Сотни подписантов оказались в неопределенном положении. Станем ли мы в глазах людей достойными подражания или превратимся в изгоев? Готово ли советское общество — через двенадцать лет после Двадцатого съезда партии — понять, чего мы пытаемся добиться? Что станет с теми, кто сделал свой выбор, пожертвовав карьерой? Смогут ли эти люди выжить, оказавшись вне коллектива? Как отнесется к ним общество? Отвернется или найдет способ их поддержать?
Мы не были экстремистами. Наши взгляды были типичны для интеллигентской среды. Новизна состояла в том, что мы открыто высказали то, что многие хотели, но не решались сказать. Мы ослушались и тем самым нарушили принятые нормы. Непослушание стоило нам тех преимуществ, которые дает принадлежность к коллективу. Теперь мы в полной мере должны были познать, как выживать в одиночку. Было неясно, готовы ли те, кто думал, как мы, поддержать нас и помочь выжить.
В те дни по Москве носились разные истории о подписантах. С молниеносной быстротой создавались и рушились репутации. Поскольку большинство подписантов прошли через проработку на партсобраниях или в трудовых коллективах, у каждой истории было много источников. Информация была разноречива, но поддавалась проверке.
Как-то Лариса попросила меня позвонить писателю Льву Копелеву, бывшему политзаключенному, ныне подписанту. Я его видела на дне рождения его дочери Лены, которая была замужем за Славой Грабарем, но там было очень много народу, и формально мы не познакомились.
— Лев Зиновьевич, Лариса попросила меня передать вам…
— Кто это говорит? — спросил Копелев.
— Вы меня не знаете.
— Так хотел бы узнать.
— Меня зовут Людмила Алексеева.
— О, Люда, конечно, я знаю, это у вас была история с издательством «Наука». Чем это закончилось? А как Коля Вильямс? Нашел работу?
Он все про нас знал.
Бывали и иные повороты в отношениях, даже с хорошо знакомыми людьми.
За столом — восемь человек, четыре супружеские пары. Все в некотором напряжении. Я подумала было, что это из-за того, что мы с Колей опоздали. Но и после двух тостов напряжение не рассеялось.
— Вы знаете, что мы теперь оба безработные? — спросила я.
В ответ — тишина.
Наконец один из них ответил — вопросом на вопрос:
— А чего вы ожидали, когда подписывали всякие письма?
В этой компании Коля был своим человеком уже более десяти лет. Я с ними всеми познакомилась через Колю, тоже не вчера. Было понятно, что до нашего прихода они говорили о нас, что-нибудь вроде: «Людка, конечно, хорошая баба, но сдвинутая. Зачем она полезла в политику? Колька женился на ней, и теперь у него проблемы».
— Мы ожидали, что вопрос о работе решается на основании профессиональной пригодности, а не идеологической надежности, — ответила я.
Коля промолчал.
— Вы что, забыли, где живете? Если тебе нравится быть такой героиней, нечего жаловаться направо и налево, что и тебя, и мужа твоего взяли и уволили.
На самом деле они хотели бы сказать: «Эгоистка ты чокнутая, загубила жизнь нашего друга».
— То, что мы делаем, не имеет отношения к политике, — попыталась я возразить.
— А твой самиздат?
Так. Оказывается, это мой самиздат — они уже забыли, сколько книг брали у меня почитать.
— Что ты имеешь в виду, говоря «твой самиздат»? Разве все вы ничего не читали?
— До нас это не доходит.
Теперь они злились на меня и за то, что читали, и за то, чего не читали.
— Но вы прекрасно знаете, где это найти. Вот уж не ожидала такой реакции здесь. На партсобрании это было б естественно, но в кругу друзей подобный тон, мягко выражаясь, удивляет.
— Вот именно потому, что мы твои друзья, мы можем сказать тебе то, что думаем. Зачем ты втягиваешь Кольку во все это?
Я встала из-за стола.
— Пожалуй, я пойду. Коля, ты, конечно, оставайся, если хочешь.
Коля ушел вместе со мной. Через пару дней я попросила его позвонить и как-то сгладить неприятный инцидент. Но прошло года два, прежде чем мы вернулись в эту компанию.
— День зарплаты, а мы с Колей ничего не получим, — посетовала я Аде Никольской.
Ее реакция была неожиданно резкой:
— Чего ты ноешь? Ты ведь знала, на что шла.
Конечно, знала. Я знала также, что, если мы начнем голодать, Ада будет первой, кто примчится с десяткой или с каким-то харчем. Ведь я ее подруга. Поначалу, недели две, я была героем в ее глазах. А герои, как известно, не ноют. Они держатся и говорят: «Все нормально. Мы победим».
Я усвоила урок и больше никогда никому не жаловалась.
К концу весны стал понятней механизм репрессий в отношении подписантов. Очевидно, всю кампанию координировала партия, а не КГБ. Естественно, она начала с собственных рядов. Тех, кто называл имена, оставляли в покое. Тем, кто имен не называл, но выражал сожаление или по крайней мере делал вид, что сокрушается, давали строгий выговор, но из партии не исключали и с работы не увольняли. Нераскаявшихся исключали, увольняли и заносили в черные списки. На поиски новой работы у многих из нас ушли годы.
В этих санкциях была своя логика. Вступив в партию, мы взяли на себя некие договорные обязательства. Теперь же в глазах партийного руководства оказались изменниками.
Вслед за членами партии пришла очередь студентов, учителей, преподавателей. Последних не заносили в черные списки, но работу они могли найти только вне сферы образования. Тот факт, что все преподаватели-подписанты потеряли работу, хотя и прискорбный сам по себе, внес некоторое утешение в мою душу: к увольнению Коли наш брак не имел никакого отношения. Когда же меня через несколько дней после увольнения из издательства вызвали в домоуправление, чтобы выяснить, на какие средства я живу, я смогла с полным основанием ответить, что нахожусь на иждивении мужа. Правда, на новой работе, в вычислительном центре, Коля получал вдвое меньшую зарплату, но в домоуправлении этим не интересовались, их вполне удовлетворил продемонстрированный мною штамп в паспорте. Наш брак, как оказалось, был заключен очень вовремя.
Слава Грабарь и Юра Гастев тоже лишились работы. Гастев никогда больше не пытался найти постоянное место. Славе, прирожденному педагогу, пришлось распрощаться со студентами MATИ и вместо преподавания математики заняться какими-то скучными расчетами в НИИ Министерства мясомолочной промышленности. Интересно, что его жену Лену даже не вызвали в отдел кадров. Видимо, посчитали, что подпись корректора под письмом генеральному прокурору внимания не заслуживает.
Лесь Танюк был уволен из Центрального детского театра, но довольно быстро нашел работу режиссера. Философ Леонид Пажитнов, коллега Шрагина по Институту истории искусств, отказался подписать заявление о раскаянии, объяснив партийному начальнику: «Я это подписывать не собираюсь. Если б я это подписал, то потерял бы уважение моих друзей, а вам я все равно никогда не понравлюсь. Так что я остаюсь со своими друзьями. И мы еще посмотрим, чья возьмет». Уйдя из института, он стал писать киносценарии и весьма преуспел на этом поприще. Литератор Саша Морозов, помогавший составлять самиздатскую антологию Мандельштама, научился водить грузовик. Насколько мне известно, он единственный из подписантов стал зарабатывать физическим трудом.
История Моси Тульчинского, которому удалось не вылететь с работы, впечатлив начальство скорбным видом, вдохновило Наташу Садомскую последовать его примеру. Стоя перед зеркалом, она отрабатывала выражение глубокой печали, время от времени обращаясь к собравшейся компании:
— Смотрите, как вам это? Они задают вопрос — и я делаю вот так…
Ее мужа, Бориса Шрагина, уже уволили, и у Наташи оставался последний шанс не оказаться в полной нищете. Хотя Наташа не была членом партии, ее «дело» разбирали на партбюро. К счастью, не уволили, но сняли с печати готовую монографию и статьи.
По Москве ходило множество рассказов о сочувствующих начальниках и порядочных членах партбюро. Некоторые старались ограничить наказание «строгим выговором», что позволяло не увольнять сотрудника. Другие пытались имитировать воспитательную работу резкими речами и просто криком. Бывало, собрания напоминали комедию.
— Вы что, девочки, с ума сошли? Подписывать письмо генеральному прокурору! — орал Тимур Тимофеев, ранее именовавшийся Тим Райан, прорабатывая сотрудниц вверенного ему Института международного рабочего движения Вету Фалееву и Марину Фейгину (в девичестве Розенцвайг), моих близких подруг по университету. — Вы что, не знали, это же письмо подписала Людмила Алексеева? Вам известно, кто она такая? У нее политический салон для иностранцев! Вы разве не слышали, на ее свадебной церемонии было два черных иностранных лимузина.
Передаваясь из уст в уста, московские байки приукрашались новыми подробностями. Кто-то рассказал, что на нашем пути к ЗАГСу за Ларисой и Толей следовали две машины КГБ. Еще кто-то добавил, что машины были черные. Потом черные машины КГБ превратились в иностранные. Иностранные черные машины стали черными иностранными лимузинами. Наконец персона, в чьей свадебной церемонии участвовали зловещие черные иностранные лимузины, оказалась хозяйкой дипломатического салона.
— Тимур, ты что, не знаешь, кто такая Людмила Алексеева? Это ж Людка Славинская.
После этого разъяснения Тим отпустил сотрудниц и, видимо, написал соответствующий отчет. На том дело и кончилось.
В эти бурные месяцы новости распространялись быстрее политических анекдотов. Стало известно о Павле Литвинове, о его записи судебного процесса по делу Буковского и Хаустова, потом — об обращении «К мировой общественности», написанном вместе с Ларисой Богораз.
— Как Павел? — спрашивали его тетку, Татьяну Литвинову.
— Не знаю. У меня что-то приемник барахлит, — отвечала она.
Судьба Павла начала затмевать славу его деда. Михаил Максимович Литвинов, отец Павла, шутил: «Я привык, что я сын известного отца. Теперь надо привыкать к тому, что я отец известного сына».
Моя подруга по аспирантуре Лида пыталась поддерживать со мной отношения, но это становилось все труднее и ей, и мне. Они с мужем поднимались по служебной лестнице, я — с нее скатилась. Не говоря напрямик, она дала понять, что не хочет слышать о моих друзьях, о политических процессах и политзаключенных. И я с ней об этом не говорила.
Сразу после моего увольнения Лида нашла мне машинописную работу, она даже предпринимала попытки удержать меня в своем кругу. Однажды летом 1968 года у них в гостях были два венгра, очевидно, служивые коммунисты. Я изо всех сил старалась не наговорить лишнего, что могло бы поставить хозяев в неловкое положение. Это означало ограничить беседу какими-то банальностями, которые муж Лиды исправно переводил.
В конце концов разговор коснулся политики. Венгры говорили как положено.
— Ваше правительство поступает благоразумно, — произносил то один, то другой по поводу курса КПСС то в сельском хозяйстве, то во внешней политике.
Трудно было понять, употребляют они слово «благоразумно» в шутку или всерьез.
— Вы думаете, они способны поступать благоразумно? — спросила я.
Перевода не последовало, и я прикусила язычок.
Когда мы с Лидой вышли на кухню за десертом, она прошептала мне в ухо:
— Люда, пожалуйста, следи за тем, что говоришь. Они немного понимают по-русски.
Мы продолжали дружить. Время от времени Лида находила для меня возможность подработать — редактированием, перепечаткой на машинке. Она регулярно звонила, иногда мы встречались днем и заходили посидеть-поговорить в какое-нибудь кафе, но к себе домой она меня больше не приглашала.
Позвонил Леня Зиман и предложил работу — перепечатать учебные пособия по математике для студентов-заочников.
— Оплата низкая, но работы очень много, — объяснил он.
До того с Зиманом мы виделись один-единственный раз — возле здания суда во время слушания дела Галанскова и Гинзбурга. И вот он не только нашел мне подходящий заработок, но и приложил усилия, чтоб через знакомых разыскать номер моего телефона.
Игорь Овсянников, начальник Коли в вычислительном центре, предпринял героическую попытку взять меня на работу переводчиком с английского. Я не говорила по-английски, но Коля заверил, что сможет вместо меня заниматься переводами в рабочее время, поскольку ЭВМ все время сломана. Но, увы, кто-то сверху не дал ходу моему заявлению о приеме на работу. Я позвонила Овсянникову и предложила на это место Вадима Меникера. Экономист и полиглот, он сидел без работы больше двух лет, со времени подписания письма в защиту Даниэля и Синявского. Вадима удалось зачислить в штат.
Как-то осенью 1968 года позвонил Владимир Матлин, писатель, о котором ни Коля, ни я раньше не слышали. Он работал над сценарием научно-популярного фильма о математике, «Жар холодных чисел», и попросил Колю быть консультантом. Мы приехали к Матлину домой, прочли короткий сценарий, остались обедать и получили аванс в размере месячной зарплаты. Вскоре Матлин позвонил договориться о новой встрече.
По дороге я сказала Коле:
— Мы должны его предупредить о нашем положении, ведь у него могут быть неприятности.
Мы оба понимали: одно дело, когда люди сознательно идут на риск, и совсем другое — если они не знают, что подвергаются опасности.
На этот раз консультация заняла минут пятнадцать.
Когда закончилось обсуждение будущего фильма, я приступила к запланированному предупреждению:
— Мы должны вам рассказать, что…
— Нет, не нужно, — прервал Матлин.
— Но, я думаю, вам нужно знать, что…
— Нет-нет, не нужно.
Он все знал.
Встречались и другие люди, которые не хотели знать подробности, а если и знали, то не хотели о них слышать. Один из них — крупный партийный деятель из Азербайджана. Он попросил меня помочь ему написать кандидатскую диссертацию о национальных проблемах в этой республике. Он не спросил, где я работаю, не сказал, откуда ему известно мое имя и почему решил, что я могла бы заняться подобной работой. Видимо, он все знал.
Диссертация оказалась вполне содержательной и даже нетривиальной: национальное самосознание — это необязательно плохо; партия поощряет дружбу народов, поэтому не следовало бы изображать русских как «старшего брата» остальных народностей. Диссертация была закрытой, но, поскольку русский язык для автора не был родным, ему нужен был помощник — отредактировать текст и найти подходящие цитаты из трудов Маркса, Энгельса, Ленина, замаскировав тем самым полемический характер трактата.
Людей, которые анонимно выполняли квалифицированную работу, называли «неграми», по ассоциации с рабским трудом безымянных черных невольников. В этом качестве, помимо диссертации по национальному вопросу, я написала еще научную статью о резьбе по дереву в Вологодской области и обзор по истории русского костюма для модельера, который хотел внести элементы фольклора в современную одежду.
Предложение подработать поступило даже от моего школьного приятеля Ю., которого я не видела много лет. Он закончил Военный институт иностранных языков — там готовили военных переводчиков. Однажды, это было еще в 1952 году, он пригласил меня в ресторан. При этом спросил, не могла ли бы я позвать какую-нибудь подругу для компании — у него будет гость. Просьба да и приглашение в ресторан показались мне странными, но я пообещала.
Гостем оказался камбоджиец. Он не говорил по-русски, и Ю. общался с ним на французском языке — это была его специальность. Обед стоил дорого, во всяком случае по моим представлениям.
— Зачем ты тратишь столько денег? — спросила я, когда он провожал меня домой.
— Он мне нужен по работе.
— Я что-то не слышала, чтоб вы говорили о делах. Зачем ты меня пригласил, да еще попросил взять подругу?
— Это не мои деньги.
— А чьи же?
— Народные. Почему бы не потратить их на девушек?
— Ты пишешь отчеты про него? — Ю. кивнул. — Но как ты можешь?!
— А в чем проблема? Это же не люди. Это обезьяны.
Я сказала ему, чтоб он больше меня не приглашал.
Когда-то Ю. был симпатичным интеллигентным мальчиком, с ним интересно было поговорить. Но вот в какой-то момент он решил, что для успеха можно пойти на маленький компромисс. Написал несколько отчетов. Не знаю, остановился ли он когда-нибудь. Знаю только, что это ему не помогло. Его карьера переводчика не привела к высокой должности. Он занимался тем, что поил камбоджийцев водкой в московских ресторанах. Возможно, в КГБ чувствовали, что этот парень только и способен на маленькие компромиссы, а по большому счету он для них чужой. Но и для нас он не был своим.
Узнав, что меня уволили, Ю. позвонил и спросил, можно ли зайти.
— Люда, я подыскал тебе работу. За нее так хорошо платят, что ты будешь Бога благодарить, что эти олухи выгнали тебя из «Науки».
Он пришел на следующий день и изложил план: заместителю министра иностранных дел нужен «негр» — писать очерк о национально-освободительном движении в Африке.
— Деньги ему не нужны, — объяснял Ю. — Весь гонорар пойдет «негру». Материалы собраны. Тебе привезут их на черной «Волге». Ты напишешь это левой ногой.
Он протянул мне папку с первой порцией материалов. Речь в них шла исключительно о том, как Советский Союз помогает прогрессивным силам колониальной Африки, а злые империалисты с их монополиями, с их финансируемыми ЦРУ диверсантами выискивают способы остановить победное шествие мирового социализма.
Я поблагодарила Ю. за заботу и вернула папку.
Приближался сентябрь 1969-го, Миша шел в десятый класс. Ему было труднее, чем нам, переносить нищету. Мы, по крайней мере, могли не думать о новой одежде. А мальчик из всего старого вырос. Из школьной формы сантиметров на десять торчали руки и ноги. Купить новую форму было не на что, оставалось только надставить рукава и брючины полосками такой же ткани — от формы, из которой он вырос три года назад. Я старалась пришить «манжеты» как можно аккуратнее, но все равно вид был ужасный.
Миша ни о чем не просил. Он знал, что мы на мели и ничего не покупаем для себя. Но я понимала, как трудно подростку быть одетым хуже всех в классе. На следующий год Миша поступал в Московский университет, и переделкой старой формы было уже не обойтись. Предстояло купить новые ботинки, костюм, пару сорочек, пальто, зимнюю шапку. Цены на одежду оказались ошеломляющими. На самое необходимое нужно было не меньше трехсот рублей.
У меня был только один способ собрать такую сумму — печатать самиздат. Некоторым друзьям хотелось иметь самиздатские книги в своей личной библиотеке, и они были готовы платить. В те времена машинистка получала десять копеек за страницу, так что мне предстояло напечатать три тысячи страниц.
Среди книг, взятых для перепечатки, были «Воспоминания» Надежды Мандельштам, «Только один год» Светланы Аллилуевой и много чего еще. Одновременно с заработком я получала удовольствие от чтения интересных произведений. Моей «рабочей лошадкой» была машинка марки «Мерседес» начала века. Она весила не меньше пуда и едва умещалась на столе. По клавишам нужно было бить с такой силой, как будто я гвозди заколачивала. Дома я никогда самиздат не печатала. Безопаснее было пользоваться квартирами знакомых, которые были вне подозрений. Я заворачивала это чудо техники в одеяло, натягивала на сверток огромную клеенчатую сумку и волокла ее то в одно, то в другое надежное место.
К началу учебного года Миша был полностью экипирован.
Маме я ничего не рассказывала. Она сразу вспомнила бы свои страхи в годы сталинских репрессий, когда за исключением из партии следовал арест. Пришлось бы сказать, что я не собираюсь, как в свое время отец, добиваться восстановления членства в партии. А тогда и причины нужно объяснять.
Мама не в том возрасте, чтобы менять свою жизнь и взгляды. Если она узнает, что ее дочь — одна из тех, кого газеты называют изменниками и ренегатами, ей придется выбирать, на чьей она стороне. Лучше ей ничего не знать. По крайней мере пока меня не арестовали, она не будет волноваться.
В издательстве у меня был один присутственный день в неделю — четверг, в остальные дни я работала дома. Теперь, чтобы предупредить возможный звонок мамы мне на работу, я обязательно звонила ей каждую среду вечером. Так продолжалось полтора года. Но вот зимой 1969-го мама на месяц переехала к нам. Это было одно из ее самоотверженных деяний — она предоставила свою квартиру Сереже, чтобы он мог спокойно готовиться к экзаменам.
Однажды позвонил отец Ларисы. Мама даже не знала, что моя подруга Лариса и есть та самая Лариса Богораз.
— Люда на работе, — сообщила мама. Дело было в четверг.
— Да? Она нашла работу? Она мне об этом не сказала, — порадовался за меня Ларин папа.
— «Нашла работу»? Что вы имеете в виду? — удивилась мама и позвонила в издательство.
— Люда, оказывается, тебя уволили больше года назад, — услышала я, вернувшись домой.
— Раз ты уже знаешь, я скажу — меня уволили за то, что я подписала письма протеста против политических процессов. Я тебе не рассказывала, чтобы в случае чего ты могла честно сказать, что ничего не знаешь. Колю тоже уволили, но он нашел другую работу.
Помолчав, она вздохнула:
— Теперь я понимаю, почему у тебя никогда нет денег.
Значит, она удивлялась про себя — что это я хожу в старье и готовлю одни постные щи — и, верно, подумала, что я разучилась вести хозяйство.
Всю ночь я слышала, как она ворочается на диване в соседней комнате. Утром, когда Коля ушел на работу, а Миша на занятия, мама вернулась к теме моего увольнения и моих политических взглядов.
— Я раздумывала над тем, что ты вчера сказала. Ты права, что не говорила мне ничего. Давай так и оставим — я ничего об этом не знаю.