ДАНТЕ ГАБРИЭЛЬ РОССЕТТИ (12 МАЯ 1828–9 АПРЕЛЯ 1882)
Английский поэт, иллюстратор, художник и переводчик. Родился в Лондоне, в семье итальянского эмигранта, ученого Габриэле Паскуале Джузеппе Россетти и его жены Фрэнсис Полидори. Брат поэтессы Кристины Россетти, критика Уильяма Майкла Россетти, писательницы Марии Франчески Россетти. В семье его называли Габриэлем; в публикациях он неизменно ставил первым имя Данте, в честь Данте Алигьери. Вместе с У. Х. Хантом и Дж. Э. Миллесом в 1848 году основал Братство прерафаэлитов, позже явился вдохновителем для второго поколения художников и писателей, находящегося под влиянием прерафаэлитизма, в частности, для У. Морриса и Э. Бёрн-Джонса.
Д. Г. Россетти учился в Художественной школе Генри Сасса (1841–1845) и в Королевской Академии (1845–1848); после — у Форда Мэдокса Брауна, с которым сохранял дружеские отношения на протяжении всей жизни. Личная жизнь Россетти была тесно связана с его творчеством — возлюбленными и музами художника становились его натурщицы Элизабет Сиддал, Фанни Корнфорт и Джейн Моррис.
На протяжении многих лет работал над переводами на английский язык итальянской поэзии, включая «Новую жизнь» Данте Алигьери. Благодаря Данте в творчество Россетти вошел образ Беатриче (на его полотнах обретший черты Э. Сиддал). Из английских поэтов Россетти восхищался Дж. Китсом. Благодаря обнаруженному им «манускрипту Россетти» — подборки рисунков и стихотворений У. Блейка — читающая публика заново открыла для себя этого поэта.
Поэзия и визуальный образ в произведениях Россетти тесно переплетаются: он часто писал сонеты в дополнение к собственным картинам, а также охотно иллюстрировал чужие произведения, например, поэму «Рынок гоблинов» своей сестры К. Россетти. В 1861 г. стал партнером-учредителем фирмы по производству предметов декоративно-прикладного искусства «Моррис, Маршалл, Фолкнер и Кº». Большинство стихотворений Россетти вошли в сборник «Баллады и сонеты» (Ballads and Sonnets, 1881). В нем собран полный цикл сонетов под названием «Дом Жизни» (The House of Life). Сонеты, раскрывая отношение автора к отдельным моментам бытия, все вместе образуют как бы «дом», в котором протекает жизнь самого поэта.
The blessed damozel leaned out
From the gold bar of Heaven;
Her eyes were deeper than the depth
Of waters stilled at even;
She had three lilies in her hand,
And the stars in her hair were seven.
Her robe, ungirt from clasp to hem,
No wrought flowers did adorn,
But a white rose of Mary’s gift,
For service meetly worn;
Her hair that lay along her back
Was yellow like ripe corn.
Herseemed she scarce had been a day
One of God’s choristers;
The wonder was not yet quite gone
From that still look of hers;
Albeit, to them she left, her day
Had counted as ten years.
(To one, it is ten years of years.
…Yet now, and in this place,
Surely she leaned o’er me — her hair
Fell all about my face. …
Nothing: the autumn-fall of leaves.
The whole year sets apace.)
Глядит из рая дева вниз,
Блаженна в Небесах,
Не сыщешь в море глубины,
Что у нее в глазах;
В руке три лилии; семь звезд —
Как гребень, в волосах.
Без блесток риза, без шитья —
Лишь розою красна:
За чистоту Марией в дар
Та роза ей дана;
И по плечам скользит волос
Ячменная волна.
Ей кажется, она едва
Влилась в небесный хор:
Еще в глазах ее сквозит
Сомненье и укор;
Для нас, скорбящих, словно год
Прошел уже с тех пор.
(А для меня — как будто век.
…И вдруг щеки моей
Коснулась прядь ее волос,
Дыхания нежней…
Но это просто листопад
Шуршит среди ветвей.)
A Sonnet is a moment’s monument, —
Memorial from the Soul’s eternity
To one dead deathless hour. Look that it be,
Whether for lustral rite or dire portent,
Of its own arduous fulness reverent:
Carve it in ivory or in ebony,
As Day or Night may rule; and let Time see
Its flowering crest impearled and orient.
A Sonnet is a coin: its face reveals
The soul, — its converse, to what Power ’tis due: —
Whether for tribute to the august appeals
Of Life, or dower in Love’s high retinue,
It serve; or, ’mid the dark wharf’s cavernous breath,
in Charon’s palm it pay the toll to Death.
Сонет — бессмертью посвященный миг,
Алтарь неведомого ритуала
Души, что в бренном мире воссоздала
Осколок Вечности; ночной ли блик
В нем отражен иль солнца жгучий лик,
Свет мрамора иль черный блеск сандала, —
От шпиля гордого до пьедестала
Он должен быть слепительно велик.
Сонет — монета, у него две грани,
На лицевой свой профиль начекань,
Поэт; но посвяти другую грань
Любви и Жизни, требующим дани;
Иль на холодной пристани речной
Харону заплати оброк ночной.
O Lord of all compassionate control,
O Love! let this my lady’s picture glow
Under my hand to praise her name, and show
Even of her inner self the perfect whole:
That he who seeks her beauty’s furthest goal,
Beyond the light that the sweet glances throw
And refluent wave of the sweet smile, may know
The very sky and sea-line of her soul.
Lo! it is done. Above the long lithe throat
The mouth’s mould testifies of voice and kiss,
The shadowed eyes remember and foresee.
Her face is made her shrine. Let all men note
That in all years (O Love, thy gift is this!)
They that would look on her must come to me.
Любовь благая, кладезь доброты!
Молю: пусть образ госпожи моей
В сиянье кисть оденет, пусть сильней
Проступит сущность на холсте, а ты
Открой адепту высшей красоты
Помимо взгляда, полного огней,
И той улыбки, что волны резвей,
Ее души небесные черты.
Свершилось! Бледный лоб и нежный рот,
Таящий поцелуев обещанье,
Глаза, что вглубь провидят и вовне…
Ее лицо есть храм, и кто придет
К нему (твое, Любовь, благодеянье!)
Чтоб любоваться ей, придет ко мне.
Sometimes she is a child within my arms,
Cowering beneath dark wings that love must chase, —
With still tears showering and averted face,
Inexplicably filled with faint alarms:
And oft from mine own spirit’s hurtling harms
I crave the refuge of her deep embrace, —
Against all ills the fortified strong place
And sweet reserve of sovereign counter-charms.
And Love, our light at night and shade at noon,
Lulls us to rest with songs, and turns away
All shafts of shelterless tumultuous day.
Like the moon’s growth, his face gleams through his tune;
And as soft waters warble to the moon,
Our answering spirits chime one roundelay.
Порой она ко мне ребенком льнет,
Вдруг оробев пред тенью темных крыл,
И плачет горько, если устрашил
Мираж неясных бедствий и невзгод.
Порой ее объятья — мне оплот:
Незыблемый заслон от черных сил;
Меня хранит, смиряя буйный пыл,
Всех чар превыше — сладкий приворот.
Любовь — наш свет в ночи и полог в зной,
Баюкает нас песней, стрелы дня
Отводит прочь, от бурь мирских храня;
Как лунный лик, мерцает в час ночной,
И как звенят фонтаны под луной,
Звучит наш гимн, нам души единя.
Two separate divided silences,
Which, brought together, would find loving voice;
Two glances which together would rejoice
In love, now lost like stars beyond dark trees;
Two hands apart whose touch alone gives ease;
Two bosoms which, heart-shrined with mutual flame,
Would, meeting in one clasp, be made the same;
Two souls, the shores wave-mocked of sundering seas: —
Such are we now. Ah! may our hope forecast
Indeed one hour again, when on this stream
Of darkened love once more the light shall gleam? —
An hour how slow to come, how quickly past, —
Which blooms and fades, and only leaves at last,
Faint as shed flowers, the attenuated dream.
Две немоты, разъятые стеной,
Что общий голос обрести могли;
Глаза во тьме от милых глаз вдали,
Как звезды посреди глуши лесной;
Рука, разъединенная с рукой,
Сердца в огне, пылающие врозь;
Тела, которым слиться не пришлось,
Как берегам над бездною морской, —
Всё это мы… О, если б только раз
Вновь озарилась гуща темных крон,
И был немой любви дарован он —
Час долгожданный, быстролетный час,
Что тает вмиг и век тревожит нас,
Как палая листва, как смутный сон.
What of her glass without her? The blank grey
There where the pool is blind of the moon’s face.
Her dress without her? The tossed empty space
Of cloud-rack when the moon has passed away.
Her paths without her? Day’s appointed sway
Usurped by desolate night. Her pillowed place
Without her? Tears, ah me! for love’s good grace,
And cold forgetfulness of night or day.
What of the heart without her? Nay, poor heart,
Of thee what word remains ere speech be still?
A wayfarer by barren ways and chill,
Steep ways and weary, without her thou art,
Where the long cloud, the long wood’s counterpart,
Sheds doubled darkness up the labouring hill.
Что без нее мой дом? Шалаш кривой,
Где зябнущий укрылся сирота.
Что платье? Скомканная пустота,
Клок облака, покинутый луной.
Что зеркало? Погасший рай земной,
Где ныне беспросветность разлита.
Кровать? Ночей бессонных маета
И разговор с холодною стеной.
Что сердце без нее? Пустых небес
Беззвездная, бессолнечная мгла,
Дороги одинокой кабала,
Когда и месяц за горой исчез,
И туча длинная далекий лес
Двойною темнотою облегла.
Love to his singer held a glistening leaf
And said: ‘The rose-tree and the apple-tree
Have fruits to vaunt or flowers to lure the bee;
And golden shafts are in the feathered sheaf
Of the great harvest-marshal, the year’s chief,
Victorious Summer; aye, and ’neath warm sea
Strange secret grasses lurk inviolably
Between the filtering channels of sunk reef.
All are my blooms; and all sweet blooms of love
To thee I gave while Spring and Summer sang;
But Autumn stops to listen, with some pang
From those worse things the wind is moaning of.
Only this laurel dreads no winter days:
Take my last gift; thy heart hath sung my praise.’
Любовь певцу зеленый лист дала
И так рекла: «Бутон пчелу зовет,
На яблоне отменный зреет плод,
И золото колосьев вкруг чела
В венке у Лета — жатва весела,
И весел пляс — а в теплой зыби вод
Цветов подводных странен хоровод
Среди камней, где залегает мгла.
Всё — дар Любви; ты все дары обрел
Весной и летом, в радости, сполна.
Но внемлет Осень — ей уже слышна
Во вздохах ветра песнь грядущих зол.
И только лавру не грозит мороз.
Прими сей дар; меня ты превознес».
Under the arch of Life, where love and death,
Terror and mystery guard her shrine, I saw
Beauty enthroned; and though her gaze struck awe,
I drew it in as simply as my breath.
Hers are the eyes which, over and beneath,
The sky and sea bend on thee, — which can draw,
By sea or sky or woman, to one law,
The allotted bondman of her palm and wreath.
This is that Lady Beauty, in whose praise
Thy voice and hand shake still, — long known to thee
By flying hair and fluttering hem, — the beat
Following her daily of thy heart and feet,
How passionately and irretrievably,
In what fond flight, how many ways and days!
Под аркой Жизни, где Любовь и Страх,
Где Смерть и Тайна бодрствуют в дозоре,
Там, на престоле, в царственном уборе
И с пальмовою ветвию в руках
Узрел я Красоту: в ее глазах
Мне просияли небеса и море —
Тем светом, что влечет нас в женском взоре
И, как рабов, пред ним бросает в прах.
Вот образ Красоты благословенной,
Той, что я звал своею Госпожой, —
Хоть знал лишь по внезапным перебивам
В груди, по ускользающим извивам
Одежд, — за кем стремился всей душой,
Кого искал на всех путях вселенной!
Of Adam’s first wife, Lilith, it is told
(The witch he loved before the gift of Eve,)
That, ere the snake’s, her sweet tongue could deceive,
And her enchanted hair was the first gold.
And still she sits, young while the earth is old,
And, subtly of herself contemplative,
Draws men to watch the bright web she can weave,
Till heart and body and life are in its hold.
The rose and poppy are her flowers; for where
Is he not found, O Lilith, whom shed scent
And soft-shed kisses and soft sleep shall snare?
Lo! as that youth’s eyes burned at thine, so went
Thy spell through him, and left his straight neck bent
And round his heart one strangling golden hair.
Лилит-колдунья, первая жена,
Что праотцу Господь позволил взять,
Как сатана, умела сладко лгать.
Текла огнем волос ее волна.
Мир постарел — волшебница юна;
Влечет ее чарующая стать
Мужчин к тенетам радужным — и глядь,
Душой и телом жертва пленена.
Красны, как кровь, колдуньины цветы.
Нет храбрецов, которых дивный сад
Не соблазнил виденьем красоты.
Вот юноша; глаза его горят,
Склонился он, тобой навек заклят,
Удавкой локон обернула ты.
Once more the changed year’s turning wheel returns:
And as a girl sails balanced in the wind,
And now before and now again behind
Stoops as it swoops, with cheek that laughs and burns, —
So Spring comes merrily towards me here, but earns
No answering smile from me, whose life is twin’d
With the dead boughs that winter still must bind,
And whom to-day the Spring no more concerns.
Behold, this crocus is a withering flame;
This snowdrop, snow; this apple-blossom’s part
To breed the fruit that breeds the serpent’s art.
Nay, for these Spring-flowers, turn thy face from them,
Nor stay till on the year’s last lily-stem
The white cup shrivels round the golden heart.
Кружится быстро колесо времен;
И словно девочка на карусели,
Вся устремясь к какой-то дивной цели,
Летит, смеясь, — и ветер ей вдогон! —
Весна мне мчит навстречу; но, смущен,
Молчу в ответ; томят мой дух метели
Прошедших зим, и мне не до веселий —
Остыла кровь среди замерзших крон.
Взгляни: пророчит ландыш о снегах,
Цвет яблоневый, нежно оробелый, —
О Змие, что погубит плод созрелый.
Не радуйся же лилиям в лугах,
Не жди, когда рассыплется во прах
Вкруг сердца золотого венчик белый.
With Shakspeare’s manhood at a boy’s wild heart, —
Through Hamlet’s doubt to Shakspeare near allied,
And kin to Milton through his Satan’s pride, —
At Death’s sole door he stooped, and craved a dart;
And to the dear new bower of England’s art, —
Even to that shrine Time else had deified,
The unuttered heart that soared against his side, —
Drove the fell point, and smote life’s seals apart.
Thy nested home-loves, noble Chatterton;
The angel-trodden stair thy soul could trace
Up Redcliffe’s spire; and in the world’s armed space
Thy gallant sword-play: — these to many an one
Are sweet for ever; as thy grave unknown
And love-dream of thine unrecorded face.
Мальчишка сердцем, зрелый муж — умом,
Скорбь Гамлета занявший у Шекспира,
У Мильтона — гордыню Князя Мира,
Сквозь двери Смерти он шагнул в проем.
Английского искусства новый дом,
Священный храм нетленного кумира,
В груди своей, платя бессмертью виру,
Разрушил он, к погибели влеком.
Душой ты помнишь, славный Чаттертон
Витой подъем до Редклиффского шпиля
За ангелами следом; и не ты ли
Вел с миром бой? — им дух наш вдохновлен,
Пусть облик твой в веках не сохранен,
И нет плиты надгробной на могиле.
The weltering London ways where children weep
And girls whom none call maidens laugh, — strange road
Miring his outward steps, who inly trode
The bright Castalian brink and Latmos’ steep: —
Even such his life’s cross-paths; till deathly deep
He toiled through sands of Lethe; and long pain,
Weary with labour spurned and love found vain,
In dead Rome’s sheltering shadow wrapped his sleep.
O pang-dowered Poet, whose reverberant lips
And heart-strung lyre awoke the Moon’s eclipse, —
Thou whom the daisies glory in growing o’er, —
Their fragrance clings around thy name, not writ
But rumour’d in water, while the fame of it
Along Time’s flood goes echoing evermore.
Среди толпы, где слышен плач детей
И девок визг, его тянулся путь —
Он мог на Латмос мысленно шагнуть,
Где все вокруг и краше, и светлей,
Но с нами шел, пока в расцвете дней
Навек в песках летейских не увяз.
Истерзан, брошен, он оставил нас
И в мертвом Риме канул в мир теней.
Твои напевы, мученик-поэт,
Затмиться заставляли лунный свет.
Надгробие цветами поросло,
Что льнут к нему, заслыша в шуме вод
Звук имени; хвалу тебе поет
Река Времен, погибели назло.
(To Frederick Shields, on his Sketch of Blake’s Work-Room and Death-Room, 3 Fountain Court, Strand)
This is the place. Even here the dauntless soul,
The unflinching hand, wrought on; till in that nook,
As on that very bed, his life partook
New birth, and passed. Yon river’s dusky shoal,
Whereto the close-built coiling lanes unroll,
Faced his work-window, whence his eyes would stare,
Thought-wandering, unto nought that met them there,
But to the unfettered irreversible goal.
This cupboard, Holy of Holies, held the cloud
Of his soul writ and limned; this other one,
His true wife’s charge, full oft to their abode
Yielded for daily bread the martyr’s stone,
Ere yet their food might be that Bread alone,
The words now home-speech of the mouth of God.
(Посвящается Фредерику Шилдзу, нарисовавшему комнату, где Блейк работал и умер: Стрэнд, Фаунтен-корт, 3)
Вот комната, где смертною рукой
Бессмертный дух водил за годом год
И где, избавясь от земных забот,
Был призван небом. Сумрак над рекой
И тесный переулок городской
Там, за окном, маячили; но он
К великой цели вечно устремлен,
Трудился, не смущаясь суетой.
Сей шкаф — святыня. Сберегались в нем
Плоды трудов; для подкрепленья сил
Являлся из другого день за днем
Насущный хлеб (порой он черствым был),
Но Хлеб иной супругам ныне мил —
Внимают Богу, внидя в вечный дом.
Afar away the light that brings cold cheer
Unto this wall, — one instant and no more
Admitted at my distant palace-door.
Afar the flowers of Enna from this drear
Dire fruit, which, tasted once, must thrall me here.
Afar those skies from this Tartarean grey
That chills me: and afar, how far away,
The nights that shall be from the days that were.
Afar from mine own self I seem, and wing
Strange ways in thought, and listen for a sign:
And still some heart unto some soul doth pine,
(Whose sounds mine inner sense is fain to bring,
Continually together murmuring,) —
‘Woe’s me for thee, unhappy Proserpine!’
О светлый день, на краткий миг пролей
Свой бледный луч в забытый уголок
Моей темницы, в горестный чертог!
Цветущей Энны и родных полей
Не стоит плод, что у моих очей
Похитил свет небес. Полны тоски
Луга Аида. О, как далеки
Былые дни от будущих ночей!
Как далека я от себя самой —
Витаю в мыслях где-то, знака жду
И сердцем слышу, как, томясь в бреду,
Душа другая шепчет, скрыта тьмой:
«Как тяжек, Прозерпина, твой покой!
О, горе! Не избыть твою беду».
What of the end, Pandora? Was it thine,
The deed that set these fiery pinions free?
Ah! wherefore did the Olympian consistory
In its own likeness make thee half divine?
Was it that Juno’s brow might stand a sign
For ever? and the mien of Pallas be
A deadly thing? and that all men might see
In Venus’ eyes the gaze of Proserpine?
What of the end? These beat their wings at will,
The ill-born things, the good things turned to ill, —
Powers of the impassioned hours prohibited.
Aye, clench the casket now! Whither they go
Thou mayst not dare to think: nor canst thou know
If Hope still pent there be alive or dead.
Зачем, Пандора? И рука твоя ли
Дала свободу огненным крылам?
Божественною с глиной пополам
Зачем тебя с Олимпа ниспослали?
Чтоб гнев Юноны мы не забывали?
Чтоб гибелью всегда грозило нам
Копье Паллады? И Венерин храм
Стенанья Прозерпины оглашали?
Зачем, скажи? Повсюду проросло
И крепнет зло, и от добра лишь зло,
Любовь греховна и полна печали.
Куда летит беда — кто даст ответ?
Не пуст твой ящик, но жива иль нет
Внутри Надежда, знаешь ты едва ли.
Give honour unto Luke Evangelist;
For he it was (the aged legends say)
Who first taught Art to fold her hands and pray.
Scarcely at once she dared to rend the mist
Of devious symbols: but soon having wist
How sky-breadth and field-silence and this day
Are symbols also in some deeper way,
She looked through these to God and was God’s priest.
And if, past noon, her toil began to irk,
And she sought talismans, and turned in vain
To soulless self-reflections of man’s skill, —
Yet now, in this the twilight, she might still
Kneel in the latter grass to pray again,
Ere the night cometh and she may not work.
Луку святого не напрасно чтят —
Он Живопись в молитве наставлял.
Срывать покров, что тайны охранял,
Она не смела много лет назад,
Но ей учитель разъяснить был рад:
И неба ширь, и моря бурный вал
Суть символы; сквозь них, как сквозь кристалл,
Она на Бога устремила взгляд.
Пусть в полдень поддалась она на лесть
И принялась, отринув благодать,
Мазней бездушной заполнять досуг,
Но в сумерках, сгустившихся вокруг,
Еще не поздно к Господу воззвать,
Покуда время для работы есть.
The thronged boughs of the shadowy sycamore
Still bear young leaflets half the summer through;
From when the robin ’gainst the unhidden blue
Perched dark, till now, deep in the leafy core,
The embowered throstle’s urgent wood-notes soar
Through summer-silence. Still the leaves come new;
Yet never rosy-sheathed as those which drew
Their spiral tongues from spring-buds heretofore.
Within the branching shade of Reverie
Dreams even may spring till autumn; yet none be
Like woman’s budding day-dream spirit-fann’d.
Lo! tow’rd deep skies, not deeper than her look,
She dreams; till now on her forgotten book
Drops the forgotten blossom from her hand.
Пусть лето на исходе — сикомора
Одета в зелень молодой листвы;
Где встарь зарянка в бликах синевы
Таилась, из-под пышного убора
Дрозды свистят, не растеряв задора
В безмолвном зное. Юны и новы
Розетки листьев, но не таковы
Как по весне — не столь розовопёры.
Под сенью Забытья витают сны
До осени, но все они бледны
Пред той, что грезя, вдаль душой стремится;
Как бездна неба, взгляд ее глубок —
И позабытый падает цветок,
Ложась на позабытую страницу.
This is that blessed Mary, pre-elect
God’s Virgin. Gone is a great while, and she
Dwelt young in Nazareth of Galilee.
Unto God’s will she brought devout respect,
Profound simplicity of intellect,
And supreme patience. From her mother’s knee
Faithful and hopeful; wise in charity;
Strong in grave peace; in pity circumspect.
So held she through her girlhood; as it were
An angel-watered lily, that near God
Grows and is quiet. Till, one dawn at home
She woke in her white bed, and had no fear
At all, — yet wept till sunshine, and felt awed:
Because the fulness of the time was come.
These are the symbols. On that cloth of red
I’ the centre is the Tripoint: perfect each,
Except the second of its points, to teach
That Christ is not yet born. The books — whose head
Is golden Charity, as Paul hath said —
Those virtues are wherein the soul is rich:
Therefore on them the lily standeth, which
Is Innocence, being interpreted.
The seven-thorn’d briar and the palm seven-leaved
Are her great sorrows and her great reward.
Until the time be full, the Holy One
Abides without. She soon shall have achieved
Her perfect purity: yea, God the Lord
Shall soon vouchsafe His Son to be her Son.
Здесь Приснодева изображена:
Святой Марии с отроческих лет
Был домом галилейский Назарет.
Вверялась воле Божией она,
Мудра печалью, кротостью сильна;
В ней крепли веры и надежды свет,
Терпенья неизбывного обет
И мысли простота и глубина.
Она взрастала, утвердясь в добре:
Так лилия, что Господом пригрета,
Тиха, цветет меж ангелов. Но вот
Она, проснувшись дома на заре,
В смятении проплакала до света:
Се! Пробил час: Благая Весть грядет.
Вот — символы. В багрянце лоскута —
Узор из трех лучей; творец убавил
Длину второго, не нарушив правил:
Поскольку мир не знал еще Христа.
Вот книги: Добродетелей цвета
В них запечатлены: апостол Павел
Любовь златую выше прочих ставил;
Вот Лилия, что значит — Чистота.
Семь листьев пальмы, семь шипов у тёрна —
Ее скорбей и радостей залог.
До срока мир о Господе Едином
Лишь слышал. Вскорости она покорно
Благую весть воспримет. Вскоре Бог
Объявит — Божий Сын ей станет сыном.
Here meet together the prefiguring day
And day prefigured. ‘Eating, thou shalt stand,
Feet shod, loins girt, thy road-staff in thine hand,
With blood-stained door and lintel,’ — did God say
By Moses’ mouth in ages passed away.
And now, where this poor household doth comprise
At Paschal-Feast two kindred families, —
Lo! the slain lamb confronts the Lamb to slay.
The pyre is piled. What agony’s crown attained,
What shadow of Death the Boy’s fair brow subdues
Who holds that blood wherewith the porch is stained
By Zachary the priest? John binds the shoes
He deemed himself not worthy to unloose;
And Mary culls the bitter herbs ordained.
Здесь, на холсте, сошлись передо мной
Грядущее и память прежних дней,
Когда, справляя праздник, иудей
Вкушал ягненка с горькою травой.
Так Бог велел когда-то; и весной
В домишко бедный в честь святого дня
Сошлась, чтоб Песах праздновать, родня.
Два агнца здесь — убитый и живой.
Огонь готов. Что мальчика гнетет,
Что наложило скорбную печать?
Он держит кровь, которой мажут вход.
Вот Иоанн, чтоб обувь завязать,
Склонился перед мальчиком; вот мать
За травами для трапезы идет.
‘Why wilt thou cast the roses from thine hair?
Nay, be thou all a rose — wreath, lips, and cheek.
Nay, not this house, — that banquet-house we seek;
See how they kiss and enter; come thou there.
This delicate day of love we two will share
Till at our ear love’s whispering night shall speak.
What, sweet one, — hold’st thou still the foolish freak?
Nay, when I kiss thy feet they’ll leave the stair.’
‘Oh loose me! Seest thou not my Bridegroom’s face
That draws me to Him? For His feet my kiss,
My hair, my tears He craves to-day: — and oh!
What words can tell what other day and place
Shall see me clasp those blood-stained feet of His?
He needs me, calls me, loves me: let me go!’
«Зачем бросаешь розы на дороге?
Вся розой стань — чело, уста, венок!
Нет, не сюда нам — в праздничный чертог!
Смотри: толпятся гости на пороге,
Войдем и мы: законы здесь нестроги,
Любовный шепот — ласк ночных пролог.
Что за смешной каприз тебя увлек?
Иди со мной; дай расцелую ноги!».
«Оставь меня! Не видишь — мой Жених
Зовет меня? К Его ногам несу
Мой поцелуй, и волосы, и слезы!
Как знать, когда прильну к ним вновь и с них
Кровь оботру, где и в каком часу?
Он любит, ждет, зовет. На что мне розы?»
Mystery: lo! betwixt the sun and moon
Astarte of the Syrians; Venus Queen
Ere Aphrodite was. In silver sheen
Her twofold girdle clasps the infinite boon
Of bliss whereof the heaven and earth commune:
And from her neck’s inclining flower-stem lean
Love-freighted lips and absolute eyes that wean
The pulse of hearts to the sphere’s dominant tune.
Torch-bearing, her sweet ministers compel
All thrones of light beyond the sky and sea
The witnesses of Beauty’s face to be:
That face, of Love’s all-penetrative spell
Amulet, talisman, and oracle, —
Betwixt the sun and moon a mystery.
Мистерия: меж солнцем и луной —
Сирийская Астарта, Афродиты
Предвестница: из серебра отлиты
Плетенья пояса; их ряд двойной
Таит восторг небесный и земной.
Изогнут стебель шеи, приоткрыты
Уста; вглядись — и вышних сфер сюиты
В биенье сердца зазвучат струной.
Пылают факелы в руках у жриц.
Все троны света, суть земных материй,
Власть талисманов, тайный смысл поверий —
Все в ней сокрыто. Так падите ниц
Пред Красотой, не знающей границ
Меж солнцем и луной: венцом мистерий.
She hath the apple in her hand for thee,
Yet almost in her heart would hold it back;
She muses, with her eyes upon the track
Of that which in thy spirit they can see.
Haply, ‘Behold, he is at peace,’ saith she;
‘Alas! the apple for his lips, — the dart
That follows its brief sweetness to his heart, —
The wandering of his feet perpetually!’
A little space her glance is still and coy,
But if she give the fruit that works her spell,
Those eyes shall flame as for her Phrygian boy.
Then shall her bird’s strained throat the woe foretell,
And her far seas moan as a single shell,
And through her dark grove strike the light of Troy.
Пока что медлит с яблоком рука —
Отдать его тебе иль сохранить?
А зоркий взгляд прослеживает нить
Судьбы твоей — спокойно, свысока.
Беспечен ты, и жизнь твоя легка? —
Отведай! Сладостью не станешь сыт,
Но сердце бедное стрела пронзит,
И вечная погонит вдаль тоска.
Глаза богини не сулят тревог,
Но дар прими, и полыхнут огнем,
Что испытал фригийский пастушок.
Бедою птичий крик ворвется в дом,
Застонет гулко моря окоем,
И отблеск Трои озарит порог.
‘There is a budding morrow in midnight:’ —
So sang our Keats, our English nightingale.
And here, as lamps across the bridge turn pale
In London smokeless resurrection-light,
Dark breaks to dawn. But o’er the deadly blight
Of love deflowered and sorrow of none avail,
Which makes this man gasp and this woman quail,
Can day from darkness ever again take flight?
Ah! gave not these two hearts their mutual pledge,
Under one mantle sheltered ’neath the hedge
In gloaming courtship? And, O God! to-day
He only knows he holds her; — but what part
Can life now take? She cries in her locked heart, —
‘Leave me — I do not know you — go away!’
«Полночный час — предвестие зари»:
Так пел нам Китс, английский соловей.
Среди бездымных лондонских теней,
Где над мостом тускнеют фонари,
Луч высветил гладь вод и пустыри,
В смятенье — женщину, мужчину с ней,
Но боль утраты, стыд пропащих дней
Вновь озарятся ль светом изнутри?
Не эти ли два сердца бились в лад,
Плащ на двоих деля, и звездный сад
Внимал обетам? Что же впереди?
Он знает только, что ее настиг;
Она дрожит и подавляет крик:
«Оставь — тебя не знаю — уходи!»
Her lute hangs shadowed in the apple-tree,
While flashing fingers weave the sweet-strung spell
Between its chords; and as the wild notes swell,
The sea-bird for those branches leaves the sea.
But to what sound her listening ear stoops she?
What netherworld gulf-whispers doth she hear,
In answering echoes from what planisphere,
Along the wind, along the estuary?
She sinks into her spell: and when full soon
Her lips move and she soars into her song,
What creatures of the midmost main shall throng
In furrowed surf-clouds to the summoning rune:
Till he, the fated mariner, hears her cry,
And up her rock, bare-breasted, comes to die?
Под сенью яблонь арфу укрепив,
Ткет дивные заклятья чаровница
В аккордах звучных. И морская птица
Волну оставит, слыша их мотив.
Чему колдунья внемлет, слух склонив
К ответным отзвукам подземных гротов,
К глухому ропоту водоворотов
Которым вторят ветер и залив?
Она во власти чар: трепещут струны,
Вот дрогнут губы, песне дав зачин —
Что за создания морских пучин
Объявятся на зов всевластной руны,
Покуда обреченный мореход
К ее скале — на смерть — не приплывет?
Andromeda, by Perseus saved and wed,
Hankered each day to see the Gorgon’s head:
Till o’er a fount he held it, bade her lean,
And mirrored in the wave was safely seen
That death she lived by.
Let not thine eyes know
Any forbidden thing itself, although
It once should save as well as kill: but be
Its shadow upon life enough for thee.
Молила Андромеда, чтоб Персей
Главу Горгоны дал увидеть ей.
И вот герой жену к ручью ведет, —
И отражается в зерцале вод
Смерть, что ее спасла.
Пусть никогда
Тебя не встретит на пути беда, —
Лишь тень ее мелькнет, как отраженье,
Неся тебе не гибель, а спасенье.
I have been here before,
But when or how I cannot tell:
I know the grass beyond the door,
The sweet keen smell,
The sighing sound, the lights around the shore.
You have been mine before, —
How long ago I may not know:
But just when at that swallow’s soar
Your neck turned so,
Some veil did fall, — I knew it all of yore.
Has this been thus before?
And shall not thus time’s eddying flight
Still with our lives our love restore
In death’s despite,
And day and night yield one delight once more?
Да, я здесь был когда-то.
Когда? — припомнить не могу.
Лишь помню трав весенних ароматы
На берегу,
Огни вдали и шумных волн раскаты.
Я был с тобой когда-то.
Когда? Не помню, вот беда.
Твой взгляд вспорхнул за ласточкой крылатой —
И понял я тогда,
Что был там прежде и не ждал возврата.
Все было так когда-то.
А может, нет? А может, вновь
Закружит время нас, и, пережив утрату,
Взойдет любовь,
Чтоб нам светить до нового заката?
These little firs to-day are things
To clasp into a giant’s cap,
Or fans to suit his lady’s lap.
From many winters many springs
Shall cherish them in strength and sap
Till they be marked upon the map,
A wood for the wind’s wanderings.
All seed is in the sower’s hands:
And what at first was trained to spread
Its shelter for some single head, —
Yea, even such fellowship of wands, —
May hide the sunset, and the shade
Of its great multitude be laid
Upon the earth and elder sands.
Пусть эти елочки пока —
Плюмаж для великаньей шляпы
Иль веер для гигантской лапы,
Но напитают за века
Их вёсны силою. Отметят
На картах лес, и будет ветер
К ним прилетать издалека.
Был сеятель, был взмах руки,
И бурный рост — уж не вчера ли
Они меня с трудом скрывали?
Но эти робкие ростки
В свой час, укутав солнце в хвою,
Накроют тенью вековою
Поля и древние пески.