Глава седьмая

Полдень в городе Бостоне и в штате Массачусетс отделен шестью часами от полудня в городе Риме, в Италии. Когда на восточном побережье Соединенных Штатов бьет двенадцать часов, длинные предвечерние тени ложатся на прекрасные древние руины, нарядные площади и нищенские трущобы Рима.

В этот час диктатор, как всегда перед обедом, занимался гимнастикой. Сегодня он боксировал в легких перчатках. Он не любил однообразия в своих упражнениях: иногда он прыгал через веревочку, в другие дни занимался боксом, а то и фехтовал древнеримским коротким мечом, со щитом в руке. Он очень гордился своей физической силой; когда он боксировал, как он любил выражаться, «в американском стиле», он до-водил своего противника до седьмого пота, не давая ему никакой пощады. Хочешь не хочешь, злосчастному партнеру приходилось покорно сносить удары, понимая, что равноправие в спорте имеет свои границы даже для такого, самого выдающегося спортсмена среди властителей. Диктатор же получал неизъяснимое удовольствие от звонких шлепков кожаной перчаткой по чужому телу, от ощущения физического превосходства над противником, которое давал ему бокс.

У диктатора был заведен прекрасный и очень здоровый распорядок: десять минут он ожесточенно крутил педали укрепленного на станке велосипеда, пять минут занимался греблей на такой же неподвижной лодке; десять минут боксировал с двумя партнерами — то, что их было двое, необычайно льстило его тщеславию, — затем он погружался в бассейн и, наконец, принимал освежающий ледяной душ.

Голый, в чем мать родила, диктатор прошелся по ванной, похлопывая себя по животу и вдыхая воздух полной грудью; трое слуг растирали его полотенцами. Ему нравилось проделывать эту процедуру перед зеркалом, чтобы лишний раз полюбоваться мощью своей грудной клетки, крепостью ног и чистотой гладкой кожи. Часто он сопровождал растирание массажем. Он любил растянуться на столе и чувствовать, как умелые пальцы массажиста прощупывают каждый его мускул, каждую жилку. Ему щекотала нервы беззащитность его наготы, опасность такой безраздельной власти массажиста над его телом. Он лежал голый и беспомощный, расслабив мышцы, а кровь все свободнее и быстрее бежала по его членам и кожу пощипывало ощущение вернувшейся свежести.

В такие минуты в нем просыпалась чувственность и он наслаждался предвкушением тех маленьких радостей, которые разрешал себе в предобеденный час. Ему не к чему было отказывать себе в этих радостях, и он любил говорить своим приближенным, что свидание с женщиной всего приятнее и куда полезнее именно перед обедом. Он и сегодня дал волю воображению и рисовал прихотливые картины в той особой области сознания, которую он выделял специально для подобных забав. Сегодня он позволил себе общий массаж. Когда на него лили ароматное масло и освобождали его члены от усталости и напряжения прошедшего дня, он потягивался, как большой кот. Разве не уместно было в такие минуты размышлять и о наслаждениях плоти и о важных государственных делах? Поднявшись на ноги, он почувствовал бодрость не только от массажа, но и от своих мыслей. Он с новым интересом посмотрел на себя в зеркало, внимательно разглядывая мускулы живота и проверяя, не появились ли дряблость или жирок, свидетельствующие о приближении старости.

Старость пугала его так же, как ужасала смерть, и хуже всего он чувствовал себя тогда, когда размышлял о старости или о смерти. В последнее время он задумывался над этими гнетущими вопросами чаще, чем это вызывалось обстоятельствами или его самочувствием.

Обстоятельства сами по себе были куда как хороши, ибо никогда, казалось ему, ни его собственное положение, ни обстановка в государстве, которым он управлял, не были благоприятнее. Последние очаги сопротивления в стране были подавлены. Угроза коммунизма предотвращена раз и навсегда. Всего несколько дней назад он горделиво выступал со своего балкона, возвышаясь над морем человеческих лиц, над тысячеголовой толпой, приветствовавшей его ревом:

— Дуче! Дуче! Дуче!

Он говорил им о том, чего он для них добился. Большевизм — это богопротивное, ядовитое чудище — повержен в прах! Разве не так повергали в прах коварных драконов рыцари без страха и упрека! Большевизм в Италии мертв! Коммунизм в Италии мертв! В стране царит порядок, а для фашизма грядут тысячелетия довольства и благоденствия. Сокровища всего мира станут достоянием тех, кто верил, повиновался и безропотно шел за своим дуче.

И несмотря на это, несмотря на восторженные рукоплескания толпы, несмотря на преклонение вокруг, несмотря на растущий престиж в дипломатическом мире и признание со стороны великих держав — Франции, Англии и Соединенных Штатов, — которым он завидовал, несмотря на доказательства того, что его физическая сила и его способность играть роль породистого производителя ему не изменили, — несмотря на все эти счастливые для него обстоятельства, в последние дни он был чем-то расстроен и выведен из равновесия, не понимая при этом причин своего дурного расположения духа.

Всего несколько дней назад он обедал с известным психиатром из Вены — у него было непреодолимое, хотя и тайное влечение к этой профессии — и поставил перед ним вопрос: верит ли этот психиатр в то, что императоры древнего мира были убеждены в своем богоподобии и в своем бессмертии?

— Нам лучше рассматривать эти понятия порознь, — ответил австриец. — Богоподобие и бессмертие отнюдь не синонимы. Ведь это только в наши дни мы награждаем богов способностью жить вечно. В древние времена существовали боги, которые жили подолгу, и другие, которые гибли так же легко, как гибнут люди. Древние цивилизации вряд ли приписывали своим богам бессмертие: они просто не задавались этим вопросом, их ведь не тревожила, как нас, жажда вечной жизни.

Диктатор усомнился, так ли это было на самом деле. Диктатор частенько отождествлял себя с былыми властителями Римской империи. Гильдия скульпторов Тосканы преподнесла ему три бюста древних римлян; любой из них легко мог быть его двойником. Ему нередко снилось, что он бог, и, проснувшись, он не сразу мог отделить свое «я» от бога или бога от своего «я». Добродушно посмеиваясь над своими маленькими причудами, он, однако, всерьез подумывал о том, что все может быть, ведь еще так много тайн не познано наукой… Он опасливо коснулся этой темы в разговоре с австрийским психиатром, ибо знал, что люди болтливы, а уж о ком им сплетничать, как не о великих мира сего! Ему же не хотелось, чтобы шла молва о том, будто он тешит себя иллюзиями относительно своего божественного происхождения. Однако австрийский психиатр был человеком чутким к малейшим желаниям диктатора и сразу понял, что у того на уме; он сам поднял этот вопрос, разъяснив диктатору, что тот имеет столько же прав на божественность, сколько их имел бы любой преемник Юлия Цезаря.

— Мы так мало знаем о нашем теле, — рассудительно заметил психиатр. — Загадки его бесчисленны и почти совсем не раскрыты. Возьмем хотя бы железы внутренней секреции — какие тайны могли бы они нам открыть, заговори они на своем языке, — на языке химии? И представить себе невозможно! Кто сказал, что человек есть прах? «Прах ты и в прах обратишься…» Почему люди умирают? Мы можем только гадать. Да и старость ведь тоже загадка.

— Но ведь все люди смертны, — возразил диктатор, настойчиво желая, чтобы психиатр продолжал этот разговор.

— Разве? — Австриец многозначительно поднял брови. — Откуда мы знаем? Мы ведь не располагаем сведениями о рождении и смерти всех людей на земле. Подумайте сами. Предположим, что тело и дух какого-нибудь человека победили смерть, не в мистическом, а в физическом смысле слова; человек увидел, что годы идут, а он не стареет. Стоит этому факту стать очевидным, как человеку приходится принимать какие-то меры. Другими словами, продолжая жить, он вынужден симулировать смерть, то есть либо исчезнуть, либо изобразить самоубийство, эмигрировать, бежать, перебираться из города в город. Откуда мы знаем, что такая судьба не постигла множество людей? Тайну бессмертия хранят куда строже всякой другой тайны: ведь если люди низшей породы — они-то уж, конечно, умрут в положенный им срок! — разнюхают эту тайну, они кинутся на бессмертного и разорвут его так же безжалостно, как волки раздирают оленя.

Затаив дыхание, диктатор не пропускал ни слова из фантастических разглагольствований психиатра; хотя он и пытался скрыть свой жгучий интерес, ему это не очень удавалось.

— Но если таким даром будет обладать человек, власть имущий, ему ведь не надо будет прятаться и жить крадучись!

— А сколько людей, обладавших властью, насчитывает история человечества? — мягко спросил психиатр. — Если подойти к этому вопросу с точки зрения статистики, надо признать, что для того, чтобы доказать мою гипотезу, число живших на нашей планете властителей было слишком невелико. Я говорю, конечно, о людях, обладавших неограниченной властью. Ведь только раз в тысячелетие неоспоримое могущество дается в руки человеку огромной силы, мудрости, самообладания и приверженности великой идее…

Да, беседа с психиатром была поистине одной из самых благотворных бесед в его жизни. В ту ночь он спал, как дитя, не зная ни страхов, ни черных мыслей; перед сном его не мучило ужасное предчувствие смерти, не знающей воскрешения.

Однако сегодня, сразу же после такого приятного возбуждения и отдыха, как гимнастика, ванна и массаж, он почему-то был мрачен и встревожен. Он сам не мог понять, куда девался его душевный покой.

Диктатор закутался в великолепный купальный халат и направился в гардеробную, но в это время вошел секретарь с бумагами в руках, надеясь, что диктатор разрешит ряд государственных дел во время своего туалета.

— Все это может обождать, — запротестовал диктатор. — У меня нет настроения для дел. Неужели вы не видите, что у меня нет никакого настроения для дел?

— Смотря каких дел. Одни из них могут ждать, а другие не могут…

Они прошли в гардеробную. Одеваясь с помощью двух слуг, диктатор проглядывал бумаги, требовавшие его внимания.

— Подождет. Ну, а это уж и подавно. Как вы смеете приставать ко мне с такой ерундой, ведь я заявил вам, что не желаю заниматься делами! Например, прошение от этой жирной свиньи Джинетти относительно трамвайной концессии. Мы сообщили, во сколько она ему обойдется. Он делает вид, будто нас не понял и не знает, какая сумма с него причитается. Такое поведение может вывести нас из себя. Верните ему прошение. Скажите ему, что я им недоволен. Если он не заплатит, пусть идет ко всем чертям со своим прошением! Голландский посланник может обождать. Чем больше унижений я причиняю этим голландцам, тем легче мне сносить мое отвращение к немцам. Что касается Сантани — то он бандит. Я не стану иметь с ним дело меньше, чем за миллион лир. Если жулик хочет стать приличным человеком, пусть платит за это, а если он не заплатит в течение месяца — проволочка ему обойдется в два миллиона лир. Опять дело Сакко и Ванцетти! Когда ему будет конец? Неужели мне суждено до скончания века возиться с Сакко и Ванцетти? Меня тошнит от них! Да пусть они сгорят, эти коммунистические ублюдки! Говорю вам, меня тошнит от них. Не желаю о них больше слышать!

Он оделся. Секретарь терпеливо дождался конца его туалета, а потом сказал:

— Вы совершенно правы. Однако для народа Сакко и Ванцетти значат много…

— Скажите им: мы уделяем этому вопросу внимание и сделаем все, что в наших силах, чтобы смягчить справедливую участь красных ублюдков.

Они прошли в кабинет; по дороге к ним присоединился министр труда. Секретарь и министр труда шли на шаг позади диктатора; на ходу они поглядели друг на друга и перемигнулись. Они отступили еще на четыре шага, когда диктатор вошел в кабинет, и, вытянувшись, подождали, пока он не сделал двадцать шагов по пушистому ковру до письменного стола. Когда он сел и резко повернулся к ним, лицо его, перекошенное капризной гримасой, потемнело от злости. Они его просто изводят, эти двое! Подумать только: его слуги, его подручные, его холуи осмеливаются изводить его, диктатора!.. Он, видите ли, не может располагать своим временем так, как ему заблагорассудится, они вынуждают его тратить этот драгоценный час перед обедом на всякую ерунду!

— Николо Сакко и Бартоломео Ванцетти… — заговорил секретарь.

— С вопросом о них покончено, — твердо сказал диктатор.

Министр труда сделал два шага к диктатору и произнес тоном, в котором смешивались и настороженность, и благоразумие, и некая доверительная фамильярность:

— Вам не придется долго заниматься ими, дуче. Сегодня они оба будут казнены. Таким образом, в известной мере, делу этому будет положен конец. Оно, видите ли, вошло уже в ту стадию, где финал, так сказать, напрашивается сам собой.

Не имея возможности проникнуть в мысли диктатора или угадать истинную подоплеку его гнева, министр труда сделал паузу, подождал, не услышит ли он чего-нибудь в ответ, и осведомился:

— Разрешите продолжать? Следует учесть некоторые обстоятельства этого дела и принять кое-какие меры. Быть может, вам будет угодно, чтобы я изложил эти обстоятельства?

— Говорите, — жестко бросил диктатор.

— Хорошо. Как я уже сказал, все будет кончено сегодня ночью. Они будут казнены, и, каков бы ни был резонанс, шум скоро утихнет. Нельзя продолжать политическую кампанию в защиту мертвецов. Нерушимость смерти делает такую кампанию бессмысленной. Она ничего не может изменить, ибо смерть — факт непреложный!

— Откуда вы знаете, что казнь снова не будет отсрочена? — опросил диктатор.

— В этом я почти совершенно уверен. Днем, когда рабочие шли обедать, они устроили многотысячную демонстрацию перед американским посольством. Кидали камни, били стекла, перевернули и подожгли случайно стоявшую там машину французского поверенного в делах. Полиция разогнала демонстрацию; арестованы двадцать два зачинщика. Мы почти уверены, что двое из них коммунисты. Остальные, однако, совершенно незнакомые нам люди и в наших списках не числятся. Это показывает размах пропаганды вокруг дела Сакко и Ванцетти и то, как умело она ведется. Полиция поставлена в ложное положение, ибо пропаганда в пользу Сакко и Ванцетти идет под лозунгом защиты чести и достоинства всей нации. Слишком уж много болтают о том, каким обидам и унижениям подвергаются в последнее время в Америке итальянские эмигранты. Народ не может равнодушно относиться к этому! Он считает, что тут имеет место оскорбление национального престижа. Мне пришлось дать распоряжение полиции выпустить всех арестованных, в том числе и тех двоих, кого мы подозреваем в принадлежности к коммунистам, — их-то мы уж во всяком случае возьмем под наблюдение, в будущем это может быть полезно. Надеюсь, дуче, вы сочтете, что в данных обстоятельствах наши действия были благоразумны?

Диктатор кивнул:

— Продолжайте.

— В два часа дня я встретился с американским послом. Он чрезвычайно предан вам и заверил меня, что вам не стоит тревожиться по поводу этой надоевшей всем истории. Он утверждает, что очень скоро источнику всех неприятностей будет положен конец.

— Он так сказал? — переспросил диктатор. На лице его уже не было прежнего гнева.

— Дословно, в этих самых выражениях.

Министр труда обратился к секретарю:

— Разве я не говорил вам того же самого, буквально в тех же выражениях?

— Слово в слово, — подтвердил секретарь.

— Видите, дружба никогда не пропадает зря. — Диктатор улыбнулся впервые с тех пор, как он слез со стола для массажа. — Однако дружба дружбе рознь. Дурак дружит с кем попало, а умный — с людьми влиятельными.

— В три часа дня, — продолжал министр труда, — у меня, по совету посла, была краткая беседа с одним из секретарей посольства. Он подтвердил мне, что вы можете быть совершенно спокойны: казнь состоится. Он понимает, что оттяжка казни ставит дуче и его правительство в крайне затруднительное положение. Он просил меня заверить вас в том, что в его стране полностью сознают деликатность вашего положения и его крайне щепетильный характер. Он добавил, что весьма высокопоставленные особы откровенно восхищены вашей позицией в этом вопросе.

— Видите! — воскликнул диктатор, подчеркивая каждое слово ударом кулака по столу. — Что, если бы я послушался совета наших медных лбов. Они ведь знают только одно: коммунист — это коммунист! У таких людей касторка вместо мозгов!

Он придумал этот афоризм только что и не мог удержаться от самодовольной улыбки. И министр и секретарь тоже улыбнулись: афоризм был, действительно, точным и едким.

— Касторка вместо мозгов! — повторил диктатор. — Однако люди с такими мозгами не представляют всю нацию. Разве судьба этих двух красных ублюдков волнует только коммунистов? Нет, говорю я вам! Разве обиды и унижения, которым были подвергнуты Сакко и Ванцетти, не являются поношением каждого итальянца, который любит свою родину и почитает свободу? Народ знает, что его дуче не может быть безразличным к страданиям любого итальянца, где бы тот ни находился. Честь Италии священна! Вы уверены, что этот секретарь посольства говорил правду?

— Совершенно уверен, — подтвердил министр труда. — Кроме того, как раз сейчас вас дожидается делегация из города Виллафалетто; она покорнейше молит вас дать ей аудиенцию. Виллафалетто, как вы знаете, это город, где родился Ванцетти. Семья его и сейчас живет там. Правда, двое из этой делегации — представители города Турина.

— Вы взяли на заметку их фамилии? — спросил диктатор уже совеем другим тоном; гнев его прошел, и в голосе появилось отеческое благодушие.

— Конечно. У нас есть их имена и оттиски пальцев, мы уже наводим справки и о них, и об их связях, и об их прошлом… Когда они выйдут отсюда, за ними будет установлено круглосуточное наблюдение.

— Вы поступили разумно и со знанием дела, — похвалил диктатор. — Отсутствие технической сноровки — вот проклятие нашей нации! Я доволен, что вы проявили сообразительность. Не сомневайтесь: когда в Рим за сотни километров направляется делегация, за ее спиной всегда надо искать коммунистов. Каждый участник делегации может быть заражен проказой коммунизма. Помните об этом. А теперь введите их.

Когда делегация переступила порог огромного кабинета диктатора, он встал из-за стола, обошел его и медленно, с простертыми руками, двинулся ей навстречу. Его темные глаза были полны сочувственного понимания того, что переживает в этот день Италия; печаль на его лице словно отражала их горе.

Делегацию возглавлял старик, который, это было видно, всю жизнь трудился в поте лица. Диктатор в знак приветствия протянул старику руки и замер в глубоком молчании. Старый рабочий вытащил из кармана бумагу и тщательно ее расправил. Остальные стояли позади, с кепками в руках, слушая, как он, боязливо запинаясь, нетвердым голосом читал петицию:

— «Тысячи крестьян и трудящихся Италии собрались в городе Виллафалетто, где родился Бартоломео Ванцетти. Мы пришли туда ради честного и доброго итальянца, которого так несправедливо обрекли на смерть. Мы решили сделать все от нас зависящее, чтобы предотвратить его гибель, для чего мы и посылаем делегацию от жителей деревень, расположенных вокруг Виллафалетто, а также от города Турина к дуче, чтобы просить его обратиться к правительству Соединенных Штатов с протестом против этого неслыханного судебного злодеяния. Мы знаем, как влиятелен голос дуче, и мы почтительно и смиренно призываем его возвысить свой голос, чтобы испросить помилование для двух сынов нашего рабочего класса — Николо Сакко и Бартоломео Ванцетти».

Когда старик кончил читать, его воспаленные усталые глаза наполнились слезами и он стал шарить в карманах, отыскивая носовой платок. Несомненно, он был лично заинтересован в судьбе приговоренных к смерти.

Диктатор вдруг обнял старика; всех присутствующих растрогал этот порыв. Когда они выходили из кабинета, половина членов делегации плакала, да и сам диктатор расчувствовался. Сев за стол, он вызвал стенографистку и продиктовал следующее коммюнике для прессы:

— «Дуче обратился к президенту Соединенных Штатов с просьбой сохранить жизнь двум гражданам итальянского происхождения — Николо Сакко и Бартоломео Ванцетти. Он просил президента Соединенных Штатов сделать этот шаг в целях укрепления отношений между Италией и Соединенными Штатами, развивающихся вот уже много лет в атмосфере искренней дружбы.

Президент Соединенных Штатов подтвердил получение послания дуче и выразил свое крайнее сожаление по поводу того, что государственное устройство США предоставляет решение поднятого дуче вопроса властям штата Массачусетс. Несмотря на то, что президент Соединенных Штатов отдает себе отчет в том искреннем интересе и глубочайшем участии, которыми движим дуче, он, к сожалению, вынужден признать себя бессильным вмешаться в это дело».

Покончив с диктовкой, диктатор указал министру труда, что это коммюнике должно полностью соответствовать официальному заявлению Вашингтона и, прежде чем коммюнике будет напечатано, министру надлежит получить подтверждение из Америки. Министр труда заверил его, что такое благополучное окончание столь неприятного дела не встретит на своем пути никаких препятствий.

Диктатор почувствовал облегчение; на душе у него посветлело. Не прошло и двадцати минут, как он смог покинуть свой кабинет и перейти в спальню. Внезапно и сегодняшний день, и будущее, и весь распорядок его жизни стали снова лучезарны и радостны.

Загрузка...