Если бы случилось невероятное, и Даниэля и Синявского не отправили в лагерь, а освободили в зале суда, то, вернувшись домой, они не узнали бы свою старую компанию. За время судебного процесса и последовавшей волны петиций изменились и общая атмосфера, и круг людей. К оставшимся в нашей компании присоединились осколки других компаний. Нас стало меньше, но зато состав был более разнообразным — от двадцатипятилетнего смогиста до восьмидесятилетнего большевика. За редким исключением все были очень заняты. Времена посиделок и блужданий с одной вечеринки на другую остались в прошлом. Мы держались небольшими группами. Встречались редко. При необходимости перезванивались.
Одну из групп составляли люди старшего поколения, «оппозиционные марксисты», раньше нас бросившие вызов системе. Генерал Петр Григоренко, боровшийся с бюрократическим перерождением партии, за восстановление ленинских принципов, был разжалован, побывал в психбольнице. Там познакомился с Владимиром Буковским, от него услышал слово «гласность» (которое тот усвоил от Алика Есенина-Вольпина).
Друг Григоренко, Сергей Писарев, тоже убежденный коммунист-ленинец, отбыл срок в специальной психиатрической лечебнице за адресованную Сталину докладную записку. Пытался доказать, что так называемое дело врачей сфабриковано врагами социализма. После смерти Сталина освободили и врачей, и Писарева. С прежним упорством он стал добиваться расследования фактов неправомерного использования психиатрии. Созданная через три года комиссия ЦК признала, что имели место нарушения. Были приняты кое-какие организационные меры, но принципиальных изменений не последовало.
Другой старый большевик, писатель Алексей Костерин, просидевший в общей сложности семнадцать лет, много сил отдал борьбе за права народов, депортированных в годы войны якобы за сотрудничество с фашистами. Его квартира в Москве стала центром притяжения для крымских татар. Здесь они получали юридическую поддержку и практическую помощь в своих усилиях добиться возможности вернуться на родину в Крым. Здесь они познакомились с Григоренко, который подхватил эстафету борьбы после смерти Костерина в 1968 году и благодаря которому движение крымских татар вышло на связь с правозащитниками.
Виктора Красина и Петра Якира объединяло неприятие того, что они именовали «ресталинизацией». Красин, мой ровесник, попал в лагерь со студенческой скамьи за участие в собраниях подпольного кружка. «Подпольщики» хотели заняться изучением религиозно-философских традиций Востока. Один из четырех юных востоковедов оказался осведомителем. Выйдя из заключения, Виктор смог закончить университет и работал экономистом в научно-исследовательском институте. Петр Якир, сын героя Гражданской войны командарма Ионы Якира, расстрелянного в 1937 году, был арестован как сын «врага народа» и с четырнадцати лет рос в лагерях и ссылках. Там встретил будущую жену, там у них родилась дочь. После освобождения закончил Историко-архивный институт, нашел работу в Академии наук. Его вид, манеры, походка и речь до сих пор напоминали о том, что формировался он в окружении юных преступников. Говорил он, как взрослый, и водку пил, как взрослый. Но я не могла избавиться от ощущения, что передо мной мальчик, эмоциональное развитие которого остановилось в тот момент, когда за ним захлопнулись дверцы «воронка».
К группе либерально настроенных ученых-естественников принадлежал биолог Сергей Ковалев. В 1969 году он оставил любимую работу в Московском университете, после долгих и трудных размышлений приняв решение уволиться по собственному желанию.
Однажды один из пятидесятников спросил:
— Почему вы, человек не верующий в Бога, ведете борьбу со злом и не боитесь тюрьмы?
— Это вопрос совести, — ответил Ковалев. — А совесть это единственное, что отличает нас от животных.
Математик Александр Лавут держался незаметно, обычно сидел в углу с дымящейся сигаретой, и приходилось напрягать слух, чтобы услышать то, что он иногда говорил. Этот тихий человек многие годы помогал крымским татарам и одновременно занимался самиздатом. Его осудили по статье 1901. В заключительном слове на суде он сказал: «В речи прокурора мне понравилась первая фраза: „Нужно соблюдать советские законы“. Если бы они соблюдались, нас сегодня здесь не было бы».
Татьяна Великанова, тоже математик, была уволена с работы и устроилась санитаркой в одну из московских больниц.
— К математике вернусь в камере, — шутила она.
Массу времени она отдавала самиздату, воспитывала троих детей, да еще сменная работа в больнице — казалось, ей и поспать-то некогда. Татьяна не признавала КГБ, игнорировала судей, во время судебного заседания не проронила ни единого слова. Только после оглашения приговора — пять лет лагерей и пять лет ссылки — прокомментировала: «Комедия окончена».
Физик Валерий Чалидзе начинал как последователь Алика Есенина-Вольпина. Он был ученым именно того типа, который более всего ненавистен советской власти: он мыслил критически. Самостоятельно изучив право, советское законодательство и международные соглашения, Чалидзе отыскивал противоречия и несоответствия и писал об этом пространные трактаты. Он не одобрял демонстрации, уличные выступления и пламенные декларации — все то, что власти могут использовать для обвинений по статьям 70, 1901 или 1903.
— Попадать в тюрьму — это непрофессионально, — не раз говорил он. — Моя задача удержать людей от скамьи подсудимых.
Чалидзе стал ведущим «законником» правозащитного движения вместе с Есениным-Вольпиным, Юлиусом Телесиным и Борисом Цукерманом. Примечательно, что ни один из этой четверки не попал в тюрьму.
Опытный талантливый адвокат Софья Васильевна Каллистратова уже в 1967 году пришла к осознанию, что ее долг — консультировать и представлять интересы участников нарождавшегося правозащитного движения.
— Очень часто адвокат вынужден помогать людям недостойным, — говорила она. — Я хочу помогать порядочным людям.
Через свою подругу и коллегу, Дину Исааковну Каминскую, она вышла на диссидентов и многие годы была практикующим экспертом по вопросам, которые можно назвать «диссидентским правом». Для нас Каллистратова и Каминская оказались не просто адвокатами, они стали людьми нашего круга, нашими учителями и друзьями.
Благодаря письмам из лагерей мы узнавали об узниках совести, участниках национальных и религиозных движений из Украины и Прибалтики. С некоторыми их родственниками мы познакомились, когда они на пути в Мордовию и обратно делали пересадку в Москве. Через новые связи мы могли теперь следить за событиями, происходившими за тысячи километров от столицы. Наша сеть продолжала расширяться. Рос объем поступающей информации, становилось все труднее обрабатывать и распространять ее. Когда речь пошла о тысяче подписантов, стало ясно, что проследить за всеми делами — разборки на работе, вызовы в КГБ — просто физически невозможно. Между тем и судьба каждого, и кампания протестов в целом были важны не менее, чем все описанное в «Белой книге». Нужно было собирать и систематизировать множество фактов и одновременно оперативно размножать новую информацию. Назрела необходимость создать периодический печатный орган — информационный бюллетень — и распространять его по каналам самиздата.
Так возникла «Хроника текущих событий»{14}. Название, вероятно, было заимствовано у известной сводки новостей, передаваемой русской службой Би-би-си. С самого начала были определены принципы подачи информации — никаких оценок и комментариев, никакой беллетристики, никаких эмоций, только факты. Обязанности редактора взяла на себя Наташа Горбаневская. Она печатала закладку из восьми листов папиросной бумаги, семь копий раздавала друзьям, каждый из которых печатал несколько экземпляров и отдавал своим друзьям — тираж возникал по механизму цепной реакции.
В качестве эпиграфа на первой странице каждого номера печаталась выдержка из Всеобщей декларации прав человека (статья 19): «Каждый человек имеет право на свободу убеждений и на свободное выражение их; это право включает свободу беспрепятственно придерживаться своих убеждений и свободу искать, получать и распространять информацию и идеи любыми средствами и независимо от государственных границ».
Первый выпуск «Хроники текущих событий», датированный 30 апреля 1968 года, содержал отчет о суде над Галансковым и Гинзбургом, а также краткие сообщения о нарушениях гражданских прав, последовавших за судебным процессом. События описывались сухим языком, преимущественно безличными предложениями и без всяких комментариев:
«Одновременно с тем как начали исключать из партии участников кампании протестов, был исключен из партии и адвокат Б. А. Золотухин, защитник А. Гинзбурга, — за „непартийную, несоветскую линию защиты“. В своей защитительной речи адвокат убедительно опроверг все доводы обвинения и — впервые за многолетнюю практику политических процессов — потребовал полного оправдания своего подзащитного. После исключения из партии Б. А. Золотухин снят с должности заведующего юридической консультацией».
Как и другие наши издания, «Хроника» проходила обычный для того времени путь: самиздат — зарубежная печать — западные радиостанции, вещающие на русском языке.
В первом выпуске бо́льшая часть сообщений была из Москвы, только два из Ленинграда и одно из Украины. В пятом выпуске читателям предлагалось: «…Каждый легко может передать известную ему информацию в распоряжение „Хроники“. Расскажите ее тому, у кого вы взяли „Хронику“, а он расскажет ее тому, у кого он взял „Хронику“ и так далее. Только не пытайтесь единолично пройти всю цепочку, чтобы вас не приняли за стукача».
В седьмом выпуске было напечатано восемь сообщений из Украины, в тринадцатом — десять, в двадцать восьмом — двенадцать. Вести из Литвы стали появляться в августе 1970-го, из Грузии — в июле 1974 года. Уже во втором выпуске был дан материал о крымско-татарском движении. Расширялись не только географические рамки, но и круг проблем. Появлялось все больше сведений о религиозных движениях — баптистах (с декабря 1968), адвентистах (с июля 1970), свидетелях Иеговы (с июня 1971), пятидесятниках (с июля 1974).
Через десять лет после выхода первого выпуска я подсчитала: «Хроника» осветила 424 политических процесса, на которых было осуждено 753 человека. Ни один обвиняемый не был оправдан. Кроме того, 164 человека были признаны невменяемыми и направлены на принудительное лечение в психиатрические больницы.
Благодаря «Хронике» властям пришлось осознать тот факт, что сведения об арестах, попадая на Запад, тут же передаются зарубежными радиостанциями, которые слушает вся страна. Преследования усиливались, но о каждом новом аресте становилось известно за рубежом, так что жесткие меры властей вредили им самим, подрывая столь заботливо взращиваемый престиж Советского Союза на мировой арене.
Как-то в июне 1968 года Павел Литвинов попросил меня перепечатать несколько страниц из уже напечатанной на машинке рукописи, куда автор — Андрей Сахаров — внес поправки. Хотя я и слышала имя, но почти ничего не знала об этом человеке.
— Он физик, рано стал академиком за работы над водородной бомбой. Сейчас больше занят раздумьями, — пояснил Павел.
По разрозненным страницам частично исправленной рукописи трудно было судить о направлении мыслей Сахарова, но я заметила, что он смягчил резкий тон ряда своих первоначальных утверждений. В тот момент я и представить не могла, что держу в руках странички из работы, которая станет одним из самых знаменитых эссе нашего времени — «Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе».
Мне запомнилась фраза о том, что «по существу взгляды автора являются глубоко социалистическими». Я не видела в этом ничего из ряда вон выходящего. В начале лета 1968 года среди московской интеллигенции практически не было противников социализма. Большинство из нас придерживались социалистических взглядов и в 1953-м, и в 1956-м, затем в течение двенадцати славных лет «оттепели» мы об этом почти не задумывались. В 1968 году мы еще верили в социализм.
Мы были оптимистами, хотя и осторожными — в силу достаточной информированности. Мы понимали, что власти при Хрущеве и особенно при Брежневе не списали со счетов методы сталинизма и все еще держат их про запас. Мы видели, что все больше людей оказываются в лагерях, что свобода слова в официальной печати остается несбыточной фантазией, а самиздат может привести к тюремному сроку. Но в то же время хотелось верить, что наши руководители просто не посмеют вернуться к чудовищному сталинскому прошлому. Мы все-таки надеялись, что они хотя бы попытаются двигаться вперед. А «вперед» означало для нас путь «пражской весны». Мы ожидали, что реформы в Чехословакии будут успешны, наше правительство позаимствует этот положительный опыт и наша страна придет к такой форме социализма, которая будет органично приемлема для людей, — к «социализму с человеческим лицом».
Вскоре я прочитала появившийся в самиздате полный вариант «Размышлений».
Сахаров писал, что в ядерный век война угрожает самому существованию цивилизации. У человечества нет выбора: единственный шанс на выживание может дать только преодоление разобщенности, постепенное сближение социалистической и капиталистической систем. План такого сближения, конвергенции, был изложен с позиций «оптимистической футурологии» и предлагался к обсуждению.
На первом этапе — победа реалистов в идеологической борьбе, курс на мирное сосуществование, демократизацию советской политической системы и расширение экономической реформы (1968–1980).
Второй этап — через четыре года после начала реформ в Советском Союзе — США начинает программу сближения с социализмом: сотрудничество, мирное сосуществование, социальные реформы, изменение структуры экономики, повышение роли интеллигенции (1972–1985).
Третий этап — начиная с 1972 года США и СССР снижают расходы на вооружение, направляют средства на борьбу с бедностью на земном шаре (индустриализация, строительство, образовательные программы в развивающихся странах). Первых результатов можно ожидать к 1990 году.
Четвертый этап — к 2000 году конвергенция приводит к сглаживанию различий между двумя системами, развитию науки и подъему производительных сил в условиях интеллектуальной свободы. Становится возможным создание мирового правительства.
Позднее автор пересмотрел свои футурологические идеи и пришел к более приемлемой модели: создание атмосферы доверия между народами, что, по его убеждению, может стать первым шагом к разоружению. В демократических странах выполнение международных соглашений контролируется законодательными органами и гражданскими группами. В СССР такой контроль наказывается лишением свободы. Поэтому Запад не может доверять Советскому Союзу, опасаясь, что он не будет выполнять принятые обязательства. Из этого соображения следовала основная рекомендация, которую Сахаров высказывал и, несмотря на отсутствие какого-либо отклика, продолжал высказывать советским руководителям: необходимо предоставить гражданам больше политической свободы, помогая тем самым выстраивать отношения доверия с Западом, что в свою очередь обеспечит путь к разоружению. «Я считаю особенно важным преодоление распада мира на антагонистические группы государств, процесс сближения (конвергенции) социалистической и капиталистической систем, сопровождающийся демилитаризацией, укреплением международного доверия, защитой человеческих прав, закона и свободы, глубоким социальным прогрессом и демократизацией, укреплением нравственного, духовного личного начала в человеке».
В то время я, конечно, тоже была социалистом, это как-то само собой разумелось. Но главное — я мечтала о демократии, и неважно, будет она социалистической, капиталистической или некоторой комбинацией того и другого. Мне представлялось, что советскую действительность гораздо легче преобразовать в социализм с человеческим лицом, чем в буржуазную демократию, и что у нас развитие демократии более вероятно осуществить в рамках социализма. Это было не только мое суждение. Весной и летом 1968 года, когда советское руководство тосковало по сталинским порядкам, московская интеллигенция была воодушевлена «пражской весной».
Наташа Горбаневская и один из Колиных друзей, радиоинженер Боря Стрельцов, читали по-чешски. От них мы узнавали последние новости о полемике в газетах «Руде право» и «Литерарни листы». Нас это увлекало и радовало — идеи «пражской весны» во многом совпадали с нашими собственными, и их обсуждение в прессе напоминало наши дебаты на московских кухнях.
Политическая и экономическая система, которую пытались реформировать чехи и словаки, создавалась как полное подобие нашей системы. Поэтому опыт Чехословакии, казалось, можно перенести и на нашу страну.
Мой оптимистический сценарий рисовал такую картину. В результате реформ в Чехословакии у рабочих появятся стимулы повышать производительность труда, администрации фабрик и заводов поймут преимущество инновационных технологий, писатели будут беспрепятственно публиковать свои произведения. Рабочий класс, управленцы, интеллигенция — все вместе трудятся на благо страны, и экономические показатели взлетают на небывалую высоту. Под впечатлением от чехословацкого экономического чуда советские руководители должны попытаться провести аналогичные реформы. Естественно, Брежнев и иже с ним заинтересованы прежде всего в оздоровлении экономики, а не в демократизации общества. Но опыт братской страны должен показать им, что демократизация — это необходимое условие экономического обновления.
Мы были полностью солидарны с чехословацкими реформаторами и выражали им поддержку в лучших российских традициях — после тоста за тех, кого с нами нет, мы поднимали бокалы за товарищей Дубчека, Млынаржа и Черника. Некоторые особо восторженные поклонники «пражской весны» готовы были чествовать таким образом и всех остальных членов Политбюро ЦК КПЧ.
Теплым весенним вечером 1968 года Вильямс со Стрельцовым, совершив полный обряд чествования, шли, пошатываясь, по Арбату и выкрикивали: «Да здравствует товарищ Дубчек!», «Да здравствует товарищ Черник!», «Да здравствует товарищ Млынарж!», «Да здравствует демократия!», «Да здравствуют экономические стимулы!» Их забрали в отделение милиции, но вскоре отпустили. Публичное выражение поддержки членам Политбюро братского социалистического государства тогда еще не расценивалось как нарушение общественного порядка.
Подписантская кампания в стране и движение за реформы в соцлагере — для Кремля это оказалось уже слишком. Появились слухи, что на совещании руководителей коммунистических и рабочих партий Брежнев отодвинул в сторону заготовленную речь и выдал экспромт, заорав: «Вы что, не видите, что все разваливается?!» Это происходило ранней весной, а к лету, когда чехословацкие газеты были переполнены энтузиазмом в ожидании скорых реформ, в советской печати освещение всего, что связано с «пражской весной», достигло высшего уровня злобы и раздражения. Атаки в газетах начались в июне с критики Дубчека. В июле советские журналисты заявили, что враги революции угрожают завоеваниям социализма в Чехословакии. Тон статей не оставлял сомнений в том, что товарищ Брежнев и остальные члены Политбюро не собираются оставаться безучастными и ждать, когда Чехословакия отдалится от социализма советского образца. Но что они будут делать?
Как бывалый политзаключенный, Толя Марченко был настроен на худшее. 27 июля он направил открытое письмо в газеты «Руде право», «Литерарни листы», «Праце», «Юманите», «Унита», «Морнинг стар», «Известия» и на радиостанцию Би-би-си: «Беспокоит ли на самом деле наших руководителей то, что происходит в ЧССР? По-моему, не просто беспокоит, но и пугает — но не потому, что это угроза социалистическому развитию или безопасности стран Варшавского содружества, а потому, что события в ЧССР могут подорвать авторитет руководителей этих стран и дискредитировать сами принципы и методы руководства, господствующие сейчас в социалистическом лагере».
Через два дня Толю арестовали.
Позвонила Лариса — друзья собираются у нее, чтобы вместе писать письмо с протестом против ареста Марченко.
— Слушай, Лара, у меня сегодня так много дел. Может, ты подпишешь за меня, моим именем. Я надеюсь, вы все вместе сочините что-то достойное.
Когда на следующий день я прочитала письмо, то поняла, что совершила большую ошибку. Письмо начиналось с обращения «Граждане!», как будто автор, стоя на броневике, взывал к толпе, запрудившей площадь. Напыщенные фразы и поучительный тон скорее напоминали политический манифест, а не письмо друзей Марченко. Казалось, это послание вообще не имеет никакого отношения к Толе — молодому человеку, который мог бы начать заново нормальную жизнь, но предпочел посвятить себя тем, кто оставался в Мордовии. Просмотрев письмо еще раз, я с горечью подумала: одно дело оказаться за решеткой из-за своих убеждений, но как обидно попасть в тюрьму из-за документа, который тебе даже не нравится.
Я высказала Ларисе все, что думала об этом письме.
— Письмо уже отправили. Что теперь делать? — огорчилась она.
В тот злосчастный день, 7 августа, ко мне зашла Ирина Белогородская, двоюродная сестра Ларисы — настоящая, а не «стратегическая», как я. Ирина принесла от надежной машинистки готовое письмо, и мы вместе раскладывали текст по экземплярам. Закончив, мы обнаружили, что одной страницы не хватает, и порвали неполный экземпляр.
На следующий день ко мне в квартиру явились майор КГБ и трое в штатском с ордером на обыск. Они и обнаружили потерянную страницу — она, как оказалось, свалилась за спинку дивана.
— Откуда это? — спросил один из гэбистов.
— Это мой экземпляр, я одна из авторов.
— А где остальные страницы?
— Не знаю.
Они ушли. Закончился мой первый обыск. Ничего не забрали, но все перетрогали. Все мои книги открывали, пролистывали, вытряхивали и возвращали на полки, но не точно на то место, где они стояли раньше. Фотографии в рамках тоже были сдвинуты, как и бумаги на письменном столе. Даже одежда висела не так. Все вещи остались в доме, но все было иначе. Казалось, это уже не мой дом. Мне хотелось убежать из этой квартиры, забыть о ней. Начать заново.
Потом у нас был второй обыск, третий. Всего пять. И после каждого обыска оставалось чувство, что надо мной надругались.
На следующее утро Лариса рассказала, что Ирину Белогородскую арестовали, обвинив в распространении текста, содержащего клевету на государство. Этим текстом было наше письмо в защиту Марченко. Ирина забыла пакет с копиями письма в такси. Машину остановили оперативники КГБ, которые еще раньше начали за ней слежку. Подписи Ирины под этим письмом не было, так что по логике вещей следующими в списке на арест должны быть те, кто его подписал.
У меня время от времени побаливал коренной зуб. Я решила, что надо его как можно скорее удалить, и 10 августа пошла в поликлинику.
— Зуб можно сохранить, — пытался убедить меня стоматолог.
Рентген, удаление нерва, пломбирование, слепок, коронка — мне не хотелось объяснять врачу, что на все это у меня просто нет времени. Со дня на день меня могут арестовать. Не хватало еще попасть в лагерь с больным зубом.
Удаление оказалось мучительным. Обезболивание длилось сорок минут, зуб не поддавался два часа. Еще не меньше часа я просидела на скамейке возле поликлиники, пытаясь прийти в себя. Сквозь туман в голове пробивалась мысль: надо идти домой или по крайней мере позвонить Коле. Он просил меня звонить каждый час-полтора, чтоб убедиться, что я еще на свободе.
— Лагерь не место для женщины, — снова и снова повторял он.
Едва справившись с головокружением и одышкой, я добралась до дома и услышала от Коли целую отповедь: я не звонила три часа подряд, он в ярости, лагерь не место для женщины. Я была не в состоянии объясняться и без сил рухнула на кровать.
Через некоторое время позвонил Павел Литвинов, сказал, что надо увидеться.
— Заходи, — ответила я.
Должно быть, у него письмо в защиту Ирины Белогородской. Я лежала и вспоминала события последних дней. Марченко арестовали за его книгу и письма протеста. Я позволила поставить мою подпись на письме с протестом против его ареста, а потом пожалела об этом, увидев письмо. Ирина оставила распечатку письма в такси и была арестована. Теперь восемь человек, подписавших то письмо, должны написать другое, в защиту Ирины. Что дальше? Боль после удаления зуба и страх оказаться в тюрьме мешали думать. Завтра утром мы с Колей уезжаем в отпуск — запоздалый медовый месяц. Что если меня ночью арестуют? А если схватят в аэропорту, как Юлика Даниэля?
— Мне действительно страшно, Пашка, — сказала я Литвинову.
— Ты подпишешь это? — спросил он, протягивая письмо.
Я подписала.
В Киеве мы провели три дня у Ивана Светличного. Писатель, переводчик, литературный критик, он был в центре начавшегося на Украине культурного возрождения. Я познакомилась с ним несколько лет назад у Юлика и Ларисы. Примерно раз в полгода Светличный с женой Лелей приезжали в Москву, в основном чтобы запастись книгами, и иногда останавливались у нас.
Их киевская квартира была неформальным клубом украинской интеллигенции. Надо сказать, что эта публика отличалась от московской прежде всего сдержанной манерой поведения: они не сквернословили, пили очень умеренно, судя по всему, хранили супружескую верность. Большинство писателей, поэтов, историков, собиравшихся в доме Светличных, были интеллигентами в первом поколении, многие — родом из крестьян. Старую украинскую интеллигенцию почти полностью истребили во времена сталинских чисток.
Интеллигентское по сути движение шестидесятников на Украине было направлено в первую очередь на сохранение национальной культуры и нашло отклик среди всех слоев населения, включая даже часть партийного аппарата. Тысячи людей собирались на уличные шествия, поэтические чтения и вечера украинской культуры. С трибун открыто звучали требования демократизации и прекращения русификации. За короткий период «оттепели» появились признаки возрождения украинской самобытности. Власти, конечно, боролись с «национализмом», но как-то не очень решительно. Репрессии начались в августе 1965 года, незадолго до ареста Даниэля и Синявского. Тогда одновременно в разных городах Украины арестовали более двадцати человек, причастных к движению шестидесятников. Власти явно выполняли срочный указ из Москвы.
Одним из арестованных был Иван Светличный. Хотя он играл ведущую роль в движении, через восемь месяцев его выпустили «за недостаточностью улик». А улик и не было — ничего тайного он не делал.
В один из вечеров, когда мы собрались у него дома, Иван рассказал о молодом поэте Виталии Коротиче. В 1965 году, когда начались аресты, Коротич решил затаиться и «не высовываться». Через несколько месяцев он случайно оказался в автобусе рядом со Светличным, который только что вышел из тюрьмы. В течение всей поездки Коротич смотрел в пол, разглядывая свои ноги, и не произнес ни слова. Времена изменились. Поднимать голову стало опасно.
После Киева мы с Колей поехали в деревню. Поселились в лесной избушке, принадлежавшей подруге сестры Светличного, школьной учительнице. Полдня мы гуляли по лесу и собирали грибы, потом полдня их чистили и готовили. В избушке была маленькая печь с одной конфоркой и небольшая сковородка. К тому времени, когда последняя порция грибов, наконец, была готова, первая совсем остывала. Челюсть у меня больше не болела, а Коля перестал бубнить про то, что лагерь не место для женщины. Наша жизнь приобрела более спокойный характер.
21 августа в местной газете мы прочитали: «ТАСС уполномочен заявить, что партийные и государственные деятели Чехословацкой Социалистической Республики обратились к Советскому Союзу и другим союзным государствам с просьбой об оказании братскому чехословацкому народу неотложной помощи, включая помощь вооруженными силами. Это обращение вызвано угрозой, которая возникла существующему в Чехословакии социалистическому строю и установленной Конституцией государственности, со стороны контрреволюционных сил, вступивших в сговор с враждебными социализму внешними силами… Советские воинские подразделения вместе с воинскими подразделениями названных союзных стран 21 августа вступили на территорию Чехословакии… Предпринимаемые действия не направлены против какого-либо государства и ни в коей мере не ущемляют чьих-либо государственных интересов. Они служат цели мира и продиктованы заботой о его укреплении».
Я не присутствовала на заседании Политбюро, когда принималось решение «укреплять мир» путем военного вторжения в суверенное государство. Я больше не была членом Коммунистической партии. Преступления партии это не мои преступления. Но я испытывала жгучий стыд — за то, что у меня советский паспорт, за то, что я русская, за то, что живу в варварской стране, которая подняла дубину на просвещенного соседа. Коля испытывал такое же чувство стыда.
Что происходит в Москве? Может, «черные вороны» кружат по улицам, забирая «идеологически ненадежных», моих друзей? Что с Ларисой, с Павлом? А Толя — вынесен ли ему приговор? В деревне не было ни телефона, ни коротковолнового радиоприемника. Обратный билет у нас на 26 августа. Поменять рейс в конце лета даже и пытаться бесполезно. Остается ждать пять дней, читать местные газеты и слушать местное радио.
Мы вернулись в Киев 25 августа. Последний вечер у Светличных получился унылым. Все были подавлены, разговаривали тихо, короткими фразами, как будто в доме кто-то умер. Наконец, Иван настроил приемник. Первая новость — из Москвы: несколько человек провели демонстрацию на Красной площади. Среди них была женщина с детской коляской. Сообщалось, что демонстрантов арестовали. Имен не называли, но я знала, кто там могли быть: Лариса, Павел, с детской коляской — Наташа Горбаневская.
На следующий день мы вернулись домой. Бросив чемодан, я подошла к телефону. Я стояла и представляла: вот я звоню, отвечает Саня, я спрашиваю Ларису, он говорит: «Маму арестовали». Рука не поднималась снять трубку. Вдруг телефон зазвонил. Это был Саня.
— Маму арестовали, — сказал он.
Когда вас оскорбляют, когда вас унижают так страшно, что восстает все ваше существо, когда вам хочется что-нибудь делать, все равно что, лишь бы отделить себя от того, что называется «массой», — тогда вы обращаетесь к декабристам. А если при этом вы поэт и гражданин, то просто не сможете удержать в себе крик, и он вырвется из вашего горла, и его услышат.
Александр Галич — драматург, сценарист: «Вас вызывает Таймыр», «Верные друзья», «Государственный преступник». Успех. Благополучие. Красиво обставленная квартира в писательском доме. Он всегда нездоров. Не то чтобы смерть подстерегает у порога, но она где-то рядом, посматривает с той стороны улицы. Понравилось бы Создателю, если б Александр Аркадьевич Галич растратил свой талант на то, чтоб на столе всегда стояла водка с икрой?
Когда он не писал заказные сценарии, он сочинял стихи, которые цензоры не читали. Он пел их под гитару друзьям. Друзья записывали их на магнитофон, давали слушать и переписывать своим друзьям, те — своим, и эта потрясающая поэзия начинала жить самостоятельной жизнью. Лето 1968 года Галич проводил в подмосковной Дубне, где должен был работать над сценарием вместе с режиссером Марком Донским. Но ему было плевать на Донского, на сценарий, да и на свою жизнь.
Был разгар августа, Галич не расставался с гитарой — перебирая струны, искал мелодию к зарождавшимся стихам. На следующий день после вторжения в Чехословакию, 22 августа, стихи и музыка слились. Прозвучал «Петербургский романс».
Повторяется шепот,
Повторяем следы.
Никого еще опыт
Не спасал от беды!
………………………..
И все так же, не проще,
Век наш пробует нас —
Можешь выйти на площадь,
Смеешь выйти на площадь,
Можешь выйти на площадь,
Смеешь выйти на площадь
В тот назначенный час?!
Кто сможет выйти на площадь — Сенатскую ли, Красную? Час пробил, о нем возвестил мороз по коже. Если бывает время, когда нужно стать декабристом, то это время пришло.
Через два дня в московской квартире Льва Копелева и Раисы Орловой Галич исполнял свои песни. Он пел о марширующем по ночной Москве памятнике, бронзовом генералиссимусе, за которым следуют гипсовые обломки: руки, ноги, сапоги, даже челюсть с усами — парад уродов, жаждущих человечины, чтобы вновь обрести величие и бить в барабаны…
И бьют барабаны!..
Бьют барабаны,
Бьют, бьют, бьют!
Пел он и о другом параде — параде негодяев, собравшихся на похороны Бориса Пастернака:
Разобрали венки на веники,
На полчасика погрустнели…
Как гордимся мы, современники,
Что он умер в своей постели!
Такой вот необычайный повод для гордости — поэт умер своей смертью, в преклонном возрасте. Его не расстреляли в тридцать пять лет, как Николая Гумилева. Не замучили арестами и ссылками, как Осипа Мандельштама. Не довели до самоубийства, как Марину Цветаеву. Теперь лицемеры, которые его осуждали и изгоняли из Союза писателей, устраивают траурную церемонию.
Под конец Галич спел «Петербургский романс»:
…Можешь выйти на площадь,
Смеешь выйти на площадь
В тот назначенный час?!
Спустя годы Павел Литвинов вспоминал, что, вслушиваясь в эти строки, едва удержался, чтобы не рассказать о предстоящей демонстрации. «Когда Галич пел: „Смеешь выйти на площадь“, я чувствовал, что это обращено прямо ко мне. Никогда этого не забуду».
Молодая женщина с детской коляской свернула от Александровского сада к Красной площади. В коляске рядом с младенцем лежал самодельный флаг Чехословакии и два лозунга, написанных на кусках ткани. Один — по-чешски: «Да здравствует свободная и независимая Чехословакия!», другой — на русском языке: «За вашу и нашу свободу!». Это выражение принадлежит Александру Герцену, который сто лет назад поддерживал польских повстанцев, боровшихся за независимость от Российской империи.
Лозунги я не люблю, они лишают политическую мысль присущей ей сложности. Но этот лозунг «За вашу и нашу свободу!» — одно из немногих исключений. Свобода Польши в девятнадцатом веке была неразрывно связана со свободой внутри России. Сегодня свобода Чехословакии неотделима от свободы в СССР. Московская «оттепель» неотделима от «пражской весны». Московские политические процессы неотделимы от военного вторжения в Чехословакию. Свобода, как и рабство, не знает национальных границ.
Наташа Горбаневская катила коляску по Красной площади, приближаясь к Лобному месту. Этот напоминающий круглую сцену каменный помост был построен при Иване Грозном для оглашения царских указов. Нередко указы о казнях тут же приводились в исполнение — рядом с Лобным местом, на специальных деревянных сооружениях. В восемнадцатом веке древнюю трибуну Красной площади облицевали белым камнем, сохранившимся до наших дней.
25 августа 1968 года здесь ждали назначенного часа остальные участники демонстрации{15}: Лариса Богораз, Павел Литвинов, Владимир Дремлюга, Константин Бабицкий, Вадим Делоне и Виктор Файнберг.
Часы на Спасской башне пробили двенадцать. Семеро демонстрантов развернули плакаты и молча сели на теплые белые камни. В считаные минуты к ним подбежали стражи порядка в штатском, вырвали плакаты, избивая, стали заталкивать в подоспевшие машины. На следующий день все еще неподцензурная пражская газета «Литерарни листы» вышла с редакционной статьей, в которой, в частности, говорилось: «Эти семь человек на Красной площади Москвы — по крайней мере семь причин, по которым мы никогда не сможем испытывать ненависть к русским».
Адвокат Дина Каминская ждала у себя дома Ларису и Павла — договорились, что они придут к шести часам вечера. Но время шло, их не было, телефон молчал. Она все больше беспокоилась и расстраивалась — встреча была очень важная. Четыре дня назад, в день советского вторжения в Чехословакию, состоялся суд над Анатолием Марченко — по сфабрикованному обвинению в нарушении паспортного режима он получил год лагерей. Мало того что попытки Каминской смягчить приговор оказались тщетны, она переживала еще и от страха, что ее подзащитный, узнав о вторжении, не удержится от заявлений, которые добавят ему новые обвинения, уже по статье 1901.
В понедельник, 26 августа, Каминская собиралась встретиться с Толей в Бутырской тюрьме. Это был последний шанс поговорить с ним перед этапом и передать что-то от друзей, хотя бы на словах. Непохоже, чтобы Лариса и Павел упустили такую возможность. Что же с ними могло случиться?
Она узнала об этом поздно вечером, включив приемник. Зарубежные «голоса» передавали, что на Красной площади небольшая группа провела демонстрацию протеста.
На следующий день Каминской передали от Ларисы записку, написанную перед заключением в следственный изолятор «Лефортово»: «Не ругайте нас, как все нас сейчас ругают. Каждый из нас сам по себе так решил, потому что невозможно стало жить и дышать… Не могу даже подумать о чехах, слышать их обращения по радио — и ничего не сделать, не крикнуть».
Другая записка была адресована Толе: «Пожалуйста, прости меня и нас всех за сегодняшнее — я просто не в состоянии поступить иначе. Ты знаешь, какое это чувство — когда невозможно дышать».
Вскоре Марченко напишет из заключения: «Я ведь не сомневался, что так и будет, точно знал, как будто сам присутствовал на обсуждениях в ЦК: задушат Чехословакию. Но вот это произошло — и как будто камень на меня свалился. С чехами обошлись так же, как с нами самими, и это было все равно что личное оскорбление, унижение.
Что делают сейчас мои друзья на воле? Что делал бы я сам, если бы не оказался запертым в тюрьме?
26 августа я узнал о демонстрации семерых на Красной площади… Как я отнесся к этому поступку моих друзей?
Я знаю, были разные мнения на этот счет. Что касается меня, то мое отношение вначале было двойственным. Теперь власти расправятся с ними и надолго избавятся сразу от нескольких активных участников Сопротивления — получается, что этот поступок даже на руку властям. В то же время я понимал, что это их самопожертвование не является необдуманным шагом или эффектным жестом. Каждый участник демонстрации прекрасно понимал, что с Красной площади им только одна дорога — в тюрьму. Но они, видимо, не могли смириться с позором своей страны, переживали его как свой собственный позор и нашли единственный способ активно выразить свои чувства. Этот поступок был как бы итоговой чертой развития каждого из вышедших на площадь.
Конечно, многие русские были возмущены военным вмешательством в дела суверенного государства. Особенно широко это возмущение было среди интеллигенции. Но, как и всегда, не все решаются на активный протест.
Семеро — решились.
Позднее мне довелось услышать оценку демонстрации из уст участников национально-освободительного движения на Украине и в Прибалтике. Казалось бы, уж этим-то, с оружием в руках защищавшим свою землю от огромной советской военной махины, не приходится удивляться и восхищаться трехминутным выступлением на площади. Но эти украинцы и прибалты объясняли: „Мы сражались с оружием в руках, а в бою ведь не всегда и не всех убивают. У каждого остается маленькая надежда, что авось как-нибудь обойдется. А вот выйти открыто с протестом, без оружия, семерым против всех — на это нужно особое мужество“».
Наша с Ларисой легенда о «двоюродных сестрах» сработала: мою фамилию не вычеркнули из списка родственников, которым дозволено присутствовать на суде над демонстрантами.
Утром 9 октября 1968 года, без нескольких минут девять, я вошла в зал заседаний суда Пролетарского района Москвы. Из приблизительно сорока человек половина были явно гэбисты. Они, очевидно, пришли первыми, поэтому родственникам обвиняемых достались места в задних рядах. Я вошла последней, и единственное свободное место оказалось в середине первого ряда. Оттуда все было хорошо видно. Только я села, в зал ввели обвиняемых. На скамье подсудимых было пять человек. (Виктора Файнберга признали невменяемым и отправили в психбольницу; Наташу Горбаневскую отпустили, видимо, решив, что предъявление обвинений кормящей матери на судебном процессе, ход которого освещает мировая пресса, не будет способствовать престижу советского правосудия.) Обвиняемые оглядели зал, и каждый сразу понял, что родственники сидят сзади, а в первых рядах — сотрудники КГБ.
Лариса, сидевшая второй слева, остановила взгляд на сыне и на родителях, потом стала просматривать зал от середины к первым рядам. По выразительному лицу нетрудно было прочесть ее мысли. Наши глаза встретились. Она слегка откинула голову: «Что? Как ты тут оказалась, рядом с этой швалью?» — я будто услышала ее слова и поняла, что ее это скорее позабавило, а не смутило. Я улыбнулась ей в ответ.
— Встать, суд идет!
Все поднялись. Вошла бледная, строгого вида женщина — судья Валентина Лубенцова, жена полковника, страж закона, преданный слуга государства. Она была известна как компетентный справедливый судья. Ее уважали адвокаты. Но все это было раньше — до первого политического процесса. За последующие десять лет под ее председательством будет вынесено немало приговоров диссидентам, в том числе Владимиру Буковскому, Юрию Орлову, Глебу Якунину, Виктору Капитанчуку, Татьяне Осиповой. Она не продавала судейскую мантию партии или государству. Государство и партия владели ею изначально. Она правильно поняла свою задачу: направить процесс таким образом, чтобы он закончился обвинительным приговором.
Судья. Подсудимая Богораз, что вы можете сообщить по существу предъявленных вам обвинений?
Лариса. 25 августа, около двенадцати часов дня, я пришла на Красную площадь. У меня был плакат, выражающий мой протест против военного вторжения в Чехословакию…
Судья. Что было написано на плакате?
Лариса. На этот вопрос я отказываюсь отвечать.
Судья. Почему?
Лариса. Потому что это неважно — что написано на моем плакате. Я согласна со всеми лозунгами: «Руки прочь от Чехословакии!», «За вашу и нашу свободу!», «Свободу Дубчеку!», «Да здравствует свободная и независимая Чехословакия!»
Судья. Кто был вместе с вами на Красной площади?
Лариса. Я отказываюсь отвечать на вопросы, которые касаются других обвиняемых…
Судья. Вы одновременно сели на парапет?
Лариса. Не помню.
Цель властей была очевидна: показать, что акция протеста заранее спланирована, что лозунги носили клеветнический характер, что демонстранты нарушали общественный порядок и затрудняли работу транспорта.
Отвечая на вопросы, каждый из обвиняемых подчеркивал, что в групповых действиях не участвовал, действовал самостоятельно, общественный порядок не нарушал и работе транспорта не мешал (хотя бы потому, что около Лобного места проезд машин запрещен).
Показания всех пятерых, выраженные разными словами, были близки по сути — никто не сожалел о том, что вышел на площадь выразить свое мнение.
Лариса Богораз сказала:
— Мой поступок не был импульсивным. Я действовала обдуманно, полностью отдавая себе отчет в последствиях своего поступка… Именно митинги, радио, сообщения в прессе о всеобщей поддержке побудили меня сказать: я против, я не согласна. Если бы я этого не сделала, я бы считала себя ответственной за действия правительства.
Когда в половине восьмого я вышла из зала суда, меня окружили иностранные корреспонденты. Конечно, был соблазн отмолчаться, не рисковать — могут ведь и не пустить на следующие заседания. Но я решила, что лучше по горячим следам рассказать, как прошел первый день суда. К тому времени, когда я добралась до дома, мой «отчет» уже передавали зарубежные радиостанции. На следующий день в списке родственников, допущенных в зал суда, моя фамилия отсутствовала…
Приговоры объявили 11 октября. Павел Литвинов получил пять лет ссылки, Лариса Богораз — четыре года, Константин Бабицкий — три. Владимиру Дремлюге присудили три, а Вадиму Делоне два года и десять месяцев лагерей.
Как «двоюродная сестра» Ларисы, я столкнулась с целым рядом проблем. Самое сложное — что делать с квартирой? Лариса и Юлик — оба осужденные. Саню могут забрать в армию, как только ему исполнится восемнадцать. В университет в Москве он не поступит. Несмотря на прекрасные оценки его не примут — слишком известная фамилия, да и сам на заметке как подписант. Если же он поедет учиться в другой город, в квартире никого не будет, и власти не преминут этим воспользоваться, чтобы лишить неугодных права на жилплощадь «ввиду непроживания». Тогда они потеряют и квартиру, и московскую прописку.
Я попросила адвоката Ларисы, Дину Каминскую, порекомендовать мне специалиста по жилищному законодательству. Специалистом оказалась пожилая, усталого вида женщина. Когда я вошла к ней в кабинет, она даже не предложила мне сесть. Я стояла и объясняла ситуацию: отец в тюрьме, мать на пути в ссылку, сына заберут в армию.
Женщина подняла глаза от разложенных на столе бумаг:
— По какой статье осужден отец?
— Статья 70.
— А мать?
— Статья 190.
— А как их фамилия?
— Фамилия отца Даниэль, матери — Богораз.
— Да вы садитесь, пожалуйста.
У адвоката по жилищным делам были свои симпатии и антипатии. К концу консультации я получила не только полезные советы, но и ее домашний телефон и дружеское расположение.
Первое, что надо попытаться сделать, — найти Сане такую работу, которая давала бы отсрочку от армии. Адвокат точно знала, что московскому метрополитену не хватает машинистов и их не забирают в армию. Я не была уверена, сможет ли Саня водить электропоезд в метро.
— Будем думать, — пообещала она на прощанье.
Теперь нужно было найти способ сообщить обо всем Ларисе. После суда ей полагалось получасовое свидание с близкими родственниками, конечно, в присутствии надзирателей. Необходим какой-то код, который будет понятен Ларисе, но пройдет мимо ушей тюремщиков. Я попыталась прорепетировать с ее отцом зашифрованный разговор, который вместил бы все, что нужно ей передать. Иосиф Аронович был замечательный, мудрый человек, но совершенно неопытный конспиратор. Свидание прошло еще хуже, чем я ожидала.
Саня начал рассказывать о Керри, ирландском сеттере, всеми любимом члене семьи. Это была веселая и здоровая собака, еще не старая. Друзья, согласившиеся взять ее, пока не вернется Юлик, заботились о ней и тоже ее полюбили. Но собака очень тосковала. По утрам она клала свою большую рыжую голову на постель новых хозяев, и ее умные глаза не выражали ничего, кроме печали и страдания. В конце концов эта тоска убила ее.
Все тридцать минут, отпущенные на свидание, ушли на повествование о Керри и на слезы Ларисы об этой утрате.
Я уже почти отчаялась найти другую возможность рассказать Ларисе о квартире, об армии и обо всем прочем, как вдруг мне позвонили от судьи Лубенцовой и передали, что Лариса Богораз включила меня в список родственников, с которыми хотела бы увидеться перед отправкой в ссылку. Наша легенда о двоюродных сестрах продолжала работать.
Мне надо было так много успеть сообщить Ларисе, что даже при моей привычке говорить быстро могло не хватить времени, а ведь хотелось еще и просто поговорить и ее послушать.
Мы бросились друг к другу и обнялись, не обращая внимания на крики надзирателя «Не положено!» Нас развели, и мы сели напротив друг друга за прямоугольный стол, между нами в торце стола занял свое место надзиратель. Лариса выглядела похудевшей, но умиротворенной. Она сделала то, что хотела, и была спокойна.
Я начала быстро-быстро монотонным голосом рассказывать: про ситуацию с квартирой и призывом Сани в армию — какой выход может быть найден, про Толю — он уже прибыл в лагерь, в Соликамск, я уже послала ему посылку, положила в нее мыло, завернутое в «Московскую правду», где напечатана статья о суде над демонстрантами. Шифр я использовала самый простой: Саня — ребенок, Толя — Вася и так далее.
Примерно в середине этого потока информации я заметила, что Лариса, поглядывая на надзирателя, с трудом сдерживает смех. Не прерывая свой монолог, я повернула голову направо и тоже чуть не рассмеялась. Страж порядка, который и в первый момент не производил впечатления человека, отягощенного умственной деятельностью, сейчас — с отвисшей тяжелой челюстью и выкатившимися пустыми глазами — выглядел как полный идиот. Я продолжала говорить с удвоенной скоростью: тра-та-та-та-та-та-та.
Изложив все что было нужно, я перевела дух и спросила:
— Ну, а как ты?
— Нормально, даже отдохнула.
— А как кормят?
— Не намного хуже, чем в буфете Ленинки.
— А что ты делаешь?
— Сплю. В основном сплю. И читаю.
Она читала Уголовный кодекс и «Два капитана» Вениамина Каверина — романтическую повесть о любви и долге, верности и предательстве.
Проблема с армией у Сани вскоре разрешилась. При прохождении медкомиссии для призывников его осмотрел невропатолог и поставил диагноз: нервное истощение. На меня Саня производил впечатление нормального юноши, никаких признаков нервного расстройства я в нем не замечала. Вполне возможно, врач оказался понимающим человеком и просто помог ему в сложившейся ситуации избежать военной службы.
Мы узнали, что Ларису отправили в ссылку, но еще долго не знали, куда именно и что с ней. С собой у нее не было ни денег, ни теплой одежды — никаких передач не принимали. Почти через месяц, 4 января, она позвонила мне из Чуны, поселка в Иркутской области.
Неделя выдалась напряженной. Нужно было купить билеты на поезд, упаковать вещи, которые я собиралась отвезти Ларисе, и одновременно готовиться к переезду на другую квартиру. Я понимала, что Ларисе захочется прочитать все, что писали и пишут о Чехословакии, но даже представить не могла, где взять время, чтобы заняться подборкой материалов самиздата. Коля вызвался помочь и к отъезду вручил мне увесистую пачку бумаг. Я ехала с тремя огромными чемоданами и тяжеленным узлом, набитыми теплой одеждой, постельным бельем, кухонной утварью и консервными банками. Вряд ли магазины в Чуне ломятся от продуктов, а до лета, когда можно будет посадить огород, еще далеко, да и много ли вырастет в Сибири.
На Ярославском вокзале Коля с Мишей помогли мне погрузиться в вагон. В пути я договорилась с проводником: за пять рублей он обещал вынести вещи на перрон. Но как быть дальше, найдутся ли носильщики на вокзале в Тайшете, где у меня была пересадка до Чуны? Мои опасения подтвердились — никаких носильщиков и никого, кто предложил бы помощь, на вокзале не было. Мне ничего не оставалось, как перетаскивать поклажу частями. Я брала один чемодан, относила на несколько шагов, возвращалась за следующим и так далее. На транспортировку багажа в камеру хранения ушел целый час.
Поезд до Чуны ожидался только утром, и я решила осмотреть город. Не найдя ничего, кроме хрущевских пятиэтажек, я в темноте вернулась на станцию. У меня не было валенок, а французские сапоги, хотя и на меху, оказались не для сибирской зимы. Съежившись, пытаясь согреться, я просидела ночь в зале ожидания. Рано утром тем же способом я перенесла багаж на другую платформу. Это снова отняло час времени и немало сил, но меня утешала мысль, что это в последний раз — в Чуне меня встретит Лариса.
Однако на станции Ларисы не оказалось, как, впрочем, и никого другого. Я проволокла чемоданы и баул по пустой платформе, оставила их у дежурного по станции и отправилась на поиски избы, в которой Лариса снимала койку.
Это оказался крепкий бревенчатый дом, даже забор и ворота были сделаны из бревен. Я толкнула калитку, потом потянула ее на себя, но она не открывалась. Постучала кулаком, поколотила ногой. Тишина. Дом стоял в глубине участка, а толстые бревна поглощали звук. Я попробовала кричать, но поняла, что мой голос заглушается воем ветра. Вокруг начали собираться собаки, они лаяли, взвизгивали, выли, но эти звуки тоже уносило ветром.
На дороге показалась женщина, подойдя ближе, она спросила:
— Вы к кому?
Я объяснила.
— Да, это здесь.
— Может, никого нет дома?
— Нет, они дома.
— Откуда вы знаете?
— Так дым из трубы идет. Стучите сильнее.
В конце концов хозяин дома вышел за дровами, услышал мой стук и лай собак. Он отпер ворота и провел меня в дом.
— А я ждала тебя завтра, — сокрушалась Лариса.
Она еще больше похудела после «Лефортово».
Хозяева — пожилая пара — оказались приятными гостеприимными людьми. Дядя Саня, бывший железнодорожный рабочий, воспринял мое появление как повод спуститься в погреб за бутылкой самогона. Тетя Женя накрыла на стол, поставила четыре стакана. Хозяин еще раз сходил в погреб, принес соленые огурцы и маринованную черемшу. При этом не переставал напевать себе под нос:
Сами гоним, сами пьем,
И кому какое дело, где мы сахар достаем.
Лариса отказалась от самогона:
— Я умру, если это выпью.
До ареста и даже в «Лефортово» у нее не было проблем с желудком, но после трех недель в поезде и пересыльной тюрьме начался острый гастрит. Потом он станет хроническим, а позднее перейдет в язву.
Я же в те дни могла выпить, не моргнув глазом, и присоединилась к хозяевам, подняв стакан с самогоном. Это немало способствовало установлению между нами дружеских отношений.
Спать нам с Ларисой пришлось на одной койке. Всю ночь она рассказывала о своем трехнедельном путешествии в поезде, где в основном были люди, осужденные за уголовные преступления. Ей довелось услышать сотни историй.
Одна из попутчиц оказалась убийцей. Она убила мужа, отца своих троих детей. «Нет, я не жалею, что убила его, — говорила она Ларисе. — Он пил и избивал нас — и меня и детей».
Другая попутчица, Валя, отмечала девятнадцатый день рождения в кругу друзей. Все они хорошо выпили, но показалось мало. Забрались в магазин, добавили, да так, что все там и заснули прямо на полу.
Девушку Лиду, которой только исполнилось восемнадцать, перевозили из колонии для несовершеннолетних в лагерь для взрослых. С ней вместе ехала девушка помоложе, ее возлюбленная. Уже в пути они выяснили, что их направляют в разные лагеря.
В пересыльной тюрьме в Новосибирске Лариса разговорилась с четырнадцатилетней Диной, которая промышляла воровством. Она была неглупа, уверена в себе, много читала. «Но почему? Почему ты это делаешь? Ты ведь могла бы учиться в школе», — удивилась Лариса. «Конечно, могла бы. Но зачем?»
О чехословацких событиях мы не говорили. С демонстрации на Красной площади началось путешествие Ларисы в другой мир — мир за колючей проволокой, с вооруженными охранниками и людьми, чьи жизни разрушены жестокостью и равнодушием. Этот мир был гораздо ближе. Он больше нуждался в ее сострадании, чем Александр Дубчек, чехи, словаки и «пражская весна».
Утром Лариса ушла на работу на деревообделочный комбинат, а я отправилась на станцию в надежде договориться с кем-нибудь, кто помог бы довезти багаж до дома. К счастью, дядя Саня дал мне валенки, ногам было тепло и уютно, и я, не торопясь, шла через поселок, присматриваясь к постройкам. Мне хотелось найти для Ларисы подходящее жилье. Ей эту задачу поручать нельзя. Она потратит массу времени и сил, чтобы отыскать какую-нибудь самую дешевую разваливающуюся хибару.
Я нашла приличный домик, крепкий на вид, четыре года наверняка простоит. За него просили 1800 рублей — средняя цена в Чуне. Я заплатила авансом 200 рублей и договорилась полностью рассчитаться в течение двух месяцев. Я не сомневалась, что за это время удастся собрать остальную сумму — ведь у Ларисы столько друзей.
Вечером дядя Саня и тетя Женя пригласили нас в гости к своим знакомым. Мы вежливо отказывались, но в конце концов сдались — уж очень они настаивали.
Как только мы вышли за порог, дядя Саня шепотом сообщил:
— Нам велели увести вас из дома.
— Кто велел? — спросила Лариса.
— Милиция и какой-то человек в штатском.
— Местный?
— Нет, не наш.
В гостях мы посидели за столом полчаса и, извинившись, ушли. Подходя к нашему временному пристанищу, мы не заметили ничего особенного, но когда открыли тяжелые ворота, увидели, как из дома появилась темная фигура и метнулась к забору. Гэбисты явно собирались порыться в бумагах, которые я привезла Ларисе, но наше появление расстроило их планы. Мы обе переживали за хозяев дома — теперь их могут вынудить стать осведомителями. Нет ничего горше, чем видеть, как порядочных людей запугивают и вовлекают в совершение недостойных поступков. Да, Ларисе просто необходимо собственное жилье.
С первой минуты, как я вошла в свою московскую квартиру, телефон не умолкал. Десятки людей знали, что я вернулась из двухнедельной поездки в Чуну, и жаждали узнать новости о Ларисе. Поговорив с несколькими знакомыми, я стала отвечать всем одно и то же: приходите ко мне такого-то числа, в такое-то время, я расскажу подробности сразу всем. В назначенное время в мою комнату набилось человек тридцать. Я рассказала о трехнедельном путешествии Ларисы в эшелоне с уголовниками, о ее работе и условиях жизни в Чуне.
— Ну так что?! — прогремел бас Петра Григоренко. — Давайте купим этот дом для Лары? Вот моя шапка.
Он схватил серую каракулевую папаху и бросил в нее десять рублей. Шапка пошла по кругу, наполняясь банкнотами и мелочью. Начало было положено, но нужной суммы и близко не набралось.
— Один мой друг, я знаю, с радостью даст денег взаймы, — сказал Вадим Меникер.
Это было именно то, что мне хотелось услышать.
Дом был куплен, а через четыре года Лариса продала его за 2400 рублей. Эти деньги, переданные в общественный фонд помощи политзаключенным, пошли на покупку двух домов для новых ссыльных.
Зимой 1969 года Ларису перевели на другую работу. Теперь вместо относительно нетрудной рубки веток и сучков ей приходилось таскать тяжелые бревна. Из-за язвы желудка у нее возникли проблемы с пищеварением, и она почти ничего не ела.
И прораб, и начальник лесозаготовительного комбината говорили, что можно было бы найти ей более легкую работу, но для этого необходима справка от врача, что она не может поднимать тяжести. Врачиха в ответ на просьбу сказала что-то оскорбительное и захлопнула дверь у нее перед носом. Лара вернулась к прорабу, тот снова послал ее к начальнику. Начальник опять послал к врачу, врач опять отказалась выдать справку.
Не знаю, был ли это чей-то продуманный план — непосильной трудовой повинностью замаскировать убийство. Ведь очевидно, что человек, который не может есть и при этом вынужден таскать бревна, долго не протянет. Нужно было срочно что-то делать.
Я решила обратиться к Анатолю Шубу, корреспонденту «Вашингтон пост» (или все-таки «Нью-Йорк таймс»?), который, помнится, предлагал Ларисе свою помощь. Я знала только его имя и смутно помнила, как он выглядит.
21 мая я пошла на суд над Ильей Бурмистровичем. Его обвиняли в клевете на государственный строй, а более конкретно — в распространении произведений Даниэля и Синявского. Среди корреспондентов, пришедших к зданию суда, Шуба я не увидела, но заметила одного из репортеров, лицо которого запомнилось мне по предыдущему суду. Вдохнув поглубже, я подошла к нему и попросила помочь мне найти Шуба.
— Это будет непросто, — сказал Ларс-Эрик Нельсон, корреспондент агентства Рейтер.
Накануне Министерство иностранных дел известило Анатоля Шуба, что он должен покинуть страну в течение сорока восьми часов. Так что не позднее чем 23 мая утром он должен уехать.
Дело очень срочное, касается Ларисы Богораз, и я буду очень признательна, если Шуб сможет позвонить мне до отъезда — объяснив все это, я дала корреспонденту номер своего домашнего телефона.
— Обещаю, что все ему передам, — сказал Нельсон.
Но я особенно не надеялась, у Шуба слишком много хлопот перед неожиданным отъездом, надо хотя бы успеть собраться.
Утром раздался звонок:
— Хелло, меня зовут Анатоль Шуб. Я корреспондент газеты «Вашингтон пост». Ларс-Эрик Нельсон сказал мне, что вы хотели поговорить о Ларисе.
О, Боже! Я чуть не бросила трубку. Не ожидала, что он начнет представляться и объяснять, о чем надо поговорить. Я и так бы сразу поняла, кто звонит и зачем. Наш разговор прослушивается на обоих концах провода. Теперь они будут знать, где мы встретимся, и даже будут знать зачем. Но ничего не поделаешь, Ларисе нужна помощь.
— Где бы вы хотели встретиться? — продолжал Шуб
— У вас мало времени, так что скажите, где вам удобней.
Шуб предложил встретиться в кафе около станции метро «Аэропорт». Поскольку он не знал меня в лицо, он взял с собой Нельсона. Мы втроем сели за маленький круглый столик. Я чувствовала себя, как на сцене. За соседний столик уселся человек, вошедший в кафе вслед за корреспондентами. Когда мы заговорили, он отклонился назад, чтобы лучше слышать. Еще немного, и он бы лег ухом на стол. Видимо, такая демонстративная слежка используется для большей острастки.
Стараясь быть краткой, я начала рассказывать о сути проблем, появившихся у Ларисы в ссылке, но тут же возникла загвоздка. Хотя оба корреспондента хорошо говорили по-русски, но с терминологией из области лесозаготовок знакомы не были. Пришлось долго объяснять разницу между старой и новой работой Ларисы: одно дело отрубать суки и отламывать ветки и совсем другое — перетаскивать толстые бревна. Для ясности я даже что-то рисовала на салфетке, пока они не поняли, что Ларису фактически используют как грузчика.
Включив приемник 26 мая, я услышала сообщение о положении Ларисы в ссылке — с язвой желудка на погрузочных работах.
Через несколько лет мы встретимся в Вашингтоне, и Шуб расскажет, что, приехав из Москвы в Лондон, он сразу передал сообщение о Ларисе в «Санди таймс» и в информационные агентства, а также включил его в подборку материалов, написанных им для «Вашингтон пост».
Спустя примерно две недели мне позвонила Лариса.
— Людочка, все, наконец, устроилось. Вчера я пошла к врачу, но ее не было. Меня направили к новому доктору, и он дал мне нужную справку. Даже не верится, это просто чудо.
— Да, это действительно похоже на чудо.