Фронтовики отнюдь не были настоящими коммунистами. В этом я была совершенно уверена. Они просто использовали партию для личной выгоды. И не они одни.
Возникал естественный вопрос: что должен делать честный человек перед лицом зла? Я понимала, что мне не удастся долго играть в прятки и искать спасения в личной жизни, как я делала это четыре года в университете. Но фронтовики представляли серьезную силу, они вцепились в партию и комсомол мертвой хваткой, так что порядочный человек просто не мог им ничего противопоставить. Работа рядом с ними оскорбляла мои эстетические чувства. В результате они просто загнали меня в апатию.
К окончанию университета я начала задумываться, имею ли я моральное право оставаться равнодушной. Мой отец, погибший за советскую власть, не одобрил бы такой уход в сторону, ведь это, по сути, отдавало страну в руки оппортунистов. Но как справиться с ними? Возможностей было не так много. Свой первый выбор — притаиться в личной жизни — я была почти готова отвергнуть. Такой шаг, как создание подпольной организации, даже не приходил в голову. Позднее я узнала о деятельности считаных ячеек сопротивления с роковыми последствиями для их участников. Но даже если бы о них было известно раньше, я бы не вступила ни в одно из тайных обществ — скрытая деятельность противоречит моей натуре. Оставалось последнее — вступить в партию и попытаться реформировать ее изнутри.
Я решила: как только получу диплом, подам заявление о вступлении в партию. Более того, я чувствовала, что просто обязана убедить всех порядочных людей, которых знала, последовать моему примеру. Они же, в свою очередь, должны убедить всех порядочных людей, которых они знают, последовать их примеру. Тогда все честные, бескорыстные коммунисты, действуя сообща, вытеснят оппортунистов. И если даже все наши усилия не увенчаются успехом, совесть будет чиста — мы выполнили свой долг, мы действительно попытались что-то изменить.
Сегодня эти планы могут показаться наивными. Некоторые полагают, что они звучали наивно уже в пятидесятые годы. Но мне тогда было двадцать два, меня беспокоила окружавшая несправедливость, мучила собственная неспособность что-то изменить, быть гражданином. У меня не было доступа к книгам, которые могли бы помочь прийти к решению, сделать выбор. Среди старших, более опытных знакомых я не находила мыслящих авторитетных людей.
Конечно, был дядя Боря, но его ответы всегда были предсказуемы: партией управляет шайка паханов, очень мощная шайка отпетых паханов. Моя мама в дискуссии подобного рода не вступала, она была математиком, не политологом-теоретиком. Мой муж и его друзья по военно-воздушной академии были настроены скептически. «Наше вступление в партию ничего не изменит», — отвечали они на мои призывы к активности. И добавляли: «Карьеристы там слишком глубоко окопались».
Друзья мужа были старше меня на пять — семь лет. Военные инженеры, они видели изнутри, как работает система, и, в отличие от меня, знали, о чем говорят.
Да, моя вера в то, что партию можно реформировать изнутри, была не чем иным, как иллюзией, которую я воздвигла, чтобы вырваться из дома, найти другой смысл своего существования, а с ним и место в общественной жизни. После долгих разговоров мне удалось убедить Валентина, что он как честный человек имеет моральные обязательства и тоже должен подать заявление в партию. Он стал потребителем всех моих теорий, даже если они были притянуты за уши.
Я с нетерпением ждала окончания университета — тогда, наконец, не придется ежедневно сталкиваться с фронтовиками. Я даже не пошла на вручение дипломов, чтобы не делить с ними момент их торжества. Забрала свой диплом в канцелярии и получила назначение на работу — учителем истории в московское ремесленное училище № 4.
Как выпускница Московского университета с высокими оценками я могла бы получить работу намного лучше, чем преподавать подросткам, признанным негодными для обучения в средней школе. Это опять же было мне наказанием за Стеллу Дворкис и Анну Ахматову. Но по закону я не могла отказаться и должна была отработать по распределению три года — своего рода плата за высшее образование.
Первое сентября 1950 года стало моим днем независимости. Я начинала новую жизнь. Мне предстояло превратить этих отверженных в полноценных советских граждан. По ходу дела я тоже должна стать полезным членом коллектива. И поскольку я преувеличивала политическое сознание масс, то была уверена, что остальные порядочные люди должны следовать моему примеру.
Среди преподавателей ремесленного училища № 4 не было политически активных личностей. Большинство не интересовалось ни предметом, который они преподавали, ни процессом обучения. Многим не хватало терпения, они могли даже ударить ученика. Были и любители крепко выпить. Обстановка в этом учебном заведении просто взывала принять какие-то меры по ее нормализации.
Моими учениками были мальчики от двенадцати до пятнадцати лет. Их воспитание и поведение оставляли желать лучшего: разболтанные, неразвитые, а некоторые и склонные к уголовным преступлениям, дети из трудных семей, многие не знали своих отцов. Раз в году по крайней мере один ученик из каждой группы попадал в тюрьму. Преступления случались самые разные — от взлома телефона-автомата или попытки вытащить авторучку из кармана у пассажира в метро до изнасилования всемером сорокалетней женщины.
Во время урока я требовала полной тишины. Даже шепот на задних партах лишал меня спокойствия. Я установила правило: если мы не успели пройти на уроке весь запланированный материал, все остаются после занятий. В результате я каждый день задерживалась часа на два, а то и дольше.
— Людмила Михайловна, что вы от нас хотите? — спросил однажды кто-то из учеников. — У вас на уроках мы сидим тише, чем у других. Кроме Василия Ивановича.
— Я хочу, чтобы вы сидели так же тихо, как у Василия Ивановича.
— Ну, это уж слишком. Он же нас бьет.
После уроков я вела исторический кружок, встречалась с родителями неуспевающих учеников. Однажды, придя в рабочий барак, чуть не споткнулась о пьяного, лежащего на пороге.
— Да просто перешагните через него, Людмила Михайловна, — сказал мой ученик, открывший дверь. Он провел меня в комнату, где жил вдвоем с матерью. Стол был завален грязной посудой и остатками еды, в углу валялась груда тряпья, на которой они спали.
— А где ты делаешь уроки?
— Да прямо здесь, — сказал мальчик, усаживаясь на пол и положив тетрадь на единственный в комнате табурет.
Другой мой ученик жил в ванной комнате большой коммунальной квартиры. По каким-то необъяснимым бюрократическим причинам его мать и отчим потеряли комнату, но остались прописанными в квартире. На ночь они клали на ванну щит, сбитый из досок, и спали там втроем. Утром помещение надо было освобождать, чтобы соседи могли помыться и постирать.
Каждый раз, когда приходилось задерживаться в школе допоздна, я выходила вместе с учениками. Они провожали меня до троллейбусной остановки.
— Здесь по дороге — дом ЦК, вас могут затащить в подъезд и изнасиловать, — пугали они меня. — Сынкам начальства за это ничего не будет.
Не знаю, существовала ли такая опасность на самом деле или ребята пытались заигрывать с молодой учительницей. Но я до сих пор помню, как этим юным хулиганам хотелось выступить в благородной роли защитников.
У меня появилась общественная работа. В качестве агитатора избирательного участка я должна была проверять списки избирателей, прописанных в старом доме, когда-то принадлежавшем какому-то купцу. Теперь там жили не менее пятидесяти человек. Когда я приходила, все собирались на огромной общей кухне. Поскольку выдвигался только один кандидат, мы не тратили время на разговоры о выборах, а обсуждали все, что людям было интересно, как и с моими подопечными метростроевцами. Помню, кто-то попросил объяснить, из-за чего началась война в Корее, другой спрашивал о плане реконструкции Москвы. Как-то возник разговор об итальянском кино, и я прочла небольшую лекцию о неореализме, после чего пригласила всех посмотреть фильм «Похитители велосипедов». Однако обвинения Витторио де Сика в адрес капиталистической системы не произвели впечатления на моих подопечных. Бедность и унижения, увиденные на экране, напоминали им их собственную жизнь. «У них капитализм, а простой человек ничего не имеет. У нас социализм, но у людей тоже ничего нет, — сказал один из участников бесед на кухне. — Все мы бедняки».
Мне нравились эти люди, и я чувствовала их расположение. «Повезло нам с агитатором», — говорили женщины друг другу в моем присутствии. Уроки и долгие разговоры за жизнь вызывали у меня обострение хронического тонзиллита, и мужчин предупреждали, чтобы они не курили:
— Вы что, не видите, Людмиле Михайловне от этого плохо?
Перед каждыми выборами меня заверяли:
— Не беспокойтесь, Людмила Михайловна, мы первые придем на участок, все вместе, как одна семья.
И они приходили. Поэтому в отличие от других агитаторов, зачастую до полуночи ожидавших, когда проголосуют все до последнего избирателя по их спискам, я освобождалась уже к двенадцати дня.
Вышла из печати биография Сталина. Вслед за книгой появилась директива, предписывающая учителям истории организовать кружки по ее изучению. Это означало дополнительные часы занятий, но было обязательным и для учителей, и для учеников.
Биография была написана ужасным сухим языком. Каждая фраза походила на формулу, раз и навсегда установленную и не подлежащую изменениям. Я представила, как читаю этот опус подросткам, засыпающим под шелест страниц. Нет, такое задание требует творческого подхода, нужно найти что-то более живое, похожее на лекции профессора Ацаркина («Ну вот, приходит Зиновьев к Ленину с Троцким и говорит…»).
Я отправилась в библиотеку, но нашла всего пару хвалебных произведений, из которых никаких сведений о детстве и юности товарища Сталина почерпнуть не удалось. Тогда я попыталась представить волевого темноглазого мальчика, жившего в дореволюционной Грузии, в маленьком городке Гори. Прочитав все, что только смогла найти, о Грузии и Гори, я старалась нарисовать в своем воображении этот старинный городок, семью будущего вождя, его отца — сапожника, который трудился с утра до вечера. Что оказало влияние на этого мальчика? Конечно же, церковь: он посещал семинарию. Видимо, не нашел там правды и, решив поискать ее в другом месте, присоединился к революционному движению.
Вместо того чтобы читать казенный текст, я рассказывала биографию своими словами, рисовала образ мальчика, описывала место и время. Ученикам было интересно, и они легко усваивали материал. Первые занятия прошли успешно, и я продолжала пользоваться «методом Ацаркина», чтобы оживить биографию. Через несколько месяцев в класс явился представитель ЦК комсомола и сел за заднюю парту. Когда занятие окончилось, он подождал, пока ребята уйдут, и поздравил меня. Вскоре в газете «Московский комсомолец» появилась статья обо мне и о моем замечательном кружке.
Между тем несколько учителей из других ремесленных училищ заявили, что книга слишком сложна для подростков. Рискуя потерять работу, они направили официальное предложение прекратить занятия по биографии Сталина в ремесленных училищах. Комсомол, ссылаясь на мой пример, доказывал, что идея организации кружков вполне выполнима. Так я невольно стала штрейкбрехером — вспоминать об этом стыдно до сих пор.
Осенью 1950 года меня зачислили в лекторскую группу Московского обкома комсомола. Это стало еще одной моей общественной работой. Через несколько месяцев руководитель группы оставил свой пост, получив отпуск для написания диссертации. Видя огонь в моих глазах, он предложил мою кандидатуру на свое место. Мне выдали список лекций, подходящих для политического просвещения масс.
Что касается моих собственных лекций, то я выбрала тему, которую никто не хотел брать: Зоя Космодемьянская. К тому времени Зое посмертно присвоили звание Героя Советского Союза, и она превратилась в икону наподобие Павлика Морозова. Из-за многократного повторения интерес к ее истории иссяк. Появились неофициальные версии событий, произошедших в Петрищево. По одной из них, в «немецкой» конюшне, которую пыталась поджечь Зоя, находились колхозные лошади, реквизированные немцами. Возмущенные колхозники решили отомстить и выдали Зою фашистам. Возникли и анекдоты на эту тему, порой весьма циничные («на веревочке болтается, на „З“ начинается»), этого я даже слышать не могла, не то что пересказывать.
Тем не менее я начала сомневаться в правдоподобности газетной информации о последних минутах жизни Зои. Вряд ли немцы могли спокойно стоять и слушать, как она прославляет Сталина и предрекает падение Третьего рейха.
На лекциях, стоя перед собравшимися рабочими, шахтерами, колхозниками, я размышляла вслух. Какова природа героизма? Что именно заставляет героя делать то, что он делает? Как объяснить, что честь для человека становится важнее самой жизни? Героизм бывает разный. Есть героизм солдата, когда он из окопа бросается в атаку. Он не один — рядом с ним бегут его товарищи. Все в опасности, и назад не повернуть, потому что надо выполнять приказ.
Но никто не понуждал Зою ехать из Москвы в лес близ села Петрищево. Она могла бы благополучно переждать войну в эвакуации. Никто не выталкивал ее на мороз той декабрьской ночью. С первого же момента, когда фашисты ее схватили, она была обречена. Она оказалась целиком в их власти. И они могли делать с ней все что хотели — пытать, казнить. Рядом не было товарищей, чтобы придать ей сил, но она держалась до конца. А что сделала Зоя? Ну, подпалила пару лошадей. Даже если не пару, а больше, разве стоило ради этого умирать? Я была уверена, что — да, стоило, потому что есть ситуации, когда невозможно высчитывать, за что стоит умирать, а за что не стоит. Победа складывается из множества таких непросчитанных решений.
Многие в аудитории скорее всего никогда об этом не задумывались. Я делилась с ними своими мыслями, они молча слушали. Я чувствовала, что возникает контакт и людям интересно. Все мы пережили войну, и для нас вопрос о природе героизма не был абстрактным. Каждый лично знал героев — прославленных или неизвестных, живых или мертвых.
В декабре 1951 года меня попросили выступить на торжественном собрании, посвященном памяти Зои Космодемьянской и приуроченном к десятилетию со дня ее гибели. Собрание проводилось во Дворце пионеров, носящем ее имя, в городе Верея, неподалеку от которого находится село Петрищево. Главным гостем была мать Зои, Любовь Тимофеевна Космодемьянская. Я должна была выступать после нее.
Мать Зои, в сером костюме, с маленьким пучком седых волос, с глазами, не выражающими ни горя, ни радости, выглядела типичной советской учительницей. Я попыталась с ней заговорить, но Любовь Тимофеевна не была расположена к беседам.
Пока мы ехали в Верею, я смотрела в окно машины на гигантские, покрытые снегом ели и думала, как жутко было дочери этой женщины пробираться одной через сугробы. В этих пустынных местах, да еще в темноте, было страшно и без немцев.
Что происходит в мозгу матери, которая видит растиражированную газетами фотографию своей мертвой дочери? В последний месяц войны эта женщина получила извещение о том, что ее сын Александр, командир танка, «погиб смертью храбрых в борьбе с немецкими захватчиками». В июне 1941 года у Любови Тимофеевны было двое детей. Теперь все, что ей осталось, это хранить две Звезды Героя и навещать две могилы.
Во Дворце пионеров имени Зои Космодемьянской Любовь Тимофеевна подошла к микрофону и начала свой рассказ: Зоя всегда была послушная, уважала старших, она была правдивая и решительная… Должно быть, этот рассказ повторялся на каждой остановке начертанного комсомолом маршрута ее выступлений. Говорила она не как живой, много переживший человек, а как автомат, не меняя интонацию. Может, на первых выступлениях рассказ звучал живее и искренней. Может, и на десятый раз у нее еще оставались какие-то эмоции. Но за десять лет статус матери двух погибших героев стал самодостаточным, вытеснив черты индивидуальности. Я не судила ее, мне просто вдруг стало страшно от мысли, что и мои выступления начнут звучать, как заезженная пластинка.
Когда я начинала читать лекции, они шли прямо из глубины души. Но сколько повторений может выдержать душа? Мне удавалось удерживать внимание слушателей, я даже чувствовала их сопереживание. Я готовила лекции, не пользуясь вырезками из «Правды», а вновь и вновь возвращалась к вопросам, которые формировали мои взгляды. По ходу работы возникали новые вопросы, следуя естественной логике взросления. Я начала сравнивать мужество воина и мужество гражданина. На войне человек может стать героем в один момент, когда делает то, чего требуют от него обстоятельства. Его храбрость на войне еще не означает, что он будет мужественным в мирное время. Я не раз встречала увешанных орденами участников войны, которые трепетали перед мелкими чиновниками. Они были хорошими солдатами, но не лучшими гражданами.
Возникал и другой вопрос: а я сама как гражданин лучше тех фронтовиков? Мое бегство в поэзию и семейную жизнь, не является ли оно капитуляцией перед карьеристами? Да, является, честно признавала я. Столкнувшись со злом, я уклонилась от борьбы с ним. Но интуиция подсказывала, что подобные мысли — не для публики. Было бы слишком большим упрощением сказать, что моя внутренняя цензура появилась из-за страха репрессий. Скорее она была следствием осознания общественного устройства с его правилами и табу и поддерживалась инстинктом самосохранения. Сдерживало меня и стадное чувство — я боялась оторваться от других, от коллектива.
В 1951 году меня приняли в партию. Агитация и пропаганда, развернутые на домашнем фронте, принесли свои плоды, и муж тоже стал членом партии. Для меня это был личный триумф. Я продолжала свое образцовое преподавание истории, читала лекции, работала агитатором.
Прочитав газеты утром 13 января 1953 года, я решила изменить содержание предстоящего урока.
— Ребята, если вы просмотрите сегодняшнюю газету, то увидите много еврейских фамилий среди врачей, которых обвиняют в заговоре с целью убийства товарища Сталина, — начала я.
Нетрудно было понять, что разворачивающаяся кампания против «убийц в белых халатах» может легко привести к массовому психозу и даже погромам. И тогда учащиеся ремесленного училища № 4, не отличающиеся критическим мышлением, присоединятся к разбушевавшейся толпе.
— Если эти врачи виновны, их накажут, если нет, их оправдают. Но их вина — это только их вина и больше ничья. Это не должно отразиться на всем еврейском народе. Евреи сыграли важную роль в нашей революции, они дали миру Карла Маркса…
— А разве не они распяли Христа? — перебил один мальчик.
— Это их внутреннее дело. Он был еврей и они были евреи…
— Иисус Христос был еврей?!
— Да.
— Вы уверены, Людмила Михайловна?
— Да, это так, даже если верить в непорочное зачатие — его мать была еврейкой. Они жили в Иудее, в маленьком городе Назарете.
— Людмила Михайловна, а что, Дева Мария была еврейкой? Если я это бабке расскажу, она ж меня убьет!
— Да, она была еврейкой.
— Людмила Михайловна, вы вправду уверены?
— Уверена.
— С ума сойти! Да бабка меня убьет!
Проработала я так два года, но система, которую я намеревалась реформировать изнутри своим участием, не подавала никаких признаков изменений. Я преподавала в школе, на общественных началах читала лекции и агитировала, я была занята по двенадцать часов в день, но люди, которым я старалась помочь, оставались такими же несчастными, как и прежде.
Какая разница, что жители дома, где я была агитатором, первыми приходили на избирательный участок? Чем могла я им помочь, кроме сочувствия? А что я могла сделать для своих учеников? Даже в ближайшем окружении, в школьной парторганизации, атмосфера оставалась такой же затхлой, какой она была при моем первом появлении.
Я понимала, что моя активная деятельность может пойти на пользу только мне самой. Я могла бы преуспеть в карьере, получить квартиру получше и зарплату побольше. Но это не то, к чему я стремилась. Я хотела, чтобы хорошие люди вытеснили плохих из партии. Но, увы, что-то не видно было потока честных людей, потянувшихся вслед за мной в КПСС.
Не припомню, чтобы я переживала какой-то поворотный момент или на меня снизошло откровение. Я просто взрослела, и после двух лет утомительной работы позволила себе на время углубиться в самоанализ. Пока я была студенткой, я оставалась инфантильной. Теперь я сама преподаватель. Мой кругозор расширился, и мои взгляды больше не укладываются в простую формулу «победа хороших людей над карьеристами».
Я начала размышлять о том, какие побудительные мотивы движут партией в построении «нового общества». Необходимость революции сомнений у меня не вызывала. Царская Россия была нищей страной с несправедливым правлением. Я слышала об этом от моих бабушек и дедушек. Я знала это из русской истории и литературы, от Пушкина до Толстого. Я могла согласиться даже с тем, что кровопролитие было неизбежной составляющей революции и последующей классовой борьбы. Но ведь после этого общество не стало справедливее. И наша жизнь не становилась лучше. Может, мы идем не в том направлении? Должно быть, где-то сделан неверный поворот. Чтобы разобраться, в чем ошибка, нужно начать с первоисточников. И я решила прочитать Ленина от корки до корки.
В университете я, конечно, читала Ленина, но это были отдельные работы, подобранные преподавателями к определенной теме, для обоснования того или иного текущего решения партии, для оправдания ее политики в наши дни. Мне же хотелось оценить Ленина как личность, составить представление о его политической тактике, понять его замыслы при создании партии.
Полное собрание сочинений Ленина состояло из двадцати девяти томов. Надо прочесть их все, решила я, — от первого до последнего, тогда я смогу проследить развитие его мысли и эволюцию взглядов. Единственное, что необходимо, это найти время для чтения.
В ту пору я и предположить не могла, что люди, которые так много будут значить в моей жизни — Анатолий Марченко, Юрий Орлов, Петр Григоренко, — также относят начало своего инакомыслия к тому моменту, когда они перевернули первую страницу первого тома собрания сочинений Ленина…
В личной жизни я тоже сделала шаг к зрелости. Я перебрала в памяти все знакомые мне семейные пары и сравнила их брак со своим. Выяснилось, что такого брака, какой мне хотелось бы иметь, в моем окружении не существует. Мы с Валентином по крайней мере не напивались, не ругались и не обманывали друг друга. Валентин, можно сказать, был образцовым мужем, если не принимать во внимание тот факт, что я его не любила. Оказывается, любовь это что-то редкостное и неземное. Люди вокруг меня просто жили вместе, тянули лямку и время от времени ссорились.
Списав со счетов любовь как мечтания юных дев, я решила, что пора заключить перемирие с Валентином, купить несколько пар туфель на низких каблуках и подумать о втором ребенке. Сереже уже почти пять лет. Замечательно, если у него появится брат или сестренка. Я составила обстоятельный план жизни: нужно готовиться к поступлению в аспирантуру, изучать Ленина и родить второго ребенка — к тому времени я уже отработаю по распределению в ремесленном училище.
На рассвете 5 марта 1953 года меня разбудили звуки аллегретто из Седьмой симфонии Бетховена. Умер Сталин. Я плакала, но не от любви к Сталину, а от страха. Я думала о тех безликих функционерах, которые стояли рядом с ним на трибуне Мавзолея во время парадов. Я никогда не могла отличить их друг от друга. Теперь один из них станет великим вождем.
Через два дня мы с Миррой Самойловной Малкиной, матерью моей ближайшей университетской подруги Марины, отправились прощаться с вождем в Колонный зал Дома Союзов, где был установлен гроб с его телом. Я пошла потому, что в детстве не раз слышала рассказы о похоронах Ленина и толпах народа, провожавших его в последний путь. Но это было в 1924 году, за три года до моего рождения. Теперь происходило такое же эпохальное событие, и я не могла его пропустить. Я должна увидеть все своими глазами, чтобы потом рассказывать детям и внукам.
Мирра Самойловна — спокойная, интеллигентная женщина, врач, заведующая отделением одной из градских больниц. Я не раз бывала у них в доме, познакомилась там с ее коллегами Елизаром Марковичем и Гиндой Хаймовной Гельштейн. Они дружили еще со времен совместной учебы в медицинском институте. Встречала я и их дочерей, Вику и Майю, от которых слышала столько рассказов, что, казалось, могла бы написать историю их семьи.
Теперь супруги Гельштейн сидели в тюрьме вместе с другими «участниками заговора с целью убийства советских лидеров по заданию немецкой разведки и мирового сионизма». Мирра Самойловна знала, что ее друзья не убийцы, а прекрасные уважаемые врачи, и понимала чудовищность выдвинутых против них обвинений. Почему она хотела посмотреть на мертвого тирана, по воле которого ее ближайшие друзья оказались за решеткой, не знаю, и не мне ее судить. Мое поведение было не лучше. На четвертом месяце беременности следовало бы понимать, как опасно находиться в огромной толпе.
Мы отправились пешком, и минут через сорок пять уже приближались к Пушкинской площади. С каждым шагом толпа становилась плотнее, пространство вокруг меня сжималось, и вот уже поток людей нес меня к чугунной решетке Тверского бульвара. Я почувствовала, как меня прижимает к холодному металлу, и тут услышала:
— Помогите беременной женщине!
Это Мирра Самойловна кричала конному милиционеру. В следующий момент я оказалась в воздухе. Милиционер буквально выдернул меня из толпы и со словами: «А ты тут зачем, дура?!» — опустил на землю по другую сторону бульварной решетки.
В один прекрасный вечер в апреле 1953 года Елизара Марковича и Гинду Хаймовну привезли домой те же самые люди, которые их арестовывали. От Гинды Хаймовны осталась половина — так она похудела. Цветущая, благополучная дама превратилась в старуху с обвислыми щеками. Лишь глаза, как и прежде, сияли. Она рассказывала о заключении без подробностей: «Дурное обращение, такое жестокое. И нет никакой возможности доказать свою невиновность». Елизар Маркович стал инвалидом. Еще до ареста у него было три инфаркта, теперь он почти не выходил из дома.
Позднее, летом, по улице Горького загрохотали танки, двигавшиеся по направлению к Кремлю{1}. Сразу же распространился слух, что в стране переворот. Той ночью Хрущев, при поддержке части членов Политбюро, арестовал Берию, главу госбезопасности.
Месяца через два Валентин не вернулся вечером на дачу, которую мы сняли на все лето. Поскольку он не пил и не гулял, оставалось предполагать худшее — аварию или несчастный случай. Я не спала, пытаясь отогнать мысли о том, как одна буду растить двоих детей. В шесть утра муж появился, приехав первым поездом.
— Выйдем, надо поговорить, — прошептал он мне на ухо. Очевидно, он не хотел, чтобы нас слышала няня.
Накануне по пути на вокзал Валентин заехал на работу за какими-то бумагами. В Академии в период летних отпусков почти никого не было, и он попался на глаза секретарю парторганизации. Тот приказал немедленно отправляться на собрание городского партактива в качестве представителя Академии. Хотя Валентин был рядовым членом партии, а не активистом, ему пришлось выполнять партийное поручение.
На собрании, затянувшемся до позднего вечера, обнародовали подробности злодеяний Берии. Оказалось, что он арестовал тысячи людей только по причине личной неприязни. Он сам принимал участие в пытках арестованных. Когда его автомобильный кортеж двигался по улицам Москвы, он высматривал женщин и указывал своим приспешникам, какая ему понравилась. Несчастную тут же хватали и доставляли к нему в кабинет. После ночи, проведенной с министром госбезопасности, женщины бесследно исчезали, а он пополнял свой список жертв и коллекцию бюстгальтеров.
Из того, как это рассказывалось, можно было подумать, что сообщников у Берии не было. Но кто поверит, что в пьяной оргии участвует один человек? Кто поверит, что все суды и тюрьмы, уничтожившие множество невинных людей, работали по злому умыслу единственного преступника? Я ловила себя на том, что перед глазами неотвязно вставала картина: наши вожди восседают за уставленным бутылками столом и замышляют, кого убивать следующим.
— Дядя Боря прав, — сказала я мужу. — Это шайка паханов.
В обкоме комсомола и слышать не хотели о том, чтобы я оставила работу лектора. Еще раньше заведующий отделом агитации и пропаганды Московского обкома предлагал мне работу инструктора обкома. Я отказалась. Теперь последовало другое предложение — хорошо оплачиваемое место какого-то начальника в обществе «Знание».
— Но я уже сдала экзамены в аспирантуру, — возражала я.
— Куда?
— В Московский экономико-статистический институт, на кафедру истории партии.
— Но ты не обязана сразу начинать учиться.
— У меня грудной ребенок.
— Какие проблемы? Будут деньги, возьмешь няню.
— Но я уже решила.
— Подумай. Вы все живете в одной комнате в коммуналке. А пойдешь на эту работу, получишь квартиру.
Но и этот аргумент не сработал. Казалось бы, я должна радоваться: моя теория «оттеснения» карьеристов вроде бы оправдывалась. Но к тому времени я уже понимала: в тот момент, когда стану партийным чиновником, я потеряю даже ту маленькую свободу, какая у меня есть. Я должна буду жить как они, в их кругу. Должна буду одеваться, как они, говорить, как они. Я лишусь возможности не участвовать в особо идиотских мероприятиях. Должна буду повторять, что «жить стало лучше, жить стало веселей», осуждать космополитизм, Ахматову, низкопоклонство перед Западом. «Колебаться вместе с линией партии», участвуя во всех кампаниях, какие только она ни придумает в будущем.
По сравнению со всем этим жизнь в тесной комнате представлялась намного привлекательней.
В 1953 году в нашей трехкомнатной коммунальной квартире один за другим родились четыре младенца, и общее число обитателей возросло до пятнадцати человек, а вместе с нашей няней стало шестнадцать. В одной из комнат жила семья из восьми человек, включая двух новорожденных. К тому времени у всех трех семей были стиральные машины, правда, довольно примитивные: они стирали, но не отжимали и не сушили белье. В ванной комнате всегда тарахтела одна из машин, а две другие ждали очереди в коридоре. Ванная была все время занята, и детей приходилось купать через день — по расписанию, вывешенному в коридоре.
На кухне постоянно сушились пеленки. Они во множестве свисали с натянутых веревок, и чтобы пробраться к плите, надо было согнуться в три погибели. Четыре конфорки не выключались целыми днями, чтоб ускорить сушку, но все равно пеленки оставались чуть влажными.
Происходившие наверху изменения не замедлили сказаться на городском фольклоре. Трудно оценить достоверность ходивших по Москве рассказов, но, как и всякие городские байки, они развлекали людей. Одна из первых услышанных мною историй повествовала о генерале госбезопасности:
«У моего двоюродного брата на работе одна женщина замужем за генералом МГБ. Она рассказывала, что как-то ночью проснулась от крика. Ее муж, весь в холодном поту, кричал во сне: „Простите меня, Дмитрий Иванович!“ Она стала его трясти, разбудила и спрашивает, кто такой Дмитрий Иванович. Но генерал ничего не ответил. С тех пор каждую ночь генерал метался во сне и кричал, так что даже стал бояться ложиться спать. Через несколько недель он начал уже наяву разговаривать с невидимым Дмитрием Ивановичем. В конце концов его поместили в психушку. Жена у всех спрашивала, кто такой Дмитрий Иванович. Оказалось, это тот человек, которого в тридцать седьмом году генерал расстрелял из собственного револьвера».
В период с 1953-го по 1956 год были освобождены десятки тысяч политических заключенных. Первыми стали выходить старые большевики, которых знали в ЦК и правительстве. После ареста их сбросили со счетов, и вот теперь они здесь, на улицах, как ходячие мертвецы. По их поводу московские шутники сочиняли сказки о предательстве и покаянии. Тысячи людей утверждали, что их друг или дальний родственник своими глазами наблюдал поистине замечательную сцену: освобожденный политзаключенный сталкивается на улице со следователем, который пятнадцать лет назад засадил его в тюрьму. Следователь останавливается как вкопанный, будто видит привидение Дмитрия Ивановича. Потом падает на колени и умоляет: «Прости, что отправил тебя в тюрьму ни за что. Прости меня, друг, прости».
Странное было время. Политзэки могли посылать письма в Кремль. Одному старому большевику, Алексею Снегову, удалось передать письма членам Политбюро Хрущеву и Микояну. В результате его вызвали в качестве свидетеля на закрытый процесс по делу Берии.
— Ты еще жив! — воскликнул Берия.
— Не досмотрела твоя машина, — парировал Снегов.
После процесса Хрущев хотел найти Снегова, но ему сказали, что старый большевик снова отправлен в лагерь на Колыму. Хрущев велел его освободить, восстановил в партии и сделал вторым человеком в Комиссии по освобождению осужденных по политическим статьям.
Эта история широко циркулировала по Москве, и я решила, что она из той же серии, что и рассказы про мучившегося бессонницей генерала и кающегося следователя. Но оказалось, что все произошедшее со Снеговым — чистая правда. От анекдотов до реальной жизни не так уж и далеко.
В 1956 году Хрущев создал более девяноста комиссий для наблюдения за освобождением политических заключенных. В каждую комиссию входил представитель прокуратуры, представитель ЦК партии и один из реабилитированных членов партии. Сотрудников органов госбезопасности в них не было.
Вернувшись на волю, политзэки продолжали говорить на языке лагерников и петь тюремные песни. Не расставались и с приобретенными в зоне привычками, например, после еды сметали со стола крошки хлеба и отправляли их в рот.
В подвальном этаже Ленинской библиотеки, в курительной комнате, всегда крутился народ. В любое время там можно было застать человек десять — двенадцать, главным образом мужчин. Стены там были какого-то особенно ядовитого желтого цвета, потолок почернел от дыма, а пепельницы всегда переполнены.
Со временем я стала узнавать некоторых завсегдатаев в лицо, а кое-кого знала по именам. В основном там собирались аспиранты, научные работники, журналисты — те, у кого ненормированный рабочий день и кто может позволить себе потратить время на разговоры. Однако формальных представлений там избегали.
По средам, когда выходила «Литературная газета», народу собиралось больше, иногда делились на две — три группы — каждая в своем углу. Раз в месяц выходил «Новый мир», и народу собиралось еще больше. В каждом номере появлялись смелые публикации, и было что обсудить. Обычно я заглядывала в курилку на часок, два — три раза в неделю.
В октябре 1953 года в «Знамени» напечатали эссе Ильи Эренбурга «О работе писателя». Эренбург, считавшийся одним из фаворитов Сталина, знал толк в метафорических высказываниях. Рассуждая о развитии общества, он отмечал, что бывают периоды творческого подъема, которые можно сравнить с полднем, когда солнце в зените… Сейчас же советское общество переживает часы раннего утра. Другими словами, ночь кончилась со смертью Сталина, и восходит солнце…
Завсегдатаи курительной комнаты осторожно соглашались.
В декабре 1953-го «Новый мир» напечатал статью с невинным названием «Об искренности в литературе». Ее автор, малоизвестный писатель Владимир Померанцев, обвинял литературный истеблишмент в «лакировке действительности», в поощрении надуманных, шаблонных произведений, рисующих всеобщее благоденствие. Я была согласна с каждым пунктом статьи, как и все присутствовавшие.
— Ленин тоже предупреждал о бюрократизации литературы, — заметила я.
Мне хотелось больше узнать о Померанцеве, и я стала расспрашивать курильщиков. Мне рассказали, что он средних лет, с больным сердцем, живет в Москве, а раньше работал в Сибири.
На писательских собраниях и в прессе Померанцева подвергли суровой критике.
«Он ставит искренность выше преданности партии», — возмущался поэт Алексей Сурков.
Курильщики с этим соглашались, но с невысказанной оговоркой, что превыше всего — честность. Раздавались и другие голоса: «Вы говорите о самовыражении, а подразумеваете анархию» или «Любое отклонение от партийной дисциплины служит контрреволюции» и тому подобное.
«Конечно, любая точка зрения имеет право на существование» — таков был ответ из нашего угла. Сталинистские воззрения имели право на существование, но не более того. Они уже не были истиной в последней инстанции. Теперь они опустились в категорию явлений, которые можно терпеть при наличии чего-то более гуманного.
В 1954 году внимание курильщиков привлекла «Оттепель», новая повесть Эренбурга. Менее года назад он определил сталинскую эпоху как темную ночь советской литературы; теперь, развивая метафору, сравнивал послесталинский период с оттепелью.
Курильщики из Ленинской библиотеки сошлись во мнении, что оттепель это еще не весна. Весна необратима, за ней следует лето с той же непреложностью, с какой ночь сменяется днем. А оттепель — это что-то эфемерное, ненадежное. В любой момент может ударить мороз.
Я прочла «Оттепель», правда, без особого удовольствия — из-за нарочитого ее символизма. Прочла и забыла. В то время не пришло в голову, что эта повесть даст название важному периоду нашей жизни.
Дядя Боря отнесся к моей идее прочитать Ленина от корки до корки без особого интереса.
— Это все теории, а жизнь намного проще, — сказал он.
Но я продолжала читать, старательно следуя за каждой мыслью. От моих подчеркиваний и пометок на полях чуть ли не все страницы выглядели как поле боя.
Ленин не писал для потомков. Он сочинял партийные документы, руководящие указания членам партии и многословные обвинения в адрес оппонентов, при этом всегда стремился убедить всех в своей исключительной правоте. Меня больше всего интересовали аграрная политика большевиков и «национальный вопрос» — проблемы управления многонациональной империей.
Когда дело доходило до крестьянства, казалось, что Ленин исполняет какой-то затяжной пируэт. Сначала он говорил, что крестьяне — мелкие собственники. Они должны объединяться в кооперативы, которые будут обрабатывать национализированную землю. Затем, накануне революции, позаимствовал положения программы эсеров, которые призывали отдать всю землю крестьянам. Это означало отказ от идеи коллективизации. Отсюда его главный лозунг: «Мир — народам, земля — крестьянам, власть — Советам!»
Между тем на партийных съездах Ленин не скрывал своего решения заменить первоначальную аграрную программу большевиков соответствующими положениями из программы эсеров с целью привлечь крестьян на сторону большевиков. В стране, где большую часть населения составляет крестьянство, без его поддержки власть не удержать. Ленин изменил курс, но не расстался со своим убеждением, что социализм возможен только при условии, что крестьян заставят отказаться от частных хозяйств. Своим соратникам он разъяснял, что вернется к прежней аграрной программе, как только это станет политически возможно.
Как марксист Ленин действовал под лозунгом «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!». Для него пролетариат не имел ни этнических особенностей, ни национальной принадлежности. Когда пролетарии объединятся, последует мировая революция, после чего национальные границы станут ненужными и исчезнут. Еще Ленин полагал, что наша страна, как первый бастион мировой революции, должна оставаться в прежних границах Российской империи. Отделение любой территории было бы равнозначно разрушению этого бастиона, а этого допустить нельзя.
Между 1917 и 1918 годами Польша, Финляндия, Литва, Латвия, Эстония, Украина, Армения, Грузия, Азербайджан объявили независимость, и Ленин видел свою задачу в том, чтобы их вернуть. В 1922 году большинство этих территорий объединились в федерацию, названную Союз Советских Социалистических Республик. Каждой республике было обещано самоуправление внутренними делами и право на отделение. К тому времени, когда я начала читать Ленина, только одна Финляндия сохранила независимость. Конституционные гарантии остались сами по себе, а на деле ни одна из республик не имела шанса отделиться или хотя бы самостоятельно решать свои внутренние вопросы.
Из сочинений выявлялась и личность самого Ленина. Можно было почувствовать, что он действительно думал о людях, о человечестве. Я ощущала его напор, стратегию и цели. Игрок, который мыслил в терминах «классовой борьбы», «исторических формаций» и других марксистских абстракций. Мир, который ему рисовался, был упорядоченным, но бесплодным — живым людям в нем места не находилось.
Ни намека на реальную озабоченность судьбами солдат, рабочих и крестьян, но и ни тени сомнения — он был убежден, что знает точно, чту нужно делать в данный момент, и готов был злобно наброситься даже на тех, кто не соглашался с ним только в незначительных деталях. Лишенный сомнений, не обремененный сочувствием, он шел напролом — в светлое будущее, каким оно ему представлялось.
Я не могла отделаться от сомнений в правильности начертанного Лениным пути к коммунизму. Страну, которую он создал, нельзя назвать счастливым местом. По крайней мере вокруг меня не видно счастливых людей. Даже те, кто оказались на вершине пирамиды и едят икру ложками, не выглядят счастливыми. Они — наши хозяева, но в то же время и чьи-то слуги. А те, кто исключил из университета Стеллу Дворкис и отправил меня преподавать в ремесленное училище, разве они счастливы? Некоторые внешне кажутся довольными, но стоит им выпить, начнут рассказывать, какие они подонки и как хорошо это понимают. Пока я добралась в чтении трудов Ленина до 1917 года, я поняла, что потеряла к нему всякое уважение.
— Ты прав, — сказала я дяде Боре. — Это шайка паханов. Паханы нового типа, но паханы.
— Поговорим, — предложил Коля Демидов, когда мы вышли из Московского экономико-статистического института после партийного собрания.
Была весна 1956 года, и я знала Демидова уже третий год. Мне он казался каким-то скоплением стереотипов: низкого роста, коренастый фронтовик, много пьющий, успеваемость ниже средней.
— Для тебя, наверное, явилось откровением то, что ты услышала сейчас на собрании, — произнес он, когда мы подходили к скамейке в парке. — А для меня нет.
То, что мы только что слушали, было четырехчасовым докладом на Двадцатом съезде партии, в котором Хрущев обвинял Сталина в поощрении культа личности, нарушении партийной демократии и неправомерном преследовании множества коммунистов. Доклад зачитывали по всей стране на заседаниях партийного актива, потом на партийных собраниях, и в конце концов он просочился в комсомол и профсоюзы.
Человек, управлявший страной почти тридцать лет, оказался преступником. Нельзя сказать, что это откровение меня потрясло. Оно просто подтвердило мои взгляды, формировавшиеся уже с 1953 года. Но мне было удивительно слышать подобные признания от руководителя Коммунистической партии. После дела Берии я знала, что Сталин бандит, окруживший себя бандитами помельче, и вместе они разрушают страну и нашу жизнь. Это главное, остальное — детали.
— Знаешь, что я делал в прежней жизни? — спросил Демидов, когда мы уселись на скамейку. — Я был прокурором. По уголовным делам.
Демидову хотелось исповедаться.
— Моей работой было отправлять людей в тюрьму. Люди все появлялись и появлялись, а я все отправлял и отправлял. Мне было их жаль, и я начал пить. Я ничего не мог для них сделать. Я обязан был требовать полные сроки, как положено по закону. Я ведь прокурор, назначенный партией. Жестокость это, бессмысленная жестокость.
Пока лилась исповедь, мы оказались за столиком в кафе, взяли водки. Я пригубила и отставила рюмку. Демидов продолжал пить и рассказывать. Он прошел войну, поступил на юридический факультет как фронтовик. Закончил с трудом. Как молодой специалист должен был отработать по распределению три года, но и после этого его не отпустили. Партийная организация приказала остаться. Еще пять лет, как прокурор, он требовал максимальные сроки и все больше пил.
Единственным выходом могла стать аспирантура. Он начал готовиться к вступительным экзаменам. По вечерам, после работы, штудировал историю, философию, иностранные языки. Поступил с третьей попытки, но сейчас не был уверен, что напишет диссертацию.
— Это не для моих мозгов, — жаловался он.
Пришла моя очередь исповедаться. Я рассказала, что думаю о Коммунистической партии и ее истории. Мы сидели в какой-то пельменной, два чужих человека, и откровенно разговаривали друг с другом. Еще несколько недель назад это было просто немыслимо. Теперь же подобные беседы стали не только возможны, но и необходимы.
По правилам аспирантуры я должна была провести четыре семинара по истории партии со студентами. Им недавно сообщили, что товарищ Сталин — не такой уж и великий вождь. Хотя я была не намного старше, во мне они видели представителя партии, и потому засыпали меня вопросами.
— Как вы могли нас обманывать? — кричали студенты. — Почему вы нас так долго обманывали?
Официальная установка предписывала осуждать лично Сталина, подчеркивая, что партия ни в чем не виновата. Культ личности Сталина — это отклонение от ленинских норм партийной жизни, сами же нормы — правильные. Несмотря на ошибки Сталина, советский народ построил социализм и продолжает вести человечество к коммунизму по пути, начертанному Лениным.
Такое объяснение оставляло желать лучшего, и я придержала его при себе. Как же мне хотелось сказать молодым людям, что я разделяю их негодование, объяснить, что по сути Сталин продолжал дело Ленина! Но все четыре семинара я молча выслушивала упреки — этого требовала отведенная мне роль — и чувствовала себя так, как будто меня публично высекли на площади.
После занятий я заявила мужу, что не буду заканчивать диссертацию и не стану преподавателем истории партии, как предлагали мне в институте.
— Если с тобой что-нибудь случится и мне надо будет одной кормить детей, я лучше пойду на панель. Это будет честнее.