Покончив с завтраком и допивая вторую чашку кофе, ректор университета устремил недвижный взор на портрет Ральфа Уолдо Эмерсона[6], прищурился и отрыгнул. Нельзя сказать, что он отрыгивал изящно, но он делал это с тем же неподражаемым достоинством, с каким ковырял в носу. Недаром кто-то на факультете английского языка охарактеризовал его манеры как «бесстыдство барственного высокомерия», высказав таким образом нечто среднее между афоризмом и паралогизмом «non sequitur»[7]. Манеры ректора давно заслужили бы другому человеку столь же преклонных лет кличку «грязный старикашка», но его яростный и почти неправдоподобный снобизм внушал окружающим уверенность в том, что он ведет себя выше всякой критики.
Сидевший напротив преподаватель закончил свой рассказ.
— Только что, каких-нибудь пять минут назад? — Ректор едва верил своим ушам. — Немыслимо! Этого еврея, наконец, прорвало! Неужели мы не развяжемся с ним до гробовой доски? — И он снова вперил взгляд, который принято было называть «пронзительным», в портрет Эмерсона. — Говоря «еврей», я подразумеваю не отдельного человека, а, так сказать, видовое понятие, — разъяснил он своему собеседнику. — А ну-ка, повторите, что он сказал насчет кровожадности?
— Я не стану утверждать, что он употребил именно это выражение…
Тут в комнату вошел декан юридического факультета. Почуяв в воздухе бурю, он готов был и сам метать громы и молнии. Декан прошел в угол просторной красивой столовой, обставленной дорогой старинной мебелью, оклеенной расписанными от руки обоями и застланной чудесным, слегка выцветшим от времени ковром XVIII века, и, уютно сложив ручки на пухлом круглом животике, встал в позу как раз под портретом Генри Торо[8].
— Сэр, предупреждаю вас, он идет сюда.
Хмыкнув, декан попытался выразить и скорбь и предвкушение чего-то очень пикантного. Ректор, однако, не удостоил его своим вниманием и продолжал придирчиво допрашивать молодого преподавателя.
— Не в этих выражениях? Но вы же так сказали!
— Речь идет о смысле его слов, сэр. Я хочу быть добросовестным…
— Похвальнее желание, которого — увы! — не разделяют многие, — сказал ректор университета.
— Желая быть добросовестным, я вынужден привести его слова с максимальной точностью. Он намекнул, что некоторые высокопоставленные лица из чистой, как он дал понять, кровожадности желают смерти этих двух итальянцев — Сакко и Ванцетти.
— Ха! Вот именно! Из кровожадности!
— Это подразумевалось, сэр, только подразумевалось.
— Вы слышите? — спросил ректор у декана юридического факультета. Тот кивнул. — Он этого не утверждал, но подразумевал! А почему вы не пресекли этого безобразия?
— Как же я мог? — стал защищаться декан юридического факультета. — Я вошел в аудиторию, когда он уже говорил минут пятнадцать, и я решил — как мне кажется, совершенно справедливо, — что попытка остановить его будет куда более пагубной, чем все, что он захочет сказать. Ведь, если можно так выразиться, у него очень сильные позиции. С этим тоже надо считаться. Он хитер! Это, так сказать, их черта…
— Ну да, это их национальная черта. Они существуют благодаря своей хитрости. Не вижу, однако, чем его позиция так уж сильна. Он оклеветал честных людей и пусть расплачивается за это! Я старый человек, сэр…
— Много ли молодых обладает вашей энергией и юношеским темпераментом! — ввернул декан.
— Может быть, и немного. И все же я должен беречь себя. Силы, которые я расходую, уже больше не восстанавливаются. Когда человеку за семьдесят, смерть стоит у него за плечами. Но я себя не жалел. Когда силы мои понадобились обществу, я с готовностью отдал их ему. Дело ведь не в том, что они итальянцы. У меня нет предубеждения к романским народам. Говорят, что я не люблю евреев. Ложь! Предки мои вырастили на этой земле крепкую нацию, красивую, голубоглазую породу людей. У нас тогда не было таких имен: Сакко, Ванцетти… Мы знали Лоджей и Каботов, Брюсов и Уинтропов, Батлеров, Прокторов и Эмерсонов… А теперь? Поглядите вокруг, где эта порода? Но я не выставлял таких мотивов, когда меня попросили высказаться. Глава нашего славного штата предложил мне принять участие в Совещательной комиссии; она должна была еще раз взвесить все обстоятельства процесса, который сделал нашу страну притчей во языцех. И я согласился. Я отдал дань обществу. Я взвесил факты. Я отделил злаки от плевел. Я…
Речь его прервало появление профессора уголовного права, и обоим присутствующим — и декану юридического факультета и преподавателю — показалось, что профессор ступил туда, куда сейчас ни мудрецы, ни даже ангелы небесные не отважились бы ступить.
Неказистый, он неловко перешагнул порог комнаты, косо поглядывая из-за стекол очков, и подошел к ректору университета.
— Бы хотели меня видеть? — спросил он резко.
Ректор вдруг почувствовал легкую дрожь. «Годы, — подумал он. — Видно, злость мне уже не под силу». И сказал раздельно:
— Я слышал, что сегодня утром на лекции вы изволили высказать суждения, о которых разумному человеку стоило бы пожалеть.
— Быстро же вам доложили, — ответил профессор спокойно. — Однако я не вижу причин жалеть о чем бы то ни было. Хоть и не считаю себя таким уж неразумным человеком.
— Подумайте все же, сэр.
— Я уже достаточно думал об этом и серьезно думал, — ответил профессор. — Я потерял счет часам, взвешивая все «за» и «против». И решил: то, что должно быть сказано, будет сказано.
Хотя профессор уголовного права и выговаривал слова очень старательно, в речи его отчетливо слышалось иностранное произношение. Ректор университета ощущал неправильность его речи очень остро, и сегодня она раздражала его больше, чем обычно. Несколько дней он жил в приятном сознании собственной силы и успешно выполненного долга: они ведь так решительно высказались — он и его коллеги из Совещательной комиссии. Он, конечно, никогда не позволил бы себе заявить так прямолинейно, как это сделал судья: «Ну, я выдал этим анархистским ублюдкам сполна, что им причиталось!» Однако нельзя отрицать, что его обуревали почти те же чувства. Но сегодня утром приятное удовлетворение почему-то все больше испарялось, и вот сейчас, когда он услышал о неуместном, как ему казалось, и невоздержанном выступлении профессора уголовного права, удовлетворение это и вовсе исчезло.
Что они подразумевали, говоря о том, что позиции профессора так сильны? Неужели они думают, что профессору могут сочувствовать приличные люди, люди, имеющие вес здесь, в Бостоне? Неужели они так думают?
— Вы очень самоуверенны, — холодно сказал ректор.
— Да. Я уверен в себе.
— И это дало вам право обвинять почтенных людей в том, что они хотят смерти двух итальянцев?
— Кое-кто из них хочет их смерти. Именно высокопоставленные лица. Весь мир об этом знает. Я это сказал. И не жалею, что сказал.
— Среди них вы подразумеваете и меня?
— Простите, сэр?
— Вы обвиняете и меня?
— Зачем же? Я вас не называл, — сказал профессор. — Вы сами обвиняете себя. Вы оберегаете свой покой, а те двое сегодня умрут. Понимаете — умрут. Сколько раз вы умирали?
— Вы невыносимы!
— Разве? А их защитник, он, по-вашему, тоже был невыносим? Ведь он куда красноречивее меня. Я прочел его речь один раз, но я ее не забыл. Помните, как он кончил? «Если вы не можете судить этих людей по законам справедливости, помилуйте их, помилуйте их, ради всего святого. Христиане создали себе бога — бога милосердия.
Вы сидите здесь, подобно богу, и жизнь человеческая в ваших руках». Так он говорил или вроде этого? И совсем недавно. Разве я могу забыть, что вам хотелось стать палачом?
Гнев прошел, и ректор университета вдруг почувствовал леденящий страх. Даже мысль о предках не могла согреть его душу. В ушах у него гудело, словно тот человек, о котором напомнил ему профессор уголовного права, — защитник Сакко и Ванцетти — стоял перед ним снова.
«Да сядьте же, — сказал он тогда тому, другому юристу, пришедшему к нему несколько дней назад, чтобы в последний раз просить о помиловании; он стоял перед ним тогда так же, как стоит теперь этот еврей. — Что за скверная привычка стоять или бегать по комнате?»
«Я не умею убеждать сидя, — ответил защитник. — Я пришел, чтобы убедить вас отменить решение судьи. Если же, выслушав столько новых показаний, вы не сможете пересмотреть дело, вы должны их помиловать. Разве они виноваты в том, что штат Массачусетс держит судью, который называет подсудимых „анархистскими ублюдками“, грозит, что он им „здорово всыплет“ и что это „уймет их“, хвастает тем, что он им уже сделал и что он с ними сделает еще? Сакко и Ванцетти его не выбирали в судьи. Не их вина, что штат Массачусетс терпит такого судью.
Если Верховный суд штата не может отменить решение судьи, потому что Верховный суд обязан оберегать его авторитет, пусть он помилует обвиняемых, как бы это ни было для него унизительно. Ведь еще более унизительно для любого гражданина вашего штата знать, что можно поступать с людьми так, как поступили с этими обвиняемыми. Придется проглотить унижение, стерпеть его, что поделаешь! И всякая попытка обойти вопрос, замазать его, замять, положить под сукно — сделать черное белым — не выйдет! Все знают подробности дела, повсюду, во всем мире. Показания свидетелей были переведены на все европейские языки. Их знают во Франции или в Германии не хуже, чем здесь, в Штатах. Нас приперли к стене.
Самые опытные юристы Массачусетса, люди, уважающие правосудие, поставлены в тупик. Мы должны либо представить какие-то объяснения, которые ни для кого не будут убедительны, в том числе и для нас самих, либо признать, что процесс был ошибкой, нарушением законности, что он велся неправильно, что с самого начала возникли серьезные сомнения в виновности подсудимых, что сейчас эти сомнения необычайно усилились, что суд наш не смог исправить первоначальной ошибки и поэтому губернатор должен помиловать этих людей, верите вы или не верите в их вину, верите вы или не верите в то, что через пять лет их вина будет еще больше или еще меньше доказана. Время для сомнений прошло, у суда была возможность исправить свою ошибку, но вот процесс окончен, результаты его налицо. Я уже больше не причастен к этому делу. Я сделал все, что было в моих силах. Год за годом я добивался самого элементарного правосудия, и, если меня постигнет неудача, я буду жестоко огорчен, но ни в чем не раскаиваюсь. Я сделал все, что мог, и прошу вас сделать то, что вы можете, чтобы избавить нашу страну от вечного позора».
«Да сядьте же вы, бога ради, прошу вас», — единственное, что он тогда нашелся сказать защитнику. Тогда он даже не обратил внимания на слова, которые сейчас вспоминает с такой убийственной отчетливостью.
Окончив свою речь, защитник Сакко и Ванцетти продолжал стоять, глядя на него так же, как глядит на него сейчас профессор уголовного права.
Мысленно ректор пытался произнести слова, которых не мог выговорить вслух: «Мне придется просить вас подать в отставку». Но он не произнес и не мог произнести этих слов. «Я так одинок», — вдруг подумал он.
— Вы старый человек, — с горечью заметил профессор уголовного права, — и подумать только — вы любите смерть! Вы — палач…
— Как вы смеете!
Преподаватель смотрел на них с немым ужасом, а декан юридического факультета закричал:
— Вы сошли с ума!
— Ну нет, ни в коей мере. Зачем меня сюда позвали?
Старик, который принадлежал к высшей аристократии той страны, где, как уверяют, нет и не может быть аристократии, мысленно перечел документ, который он тогда подписал, и мысленно же подписал его снова. Дряхлая рука его дрожала, а глаза скользили по строчкам, которые он сам продиктовал:
«Алиби Ванцетти нельзя признать убедительным. Один из свидетелей в его пользу, Розен, под перекрестным допросом Совещательной комиссии давал сбивчивые показания; есть основания подозревать, что он лгал на суде. Другой свидетель в его пользу, миссис Брини, подтвердила его алиби по Бриджуотерскому делу, а не по убийству в Саут-Брейнтри; остальные двое свидетелей недостаточно твердо устанавливали тот день, когда они видели Ванцетти, покуда, по-видимому, не сговорились друг с другом. Таким образом, надо считать доказанным следующее: если в тот самый день Ванцетти был либо вместе с Сакко, либо в машине налетчиков, либо вообще находился в городе Саут-Брейнтри, — он несомненно виновен в убийстве. Ведь если бы он был в городе по какому-нибудь невинному поводу, зачем бы стал он клясться, что весь этот день провел в Плимуте? В противовес этому, четверо людей утверждают, что в указанный день видели Ванцетти в Саут-Брейнтри: Долбер, который показал, что видел его утром в машине на главной улице; Леванжи, который также показал, что видел его в то время, как машина пересекала железнодорожные пути, сразу же после того, как раздались выстрелы, — тот факт, что он ошибся, говоря, будто Ванцетти сидел за рулем, не имеет значения, — и Остин Т. Рид, который показывает, что Ванцетти выругал его, сидя в машине, у железнодорожного переезда. Четвертый свидетель, Фолкнер, утверждает, что Ванцетти обратился к нему с вопросом в вагоне для курящих, в поезде из Плимута в Саут-Брейнтри, утром в день убийства. Он видел и то, как Ванцетти вышел на станции. Показания Фолкнера опровергались защитой: во-первых, потому, что Фолкнер утверждает, будто вагон, в котором он ехал, был наполовину багажным, а наполовину — вагоном для курящих, а в поезде такого вагона не было вовсе; однако внутренний вид вагона, описанный Фолкнером, очень напоминает вагон для курящих; во-вторых, на том основании, что в то утро ни в Плимуте, ни на станциях, прилегающих к Плимуту, не было продано ни одного билета в Саут-Брейнтри, не было получено денег за таковой билет и он не был прокомпостирован. Но не исключены другие возможности. Правда, кроме этих свидетелей, никто другой не показывал, что видел Ванцетти или другого человека, не Ванцетти, хоть и похожего на него. Но надо иметь в виду, что лицо у Ванцетти значительно менее обычное, чем у Сакко, а потому легче запоминается. Следовательно, надо думать, что Ванцетти старался не попадаться на глаза. Таким образом, принимая все это во внимание, мы считаем, что и Ванцетти, безусловно, виновен.
Делались попытки доказать, что подобного рода преступление могло быть совершено только профессиональными бандитами и что виновников его следует искать среди соучастников какой-либо из известных бандитских шаек. Однако, по мнению Совещательной комиссии, это преступление, так же как и более раннее преступление в Бриджуотере, не носят следов деятельности профессиональных бандитов, а, наоборот, явно совершено неопытными преступниками».
Таково было заключение ректора после того, как Совещательная комиссия, председателем которой он являлся, ознакомилась с показаниями свидетелей. Он же и подписал это заключение, как подписывают смертный приговор.
Чего же он боится сейчас, если тогда он выполнил роль палача с такой уверенностью в своей правоте?
— Зачем вы меня позвали? — повторил профессор уголовного права. — Чтобы сделать мне нагоняй? Чтобы попросить меня подать в отставку? Я не подам в отставку. Чтобы поиздеваться над тем, что я еврей? Я не позволю издеваться над тем, что я еврей!
— Вы просто невыносимы. Убирайтесь вон! — крикнул ректор университета.
— Вы совсем старый человек, а Сакко только тридцать шесть лет. Ванцетти тоже нет сорока. Оглянитесь, вокруг вас — смерть, смерть и ненависть!..
Сказав это, профессор уголовного права резко повернулся и вышел.
Позади себя он оставил комнату, скованную тишиной. В ней не было ни малейшего движения, если не считать дрожи, с которой не мог совладать старик, имевший все — имя, богатство, почет, положение — и чувствовавший себя в эту минуту самым несостоятельным человеком на земле, ибо в нем жили только страх и тяжкое предчувствие смерти.
Что же до профессора уголовного права, он тоже не мнил себя победителем. Он сказал то, что ему хотелось сказать, ибо у него была сильная позиция и он выступал в тоге обличителя. Но разве он сделал все, что мог сделать, и сказал все, что мог сказать? Разве он сам понимал до конца, почему эти двое должны умереть? Или было в их смерти нечто такое, что он и сам не решался понять?