В музее игрушек города Копенгагена мое внимание привлек человек с простыми чертами лица, обычными для здешнего экспоната. Экспонаты этого музея имеют довольно поношенный вид, поскольку каждый отработал в чьем-то детстве полновесную взрослую жизнь, а сюда пришел, как в дом ветеранов труда, но не на отдых, а снова на труд, может быть, не менее тяжкий. Он пришел рассказать о своем времени, но не словами рассказать, а своим молчаливым убогим видом.
В той секции, в которой экспонировался привлекший мое внимание человек, были собраны игрушки, сделанные руками арестантов. Жизнь игрушек началась в тюрьме — одно это обстоятельство вызывало к ним добрые чувства, несмотря на их неуместность, чуждость, с одной стороны, безмятежному миру игрушек, а с другой, — чопорной музейной цивилизации.
Чем-то они все похожи, сделанные в тюрьме. Не только люди, но и другие игрушки. Вот эта лошадь, например. Все-таки она не вполне лошадь. И паровоз не вполне паровоз. Хотя их, возможно, делали с любовью, для радости и забавы детей, но забава получилась, а радости нет. Радость не вылепишь в неволе.
Кому из нас они не знакомы, эти люди, вылепленные руками тюрьмы? Даже если они настоящие, живые, все равно в них есть что-то игрушечное. Вся их жизнь — служение какой-то игре, не сама игра, а всего лишь служение игре, смысл которой остается им недоступным. Их можно в любой момент переставить, переместить или просто забросить куда-нибудь, — на этот случай у них имеются специальные выражения: «перебросили на другую работу», «бросили на укрепление», — а если про них забудут, то это значит, что их тоже бросили, но теперь уже — на произвол судьбы. Как все игрушечные люди, они принимают любые правила игры и следуют им до тех пор, пока кто-то не переменит правила.
Человек-экспонат в музее игрушек всем своим видом рассказывал о прошедших временах, и вот какую он поведал историю.
Родился он не здесь, а в другой стране, там он и учился, и окончил гимназию. А когда началась война, он ушел на восток, в большую страну, которая стала для него родиной. Там он был шахтером, работал глубоко под землей и женился на простой женщине, которая родила ему сына. Ему — это только так говорится, а на самом деле неизвестно кому. Потому что вскоре в ту страну пришла война, и его, как неблагонадежного человека, отправили в трудовой лагерь. Так он больше и не встретился со своей женой и сына своего никогда не увидел.
Он строил укрепления, на фронт его не брали, не считая достаточно своим. Его даже отправили еще дальше на восток, и тут началась самая тяжелая его работа. Потому что ничего у него не было — ни дома, ни одежды, только работы было много и к тому же глубоко под землей. А когда он выбирался наружу, ему некуда было пойти, и он ночевал в бане, укрывшись газетами.
И вдруг оказалось, что он хорошо играет в шахматы. Там, дома, на его первой родине, он играл с братьями в разные игры, и самой любимой среди них была игра «в интеллигенцию». Почему они так ее называли? Это была просто игра в слова. Из какого-нибудь длинного слова надо было составить побольше коротких.
Здесь тоже играли в слова, но это не называлось игрой в интеллигенцию. Это просто называлось: игра в слова. Из длинных слов особенно любили слово «индустриализация». Даже больше, чем «коллективизацию». И, конечно, больше, чем «интеллигенцию». Потому что одна «индустриализация» давала не меньше слов, чем «коллективизация» и «интеллигенция», вместе взятые.
Может, потому и не называли эту игру игрой в интеллигенцию. Игрой в интеллигенцию здесь называли другую, очень опасную игру.
Игрушечный человек решил, что лучше ему играть в шахматы. Шахматы здесь любили. Это была шахматная страна. Человек, который хорошо играл в шахматы, здесь сразу становился своим, даже если он был чужим по всем другим показателям.
Когда он занял первое место, ему дали место в общежитии. А потом и отдельную комнату — когда он женился и у него стали рождаться дети. Он так и не узнал, что стало с его первой женой и ребенком, страна была очень большая, в ней трудно было кого-нибудь отыскать. Тем более после этой страшной войны, на которой погибло столько народу.
Но сам он не затерялся, и братья его нашли. Они жили в других странах и звали его к себе, но он категорически отказывался. Потому что он не привык по своей воле куда-то переезжать, он привык, что его переводили, перемещали или перебрасывали. Может быть, он даже полюбил эти места, полюбил свою работу, полюбил шахматы. А то, что здесь не играли в интеллигенцию, его нисколько не смущало, ведь игра в интеллигенцию — это просто игра в слова.
Но в гости он все же поехал. Это было очень далеко, в городе Копенгагене. Никогда он не видел столько воды и зелени: город омывался не только снаружи, но и изнутри, и не было в нем зелени без воды и воды без зелени.
В этом городе люди хорошо жили. За такую жизнь боролась его страна, но у нее все как-то не получалось. Пока не получалось. Однако он верил: когда-нибудь и у нее получится.
Так он говорил своим братьям. Ему так говорили — и он говорил. Он давно привык говорить то, что ему говорили. И не знал, где у него привычка, где страх, где порыв…
Потом он умер — и сразу все кончилось. Он в последний раз спустился под землю, и уже не нужно было подниматься наверх.
Я встретился с ним в музее игрушек. Я знал, что это не он, потому что он так и не решился уехать в Данию, но мне казалось, что это он. Что-то у них было общее — у того, свободного и живого, и этого, игрушечного, сделанного в тюрьме.