 1929 г.

Подруге В. Хмелевской.

Вчера совсем неожиданно получила твое праздничное письмо. Вот спасибо! Такую радость принесло оно мне… А от вести, что хочешь переслать мне какой-то подарок от деревенских коммунарок, я широко раскрыла глаза и вся захлебнулась от счастья. Что ты говоришь? Они знают обо мне? Они думают обо мне и шлют привет? О, стою ли я этого?! Как же поблагодарить их, как выразить свою глубокую радость? Знай, что это, может быть, самая большая радость, какая только бывает в тюрьме.

Вчера получила из тюремной цензуры присланную тобой книжку о колхозах. Это так прекрасно, так ново, что слушаешь и читаешь, как сказку. Книжкой сразу завладели З. и М., так что я только и видела. Читают, увлекаются, а на прогулках рассказывают мне отдельные места. В конце книжки я увидела список вновь вышедшей литературы. О, как мне захотелось сразу прочесть все, все. Одна интереснее другой кажется… Пришли, пожалуйста, также, прошу, хорошую книжку о Китае… А то этот вопрос представляет собой для нас на самом деле «китайскую грамоту».

…Хочешь знать о нашем житье-бытье? Да, мы сидим в одиночках, лишь некоторые — по двое в камере. Я не переношу одиночества и поэтому всегда стараюсь сидеть еще вместе с кем-либо.

…Теперь вечер. Кругом тишина, только изредка на весь коридор кашляет Л., да слышно, как ходит по своей камере Г. Она через каких-либо восемь месяцев выходит на свободу и поэтому часто расхаживает и думает, как будет жить на воле. Порой зазвенят ключи, послышатся шаги надзирательницы. Кончается день, он никогда больше не повторится. Мы еще на день ближе к воле.

…Вспомнила концерт, о котором ты писала. Надо было бы тебе видеть, как бросаемся мы к окнам, когда услышим на улице «катернику»[62]. Но мы будем еще вместе слушать прекрасную музыку жизни…


24 декабря 1929 г.

Всем родным.

…Очень часто рисую себе картину нашей встречи. Что это будет за счастье долгожданное! А время неуклонно идет. Вот уже 1930 год. Осенью этого года будет уже пять лет, как я в тюрьме, значит, останется еще только четыре. А кто знает, может, и не придется мне уже их отсиживать. Ведь обо мне да и о моих товарищах-заключенных на свободе не забыли.

Спрашиваете о моем «мятежном сердечке»? Ничего — выдержу, еще как выдержу. И не подвести постараюсь.

Что же написать о моей внешней жизни? Представьте себе, что у меня теперь так много работы, что просто вздохнуть некогда. Не знаю только, чего хотеть: или чтобы день был длиннее, или чтоб еще скорее время летело.

Живем мы дружно. А ведь у нас не только молодежь. Есть и очень старые люди. Наша старая Катя (есть и малая) почти ровесница маме, ее младшему сыну столько же лет, сколько и мне. А она уже раз отсидела четыре года, год побыла на свободе и опять попала в тюрьму на четыре с половиной года. И сколько в ней силы, энергии, молодой бодрости, как с ней хорошо!

Есть у нас целая старая гвардия, ни в чем не уступающая молодым. Я же по привычке все еще считаю себя молодой и никак не могу стать солидной.

А вот недавно была у меня огромная радость: мне прислали интересный подарок[63]. И к этому — письмо, такое, что я его до конца жизни не забуду. Вы поймете, чем это для меня было, каким дорогим подарком на всю жизнь останется.

О материальном моем положении, мамочка, не беспокойтесь. Мы не голодаем, нет. Друзья о нас заботятся, помнят. И не холодно у нас вовсе. Вообразите, что сегодня выпал первый снег, а теперь у нас уже и следа от него не осталось. А мороза настоящего еще вовсе не было, так что на прогулке мы даже часто сбрасываем пальто. Мне особенно жарко.

Так вот, все это без прикрас. Прибавьте к этому только страстное желание «на волю! на волю!» — и будет почти полная картина моей жизни.

А вы, родные мои, любимые, работайте вовсю, живите и веселитесь, помните, что в такое прекрасное время люди еще никогда не жили.


Без даты

Подруге Г.

Да, уже Новый год. Если бы ты знала, как радостно мы все его встречаем. Ведь это значит — на год меньше тюрьмы, на год ближе к воле. Тебе, моя родная, стало грустно при воспоминании обо мне на радостной шумной улице, а у нас в этот вечер было особенно весело и светло, но, разумеется, вместе с тем и немного грустно, ибо хотелось видеть людей, много людей. Нам разрешили лечь в этот вечер попозже, и мы устроили себе праздник. Пели, декламировали, рассказывали, танцевали «Карманьолу», вспоминали… Но нас всего только шестеро, и это накладывало какой-то особый отпечаток на наш праздник. Мы все время чувствовали, что нас всего только шесть, а вокруг — далеко-далеко — ни души, глушь и тишина. И вот, ровно в двенадцать часов, зазвенели колокола. Это было радостной неожиданностью. Мы раскрыли решетчатые окна и, глубоко взволнованные, слушали, прильнув к подоконникам, а в камеру к нам вместе со снежинками врывались звуки старого мира. Мы уже вкладывали в них новое, милое нам содержание, слышали ваши голоса, призыв к борьбе, клич победы. Прекрасно и чудно было это, долго будет нам памятен этот вечер.


10 января 1930 г.

Группе товарищей.

Мои милые друзья, товарищи мои дорогие!

Сегодня получила от всех вас письмо и вот, имея возможность побеседовать с вами без цензуры, пишу всем сразу. Любимые мои, далекие! Не только радость, солнечную, лучезарную, приносят нам ваши письма. О нет! Приносят они нам более важное — уверенность, что сбываются наши мечты.

Понимаете ли вы, какая сила, какая уверенность наполняет нас, когда читаем, что эти мечты превращаются в конкретные планы, осуществляющиеся у вас, становятся в тысячу раз более великими, чем в наших мечтах.

И вот с этим сознанием приходит мысль: пусть нас пока что здесь пытают, пусть расстреливают на демонстрациях, пусть мучат в дефензивах и морят по тюрьмам, но СССР существует, но социализм строится на земле! А когда существует СССР — будет победа и у нас. Эта вера в победу, эта уверенность в ней в настоящее время весьма характерное явление для самых широких масс рабочих и крестьян.

Любопытно, что даже те, которые не решаются вступить в партию или в комсомол, или те, которые вышли из них, объясняют теперь свою пассивность не тем, что, мол, «ничего из этого не выйдет», а тем, что «и без нас обойдутся»… Испугавшихся можно встретить уйму, но разочаровавшихся — очень редко. Фашизм своей двойной политикой кнута и пряника выковывает на свою погибель такую гвардию, что можете быть уверены в том, что скоро будете приезжать в Варшаву не на дипломатические конференции, а на съезды Советов.

Вы уже, наверное, слышали это от наших делегатов, но прислушайтесь, родные, и вы услышите это также через тысячи решетчатых окон, через гул машин, через мощные песни демонстраций, через осторожный шепот конспиративных заседаний.

Вы слышите?

Так еще быстрее и крепче стройте, крушите, ломайте остатки старого строя и знайте, что от каждого удара ваших молотов содрогается все здание фашистской Польши. А мы, мы выше поднимаем головы, сильней сжимаем кулаки.

Помните ли вы об этом?

Помните, любимые, и гордитесь тем, что вы не только строители, но и борцы за свободу миллионов, миллионов угнетенных фашизмом рабочих и крестьян. Нужно, чтобы об этом знал каждый фабзайчик, каждый член колхоза. Сколько сил это им прибавит, насколько радостней будет труд.

Одновременно с вашим письмом я получила письмо и из Польши. Вот где контрасты! Но есть и общее: энтузиазм, неудержимое стремление к борьбе. Товарищи мои на свободе живут «от тюрьмы до тюрьмы», но и на свободе они подвергаются бесконечным обыскам, арестам, допросам в дефензиве.

«Веселая», разносторонняя жизнь, правда? Вот узнала, что снова попалась Л., а через неделю — что села З. Больно становится от такой вести так, что места себе не находишь. Девчата еще света совсем не видели, не подлечились даже после тюрьмы, потому что все время были безработными (безработица и так огромная, а тех, кто сидел в тюрьме, вообще не хотят принимать на работу) или зарабатывали по сорок, шестьдесят, девяносто злотых, и вот — снова тюрьма, голодовки. Не насладишься даже работой, не «оплатишь за тюрьму», как опять садись. Но послушаешь, что говорит такая Л. или такой К., и боль сразу сменяется радостью, гордостью — с такими мы победим фашизм!


Коммунаркам коммуны имени Фрунзе.

Милые товарищи коммунарки, посылаю вам горячий привет за ваши подарки и ваше письмо. Вместе со мной благодарят вас и мои товарищи, ибо это была радость не только для меня.

Все мы много раз рассматривали ваш подарок, любовались им, хвалили работу и повторяли: «Как нам не быть крепкими духом, когда о нас думают наши свободные сестры, когда через границы они протягивают нам руки».

Родные, дорогие! Знайте, что вы влили в нас целое море силы, что вы помогаете перенести в будущем еще не одну голодовку, просидеть не один еще год в мрачных стенах, где издеваются, где размахивают фашистским кнутом.

С волнением читали мы о ваших обобществленных хозяйствах. Будет такое время, когда мы из-за границы не только сможем поехать, но сами явимся членами одной великой коммуны. А пока что работайте, дорогие! Объединяйте вокруг себя возможно больше деревень, а мы за границами СССР, несмотря на расстрелы, несмотря на тюрьмы, объединим рабочих и крестьян для борьбы за свободу, за советскую Польшу.

Крепко жму ваши руки. Пишите о своей жизни.


13 января 1930 г.

Подруге Ф. Слуцкой[64].

…Могу тебе похвастать: я отсидела уже четыре года, шесть месяцев и семнадцать дней. Ты понимаешь, как это много? Но осталось еще тоже немало, почти столько же. Пролетит и это, правда? Соскучилась я по свободе, по работе особенно. Но зато как буду радоваться, когда опять буду на воле! Ведь копится энергия изо дня в день, из года в год. Сколько же ее соберется? А работы на свете ведь много, ой как много!


Тогда же

Подруге Г.

Какая огромная, небывалая радость у меня! Представь себе, что на днях я получила прекрасный подарок, присланный мне друзьями. Теперь вся сияю от восторга…

А ты так трогательно меня утешаешь! Ведь целые потоки слез можно осушить такими утешениями и ободрениями, а мне так только приходится влезть на крышу и кричать «кукареку!». Теперь вот я бы это охотно сделала, но уже поздно — сегодня мы уже на прогулку не выйдем…

Знаешь, странно мне себе представить, что меня в самом деле помнят, знают и ждут. Радостно и странно: наперекор и годам, и расстояниям, и всем бесчисленным препятствиям. Хорошо жить на свете, очень хорошо!

Да, я знаю, что меня ждет очень много хорошего и красивого, знаю и то, что будет еще в сто тысяч раз больше, чем я могу себе вообразить. Не особенно охотно соглашаюсь я на то, чтоб все это отложить на годы, но… к сожалению, никто у меня не спрашивает.

А пока жизнь идет у нас своим чередом. Представь себе, что и теперь у меня нет времени заниматься. Хорошо, что еще много времени впереди, а то совсем стыдно было бы мне вернуться к вам. Люди думают: «Сколько лет сидела в тюрьме, ведь профессором можно было бы стать». А тут совсем не так.

У нас уже давно зима. Снега-то еще нет, но земля мерзлая, холодно, ветрено, а льдины плывут по реке все медленнее. Скоро она станет. Соскучилась я по настоящей зиме. Давно уже такого снега не видела..


19 января 1930 г.

Подруге В. Хмелевской.

Часто вынимаю и долго-долго разглядываю присланный вами подарок. Кажется мне, что всю жизнь буду я его беречь, как самую дорогую память. А письмо было таким прекрасным дополнением к подарку, что само по себе является интереснейшим документом эпохи, точно так же, как творчество того старика колхозника, о котором ты мне писала. Как это понравилось всем нашим девчатам! Они просили это несколько раз прочесть, а теперь все вспоминают, повторяют. Нет, что там много говорить! Времена мы переживаем такие, что жить и не часы считать, а минуты, ибо каждая уносит нас вперед на дни, на годы. И хорошо то, что процесс этот происходит (хотя и совсем в других формах) повсюду. Вот в чем сила, в чем суть. Но об этом в другой раз…

Теперь я должна оправдаться перед тобой. Когда я писала «незнакомые», я совсем не хотела вас этим как-то задеть, а думала так совсем искренне, ибо не могла себе представить, не знала попросту, что я за те годы, которые провела вдали от вас, не только не растеряла своих старых друзей, но и нашла много других среди вас.

В тюрьме так трудно представить это себе. Читая ваши письма, я широко раскрываю глаза, улыбаясь от счастья (ибо это счастье, да, да, счастье!). И еще больше чувствуешь в себе силы, еще крепче, всем своим существом кричишь «скорей!». Что же касается «настроения», то здесь — моя правда! Даже соглашаясь с твоей оценкой моей роли, надо признать, что роль эта все же не ахти какая большая. Надо смотреть правде в глаза, не пугаться страшных слов. Разве это, разве столько надо делать? О, не говори этого ни мне, ни тысячам моих товарищей, ибо в этом как раз вся тяжесть тюрьмы, об этом и боль и скорбь от первого до последнего часа долгих лет заточения. Мы счастливы от сознания, что нас помнят, что воспоминание о нас прибавляет силы, будит энергию наших товарищей на воле, но мы ни на секунду не забываем, что сами-то ничего сейчас не делаем…

…Будет хорошо, так хорошо, что лучше и быть не может! Разве не чудесно, что два противоположных процесса — разрушение и созидание — происходят одновременно, и хотя творятся в разных местах, но ведут к одной цели.


18 февраля 1930 г.

Сестре Надежде.

У меня все еще нет полного представления о твоей жизни.

Судя по твоим письмам, мне кажется, что живешь ты недостаточно полно. А неполнота эта происходит оттого, что ты не замечаешь очень многих и к тому же главных проявлений невиданно прекрасной, неизмеримо широкой окружающей тебя жизни.

В предыдущем письме я расспрашивала тебя о том, как подвигается у вас коллективизация. Сегодня мне хочется спросить, насколько уже кооперирована в твоем районе деревня, какие виды кооперации лучше всего прививаются, какие успехи. Кроме того, мне очень хочется знать, насколько все это тебя интересует, каково твое участие во всем этом. Неужели возможно не гореть восторгом при виде того, как рушится весь старый уклад жизни в деревне, сотканный из темноты беспросветной, тысяч несчастий и бед, тяжелого, неблагодарного труда и неисчислимого множества разных других, облитых слезами и кровью нитей? Разве можно только сбоку присматриваться к тому, как миллионами рук ткется новый, невиданный, светлый узор новой жизни?

Конечно, нельзя! Надо ринуться в эту захватывающую работу, делать столько, сколько силы позволяют. И жизнь будет наполнена до краев, будет сверкать радостью, будет пениться страстным желанием жить, чтобы работать все больше и больше.


Тогда же

Товарищу С.

Долетают ли до тебя порывы бури, которая, нарастая с каждым днем, бушует вокруг нашей тихой обители? Какое счастье каждый ее звук, как жадно ловит его ухо! Ну, и будут времена еще! Ненавистные эндецкие, пепеэсовские и другие газеты приносят, кроме телеграмм о Гаагской и Лондонской, спасающих мир конференциях, сведения и об иных событиях, которых ни скрыть, ни замазать нельзя. Но — точка. Будем жить — и видеть будем и делать будем…

Замечательная наша жизнь. Но знаешь, что я тебе скажу? Хоть для тебя это вовсе не будет новостью, но я в последние годы в связи со всем множеством «казусов» и у вас и у нас как-то с новой, совсем новой и необычной яркостью еще раз поняла, какая же это сила — коллективная мысль. В ней-то и заключается наша непобедимость. Вот это хорошо. Вот это и делает тебя еще сильней, еще более уверенной…

Моя пятилетка учебы выполняется совсем не так, как ваша. Видишь ли, с тех пор, как я ее намечала, условия совершенно изменились. Недаром же мы живем в условиях капиталистической анархии. Раньше я все время посвящала своим занятиям и делала на самом деле большие успехи. Теперь же у меня столько уроков и всякой другой работы, что иногда по месяцам (кстати, и теперь так) не могу по плану заниматься. Я стыжусь признаться, что до сих пор, за четыре с половиной года тюрьмы, не покончила еще с «Капиталом». Но утешений у меня немало, время потеряно недаром.


Тогда же

Подруге Р. Кляшториной.

Письмо твое меня действительно глубоко огорчило. Хочется мне быть с тобой, помочь тебе в тяжелую минуту, но полторы тысячи километров, тюрьма да и другие препятствия все мои желания делают неисполнимыми. Прежде всего, родная моя, я должна тебя основательно, беспощадно поругать за мелькнувшую у тебя преступную мысль. Хорошо, что ты ее тотчас же отстранила, иначе, кроме негодования и презрения, ничего больше не осталось бы у меня к тебе. Боль, какой глубокой бы она ни была, не покрыла бы и тысячной доли презрения.

Ну, хватит. Ты, верно, и сама уже дала себе хорошую трепку.

Теперь к делу.

Итак, сила, энергия, еще раз энергия и сила. Правда на твоей стороне, ты выйдешь с победой. Надо только все сделать, чтобы ее добиться. И при этом ни на минуту не опускать рук, не падать духом, а становиться все крепче, решительнее, настойчивее.

Именно твое поведение теперь — прекрасная, хоть не радостная возможность доказать, что ты в самом деле представляешь собой. Докажи же с честью. А для тебя самой это генеральная проба сил. Прощупай же себя хорошенько, внимательно, подкрепи все слабые места. И в результате всей этой печальной истории ты должна вырасти на целую голову, стать новым человеком. Желаю тебе силы, желаю тебе успеха. В успехе я почти не сомневаюсь. Не вижу оснований для противного. Но сделай же все возможное и невозможное, обязательно сделай.

Пиши мне часто, сообщай, каковы успехи.


Тогда же

Подруге А.

…Спасибо тебе за открытку с пионерами. Как мы рады были их видеть. Но, если бы ты знала, как отозвались в душе твои слова: «Тоскливо стало за тебя и за всех вас». Да, иногда бывает тоскливо, ой-ой как. Но это скоро проходит.

На днях получила письмо от Любы[65]. Все оно — порыв радости. Как мы хохотали, читая его. Видишь, думали ли мы, что будем так долго в разлуке? Не могу привыкнуть к этому и до сих пор. Но ничего, будем все-таки опять и еще будем вместе. И как будет прекрасно!


15 марта 1930 г.

Товар ищу С.

Прежде всего шлю сердечнейшую, рассердечнейшую благодарность за письма. Вот была радость, и неожиданная и огромная. Хочется поговорить после стольких лет, а бумаги всего клочок. В будущем смогу писать тебе гораздо реже, так как переписку нам ограничили до минимума. Поэтому пусть тебя мое молчание не смущает и не тревожит. Оно будет свидетельствовать не о том, что я не хочу написать, и не о том, что я больна или умираю, а только о том, что написать не могу. Но зато ты должен писать еще чаще. Думаю, что это дело и без доказательств ясно. Ну, ладно!

…Ты так заманчиво приглашаешь меня на каток, что я сразу соглашаюсь. Приходится только маленечко подождать: всего еще три зимы, а на четвертую уже будем кататься. Только вот у меня стал вопрос: катаются ли на коньках тридцатилетние люди? Кажется, что нет. А мне ведь будет ни больше, ни меньше, как все тридцать. Чудеса, да и только!

Последних, посланных тобой книг я не получила, точно так же, как и не получу ни от тебя, ни от кого из вас больше ни одной книжки, изданной в СССР. И тут тоже придется маленечко подождать.

Пишешь, что Михаил Светлов ответил на мой отзыв о его стихах своей «обычной печальной улыбкой». Ну почему, ну зачем он улыбается печально? Как можно в наши невиданно прекрасные времена обладать «обычной печальной улыбкой»? Не пойму этого никак, ни за что. Да на каком таком острове печали среди мира восторженной радости и победы он живет? Шлю ему целую волну восторга и уверенности в победе, пусть только он радостно улыбается.

Сегодня обо всем по слову. Роза[66] получила уже обвинительный акт. Обвиняют ее по первой части § 102, а не по второй (что в последнее время стало «модным»). Значит, получит не больше восьми лет. С нетерпением жду ее сюда, после суда мы, наверное, будем вместе.

Хо-о-рошие новости ты мне сообщил. Да, великие дела совершаются быстрее, чем это предполагали даже очень умные люди. Хочется работать, работать и мчаться вперед!

Скажи В., что его последнее письмо ко мне конфисковано. Пусть он не забывает о цензуре, но пишет, непременно, обязательно пишет. Ты тоже помни о цензуре.

Вот надо и кончать. Но будет, будет такое время, когда вместе будем читать книги и работать, вместе пойдем в Трам[67]. А пока — пробиваться вперед…

…Ни у кого из вас нет ни такой возможности, ни такой необходимости восстанавливать в памяти прошлое, как у меня. Как люблю я его, как дорожу им! Но и никому из вас будущее не кажется таким ослепительно ярким, лучезарно прекрасным, как мне. Многие же детали настоящего, для вас незаметные, обычные, для меня — источники бурного восторга. Хорошо то, что годы тюрьмы не смогли превратить меня в мумию, что «дух времени» нисколько не чужд мне, а события сегодняшнего дня как у вас там, так и у нас не кажутся «чудесами в решете», а понятными и необходимыми следствиями и причинами. Еще лучше то, что это относится не только ко мне, а ко всему теперешнему поколению политических заключенных. Это тоже знак нашей эпохи.

Теперь о бодрости. Видишь ли… мы ее не «сохраняем». Нет, она приходит к нам каждый день все новыми свежими волнами, ее родит каждая минута жизни, независимо от того, была ли это минута радости или злобы. Небодрые, нежизнерадостные люди среди нас (независимо от возраста) — это исключения, очень редкие исключения. Много хочется тебе рассказать на эту тему, да писать негде. Потом когда-нибудь.


Без даты

Группе товарищей.

Сегодня пишу вам о том, о чем нам писать запрещено. За одно сообщение об этом письма конфискуются тюремной цензурой.

Так вот: во всех тюрьмах пережили мы «революцию»… Наши фашистские «опекуны» решительно взялись за уничтожение «коммун» и большевизма, забрали у нас все «большевистские» книги (это значит: изданные в СССР), запретили передачи из камеры в камеру, запретили даже собираться вместе на прогулки, запретили передавать друг другу газеты. Все это для того, чтобы не дать возможности учиться. Кроме того, «не устраивать коммуны» — грозно заявили нам.

Это значит: покупать продукты каждый может только для себя, кто получает посылки, тот и питается. А покупать разрешается не больше, чем сам можешь съесть. Ко всему тому еще с десяток приказов в том же духе. Во Вронках даже пытались силой перевести наших товарищей на положение уголовников и обрить им волосы. Это начало, а потом «марш работать в тюремные мастерские». Так хотят они. Но, (разумеется, совсем другого хотим мы. Так вот и воюем. От злости они из кожи вылезают, но мы не только не склоняем покорно головы, но боремся за каждую пядь свободы.

«Я вас задушу! Я вас сгною в карцере! Вы будете у меня лежать под нагайками и просить милости», — гремит пан начальник.

А на другой день он пытается другими методами воздействовать на нас:

«Будьте же разумны. Разве можно прошибить головой стену? Что вы сделаете, вы, женщины, против власти? Надо покоряться. Надо по-хорошему», — и так далее.

А когда и это не помогает, выступает на сцену «высшая власть» в лице прокурора и так нам заявляет:

«С вами нужно было поступить так, как вы с нами поступали в России: вас давно нужно было поставить к стенке, а не держать в тюрьмах. Вы должны быть благодарны не только за то, что на свете живете, а и за то, что содержитесь в таких условиях. А вы еще хотите в культурной, гуманной, западноевропейской Польше читать большевистские книги. Что? Молчать! Господин начальник, обратите на них побольше внимания».

Ну, и внимание «обращается» весьма старательное и полное.

Все это — одна сторона вопроса. А другая на улице. Вы, вероятно, знаете, какая сейчас в Польше обстановка. Вам легко поэтому понять, почему именно сейчас на нас посыпались, как из рога изобилия, все эти «прелести».

Эх, и время же у нас теперь, родные мои! И у нас теперь решительный час. Мы только одной половиной мысли реагируем на все окружающее нас в тюрьме. Другая половина — в будущем, другая живет тем, что неуклонно приближается, идет. Но не буду разливаться на эту тему. Посмотрим, а еще лучше — будем делать. Будем! Будем! Эхма…

Недавно получила от вас ряд писем. Сколько дум вызвали эти письма! Как глубоко запали в душу сидящих со мной товарок слова: «Сломали тысячелетние устои старой деревни, сейчас надо научиться по-новому работать на развороченных трактором межах».

Поднесите же огромную, как Монблан, фигу под самый нос всему «цивилизованному» свету, который пророчил вам гибель, который выл, кричал, шумел, что не будет засеяно и половины того, что сеяли до «крепостного права» — это, по-ихнему, до коллективизации.

Правда ли, что уже оканчивается Турксиб? Как это чудесно! Помню когда первый раз прочла в газетах про Турксиб, казалось мне, что это план далекого, далекого будущего. А он уже превратился в действительность.

Пишите же чаще, дорогие, знайте, что те дни, когда мы получаем от вас письма, — это радостные, праздничные дни.

Ну, всего! Стройте крепче и знайте, что этим подводите также базу под революцию в Польше, а она не заставит себя ждать.


Без даты

Группе деревенских коммунарок.

Любимые мои товарки-коммунарки! Ваше письмо также принесло нам много радости. С нетерпением ждем от вас новых вестей, хотим знать, как прошла посевная кампания, много ли засеяли, как работают те товарищи, что влились в ваш коллектив. Если бы вы только знали, как это все нас интересует, сколько мы думаем и говорим о вашей жизни, как сильно хотим, чтобы работа шла у вас успешно.

Как хорошо, что дети ваши будут в яслях и на детплощадке, под присмотром. Счастливые эти дети! А сколько миллионов детей за границей живут совсем по-другому, чем ваши маленькие коммунары.

Милые товарищи! Теперь я вам немного расскажу о нашей жизни в тюрьме. Нас также все прибывает и прибывает, но это уже не так радостно, как ваш численный рост. Год тому назад нас, политических заключенных, в этой тюрьме было только шесть, а сейчас нас уже двадцать шесть — прибыло двадцать новых товарок, а на свободу за это время вышли только две. Приговорены все к четырем, шести, восьми, десяти годам, так что, как видите, можно даже успеть забыть, как белый свет выглядит.

Много среди нас больных, и не удивительно, ибо все мы прошли через несколько голодовок, издевательства и пытки, и оставаться здоровыми было мудрено. Своих родных и товарищей мы никогда не видим, ибо тюрьма наша находится на далекой глухой окраине Польши, куда приехать стоит очень дорого. А какие у наших родных — рабочих и крестьян — достатки, вы хорошо знаете.

Особенная нужда царит в Польше теперь, в связи с безработицей. Вы давно уже изжили это, а рабочие и крестьяне всех капиталистических стран терпят сейчас большие бедствия. Доходит, например, до того, что отец-рабочий убивает себя и своих детей потому, что не может больше выдержать голода; брат убивает брата за кусок селедки (такой случай был недавно в Ченстохове). Люди падают от голода на улицах.

Разумеется, трудящиеся не склонны покорно переносить это. Каждый день в разных городах бывают демонстрации, бои с полицией, каждый день проливается кровь рабочих и крестьян, а назавтра борьба возобновляется еще с большей энергией и силой. Близится революция в Польше, скоро и у нас будет Великий Октябрь.

Фашизм чувствует все это и все сильнее кует свои цепи. И больше всего достается тем, кого он уже держит в своих лапах, — нам, политическим узникам: жизнь наша ухудшается с каждым днем.

Хотят нас так прижать, чтобы мы и не пикнули, но задушить нас не так-то легко. Ого, нас голой рукой не возьмешь, обожжешься!..

Мы хорошо знаем, почему это именно теперь так занервничали фашисты, и все выше подымаем головы, ибо воля уже глядит нам в глаза. Товарищи милые, если бы вы знали, что за счастье знать это, думать так, писать об этом. Представьте себе только на минутку, что это значит — жить в тюрьме накануне революции. И это вызывает в нас столько силы, столько бодрости, что мы могли бы перенести в три раза больше издевательств.

Мы радостно принимаем ваше приглашение приехать к вам. Да, товарищи, мы скоро приедем учиться, как строить новую жизнь, а вы приедете к нам, в Советскую Польшу, чтобы делиться опытом, помогать нам. Все это будет. А пока что мы будем собирать силы для решительного боя, а вы, дорогие, работайте и знайте, что пока такие счастливые на всем свете только вы одни.

Ну, оставайтесь здоровыми и веселыми. Крепко целуем вас.


25 марта 1930 г.

Подруге В. Хмелевской.

Понравилась мне твоя мысль о том, что искать «героев» — устаревший пережиток. Право, теперь эпоха не героев-одиночек, а гигантских масс. В величии их поступков поступки одиночек — это капли в море. В этом вся сила, вся прелесть! Вот ведь сама говоришь: содержание и цель — те же. Но так много новых форм, когда инициатива идет не от одиночек, а от коллектива! И не только форм — какие разные результаты! Как разнятся они своими размерами. В этом убеждаемся каждый день…

Ну, хорошо! А все же… как же хочется на волю! Сегодня вышла одна наша товарка, Как она радовалась! Что это за венок разных, самых противоречивых переживаний! А нам тут приходится очень редко отправлять на волю, и поэтому сегодня огромная радость. Все мы считаем свои и чужие годы и месяцы и довольны, что их становится все меньше. Часто мыслью улетаешь на несколько лет вперед и мчишься дальше, дальше. Но время делает свое, и кто знает, кто кого перегонит. Я, со своей стороны, охотно уступаю времени пальму первенства. Посмотрим, будущее покажет. А пока что надо крепко стоять на ногах…


28 марта 1930 г.

Подруге А.

Вижу, что измеряем мы время совсем по-разному. Мне казалось, что ты еще только собираешься в Л., а ты, оказывается, уже оттуда вернулась. А мы все еще на том же месте. Но ничего, поездим еще и мы.

Хорошие мои, славные! Так радостно думать, что и вы там, далеко-далеко, размышляете о наших перспективах. О, конечно, они различные, но важно то, что направление-то одинаковое. Во всяком случае, и у вас и у нас по-своему хорошо. Скорей бы только время мчалось, летело.

Получила вчера письма от М., В., Л. и от многих других. Все преодолевают огромные трудности жизни, но все такие молодцы, что душа радуется. Столько бодрости, жизнерадостности, уверенности, сил. Л. только что поднялась после болезни, но это ни на йоту не изменило ее настроения. Одним словом, хорошо.

…Ни научных книг, ни беллетристики присылать нельзя…


12 мая 1930 г.

Ей же.

…Давно уже тебе не писала. Ты, верно, и беспокоилась и злилась. Одно письмо к тебе конфисковано, а писать-то вообще теперь можно только одно письмо в неделю.

Книги, посланные тобой, получены… только, к сожалению, не мной. Мы теперь на военном положении. То же самое во всех тюрьмах, в одних только (как у нас) натиск сильнее, в других — слабее. Мы, конечно, тоже не сидим «сложа руки», но это, к сожалению, только оборона — разумеется, только пока: начнем и наступление…

Но мы — ведь это только маленький винтик в огромной машине. Машина начинает двигаться все быстрее. Ах, что за интересные времена мы переживаем! Часто после какого-нибудь особенно подлого удара, нанесенного нам, злоба душит невыносимо, места себе не находишь от возмущения, а через минуту уже улыбаешься, думаешь: «Ерунда это все и мелочь перед тем, что скоро будет. Долго ли они еще попрыгают?»

Одним словом, как бы там ни было, будьте за нас спокойны. Держимся крепко. Нервы в кулаке. Спровоцировать себя не дадим. А надо будет — так грянем, что кое у кого здорово в глазах потемнеет…


Без даты

Подруге Е.

…Как обрадовалась я сегодня твоим василькам! Зимой ты обещала мне их прислать, а теперь вспомнила и прислала. Хорошая моя, ласковая, спасибо…

…Вчера у меня была необыкновенная радость, такая огромная, что ее долго-долго буду вспоминать. Но разве ты можешь понять все тюремные радости?

Если хочешь быть чуткой, то пойми. Хотя где там вам до нашей «бури в стакане воды»?

Ну, моя светлая, кончаю. Пусть будет тебе радостно, хорошо. Только не забывай, пиши. И вот еще что: думая о нас, о том, что мы прикованы к одному месту, к четырем стенам, сама старайся использовать свою свободу вовсю. Везде бывай, все смотри и обо всем рассказывай мне.


17 июня 1930 г.

Товарищу С. Файланду[68].

…Пишу, и тревога сжимает сердце: как ты себя чувствуешь? Поправляйся, милый, скорей. Это тебе генеральная задача. Срок — два месяца, не более. Посылаю тебе заряд силы в сто вольт. Прими его сразу, а не через, час по столовой ложке, и становись опять нашим боевым товарищем…


Тогда же

Подруге В. Хмелевской.

Трудно мне писать вам письма. Столько безграничной любви к вам в сердце, столько вопросов и одновременно столько радости, что никакими словами всего этого не передашь. В наши чудесные, небывалые дни и надежды, и люди, и чувства — все новые, небывалые. Какой мизерной и пустой кажется обычная старая «тоска по родине» по сравнению с тем, что чувствую и думаю о моем социалистическом отечестве, какой смешной и бессильной кажется гордость либералов «Вольной Франции» по сравнению с тем могучим, пламенным и огромным, что живет в душах миллионов людей, рвущихся к СССР!

Чувствуете ли вы это? Знаете ли вы, сколько раз в день, в час произносится название вашей страны, что просыпается в душе при слове «СССР» даже у тех, кто ни разу не видел в глаза хоть частицы его?!

Одно спасает, одна возможность узнать что-либо о вас — это ваши письма и книги. Как же они нам дороги!


Тогда же

Товарищу С.

…Получила твою тревожную открытку. Никогда не тревожься обо мне, о нас. Мы пройдем «через огонь и воду и медные трубы» и будем целы и невредимы.

…Опять начинаю учиться. Темп пока не особенно аховый, куда ему до ваших. На днях читала об открытии Турксиба. Вот где знак времени, отрывок только нами созданной и нам понятной поэмы…


Без даты

Подруге Р. Кляшториной.

…У меня, черт бы его побрал, новости невеселые. Душат нас невероятно, условия ухудшаются с каждым днем. Но ведь нет худа без добра. И в нашем «худе» добро то, что в Польше фашизм трещит по всем швам, и поэтому за нами особенно «ухаживают». А скоро мы «поухаживаем» за ними. Так что в общем и целом скорее очень хорошо, чем плохо, а в недалеком будущем — совсем прекрасно!


Без даты

Товарищу М. Златогорову.

…Пиши мне чаще, рассказывай, рассказывай как можно больше обо всем новом, неизвестном мне, чем полна ваша жизнь. Это принесет нам радостную весть о далеком, ясном, вольном свете.

Пусть тебя не смущает, что от меня долго не будет ответа, потому что у нас есть много причин, по которым, даже при большом желании, не всегда можем писать. Знай только, что твое первое письмо было для меня огромной радостью, что все последующие будут не меньшей.

А я тебе буду рассказывать, чем и как живем мы. Вчера только я получила несколько новых книжек, изданных здесь, в Польше. Знаешь, какой главный мотив пронизывает напечатанные там стихи? Борьба и… тюрьма. Это не удивительно! Почти половина всех произведений написана в тюрьме. Нет более характерных строк, передающих все содержание переживаемого нами, чем такие:

Товарищ, слушай! Слушай, брат!

В стенах тюрьмы мы бьем в набат.

Звеним цепями, кандалами,

И звон несется над полями.

В нем гул борьбы — и этот звон

Звучит как клич, а не как стон [69].

28 июня 1930 г.

Подруге Г.

Время летит, вот уже скоро пять лет, как тюрьма держит меня в своих объятиях. Остается еще три года, и, как говорится, «с гаком».

Вчера получила сообщение, что скоро выйдет из тюрьмы моя лучшая товарка. Не хочу верить. Это будет уже очень большое счастье. А все-таки порой приходит в голову радостная мысль: «А может быть, на самом деле?» О, если бы это так было…

А как ты думаешь: хочу ли я на волю?

У меня теперь много радости: встретилась я здесь с одной своей старой знакомой[70], любимой и милой, какой много лет не видела. Не могу наглядеться на нее, налюбоваться. Но и тут беда! Мы сидим в разных камерах и даже не имеем времени поговорить друг с другом… Встретилась я и с новыми людьми. Слушаю, слушаю без конца о тех годах и делах, в которых я уж сама не была участницей.

Так вот и живем, несмотря на все скверное.


Тогда же

Всем родным.

…Как-то совсем незаметно пролетела весна, проходит и лето. Помещики, как спасенья, ждут неурожая, а тут, как назло, урожай прекрасный. Тысячи, сотни тысяч безработных умирают с голоду, а помещики горюют, что некуда девать хлеб.

Интересно, правда? И все это творится под тем самым солнцем, которое светит и вам.

С нетерпением жду вестей об урожае у вас. Ох, как мне хотелось бы посмотреть на вашу коллективную работу на социалистических полях! Конечно, увижу ее, надо только подождать. Не всегда ожидание это бывает терпеливым, но…

О жизни своей ничего писать не могу. Живу, снова учусь, радуюсь происходящим событиям, жду еще больших в будущем.

А вот когда встретимся, расскажу по порядку обо всем пережитом.


Без даты

Сестре Надежде.

Ты сердишься, что я ничего о себе не пишу, что все мое письмо состоит из вопросов. Да, моя родная, но иначе я не могу. О себе, о моей жизни, о тюремных порядках писать нельзя, это запрещено. Остается писать про погоду, про настроение и спрашивать, спрашивать…


29 июня 1930 г.

Подруге А.

…Я долго не писала по многим причинам. Вернее сказать — ты долго не получала моих писем. О причинах сейчас говорить не буду, ну их.

…Каковы окончательные результаты посевной кампании? Писали мне о ходе ее — тем более хочется знать о результатах этой исторической, замечательной кампании.

Ребятки мои милые, дорогие! Что за восторженная радость — следить за вашими грандиозными темпами. Не снижайте же их, вперед, быстрее вперед. Времена-то теперь такие, что каждое ваше завоевание приобретает двойное, тройное, сугубо важное значение. Да надо ли вам это объяснять? Но хочется все-таки с вами об этом поговорить. Невольно опять и опять думается о встрече. Ведь она — все ближе…


5 октября 1930 г.

Товарищу С.

Знаешь ли ты, как не хочется уходить с прогулки? Ой, как сильно не хочется! Думаешь, только в хорошую погоду? Нет, погода тут ни при чем. Когда раздается окрик «прогулка окончена», сразу становится тихо, умолкает смех, и каждый после печально уверенного «уже?!» говорит быстро-быстро, чтобы до двери успеть досказать. Но где там доскажешь…

Вы, наверно, я убеждена, не чувствуете всей глубины, всей прелести жизни. Не удивляйтесь! Вы не сидите, не сидели в тюрьме. Ты знаешь, все мы говорим, что красоту жизни во всей ее необъятной чудесности учит ценить, чувствовать и понимать только тюрьма. Ведь все мы прошли уже «огонь, воду и медные трубы», в каких только передрягах ни побывали, а теперь вот делаем открытие: не ценили мы, не чувствовали мы жизни. Вот теперь, как выйдем, будем жить по-настоящему. И будет же эта жизнь — разлюли малина. Только бы скорей, скорей…

……………………………………………………………………………

…Очень хочется тебе рассказать о наших девчатах. Ох, сколько захватывающе интересного! Я уже пробовала, но… есть обстоятельства превыше моих хотений. Ничего, я тебе когда-нибудь расскажу, ведь это только вопрос времени…

…У вас начался уже новый хозяйственный год и третий год пятилетки. А я еще точно не знаю, как закончен второй. Очень нетерпеливо ждем сведений. Ведь каждый месяц — это прыжок в будущее, сдвиг, это… да что там говорить! Я хочу знать скорее, больше знать. Пока что хотя бы только это: знать. Напиши много, много обо всем, ты ведь знаешь, чего мы жаждем, да побольше места удели коллективизации…


Без даты

Сестре Любови.

…Теперь у нас тяжелое и интересное время. По всей Польше проходит широкая волна арестов. Аресты каждый день в центре и в провинции, среди руководителей и в массах, в городе и в деревне. В то же время в Варшаве, Люблине, Вильно и Львове одновременно проходят большие политические процессы, оканчивающиеся четырех-, пяти-, шести-, семилетними приговорами, а незаконченные грозят еще большими.

И, несмотря на все это, силы растут. Вот теперь как раз мы держали экзамен — только что закончились выборы в сейм. Не знаю еще окончательных цифр, но по сравнению с 1928 годом мы выросли во много раз, хотя террор во столько же раз увеличился. Если бы ты знала, какое это торжество — чувствовать, что все, что ни делает фашизм, не в силах нас сломить, что революционное движение не только не уменьшается, но растет. Если бы ты знала, какие только средства пускаются в ход в борьбе с нами, — и ничего не помогает.

Хорошо, чудно хорошо! Мы приносим много жертв, но жертвы эти окупаются сторицей.


Январь 1931 г.

Товарищу С.

…Так мало писала тебе за весь этот прошедший год. И от тебя уже с год не было больше писем. Но были открытки, были коротенькие, много говорящие письма-приветы с Кавказских гор, и с берега Средиземного моря, и из Гамбурга, и из Стамбула. Разве надо тебе говорить, как благодарна я за них, как вспыхиваю восторгом, получая эти приветы… Ну, ладно. Надо рассказать тебе о нашей жизни, об этом ведь не всегда напишешь.

Несколько моих писем, где я пробовала хоть частицу маленькую рассказать, дальше тюремной канцелярии не пошли — конфискованы…

Так вот, слушай. Ты ведь старый и близкий друг нашей коммуны и должен о ней знать. Раньше всего интересны цифры. Ты помнишь нашу коммуну, когда в ней было всего 5 человек. Теперь, через два года, нас более 40 человек. А прислано было около 60; из них только десять пошли на волю за все время. Можешь делать выводы и о росте фашистского террора и о росте революционного движения.

Так вот, что же мы собой представляем? Прежде всего ха-а-ароший народ! Люди все крепкие, надежные, боевые, беззаветно преданные и дисциплинированные. У нас нет ни одной размазни, у нас не бывает случаев трусости или измены, у нас совершенно неизвестны упадочные настроения, у нас нет никогда скуки. Дальше, по возрасту от 17 до 50 лет, по приговорам — от 1 до 10 лет. Но эта огромная разница стирается, ее незаметно: 50-летняя старая Катя [71] прекрасно сговаривается с 17-летней Г. Осужденная на 10 лет Ванда [72] или Ф. так же близко чувствует свободу, как и пришедшая с годичным приговором П.

Но годичные приговоры — это редкость. Больше всего 5–6-летних. Очень многие сидят второй и третий раз. Все приезжают после долгого пребывания в других тюрьмах, и потому здоровьем коммуны похвастаться нельзя. Много, большинство, больных. Есть серьезно больные. Туберкулез, конечно, царствует над всеми другими болезнями. Но никто себя больным не считает. Сташевская[73], например, три дня лежит и один день ходит. Но от нее ты тотчас же услышишь:

— Какая я больная?! Что ты, на самом деле! Я просто немножко ослабела и теперь вот прекрасно себя чувствую.

Старая Катя так было разболелась, что… Ах, сколько мы пережили!.. Но и она, задыхаясь, не переставала твердить:

— Нет, я должна еще выйти на волю. Я должна еще поработать. Ведь столько работы теперь.

Представлена у нас вся Польша в ее полном теперешнем составе: тут и Западная Украина и Западная Белоруссия, все пролетарские промышленные центры…

Ну, вот тебе физиономия коммуны. Теперь хочешь, наверно, знать, в каких условиях мы живем? Тут, братка, дела аховые. Душат нас всеми мерами и способами, так что дальше уже некуда. Мы пережили неимоверно тяжелый год, а начавшийся второй обещает быть еще почище прошедшего. Из всех польских тюрем (а имя им — легион) несется теперь «скрежет зубовный». Вот баланс одного года: забраны все изданные в СССР и вообще не нравящиеся фашизму книги, запрещено получать «радикальные» газеты и журналы, запрещено переходить из камеры в камеру, запрещено собираться вместе, распределять продукты и одежду, а также деньги, введена прогулка парами. Да и перечислить ли все «благодеяния», которые обильным дождем сыплются на наши головы.

Особенно возмутительным по своей наглости является способ, каким фашизм хочет одновременно и нас физически истребить и себя спасти от туго стянутой петли кризиса. Выдумано остроумно: нас арестовывают и сажают в тюрьмы на долгие годы, а потом велят платить за это. Так, так, не удивляйся. Сначала тебя засудят годиков этак на восемь, а потом пришлют счет на пару тысяч злотых. Это — судебные издержки. Потом пришлют тебе второй счет — за содержание в тюрьме. Наши девчата получили счета, по которым требуется оплата до 1936 года. Ловко, что? Но это еще не все. Если ты крестьянин, у тебя заберут и продадут твою землю; если ты рабочий и никакого имущества не имеешь, будет наложен арест на твой депозит в тюрьме: значит, каждые 15–20 злотых, которые будут тебе присланы товарищами или семьей, достанутся не тебе, а фашистскому правительству. Ты же голодай, подыхай…

Но все превосходит мерзостью и идиотизмом так называемая «сегрегация». Об этом просто невыносимо писать. Но вы должны знать и об этом. Так слушай же: «христианки» должны быть отделены от «евреек», и вот врываются в камеры наши «телохранители», хватают нас и перетаскивают, «сортируют» по своему усмотрению. Ни возмущение, ни протесты, ни доказательства бессмысленности и оскорбительности этого распоряжения, конечно, не помогают. Это проведено уже несколько месяцев тому назад, но и до сих пор и никогда мы не сможем об этом спокойно думать и говорить. Надо ли объяснять, добавлять что-либо.

А теперь к фактам. Картинка — наша прогулка. Вдруг на дворе появляется начальник. Величественно и грозно направляется он к нам и разражается громом и молнией:

— В порядке ходить! Не сметь приближаться друг к другу! Смеяться? Я вам покажу смеяться! У меня здесь хохоту не будет. Это правительственное учреждение, а не кабак. Я вас научу порядку. Здесь коммуны не будет. Вы у меня забудете про коммуну. Это не Россия, а Польша! — Он сам зажигается своим красноречием, захлебывается от дрожи и кричит, уже обращаясь к надзирателям: — Смотреть за порядком! Не церемониться с ними! Силой их! По одной! В карцер сажать! Наказывать! Не выпускать на прогулку!

Такое удовольствие может продолжаться долго, может повторяться сколько хочешь.

Нас, понятно, не испугаешь. Мы только покрепче сжимаем зубы, стискиваем кулаки и ни на минуту не перестаем бороться, защищаемся упорно, ожесточенно, иногда по два месяца не выходя на прогулку. Думаешь, мы перестали смеяться? Как бы не так. Смеемся так же звонко и радостно, но с сожаленьем признаем, что реже. Слишком часто душит злоба, слишком часто грызет тревога. Ты подумай только, постарайся себе на минуту представить, каково это жить под постоянным непрекращающимся градом оскорблений и унижений, изощренных до тонкости, и отвратительно грубых издевательств, каково ждать каждую минуту нового удара с любой стороны…

И все-таки злоба, ненависть и тревога не царят безраздельно в наших думах. О нет! Мы знаем и радость и смех. Да и как же может быть иначе? Ведь растет, грядет революция. Ведь мы же знаем, что это предсмертные судороги фашизма, ведь мы и через вой подыхающих гадов слышим торжествующую песню нашей победы. Мы знаем, знаем, что свобода близка, мы с замирающими от счастья сердцами ловим звуки приближающейся великой бури — социалистической революции в Польше.

Стань на минуту на наше место, и ты все поймешь. Да есть ли на свете, встречается ли на земле большее счастье: будучи до последнего дыхания сдавленным врагом, все же чувствовать свою непобедимую силу, знать, что враг погибнет, видеть идущую несомненную победу и избавление — свободу. Свободу не только нам, а десяткам миллионов трудящихся. Вот в чем важность, красота, счастье.

О том, что все это так, о том, как развивается и близится революция в Польше, я тебе рассказывать не должна, ты знаешь, пожалуй, не хуже меня. Сколько у нас разговоров о недалеком будущем, сколько конкретных планов и лучезарных мечтаний.

А теперь к вам, в ваш прекрасный СССР, в Москву. Так мало знаем о вас, а интерес огромный. Проводите уже третий год пятилетки, а достигнутые успехи и встречаемые новые трудности все увеличивают энтузиазм, удесятеряют силу, размах. Сколько планов стало уже действительностью. Сколько намечено новых, о которых еще три-четыре года тому назад и не мечталось. Во мгле неведения о вас, которой нас так тщательно окружают, иногда маленький, у вас вовсе незаметный фактик для нас осветит ярким огнем вашу жизнь, скажет о ваших достижениях.

…Ты знаешь, вероятно, что членов польской рабоче-крестьянской делегации, которая была в СССР, всех арестовали, осудили, дали по 4–6 лет. И только потом апелляционный суд их освободил после нескольких месяцев заключения. Но они рассказывали и в тюрьме, а от них через десятки уст пошли, пойдут рассказы дальше, дальше…

Как же страстно хочу я знать про вас, про родину мою, нашу! Как идет коллективизация, как обезвреживается кулачье, как растут кадры, наши кадры? Теперь, вероятно, после процесса Рамзина, вопрос этот стоит еще шире, осуществляется с еще большей решительностью. Как живет, растет, борется комсомол, на каком фронте теперь наиболее частый огонь?

Вспомнилось мне, что ты обещал подробнее написать про встречу с Максимом Горьким. Читала его письма к рабочим и крестьянам в связи с процессом Рамзина. Как рады мы были! Наш Максимушка с нами!

Нет, если бы в моем распоряжении были еще 10 таких листков, как тот, на котором я пишу это письмо, и писала я еще в три раза мельче (признайся, ругаешь ты меня, читая), все равно никак не сказала бы всего, что хочется тебе сказать. Где там, где там…

Летит время, мчится. Сижу уже шестой год. Не верится мне, никак не верится, что я уже шесть лет не видела свободы. Да вот ведь она — я еще живу ею, она еще даже не в прошлом, она — настоящее и… близкое будущее… Да, да, еще несколько усилий — и мы будем вместе… Мы изменились. Это ничего. Мы старые, прежние комсомольцы, мы — это мы.

Думаю об этом новом будущем, неизведанно прекрасном, и так живо, так близко встает прошлое. На днях вот, в тихую, мрачную ночь, после особенно горько тревожного дня мне с необычайной яркостью вспомнилось такое. Ранняя весна. Задумчивые розовато-голубые, прозрачные сумерки. Мы идем с тобой по тихой далекой улице. А нас окутывает, пронзает насквозь, пьянит и будоражит весенне-задорный, крепкий и веселый запах распускающихся тополей… Мы идем, хохочем, и над нами нестерпимо сильно пахнут тополя, ласково улыбаются голубые сумерки. Как хорошо!

А завтра — гражданская война, советы в Польше, советы в Германии, и еще и еще — ведь будет не революция, а волна революций… Мы будем еще бороться по-новому и по-старому, как когда-то, бороться и на фронтах и в тылу в атмосфере новых 18–20-х годов. Но ведь теперь есть СССР. Никогда не будет сказано достаточно об этом факте. Как же могуче засвидетельствует об этом будущее…

…………………………………………………

…Вернулись с прогулки, если ее можно так назвать. Я и Маруся[74] писали тебе когда-то про радость нашей встречи. А теперь вот я даже не вижу ее. Мы — на разных прогулках, можем увидеться только случайно или украдкой. Нет слов у меня, чтобы вылить все бешенство, всю необъятную злобу. Подумай только: после стольких лет очутиться под одной крышей и не иметь возможности даже взглянуть друг на друга. Но все это ерунда, на все надо уметь находить способ. Мы все-таки вместе, мы все-таки нераздельно едины. В те редкие часы, когда нам удавалось бывать друг у друга (мы никогда не сидели в одной камере), мы положительно утопали в радости видеться, говорить, в воспоминаниях, рассказах, мечтах.

Кроме того, мы задумали и даже приступили к исполнению очень интересной и тебя касающейся работы, пока не скажу какой…[75]


29 мая 1931 г.

Ему же.

Милый, славный мой друг! Я уже долго сижу, склонившись над этим листком, и думаю, думаю. Мне хорошо. Хорошо думать о тебе, о нас обоих вместе, о солнечном Союзе, о бурной вашей жизни, о делах, таких интересных и важных на всем широком свете. А привычные звуки — шаги, голоса и звяканье ключей на дворе, на коридоре как-то уходят вдаль, притихают… Ну да, это тюрьма. Тюрьма. Тюрьма. Но разве можно когда-нибудь констатировать это спокойно? О нет! Момент — и притихший, ушедший вдаль звук дернет душу сильно и больно. Я заглушаю его опять мыслями о «многозвучной (но не угрюмой, а торжествующей — тут я не соглашаюсь с Горьким) музыке жизни земной», и мне опять хорошо, мне все-таки хорошо. Ведь это только тюрьма.

Вспоминаю о том, что последний раз писала тебе в январе, а теперь уже конец мая. И мне немножко стыдно за это. Но мне и радостно в то же время: ведь ты не сердишься на меня, правда? Ведь ничего из-за этого не изменилось, ведь я и после года молчания, после многих лет разлуки могу писать тебе так, как будто мы вчера только расстались, ведь ни ты, ни я не измеряем нашей дружбы количеством посланных писем. И вот это именно чудесно, это хорошо! А от тебя последнее письмо я получила в марте. Вот оно передо мной. Перечитываю его снова с радостью, с волнением.

Воображаю, что за бешеная, стремительная у вас теперь работа, что за напор. Ведь это — последние месяцы третьего года, года решающего, переломного. В здешних газетах и экономических изданиях все больше о вас заметок, статей. Жадно набрасываешься на каждую из них, нетерпеливо шелушишь злобную, часто непроходимо глупую болтовню, чтобы добраться до зернышка правды. И зернышек, надо сказать, находишь все больше и больше — но разве столько, сколько хочется? Увы! Мечешься в неведении, в нестерпимо страстном желании знать, в уверенности, что все прекрасно, лучше, чем себе воображаешь (но как же, как?), и неизменно утешаешься мыслью, что все увижу, увижу.

А вот то, что привет Алексея Максимыча [76] до меня не дошел, — это поистине досадно, даже больше того. Но зато какие замечательно радостные вести о нем я услышала после.

Так как, дружище, еще не было времен прекраснее наших, как же хочется о них по крайней мере читать. Как тоскуешь по бодрым, мощным, радостным словам. В «Wiadomościach literackich» («Литературные вести») — органе литературных дегенератов — иногда прочтешь в хронике 2–3 строчки принужденной похвалы какой-нибудь новой поэме Саши Безыменского и загоришься. О, если бы прочесть! Но это так же недоступно, так же невозможно, как, например, увидеть самого Сашку и послушать его собственное чтение.

Иногда попадает в руки новая книжка, западная, конечно. Приступаю к чтению с напряженным интересом, хочу услышать биение сердца сегодняшнего дня. И что ж? На половине книжки злюсь, в конце — возмущаюсь. Что это за убожество мысли, что за анемичность чувств, что за ничтожность стремлений, бессилие жить и хотеть!

Возмущение мое не лишено злорадства, некоторой доли удовлетворения: хорошо, еще одно доказательство, наглядное и убедительное, еще один неотразимый факт «их» разложения. И я повторяю: так, так, выше носа не подпрыгнешь! Каковы времена, таковы и птицы, таковы и песни!

Ну, хочешь знать, что у меня еще за событие? Сижу в новой камере, с новой товаркой. В прежней камере я сидела целых два года (каков темп жизни, каково разнообразие!). И мне жаль было с ней расставаться. Там я видела из окна Вислу, сад, вдали — темно-синий лес, а близко — мои любимые три одинокие ели на пригорке. В сильный ветер они шумят протяжно и глухо, как целый бор. Сосновый бор — какое далекое это воспоминание.

А теперь в окно ко мне заглядывают кудрявые ветки старого клена. Вид из окна — тюремный двор, а за стеной — городская площадь, костел. Впечатления, как видишь, совсем иного порядка. Гудят и грохочут автобусы, шуршат изящные лимузины, беспрерывно звонят колокола, и часто медленно движутся торжественные католические процессии. Самое ожесточенное и преступное сердце должно умилиться при виде массы хоругвей, убранных цветами, образов, толп верующих, преклоняющих колени, длинной вереницы старушек, бережно несущих зажженные свечи, и главное — при виде легкой, воздушной стаи девочек, одетых во все белое. Старшие из них идут впереди, неся пальмовые ветви, а меньшие, идя с корзиночками, все вдруг грациозно сгибаются и стелют цветы под ноги шествующему под балдахином ксендзу. Запах ладана проникает даже в наши грешные камеры, и я ясно слышу латинские слова гимнов и молитв, то гремящие торжественно и грозно, то рокочущие ласково и умиленно…

Ну, что еще! Хватит обо мне! Ага, ты все с каждым разом усиленнее просишь написать правду про здоровье, главное про сердце. Ты сильно «отстал от жизни». Сердце давно перестало быть главным, уступило свое место легким. Ну так вот, несмотря на постоянную и особенно сильную по вечерам и на рассвете боль в пруди и в плечах, несмотря на кровохарканье, я (ну, поверь же, поверь) все ночи чувствую себя хорошо. Я вовсе не лежу, в последние недели даже не «прикладываюсь», не пропускаю прогулок. Я чувствую себя сильной, не устаю, почти не замечаю повышенной температуры, и болезнь вообще мне ни в чем не мешает. Я сама по себе, а она сама по себе. Ни следа болезненных, мрачных настроений, ни самочувствия больной. Я сильна (ох, если б можно приложить эту силу так, как хочется!), радостна и бодра. Ну какая же я больная? Вот тебе не «прикрашенный рассказ», чего ты так сильно не хочешь, а сущая, истинная правда. Будь поэтому совсем, совсем спокоен. Я и буду здорова. Стоит мне только ступить на землю, увидеть близко нашу лучезарную родину, и она меня тотчас исцелит. Стоит мне только взяться за работу, только развернуться, только дохнуть свободой (о, скорей бы, скорей это было), и тотчас забудутся, исчезнут все «объективные признаки» всяких там болезней. Надо жить, жить! Ведь каждое дуновение сегодняшнего ветра — это мощный призыв к жизни, это волна сил. А свобода ведь не только все ближе и ближе. Она уже близка!..

СООБЩЕНИЕ О НАГРАЖДЕНИИ ВЕРЫ ХОРУЖЕЙ ОРДЕНОМ ТРУДОВОГО КРАСНОГО ЗНАМЕНИ

Президиум ЦИК Белорусской Советской Социалистической Республики постановил в день 10-й годовщины освобождения Белоруссии от белополяков (11 июля 1930 г.) наградить орденом Трудового Красного Знамени среди других товарищей и тов. Веру Хоружую.

Тов. Вера Хоружая уже 5-й год сидит по приговору фашистского суда в тюрьме. Сейчас она находится в женской тюрьме «Фордон» на Поморье. Тов. Вера Хоружая является известной революционеркой, одним из руководителей западнобелорусского комсомола. Ее пламенные революционные выступления на большом процессе «133-х» в Белостоке, на процессе «31-го» в Бресте известны широким трудящимся массам Западной Белоруссии. Комсомольцы и революционная молодежь хорошо знает тов. «Верку».

В лице тов. Веры Хоружей награждена вся революционная молодежь Западной Белоруссии, все трудящиеся, которые ведут упорную борьбу против фашистской оккупации, за самоопределение Западной Белоруссии, вплоть до отделения и объединения со свободной Советской Белоруссией.

Под Красным знаменем объединенной БССР трудящиеся массы будут решительно сражаться так, как сражалась тов. Вера, будут такими преданными делу революции, какой остается и в казематах панских тюрем тов. Вера Хоружая.

Газета «Чырвоны сцяг» — орган ЦК Компартии Западной Белоруссии № 5(76), август 1930 г.

В. Хоружая после возвращения из польской тюрьмы (1932 г.).
Загрузка...