ЭРНЕСТ ДАУСОН (2 АВГУСТА 1867–23 ФЕВРАЛЯ 1900)
Поэт и прозаик, яркий представитель британского декадентства 1890-х гг., во многом сложившегося под влиянием прерафаэлитов. Родился в Лондоне в семье владельца дока; учился в Куинз-Колледже Оксфордского университета, но оставил учебу, не получив диплома. Был членом «Клуба Рифмачей», основанного Уильямом Йейтсом и его друзьями. Активно переводил французскую литературу. Стихи Даусона пронизаны меланхолией, тоской по недостижимому идеалу и ощущением, что гибель неизбежна («Dum Nos Fata Sinunt, Oculos Satiemus Amore», «Осадок», «Тому, кто в Бедламе», «Vitae Summa Brevis»). Основные темы его стихов — неразделенная или утраченная любовь, разлука в смерти, хрупкая и быстротечная чистота ранней юности. Считается, что безответная страсть к двенадцатилетней Аделаиде Фолтинович легла в основу самого известного стихотворения Даусона — «Non Sum Qualis Eram Bonae Sub Regno Супагае». Некоторые фразы из его произведений позднее стали названиями фильмов и романов — «Унесенные ветром»[19], «Чужак в чужой стране», «Дни вина и роз».
Last night, ah, yesternight, betwixt her lips and mine
There fell thy shadow, Cynara! thy breath was shed
Upon my soul between the kisses and the wine;
And I was desolate and sick of an old passion,
Yea, I was desolate and bowed my head:
I have been faithful to thee, Cynara! in my fashion.
All night upon mine heart I felt her warm heart beat,
Night-long within mine arms in love and sleep she lay;
Surely the kisses of her bought red mouth were sweet;
But I was desolate and sick of an old passion,
When I awoke and found the dawn was gray;
I have been faithful to thee, Cynara! in my fashion.
I have forgot much, Cynara! gone with the wind,
Flung roses, roses riotously with the throng,
Dancing, to put thy pale, lost lilies out of mind;
But I was desolate and sick of an old passion,
Yea, all the time, because the dance was long:
I have been faithful to thee, Cynara! in my fashion.
I cried for madder music and for stronger wine,
But when the feast is finished and the lamps expire,
Then falls thy shadow, Cynara! the night is thine;
And I am desolate and sick of an old passion,
Yea, hungry for the lips of my desire:
I have been faithful to thee, Cynara! in my fashion.
Вчерашней ночью тень вошла в порочный круг
Недорогой любви, и дрогнувший бокал
Едва не выскользнул из ослабевших рук;
Я так измучен был моей любовью старой;
Да, я был одинок, я тосковал:
Но я не изменял твоей душе, Кинара.
Пылая, я лежал в объятиях чужих,
Грудь прижимал к груди — и поцелуи пил
Продажных красных губ, ища отрады в них;
Я так измучен был моей любовью старой;
Проснулся я — день серый наступил:
Но я не изменял твоей душе, Кинара.
Я многое забыл. Как будто вихрь унес
Веселье, буйство, смех, лиловый блеск чулок,
И танцы до утра, и мусор смятых роз;
Я так измучен был моей любовью старой;
Из памяти я гнал немой упрек:
Но я не изменял твоей душе, Кинара.
Я громче всех кричал, я требовал вина,
Когда же свет погас и я упал, как труп,
Явилась тень твоя, печальна и грозна;
Я так измучен был моей любовью старой;
Всю ночь я жаждал этих бледных губ:
Но я не изменял твоей душе, Кинара.
Cease smiling, Dear! a little while be sad,
Here in the silence, under the wan moon;
Sweet are thine eyes, but how can I be glad,
Knowing they change so soon?
For Love’s sake, Dear, be silent! Cover me
In the deep darkness of thy falling hair:
Fear is upon me and the memory
Of what is all men’s share.
O could this moment be perpetuate!
Must we grow old, and leaden-eyed and gray
And taste no more the wild and passionate
Love sorrows of to-day?
Grown old, and faded, Sweet! and past desire,
Let memory die, lest there be too much ruth,
Remembering the old, extinguished fire
Of our divine, lost youth.
O red pomegranate of thy perfect mouth!
My lips’ life-fruitage, might I taste and die,
Here in thy garden, where the scented south
Wind chastens agony;
Reap death from thy live lips in one long kiss,
And look my last into thine eyes and rest:
What sweets had life to me sweeter than this
Swift dying on thy breast?
Or, if that may not be, for Love’s sake, Dear!
Keep silence still, and dream that we shall lie,
Red mouth to mouth, entwined, and always hear
The south wind’s melody,
Here in thy garden, through the sighing boughs,
Beyond the reach of time and chance and change,
And bitter life and death, and broken vows,
That sadden and estrange
Здесь, в тишине, под бледною луной,
Сама — ее изменчивый двойник,
О дорогая, помолчи со мной…
Как быстро мчится миг!
Не надо слов! Лишь спрячь меня, укрой
В своих волос блистающую мглу!
Мне страшно; общей участи земной
Забыть я не могу.
О, если б этот миг продлился век!
Ужели мы с тобой обречены
На холод памяти, на мертвый снег
Проклятой седины?
И ты увянешь? И погаснет взор?
И станет плоть безжизненно-суха,
Как обратившийся в золу костер
Безумья и греха?
О померанец чувственного рта!
В нем смерти горький аромат. Позволь
Вкусить его, чтоб жизни пустота
Впитала эту боль;
Позволь прильнуть к тебе в последний раз
И умереть, упав к тебе на грудь!
Но прежде — в омут этих темных глаз
Вглядеться — и уснуть.
Но если так нельзя — молчи! Представь,
Что мы в твоем саду под шелест крон
Лежим, переплетясь: и это — явь,
И это — вечный сон.
Любимая! Ты слышишь, как шумит,
Прощаясь, бедный сад? Уйдем с тобой
От времени, его измен, обид —
И смерти роковой.
Dew on her robe and on her tangled hair;
Twin dewdrops for her eyes; behold her pass,
With dainty step brushing the young, green grass,
The while she trills some high, fantastic air,
Full of all feathered sweetness: she is fair,
And all her flower-like beauty, as a glass,
Mirrors out hope and love: and still, alas!
Traces of tears her languid lashes wear.
Say, doth she weep for very wantonness?
Or is it that she dimly doth foresee
Across her youth the joys grow less and less,
The burden of the days that are to be:
Autumn and withered leaves and vanity,
And winter bringing end in barrenness.
Роса на платье, в смятых волосах;
И две росинки глаз; она скользит
Легко в траве зеленой, светел вид
Ее с волшебной песней на устах,
В крылатой неге, будто в добрых снах;
Как роза аромат, она дарит
Надежду и любовь: и все ж блестит
Нежданная слезинка на глазах.
О чем рыдает, знает ли сама?
Виденье ль пробежало перед ней,
Как юности утихнет кутерьма,
И бремени осенних серых дней,
Где листьев тлен, где небо все темней,
Положит край бесплодная зима.
With delicate, mad hands, behind his sordid bars,
Surely he hath his posies, which they tear and twine;
Those scentless wisps of straw, that miserably line
His strait, caged universe, whereat the dull world stares,
Pedant and pityful. O, how his rapt gaze wars
With their stupidity! Know they what dreams divine
Lift his long, laughing reveries like enchanted wine,
And make his melancholy germane to the stars?
O lamentable brother! if those pity thee,
Am I not fain of all thy lone eyes promise me;
Half a fool’s kingdom, far from men who sow and reap,
All their days, vanity? Better than mortal flowers,
Thy moon-kissed roses seem: better than love or sleep,
The star-crowned solitude of thine oblivous hours!
На рваном тюфяке, там, за решеткой ржавой,
Он в нервных пальцах мнет шуршащие пучки
Соломы высохшей — и вьет, и рвет венки —
И тешит зрителей невиданной забавой.
О жалкие глупцы! Как вашей мысли здравой
Постигнуть, что таят горящие зрачки,
Когда вино ночей, затворам вопреки,
Их слезы и восторг венчает звездной славой?
Несчастный брат! И мне, коль можно, удели
Полцарства твоего безумного — вдали
От этих, сеющих и жнущих только ветер.
Дороже тленных роз, и здравья, и любви
Унылый твой венок, расцветший в лунном свете,
И одиночества высокие твои.
Calm, sad, secure; behind high convent walls,
These watch the sacred lamp, these watch and pray:
And it is one with them when evening falls,
And one with them the cold return of day.
These heed not time; their nights and days they make
Into a long returning rosary,
Whereon their lives are threaded for Christ’s sake;
Meekness and vigilance and chastity.
A vowed patrol, in silent companies,
Life-long they keep before the living Christ.
In the dim church, their prayers and penances
Are fragrant incense to the Sacrificed.
Outside, the world is wild and passionate;
Man’s weary laughter and his sick despair
Entreat at their impenetrable gate:
They heed no voices in their dream of prayer.
They saw the glory of the world displayed;
They saw the bitter of it, and the sweet;
They knew the roses of the world should fade,
And be trod under by the hurrying feet.
Therefore they rather put away desire,
And crossed their hands and came to sanctuary
And veiled their heads and put on coarse attire:
Because their comeliness was vanity.
And there they rest; they have serene insight
Of the illuminating dawn to be:
Mary’s sweet Star dispels for them the night,
The proper darkness of humanity.
Calm, sad, secure; with faces worn and mild:
Surely their choice of vigil is the best?
Yea! for our roses fade, the world is wild;
But there, beside the altar, there is rest.
Тихи, грустны; в стенах монастыря
Молитва, бденье, огонек лампады;
Ложится ли вечерняя заря,
Встает ли стылый день из-за ограды.
Зачем им время — вечно во Христе,
Как четки, день за днем перебирая,
В смиренье, послушанье, чистоте
Они все ближе к обретенью рая.
Святой дозор в тиши духовных битв
Несут они в тени Христова храма,
Где шепот покаяний и молитв
Возносится волнами фимиама.
Снаружи мир свиреп и одержим;
Натужный хохот, буйство ярой плоти
Сквозь толщу стен не проникают к ним,
Бесчувственным в молитвенной дремоте.
Известно им, что значит блеск в миру:
Горька его изнанка, сласть не вечна.
Цветет под вечер роза; поутру,
Увядшая, растоптана беспечно.
И вот, в себе желанья поборов,
Они простились с красотой пустою,
И, облачившись в грубый свой покров,
Пришли, скрестивши руки, к аналою
И там пребудут; безмятежный взгляд
Таит в себе рассветы озаренья:
Марии звезды им во тьме горят,
Ведя сквозь ночь людского заблужденья.
Тихи, грустны, исполнен скорби лик;
Достойно ли служение такое?
Да! Вянут розы, мир свиреп и дик,
Но есть алтарь. Они при нем. В покое.
The fire is out, and spent the warmth thereof,
(This is the end of every song man sings!)
The golden wine is drunk, the dregs remain,
Bitter as wormwood and as salt as pain;
And health and hope have gone the way of love
Into the drear oblivion of lost things.
Ghosts go along with us until the end;
This was a mistress, this, perhaps, a friend.
With pale, indifferent eyes, we sit and wait
For the dropped curtain and the closing gate:
This is the end of all the songs man sings.
Погас огонь, тепла уж боле нет
(Таков конец любого песнопения!),
Допита чаша, но осадок в ней
Полыни горше, боли солоней;
Надежды, силы за любовью вслед
Отправились в тоскливое забвенье.
А с нами призраки идут по кругу:
Там тень возлюбленной, тут призрак друга.
Сидим и равнодушно ждем теперь,
Что занавес падет и хлопнет дверь:
Вот всякой песни нашей завершенье.