Когда Главный Закройщик кроил жизнь Марка Семеновича, он, наверное, что-то напутал и соединил совершенно разные куски.
Первый, самый большой кусок, это когда Марком Семеновичем никто не интересовался, до того, что он даже женился без всякого интереса с невестиной стороны, второй — когда начали интересоваться, но не им, а его квартирой, ну и третий, самый маленький, когда стали интересоваться самим Марком Семеновичем.
Нелепость какая-то. В молодости, когда он представлял какой-то интерес, никто даже не смотрел в его сторону, а в старости — смотрите-ка: пошел нарасхват.
Второй период более-менее ясен: интерес представляла квартира Марка Семеновича. Но это был особенный интерес, потому что квартира была особенная. Не коммунальная, не ведомственная, а конспиративная квартира.
Когда от него ушла жена (уйти-то ушла, но в квартире осталась), он долго мыкался по чужим углам, а потом один знакомый, Николай Гаврилович, предложил:
— Хочешь конспиративную квартиру?
Он сначала даже не понял, но Николай Гаврилович объяснил. Конспиративная квартира — это что-то вроде явочной. Ты можешь являться хоть каждый день, пока тебе не скажут: сегодня с восемнадцати до двадцати четырех не являйся. И тогда ты куда-нибудь уходишь. В кино, в гости или просто так, погулять, а на твоей квартире происходят конспиративные встречи.
Эти встречи сразу не понравились Марку Семеновичу, но выбора у него не было, и он согласился на конспиративную квартиру.
Квартира оказалась хорошая, даже с мебелью, оставшейся от прежних хозяев. Правда, Николай Гаврилович посоветовал пока не заводить семью, потому что к этой квартире нужно иметь специальный допуск, а его пока имеет только Марк Семенович.
Жизнь квартиры тоже была скроена из разных кусков. Прошлое ее уходило в глубь эпох и принадлежало уже не ей, а истории. Когда-то в ней жили декабристы, впоследствии выселенные в Сибирь. Потом народовольцы, впоследствии выселенные в Сибирь. И наконец большевики, дважды выселенные в Сибирь: до революции и после революции.
Декабристы занимали целый дом, народовольцы — каждый по квартире, а большевики в одну квартиру помещали несколько семей, присвоив ей звание коммунальной — в честь коммуны, извечной мечты человечества. Большевики твердо верили, что коммуна объединяет, что в ней можно жить одной семьей, но в коммунальной квартире такая жизнь не получалась. И хотя у живущих в ней было много общего — и кухня общая, и уборная общая, — но каждая семья жила отдельной жизнью, обособленной от других, усвоив истину, что стены имеют уши. Это было главное, что дала стенам революция: у них появились уши.
Жить было неудобно, но ведь большевики и не должны мечтать о личных удобствах, они должны мечтать об удобствах всего человечества. Однако неудобства человечества ощущаются меньше, чем личные неудобства, поэтому с каждым годом большевики все больше мечтали о личных удобствах и все меньше об удобствах человечества.
Тут существует вот какая диалектика: коммунизм в отдельно взятой стране построить трудней, чем в нескольких, но в отдельно взятой квартире его снова построить легко, если, конечно, иметь доступ к строительным материалам. Поэтому наиболее выдающиеся строители коммунизма, бросив строить его в отдельно взятой стране, стали строить его в отдельно взятой квартире.
Прежние жильцы квартиры продолжали в ней жить, хотя их, возможно, давно уже не было на свете. Они жили в тех предметах, которые оставили в квартире после себя, в книжках, которые они читали, и даже в надписях, нацарапанных детской рукой.
На подоконнике было нацарапано: «Подо-конник». Этот прославленный конник Подо разгромил в свое время всех внешних врагов, а теперь, видимо, сосредоточился на врагах внутренних. Под видом простого подоконника он вел наблюдение из окна, безуспешно пытаясь определить: кто в городе — белые или красные? Гражданская война давно кончилась, и красные вроде бы одержали победу, но бывшему коннику иногда казалось, что в городе белые…
Да, война кончилась, но она не кончилась, война! Прислушайтесь: бывший комбриг и комдив, а ныне комод уже запевает свою походную оду…
Эй, комроты, даешь пулеметы!
Даешь батареи, чтоб было веселее!
Марк Семенович любил этих людей. Своей семьи у него не было, и они были вроде его семьи. Хотя их, конечно, не было, но они вроде как были. Ему казалось, что он живет вместо них. Не только в квартире, но и вообще в жизни.
Он восстанавливал их жизнь — по буквочкам, по царапинкам. Детский рисунок. Домик. Кто жил в этом домике? Может, его хозяин так и остался в нем жить, и никто никогда его оттуда не выселит.
Книжка поэта Льва Квитко заложена на странице со стихотворением, посвященным Климу Ворошилову. «Климу Ворошилову письмо я написал: «Товарищ Ворошилов, народный комиссар!» Ответ на письмо пришел не скоро, причем по никому не известному адресу. Застрелили детского поэта от имени Клима Ворошилова и его народного комиссариата.
А поэт и после смерти продолжал рассказывать, как еврейский мальчик написал Климу Ворошилову письмо, как обещал быстро подрасти и пойти служить в Красную Армию. А Климу Ворошилову было в высшей степени наплевать — и на него, и на его стихи, и, может быть даже, на Красную Армию: ему одного хотелось — подольше усидеть на коне. Раз уж усидел на войне, было бы обидно слететь с коня в мирное время.
Поэт писал для детей, но от детей в квартире осталась только черточка, отмечавшая на двери рост ребенка. Ребенок давно вырос (если вырос), а она все показывает его детский рост.
Марк Семенович берег эту черточку. Ему казалось: ее стереть — все равно, что убить ребенка. Иногда он придвинет кресло, сядет против черточки и сидит. Она-то невысоко от пола, хоть под стол пешком иди. Но она не идет. Смирная такая, не то, что живые дети.
А Марку Семеновичу и она кажется живой, и он с ней разговаривает, наставляет на ум, а то, случится, и сделает замечание:
— Ну-ну, ты уж не очень, не балуй!
А она и не балует. Это ему только кажется.
Хорошие люди жили в квартире, теперь это уже можно сказать. А раньше было нельзя. После того, как их увели, квартиру даже опечатали.
Теперь это называется: опечатка.
Почему в нашей жизни так много опечаток? Или мы такие неграмотные, или безразличные ко всему? Строили, строили, глядь — опечатка. Стали рушить — опять опечатка. Ругали — опечатка, хвалили — опечатка. Где он взялся на нашу голову, этот первопечатник, придумавший печать!
В день новоселья квартиру распечатали, как бутылку шампанского, и Марк Семенович посидел с Николаем Гавриловичем за столом. Это был очень большой стол, который ни внести, ни вынести из квартиры было нельзя, вероятно, его встроили в здание еще во время строительства.
Николай Гаврилович, которому и прежде доводилось бывать в этой квартире, сообщил, что стол зовут Прокофий Лукич Отрубятников. Так его назвали в то время, когда на нем не водилось ничего, кроме отрубей, а про кофий и вовсе говорить нечего. Шутник он был, Николай Гаврилович, и как его только держали на его конспиративной службе!
Марка Семеновича он называл сокращенно Маркс, а себя — эН Ге, если немножко продлить, получается Энгельс. Вот так они и сидели за столом, как сиживали, бывало, Маркс с Энгельсом, только занятия у них, конечно, были разные. Пусть бы они попробовали придумать новый марксизм!
Но — шутил Николай Гаврилович или не шутил — хорошо уже было то, что в квартире появилась еще одна живая душа — Прокофий Лукич Отрубятников. Он присутствовал на всех конспиративных встречах, но, конечно, ничего не рассказывал. Хотя свое мнение имел, и оно не всегда совпадало с мнением Николая Гавриловича, не говоря уже о Марке Семеновиче, который вообще не имел допуска к этим встречам.
Особенно нравилось Прокофию Лукичу, когда Николай Гаврилович встречался с Элеонорой Степановной. Когда она появлялась, Отрубятников встречал ее, как истинный кабальеро: накинув скатерть, как плащ, и стараясь покрепче держаться на ногах, чтобы не выдать своего малопочтенного возраста. При этом он прятал надпиленную ногу — след остался с тех пор, когда его в гражданскую хотели распилить на дрова, но потом расхотели и оставили жить в надпиленном состоянии. С тех пор при гостях он всегда старался поджать ногу под скатерть, но она не поджималась, поскольку была повреждена. Поджимать нужно было и другую ногу, на которой в гражданскую какой-то заезжий анархист нацарапал нехорошее слово, и третью ногу, треснувшую от старости, — Боже мой, когда ты уже в таком возрасте, просто не знаешь, что раньше поджимать!
Ноги Элеоноры Степановны не были ни надпилены, ни надтреснуты, они понимали, что ласкают глаз, и стояли прямо, когда хозяйка их сидела за столом, состязаясь между собой в красоте и призывая всех, кто глядит под стол, быть судьями в этом поединке. А то вдруг, не довольствуясь пешим состязанием, одна нога вскакивала на другую, как лихой всадник на норовистого коня, при этом всадник долго раскачивался, принимая решение, скакать ли ему, или просто погарцевать на месте. И вдруг — бросок! — и конь уже оседлал всадника и тоже раскачивается, потому что коню принять решение еще трудней. Отрубятников думал, что, наверно, это и есть молодость, когда всадник седлает коня, а конь — всадника, когда хочется скакать куда-то, но не знаешь куда, потому что знание приходит с годами.
Он огорчался, когда Элеонора Степановна вставала из-за стола, и даже начинал ее ревновать — сначала слегка, а потом все больше и больше. Он ревновал ее и к стулу, и к креслу, и к комоду, когда она разглядывала стоявшее на нем зеркало, а вскоре ему пришлось ревновать ее к кровати с никелированными набалдашниками — так далеко зашли конспиративные дела. До него никак не доходило, что не может воспитанная девушка, придя в гости, все время проводить за столом. Даже за таким столом, каким был Прокофий Лукич Отрубятников.
Марк Семенович ничего не знал об этих конспиративных делах, хотя у него самого начинались дела, чем-то отдаленно похожие на эти.
Вдруг из пучины лет стали выплывать подруги его молодости. Столь длительное пребывание в пучине наложило на них свой естественный отпечаток, но они этого не замечали, не хотели замечать и делали вид, будто лет этих вовсе не было. Они являлись, как посланцы его молодости, — жаль, что слишком долго они были в дороге.
Но старушки из молодости приезжали в Москву не за прошлым. Они приезжали за продуктами и останавливались у Марка Семеновича не для осуществления давних надежд, а просто потому, что им негде было остановиться. В Москве очень большое движение, — может быть, потому, что совершенно негде остановиться. Двигайся сколько хочешь, а захочешь остановиться — свободных мест нет.
Старушки приезжали ненадолго — чтоб продукты не испортились. Они разворачивали карту Москвы и склонялись над ней с видом Наполеона, которого Кутузов оставил без пропитания. Они ругали Кутузова, совершенно не заботясь о правилах конспирации, они считали, что в этой квартире можно себя не стеснять, — очень уж им нравилась эта квартира.
Единственное опасение, которое выражали старушки из молодости, заключалось в том, что квартира пропадет. Когда придет время, а тут уж ничего не поделаешь, рано или поздно, время приходит всегда, квартира пропадет, говорили старушки из молодости.
И не без основания. Вот напротив, через дорогу, учреждение, — ведь оно когда-то тоже было квартирой и, как всякая квартира, было рассчитано на счастливую семейную жизнь. И вдруг туда въезжает учреждение. В те времена учреждения множились быстрей, чем люди, потому что множились они не от любви, а самым легким способом — распоряжением сверху. Может быть, там, на верху, считали, что управлять учреждением легче, чем людьми, и, возможно, мечтали о тех временах, когда в городе совсем не останется людей, а будут одни учреждения. Учреждения будут перезваниваться между собой, переписываться и строить на земле всеобщее учрежденческое счастье.
Но людям хочется строить семейное счастье, а не учрежденческое, и Элеонора Степановна была весьма огорчена, узнав, что квартира не принадлежит Николаю Гавриловичу, что он ее занимает лишь на время коротких конспиративных встреч. Потому что даже за время этих коротких встреч Элеонора Степановна привыкла к этой квартире. А главное, привыкла к мысли, что будет жить в этой квартире. И тогда она пришла к Марку Семеновичу под каким-то видом — то ли ошиблась дверью, то ли передала от кого-то привет… Это был тот период в жизни Марка Семеновича, когда им начали интересоваться, но исключительно ради квартиры.
Прокофий Лукич Отрубятников весьма удивился, увидев Элеонору Степановну в неурочный час, да еще в компании Марка Семеновича. Он решил, что либо Марк Семенович получил допуск, либо вся конспирация вообще кончилась и можно жить свободно, открыто, как живали в прежние времена.
Между тем Элеонора Степановна под разными поводами принялась ходить в дом, совершенно забыв про правила конспирации. Николай Гаврилович пару раз пришел на явку, а ее нет. Ничего себе сотруднички, этак у нас в стране вообще все разболтается.
А Элеонора Степановна в самое обычное время сидит с Марком Семеновичем за столом, рассматривает в альбоме фотографии.
— Это вы маленький? — спрашивает. — Ой какой хорошенький!
Неудобно ей говорить, что он сейчас хорошенький, да и какой он хорошенький, он уже просто старый, вот она и выбрала детство, чтоб опасную тему обойти.
Отрубятников тем временем победоносно поглядывал на кровать, которая недоумевала: почему это медлит Элеонора Степановна?
Но торжество его было недолгим. Элеонора Степановна вставала из-за стола и начинала ходить по квартире, причем замечала такие вещи, которые видеть не могла, то удивляло Марка Семеновича, он обнаруживал в ней явные телепатические способности. Он же не знал, что она уже жила в этой квартире с Николаем Гавриловичем в те конспиративные часы, когда Марк Семенович бродил по лицам, не зная, куда приткнуться.
И тут Элеонора Степановна садилась на кровать и звала туда посидеть Марка Семеновича. Он садился, разложив на коленях очередной альбом, чтобы Элеоноре Степановне было не скучно сидеть на кровати.
Но увлечь Элеонору Степановну родственниками было невозможно. Она вставала с кровати и начинала нервно ходить по комнате.
— А что это у вас вся квартира расписана? — телепатически спрашивала она. — На комоде нацарапано: «ком. од», — причем в середине слова почему-то поставлена точка. На подоконнике — «Подо — конник», почему-то через тире, а на ножке стола…
— Что на ножке стола? — встрепенулся Марк Семенович, и Прокофий Лукич тоже, конечно, встрепенулся.
— На ножке стола нацарапано: «Прокофий Лукич Отрубятников».
Марк Семенович не поленился встать и посмотреть. Действительно, на ножке стола, с внутренней стороны, был нацарапан именно этот текст. Так вот откуда они, эти шутки Николая Гавриловича!
— Это все она… вернее, он… — сказал Марк Семенович, кивнув на дверь, где черточка отмечала рост бывшего ребенка.
Элеонора Степановна не поняла, но спрашивать не стала. Мысли ее сейчас были о другом.
Она заговорила о том, что сейчас все приватизируют квартиры, можно и эту приватизировать. Тогда не будет проблемы прописки и многих других проблем. Но Марк Семенович был в принципе против частной собственности. Он по натуре не собственник, у него не тот характер.
Однако вскоре после этого разговора к Марку Семеновичу пришел молодой человек, разговор с которым изменил его позицию.
— А у вас тут миленько, — сказал этот молодой человек, входя. — Тем более в самом центре. Город в центре страны, квартира в центре города. Сколько вы платите за то, чтоб вас отсюда не выселили?
Услышав, что Марк Семенович платит обычную квартирную плату, молодой человек рассмеялся:
— Чтоб не выселили? И вы считаете, что этого достаточно, чтоб не выселили? А сколько вы платите за то, чтобы к вам кого-нибудь не подселили?
Марк Семенович опять сослался на квартирную плату, но при этом почувствовал какое-то внутреннее смущение. Не зря говорят, что у нас в стране самая маленькая квартирная плата. Одна и та же плата — и за то, чтоб не выселили, и за то, чтоб не вселили…
— А сколько вы платите за то, чтоб у вас под окнами не играл духовой оркестр?
Ничего себе вопросик! Откуда у него под окнами возьмется духовой оркестр? Оказывается, оркестр можно привести, и тогда Марк Семенович навсегда лишится покоя. За все, что имеешь, нужно платить, как же он хочет бесплатно пользоваться покоем?
Допустим, супруга хочет, чтобы ей не изменял супруг. Полагаться в этом на супруга, как вы понимаете, дело дохлое. Приходится платить. Один разговор с супругом — и он, поверьте, пока навеки не закроет глаза, не поднимет их ни на одну женщину. Или, допустим, чтобы вам на голову не свалился кирпич. Конечно, он может не свалиться и так, но если не заплатить, он свалится стопроцентно.
После этого разговора Марк Семенович стал лихорадочно выяснять: можно ли приватизировать конспиративную квартиру? Никто ему ничего определенного не отвечал, а за ответом его посылали в такие учреждения, где больше сами спрашивали, чем отвечали. А когда и эти учреждения вконец изнемогли, к Марку Семеновичу пришел Николай Гаврилович и сказал:
— Что это ты, Маркс, опять вводишь в заблуждение человечество? Никаких конспиративных квартир давно нет, да и раньше не было. А я бы на твоем месте, чем ерундой заниматься, подумал бы о том, как дальше жить. А главное — где дальше жить.
Он стал рассказывать о стране на восточном побережье Средиземного моря. Страна маленькая, народу в два раза меньше, чем у нас в Москве, но где это было видно, чтоб количество народа переходило в его качество?
— Из нас двоих, Маркс, — сказал Энгельс, — только ты можешь туда поехать. А я могу к тебе приехать. А потом уже там жить.
Начинался третий период в жизни Марка Семеновича, когда им интересовались независимо от квартиры. Приходили и рассказывали, какая там жизнь — на восточном Побережье Средиземного моря.
Старушки из молодости тоже заладили: надо уезжать. И каждая норовила уехать с Марком Семеновичем. Своего хода у них не было. Зато были внуки, которых они хотели вывезти из страны. И ради внуков они готовы были на все — том числе и на то, к чему не были готовы в молодости.
Целая жизнь понадобилась им на то, чтоб прийти в состояние готовности. И Марк Семенович был для них не роскошь, а средство передвижения, как известный автомобиль.
— Маркс, соглашайся! — говорил Николай Гаврилович.
Ты видишь, в этой стране у нас не получилось. Нам нужна страна, экономически развитая.
А вечером приходила Элеонора Степановна, звала Марка Семеновича посидеть на кровати и, пока они там Сидели, говорила:
— Ах, Марк Семенович, в этой стране я уже ничего не могу. Мне кажется, что я уже даже не женщина.
Он уверял ее, что она женщина, даже очень красивая женщина, но она говорила, что могла бы быть женщиной только на берегу Средиземного моря. Он бы увидел, какая бы она там была женщина.
Прокофию Лукичу, конечно, сразу захотелось это увидеть. И он думал: может, на самом деле поехать? Раз такая складывается обстановка… Нехорошая обстановка. Он бы здесь давно дуба дал, если б не был другого дерева.
Николай Гаврилович говорит: сейчас в стране главный приоритет — национальность. А какая у них в квартире национальность? Во всяком случае, не государственная поэтому в квартире еще жить можно, но в государстве уже нельзя.
Так ехать или не ехать? Ехать трудно, потому что, во-первых, вряд ли пролезешь в дверь, это было уже не однажды проверено, а во-вторых, как же быть с нашим героическим прошлым? У нас же здесь такое героическое прошлое, и если его оставить, с чем же тогда там жить? С одним будущим? Но разве это жизнь — с одним будущим?
От таких мыслей приснился Прокофию сон. Будто он лошадь у самого товарища Буденного — того самого, у которого под носом два конских хвоста. И он постоянно разглаживает эти хвосты, чем довольно-таки сильно отличается от лошади.
Буденный принимал парады. Парадов было много иногда целыми неделями не вылезали с Красной площади. Так и сейчас получилось. Подошел Буденный к Прокофию, разгладил свои хвосты и спрашивает:
— Куда, верный конь, поедем: на парад или на войну?
И тут совершенно непонятно, что случилось с Прокофием. То ли он хотел покрасоваться, показать, какой он боевой конь, то ли хотел угодить боевому командиру товарищу Буденному, но он сказал:
— На войну.
Тут Буденный размахнулся ногами, вскочил на боевого коня, и в этот самый момент Прокофий сообразил, что принял неправильное решение. Потому что с войной шутки плохи, там не смотрят, в кого стреляют, могут пристрелить и коня.
И так он перепугался, что там же, во сне, даже не просыпаясь, превратился снова в стол и заорал:
— Ты куда, буденная твоя рожа, задницей на обеденный стол? Чему тебя учили в твоих заведениях? За столом нужно сидеть или, допустим, лежать, как за пулеметом, но чтоб сидеть на столе — такого мы еще не видели!
Стыдно стало Буденному. Он даже покраснел. Красный такой стал.
А как стал красный, сразу вскочил на стол и поскакал нем рубить белых. Вот такой приснился Прокофию сон. Да, крепко держит нас героическое прошлое, не хочет от себя отпускать. А пока оно не отпустит, на столе вряд ли что появится. А ты, Прокофий, забудь про кофий, как говорили в эти героические времена.
Он проснулся от какого-то грохота. Это Марк Семенонович опрокинул кресло, стоявшее у него перед дверью, на которой черточка обозначала рост бывшего ребенка. Теперь черточки не было.
Марк Семенович зажег все огни и шарил по двери мощным фонариком, но черточки не было. Он подошел к подоконнику — конник Подо тоже исчез. И командир од исчез. Все они были смыты, закрашены. Это Элеонора Степановна приводила квартиру в порядок, чтоб ее можно было подороже продать.
Совершенно убитый горем, Марк Семенович подошел Прокофию Лукичу, и они оба застыли, вспоминая прожитое. У Прокофия было больше воспоминаний, но ведь и Марк Семенович прожил жизнь, так что было на что оглянуться. Голодное героическое прошлое грудилось у них за спиной, а впереди у них было спокойное и сытое будущее (если, конечно, пролезть в дверь, для начала еще нужно пролезть в дверь!).
Потом Марк Семенович встал и сказал: — Теперь можно ехать.