С самого утра 22 августа перед резиденцией губернатора расхаживали пикетчики. Вначале их была горсточка; с раннего утра они молча шагали по тротуару с поднятой головой, хотя и с некоторым чувством неловкости. Позже пикетчиков стало больше, а в обеденный перерыв, около полудня, тут уже собралась толпа: мужчины и женщины присоединялись к пикетчикам хотя бы на полчасика, прежде чем вернуться к своим делам. Но и без того число пикетчиков сильно возросло, особенно к десяти часам утра, когда на сцене появилась полиция; десятки полицейских вытянулись в цепочку и окружили пикетчиков с таким видом, будто стойко оберегают население от какой-то опасной угрозы. Сначала здесь была только городская полиция, потом городскую полицию усилили полицией штата, затем подъехала машина с четырьмя пулеметчиками, готовыми немедленно пустить в ход свое оружие в случае чего-нибудь этакого… хотя собственно никто из пикетчиков и не понимал, какой-такой для этого требуется случай. Истинной целью всех этих воинственных приготовлений было, конечно, запугать пикетчиков, а не защищать от них жителей; надо сказать, что попытки полиции запугать пикетчиков увенчались кое-каким успехом.
В течение трех или четырех дней в Бостон стекались люди со всех концов Соединенных Штатов. Когда губернатор принял окончательно решение о том, что в полночь 22 августа Сакко и Ванцетти должны умереть, множеству людей во всех углах страны почудилось, будто они явственно услышали тихий, мучительный стон, донесшийся к ним издалека. И почудилось это самым разным людям. Врачи и домашние хозяйки, сталелитейщики и поэты, писатели, кочегары и даже погонщики скота, в одиночку разъезжавшие верхом на дальнем, дальнем Западе, чувствовали это удивительное единодушие с жизнью, надеждами и страхами Сакко и Ванцетти. Казнь стара, как мир. Немало невинных людей и раньше посылалось на смерть, однако впервые в истории этой страны ожидаемая казнь взволновала и потрясла такое множество людей.
Накануне 22 августа в городе Сиэттле, штата Вашингтон, негритянский священник методистской церкви произносил проповедь о деле Сакко и Ванцетти. Он начал свою проповедь с воспоминания о том, что он еще мальчиком пережил в штате Алабама. Его переживания, так хорошо знакомые неграм, рожденным и выросшим на Юге, нашли отзвук в сердцах слушателей. Проповедник рассказывал, как в маленьком городе, где он рос, вдруг раздался вопль: «Крови! Крови!» Жалкая, глупая истеричка закричала, что ее изнасиловали. И вот все силы ада были выпущены на волю. В то время священник был еще совсем ребенком, но он отчетливо видел, как паутина обстоятельств запутала совершенно невинного человека и этого невинного человека линчевали. Священник вспоминал, как трагически сплелись обстоятельства, как мучился и страдал затравленный человек.
— Что видится мне в деле Сакко и Ванцетти? — вопрошал он с амвона. — Я взываю к тебе, моя паства, как слуга божий, а это не так легко. Но я говорю с тобой и как человек с черной кожей. Нельзя в этой жизни расстаться со своей кожей так же, как нельзя расстаться и с душой. Я много, очень много думал о деле Сакко и Ванцетти и чувствовал, что настанет день, когда я больше не смогу молчать и должен буду сказать мою проповедь. Я не тешу себя надеждой, что одна проповедь одного священника может изменить судьбу этих несчастных. Не тешу я себя и тем, что мое бессилие оправдает меня, если я смолчу.
Ночью я разговаривал с женой и детьми о Сакко и Ванцетти. Мы сидели рядом, пятеро людей с темной кожей, чей хлеб зачастую был так невыносимо горек, и плакали. Потом я спросил себя: о чем же мы плачем? Я вспомнил, что недавно читал, будто некоторые историки не могут найти доказательств страстей господа нашего Иисуса Христа. Ну, не глупцы ли эти люди! Они ищут доказательств жизни одного Христа и одного распятия; а ведь история того времени знает десять миллионов распятий. Вчера я и мой народ были рабами, закованными в цепи; две тысячи лет назад жил раб по имени Спартак с душой, исполненной гнева. Он поднял свой народ против рабства, призвал его восстать и сбросить оковы. Когда он потерпел поражение, римляне распяли шесть тысяч его соратников. Кто же уверит меня после этого, что история не знает подвига Христова? И неужели через тысячу лет кто-нибудь, листая страницы истории, будет тщетно искать следов подвига Сакко и Ванцетти? Спросят: где это написано, в какой главе и в каком стихе? И, не найдя их, скажут, что никогда, видно, сын человеческий не умирал за нас. Так я говорил себе, и беспросветная печаль овладела мной, на душе у меня стало тяжко, и, вглядываясь во мрак, я не видел ни пути, ни света. Тогда я сказал себе: мало у тебя веры и еще меньше понимания, и, разгневавшись, стал поносить себя всячески. Как же мог я так скоро забыть, что и я, и моя жена, и трое моих детей плакали потому, что двух итальянских иммигрантов обрекли на смерть, потому что сеть обстоятельств опутала этих людей и никакая сила на свете, кажется, уже не может им помочь? Если, несмотря на это, я вижу лишь мрак и отчаяние, значит действительно я утратил веру и в бога и в сына его, Иисуса Христа.
Но луч света всегда пронизывает тьму. Я намеревался сказать вам проповедь, и я спросил себя, к кому же обращаю я слова мои. Мысленно я оглядел скамьи, где сидят мои прихожане, и увидел их такими, какими не видел прежде. Я никогда ведь не думал о том, что паства моя — это простые труженики: дровосеки и водоносы. Я думал о них, как о людях вообще, — к чему было говорить, что они рабочие люди? Однако мой народ воистину рабочий народ. Разве это не правда? Я вижу, вы утираете слезы. Это хорошо. Скоро вы будете плакать, ибо страдания Сакко и Ванцетти — это ваши страдания и мои страдания. И подвиг их — это наш подвиг. Это подвиг и страдания всех рабочих людей нашего времени, какого бы цвета у них ни была кожа: черного или белого. Это страдания несчастного загнанного негра, повешенного озверелой толпой обезумевших от ненависти людей. Это подвиг трудящегося человека, который бродит с места на место в поисках куска хлеба, прося, чтобы кто-нибудь купил силу его рук, потому что жена его и дети голодают. Это подвиг и сына божия, который тоже был плотником.
Мы терпеливый народ. Разве можно счесть, во что обошлась нам наука терпения? Разве можно счесть кровь, и слезы, и сердечную боль? Но мы терпеливый народ, гнев приходит к нам не сразу. Однако теперь я уже не знаю — порок это или добродетель? — Они заявили, что Сакко и Ванцетти умрут через несколько дней. Не знаю, где лежит наш долг, — ведь нас так мало и мы так далеко от них. Был ведь такой человек, его звали Петр, он не мог смотреть на то, как воины и служители схватили господа его и спутника; он извлек меч, чтобы поразить врагов своих. Но Иисус сказал Петру: «Вложи меч в ножны; неужели мне не испить чаши, которую дал мне отец мой?» Долго я раздумывал над этими словами, стараясь побороть сомнение, которое твердило: «Этого мало. Так нельзя!» Но я не находил ответа. Сердце мое полно печаля, и я приношу вам мою печаль, прося вас помолиться вместе со мной за тех двоих — Сакко и Ванцетти. Они ведь умрут за нас…
Слова негритянского священника выразили то, что чувствовали многие люди.
Другие выражали свои чувства по-иному: душевная тревога заставила их отправиться в Бостон. Большинство из них смутно представляло себе, чего они там могут добиться. Как и негритянского священника, их томила потребность дать выход тому, что в них накопилось, крикнуть во весь голос. Но, чтобы выразить гнев, ярость, протест, нужны умение и дисциплина, а у этих людей не было ни умения, ни дисциплины. Некоторые из приехавших в Бостон были поэтами; они ощущали горечь, но не могли выразить ее словами. Другие были врачами; им казалось, что вот она — та боль, которую не может облегчить их наука. Третьи — они были рабочими — чувствовали еще сильнее других, словно их самих приговорили к казни, что человек не должен умирать безропотно и смиренно. Съехавшись в Бостон, все эти люди на митингах протеста задавали вопросы, на которые нельзя было ответить просто и определенно; и большинство из них — кто раньше, кто позже — направило свои стоны к резиденции губернатора, где уже много дней стояли пикеты.
Кое-кто из них не мог заставить себя присоединиться к пикетчикам. Не так-то легко переступить через страх, отчуждение, непривычку и предубеждение для того, чтобы стать в ряды тех, кто ходит в пикете. Многие из приехавших в Бостон ни разу в своей жизни не видели пикета и тем более не участвовали в нем; они сталкивались с чем-то совсем новым для них. Люди не очень хорошо понимали, что должно все это значить, какова тут цель, чего можно добиться, а некоторые из них казалось смешным это расхаживание взад и вперед с транспарантами в руках, а выкрикивание лозунгов им очень напоминало глас вопиющего в пустыне. Поэтому кое-кто и не смог заставить себя присоединиться к пикетчикам. Хоть они и принуждали себя сделать необходимый шаг, внутреннее противодействие было сильнее их воли, и они стояли, словно парализованные, смутно отдавая себе отчет в том, что означает их бездействие. Для скольких людей в стране такое бездействие было символическим? Те, кто приехали в Бостон и стояли теперь, как парализованные, были отнюдь не одиноки. С ними были миллионы тех, кто не приехал в Бостон; они тоже не могли сделать нужного шага, а следовательно, и добиться чего бы то ни было; они были способны лишь проливать слезы бессилия, в то время как двое честных рабочих — сапожник и разносчик рыбы — должны были умереть.
Правда, были тут и другие; то, кто сумели справиться со своими опасениями, сделали шаг вперед и заняли свое место в пикете. «Подумать только! — говорили они себе. — Я открыл новое оружие, о котором и не мечтал! Прекрасное, могучее оружие, которым я могу воспользоваться не хуже другого!»
Они стали плечом к плечу с людьми, которых никогда не видели прежде, и сила потекла от одного плеча к другому. Некоторые из этих людей были молоды, другие — средних лет, попадались и старики, — но все они были схожи в том, что делали нечто, чего никогда не делали раньше, и таким путем открыли в себе силу, которой прежде не обладали. Многие из них присоединялись к пикетчикам нехотя, стыдливо, шагали сперва робко, потом более уверенно, а потом уже с новой осанкой, полной достоинства и решимости. Они расправили плечи, подняли головы и выпрямили спины. Гордость и гнев стали неотъемлемой частью их существа, и те, кто сначала ходили с пустыми руками, вдруг стали жадно отнимать транспаранты у соседей, которые носили их уже много часов подряд, Транспаранты тоже стали оружием; люди почувствовали, что уже больше не безоружны, и поняли, хотя бы и подсознательно, что этим простым, почти будничным актом — совместным маршем в знак протеста бок о бок с другими мужчинами и женщинами — они связали себя с могучим движением, которое охватило всю землю. В мозгу их рождались новые мысли, ими овладевали новые чувства, сердца их бились быстрее, они познали скорбь, неведомую им прежде, и обычная человеческая злоба превратилась в их душе в чувство протеста.
Полиция снова и снова подстраивала провокации против пикетчиков. В первой половине дня 22 августа их ряды были дважды смяты; оба раза было много арестованных, которых увозили в местные отделения полиции. И это было ново для многих пикетчиков: поэтов, писателей, адвокатов, мелких торговцев, инженеров и художников — словом, людей, проживших всю свою жизнь в покое и поразительной безопасности; они вдруг почувствовали, что их теснят, толкают, тащат, словно каких-то преступников, и вся их уверенность в своей безопасности исчезла; они увидели, что закон, который, как им казалось, всегда оберегал их, стал вдруг орудием убийственной злобы, направленным против них. Некоторые перепугались насмерть, другие, напротив, ответили злобой на злобу, ненавистью на ненависть; арест вызвал в них необратимую перемену, которая не могла не повлиять на всю их последующую жизнь.
Для арестованных рабочих все было куда проще — они не почувствовали ни удивления, ни страха перед тем, что не было для них ни новым, ни необычным. В числе других арестовали и рабочего-негра, подметальщика на текстильной фабрике в Провиденсе, штата Род-Айленд. Он взял за свой счет выходной день, целый рабочий день, чтобы поехать в Бостон и поглядеть, что там делают люди, которые, как и он, не могут смириться с мыслью, что смерть невозбранно настигнет Сакко и Ванцетти. Этот рабочий не раздумывал слишком много или слишком подробно над делом Сакко и Ванцетти, однако в течение многих лет оно жило в его сознании, являлось неотъемлемой частью окружающего мира, в самом простом и ясном смысле этого слова. Он и не думал разбираться в показаниях свидетелей, но время от времени до него доходили высказывания Сакко или Ванцетти, он читал что-нибудь об их прошлом и понимал так же просто и ясно, что эти два злосчастных человека не могли совершить никакого преступления, а были такими же обыкновенными тружениками, как и он сам. Порой он и вправду мучительно задумывался над своим сродством с ними, особенно когда прочел в газете слова Ванцетти, сказанные им в одном из своих писем: «Нашим друзьям надо кричать, чтобы из услышали наши убийцы, — врагам же достаточно прошептать или даже вовсе промолчать, чтобы мысли из были подхвачены».
Негр долго раздумывал над словами Ванцетти, и впоследствии они-то и привели его в Бостон 22 августа, где он присоединился к пикетчикам, стоявшим возле резиденции губернатора. Он не преувеличивал значения своего поступка, хотя знал ему цену, он воспринимал его таким, каков он есть, прекрасно отдавая себе отчет, что такой незначительный шаг не перевернет вселенной и не освободит тех двоих, кого он уже давно считал своими друзьями. Но всю свою жизнь этот рабочий боролся за то, чтобы его не уничтожили, и боролся при помощи вот таких маленьких и по виду безнадежных поступков; его богатый жизненный опыт подсказывал ему, что презирать повседневную борьбу — значило презирать всякую борьбу вообще. Он не тешил себя несбыточными мечтами о завтрашнем дне, а решал непосредственные, практические задачи, которые вставали перед ним сегодня.
В те часы, которые он провел, шагая в пикете, он обратил на себя внимание окружающих. Ростом он был не очень высок, но мускулистая фигура говорила о том, что это был выносливый, положительный человек.
У него было приятное широкое лицо, размеренные и обдуманные движения — весь он словно излучал силу, вселяя в окружающих чувство уверенности. Он шагал непринужденно, как и многие другие рабочие, относясь к пикетированию, как к привычному и обыденному делу. В первой стычке с полицией, когда она пыталась смять ряды пикетчиков и спровоцировать их, он сдерживал своих товарищей, приговаривая: «Спокойно, только спокойно! Не обращайте на них внимания, делайте свое дело», — тем самым помогая людям сохранять самообладание и дисциплину. Однако его спокойная уверенность привлекла внимание полиции. Сыщики в штатском, переглянувшись, кивнули на негра, явно переоценив его значение среди пикетчиков.
В неприметной борьбе и драматических событиях, разыгрывавшихся перед резиденцией губернатора, негр был отобран для уничтожения; вторая полицейская провокация была уже направлена прямо против него. Его оттеснили, арестовали, и в час дня 22 августа он был доставлен в полицейское управление и посажен в одиночку.
Такой почет встревожил его. Он был одним из тридцати арестованных, среди которых были белые сапожники и белые текстильщики, домашние хозяйки, знаменитый драматург из Нью-Йорка и поэт с мировым именем; но всех этих людей поместили вместе. Почему же его выделили и заперли в одиночку?
Ему не пришлось долго ждать разгадки. Был последний день перед казнью, и счет времени велся на часы и минуты; то, что должно было случиться, не допускало никаких проволочек. Негр это почувствовал. Он пробыл в одиночестве очень недолго: вскоре за ним пришли и отвели в комнату, где его дожидались несколько человек. Там были двое полицейских в форме, двое других — в штатском и агент министерства юстиции. В комнате находился также и стенограф, сидевший в углу за столиком с блокнотом наготове, выжидая, как пойдет дело и что ему придется записывать: стоны или признания.
Двое полицейских в штатском были вооружены резиновыми дубинками длиною в двенадцать дюймов и диаметром в один дюйм. Когда негр вошел, он увидел, как они сгибали и разгибали свои дубинки; стоило ему взглянуть на их лица, на голые стены и безобразное убожество комнаты, как он понял, что его ожидает. Негритянский рабочий был обыкновенным и довольно простодушным человеком, и, когда он понял, что его ожидает, сердце у него сжалось и ему стало страшно. Вое его тело напряглось до боли; он начал озираться по сторонам, не столько думая о бегстве, сколько всем своим существом протестуя против того, что должно было произойти. Люди, находившиеся в комнате, заулыбались, и он понял, что означают эти улыбки.
Представитель министерства юстиции объяснил ему, зачем его сюда привели.
— Видите ли, — сказал он негру, — мы не хотим причинять вам никаких неприятностей. И уж во всяком случае делать вам больно. Мы просто хотим задать вам кое-какие вопросы и просим вас говорить правду. Если вы нас послушаетесь, вам не о чем беспокоиться, вас очень скоро отпустят. Вот зачем вас сюда позвали: ответить на ряд вопросов. Вы ведь человек честный и хороший американец, не так ли?
— Да, я хороший американец, — серьезно ответил негр.
Полицейские в штатском перестали играть резиновыми дубинками и улыбнулись ему. У обоих были рты до ушей с тонкими губами; это делало их похожими друг на друга, словно они были братья. Они улыбались часто и без всякого усилия, но вместе с тем и без юмора.
— Если вы хороший американец, — повторил человек из министерства юстиции, — тогда все в порядке и дело у нас пойдет как по маслу. Нам ведь надо выяснить один очень простой вопрос: кто заплатил вам за участие в пикете?
— Мне никто за это не платил, — ответил негр.
Полицейские в штатском перестали улыбаться, а человек из министерства юстиции с некоторым сожалением пожал плечами. Голос его утратил прежний дружеский тон, но в нем еще не было враждебности.
— Как ваше имя? — спросил он у негра.
Тот сказал ему. Представитель министерства юстиции попросил его говорить погромче, чтобы слышал стенограф. Негр исполнил его просьбу.
— Сколько вам лет?
Негр ответил, что ему тридцать три года.
— Где вы живете? — осведомился человек из министерства юстиции.
Негр ответил ему, что живет в Провиденсе и приехал в Бостон сегодня утром поездом Нью-Йорк — Нью-Хейвен — Хартфорд.
— Вы работаете в Провиденсе?
Этот вопрос отнял у негра всякую надежду. Как бы он ни вел себя дальше, все равно ничего не изменится. Если он им не скажет, где он работает, они узнают сами — у них ведь для этого есть и время и пути. А когда они узнают, вот тут-то он запоет! Он отлично знал, какую он запоет песню и кто для этой песни сложит музыку. Негр был испуган и нисколько не стыдился себе в этом признаться. Он все же попробовал уклониться от расплаты, пусть она по крайней мере наступит как можно позже. Он сказал им, где он работает, и они это записали. Негр знал, что там он больше не будет работать. Он знал, что никогда и нигде больше не будет работать в этих краях. У него была жена и трехлетняя дочь. Мысль о них усугубляла его горе. Что поделаешь, так уже случилось, он тут ровно ничем не поможет. Но случилось еще далеко не все, что могло случиться; многое еще было впереди.
— Зачем вы приехали в Бостон? — все еще довольно любезно спросил его человек из министерства юстиции.
— Мне казалось, что мы не можем позволить Сакко и Ванцетти умереть, вот почему я и приехал.
— Что ж, вы думали — ваш приезд помешает им умереть?
— Нет, не думал.
— Если вы этого не думали, значит вы сами себе противоречите и все, что вы говорите, — просто чепуха. Разве это не чепуха?
— Нет, не чепуха.
— Что же вы хотите сказать?
— Видите ли, либо я вовсе ничего не должен был делать, либо я мог приехать сюда, в Бостон, и поглядеть, нельзя ли что-нибудь сделать здесь для этих бедняг.
— Например?
— Вроде того, что я делал: ходить в пикете.
Голос человека из министерства юстиции вдруг стал визгливым от злости:
— Ты врешь, будь ты проклят! Я не позволю, чтобы мне врал такой щенок, как ты! Тебе не поздоровится.
Человек из министерства юстиции сел на стул, а двое полицейских в штатском — на ободранный стол в углу. Полицейские подошли к запертой двери и стали по бокам, опираясь о косяк. По комнате словно прошел ток, и негр понял, что, по-видимому, первая часть процедуры закончена и они теперь собираются приступить ко второй. Некоторое время его не трогали, а только смотрели на него. Он знал, что означает, когда белые люди смотрят на тебя вот таким образом. Он подумал о жене, о ребенке, и ему стало так грустно, словно у него умер кто-то близкий. Он понял, что грусть овладела им потому, что в воздухе повеяло смертью. Они ведь и хотели, чтобы он почувствовал это веяние смерти.
— Ты лжешь, — сказал человек из министерства юстиции, — а мы хотим, чтобы ты говорил правду. Если ты будешь лгать, тебе не поздоровится. Если ты скажешь правду, мы расстанемся друзьями. Кто-то не зря посылал тебя сюда, в Бостон. Кто-то тебе заплатил за то, чтобы ты участвовал в пикете. Вот ты нам и скажи: кто тебя сюда послал и кто заплатил за то, чтобы ты был в пикете? Ты, наверно, думаешь, что он был тебе другом, но ты дурак, если так думаешь. Оглянись вокруг, и ты поймешь, что человек, который впутал тебя в это дело, тебе не друг! Ничего хорошего он тебе не сделал, и ты ему ничем не обязан. Самое лучшее для тебя сказать нам правду: кто он и сколько он тебе заплатил.
«Господи! — подумал негр. — О господи! Видно, плохи мои дела». Но он покачал головой и сказал, что никто ему ничего не платил, он приехал сюда сам по себе, никто его не посылал, он сделал это потому, что знал о Сакко и Ванцетти и глубоко им сочувствовал. Он попытался объяснить, что одна из причин, по которым он приехал сюда, в Бостон, состояла в том, что Сакко и Ванцетти такие же простые рабочие люди, как он сам. Но стоило ему заговорить об этом, как полицейские надвинулись на него и стали его бить; слова его повисли в воздухе, и никто так и не дослушал его рассказа.
На первый раз они его били не очень долго. К нему подошли полицейские в штатском — один сбоку, а другой со спины. Тот, что был позади, несколько раз сильно ударил его по спине, так что удар пришелся по почкам, а когда он с криком метнулся от него в сторону, другой стал хлестать его дубинкой по лицу так, что в глазах у него потемнело от слез и боли, а из носа пошла кровь. Он попятился назад, издавая тихие стоны, и они оставили его. Негр увидел, как по рубашке течет кровь, вынул из кармана платок, вытер кровь и прижал платок к носу. У него очень сильно болела спина, а в голове шумело. Он видел все, как в тумане, глаза его были полны слез, и слезы все текли и текли.
— Слушай, — сказал человек из министерства юстиции, — давай лучше договоримся: ты нам поможешь, и мы не будем тебя больше бить. Господи, да ведь мы сами этого не хотим. Думаешь, нам приятно тебя бить? А знаешь ли ты, что кто-то пытался бросить бомбу в дом судьи? Представь себе только: сидит почтенный судья в самом что ни на есть законном суде нашего штата, да и вообще Соединенных Штатов, приводят к нему этих сукиных детей, Сакко и Ванцетти, и он, выполняя благородный долг, возложенный на него нашей конституцией, выслушивает свидетелей, разбирается в обстоятельствах дела и выносит приговор. Подумать только, такой человек, столп и опора нашего существования — и твоего ведь не меньше, чем моего! Казалось бы, что перед таким человеком надо преклоняться, воздать ему хвалу! Но ничего подобного! За то, видите ли, что он осудил этих красных ублюдков, в него собираются бросить бомбу! По-твоему, хорошее это дело — бросать бомбы? Ведь это чудовищно!
Негр кивнул. Да, это чудовищно. Он считает, что люди, бросающие бомбы, проливающие кровь, люди, которые убивают и мучат других людей, поступают чудовищно.
— Вот и отлично. Очень рад, что ты так думаешь, — сказал агент. — Теперь все пойдет куда проще, раз ты так думаешь. Мы, кажется, знаем, кто бросил бомбу. И ты тоже знаешь. Я сейчас напишу все, что мы знаем, и от тебя требуется только подписать то, что я напишу. Это будет означать, что ты станешь законным свидетелем обвинения и хорошим американцем. Тогда мы тебя выпустим. Тогда мы тебя и пальцем не тронем.
— Но я ничего не знаю, — сказал негр. — Как я могу подписать, если я ничего не знаю? Это будет означать, что я подпишу ложно. Я не хочу лгать в таком деле — ведь дело серьезное.
Последние его слова насмешили всех присутствующих, кроме разве агента министерства юстиции. Двое в штатском улыбнулись, полицейские улыбнулись тоже. Только человек из министерства юстиции оставался по-прежнему деловитым и серьезным — ведь работа была еще не кончена…
Когда работа была кончена, негра отнесли в камеру и бросили на койку. Там его и увидел профессор уголовного права. Профессор был одним из юристов, участвовавших в процессе Сакко и Ванцетти или добровольно помогавших им. Но сегодня, 22 августа, каждый из этих юристов быт занят по горло. Они пускались на самые отчаянные шаги, чтобы хоть что-нибудь сделать в последнюю минуту; если в этом была хоть капля надежды, они подавали петиции, ходатайствовали об отсрочке казни, хлопотали за людей, арестованных за участие в пикете или за какие-нибудь другие проявления протеста.
Арестованные сегодня перед резиденцией губернатора белые очень волновались за судьбу пикетчика-негра и сообщили Комитету защиты, что полиция его куда-то упрятала. Комитет защиты спросил профессора уголовного права, не может ли он заняться этим делом. Профессор ответил согласием и, говоря правду, был рад, что может сделать хоть что-нибудь, хотя бы и косвенно относящееся к делу Сакко и Ванцетти. Беспомощное ожидание, да и всякая бездеятельность в этот день казались ему невыносимыми. Добившись ордера на освобождение, он отправился в полицию и потребовал, чтобы его провели к негру. Профессора там знали, знали также и то, что он пользовался довольно большим влиянием, и поэтому начальник полиции сам разыскал агента министерства юстиции и стал советоваться с ним, что им делать. Он сказал:
— Это тот адвокат-еврей, из университета. Он хочет видеть твоего черномазого. Имей в виду, вони не оберешься! У него ордер.
— Он не должен его видеть, — сказал агент министерства юстиции.
Стоявший рядом сыщик сказал:
— Ну да, вы тоже хороши птицы! Налетите из центра, заварите кашу, а потом вас и след простыл! А нам в этом городе жить. Завтра, может быть, с делом Сакко и Ванцетти будет покончено, а нам по-прежнему надо здесь, в Бостоне, зарабатывать себе на хлеб насущный! Что ты собираешься делать с черномазым? Упрятать в холодильник на весь остаток его жизни? Пусть юрист повидает его. Что за важность? Никто не станет поднимать шум из-за того, что немножко помяли черную каналью!
— Да, но он неважно выглядит, — неуверенно запротестовал начальник полиции.
— Ну и что из того? Может, он и раньше неважно выглядел. Пусть этот еврей вопит, сколько хочет. Плевать мне на него с десятого этажа. Кому нужна эта черная каналья?!
Профессора пустили к негру, и вот он стоял в камере, где чернокожий рабочий лежал, вытянувшись на койке, с лицом, превращенным в кровавое месиво, с затекшими глазами и перебитым носом; изо рта, по пересохшей губе текла кровь. Он стонал и всхлипывал от боли, а профессор уголовного права старался хоть как-нибудь его утешить, подбодрить и заверить в том, что не позже чем через час-другой его выпустят на свободу.
— От души вам за это благодарен, — прошептал негр, — только мне так больно, что я даже не могу с вами разговаривать и поблагодарить вас как следует. Они ведь повредили мне глаза; я так боюсь, что больше не буду видеть.
— Будете, — сказал профессор. — Я сейчас вызову врача. Не волнуйтесь насчет глаз. За что это они с вами так?..
— Я не стал подписывать признание, будто знаю человека, который, по их словам, бросил бомбу, — медленно, запинаясь от боли, сказал негр. — Я не знаю никого, кто бросает бомбы. Я им просто не верю. Они на кого-то стряпают дело, не мог же я идти против своей совести?
— Конечно, не могли, — сказал профессор с горечью. Ему было очень тяжко. — Успокойтесь. Я сейчас вызову врача, а через несколько часов вы будете на свободе и всему этому будет конец.