По окончанию битвы начинается скорбная страда погребения павших и отчаянные попытки спасти раненых. На поле боя за жизни человеческие выходит Её Величество Медицина.
Врачебное искусство на Руси существовало с незапамятных времен. Лечцы и резальники, именуемые сегодня терапевтами и хирургами, упоминаются в «Русской Правде» — своде законов, относящемся к Х веку, ко времени Ярослава Владимировича. Как указывал сей документ, книга эта «не есть сочинение тогдашнего времени», но «за несколько веков до Ярослава существовавшая, и токмо оным великим Князем в некоторых статьях исправленная».
В книге «Великие Минеи Четии», опубликованной святителем Макарием, содержится «Житие святаго Андрея, Христа ради юродивого», где в главе «О Феодоре мученике» от имени раненого подробно описан процесс обезболивания.
Приблизились «скопци красни велми во одежи беле», причем один держал «медяницю», другой «голек мира», а остальные двое — «полотенца бела яко снег»… Един же, намакая платно в медяницю, прикладаше ми к лицю и держаше ми на многы часы, тако сластию воня то я забыл бых болезни своея….
Хирург, вынужденный причинять страдания ради блага больного, упоминается в «Просветителе» Иосифа Волоцкого, «Слове на латинов» Максима Грека, «Слове похвальном Михаилу и Федору» Льва Филолога, «Истории о великом князе московском» и третьем послании князя Курбского.
Искусство врачевания не могло пройти мимо монастырей. Монахи — лечцы и резальники, владея методами, унаследованными от своих византийских собратьев или заимствованными из старинных рукописей, задолго до появления на Руси первых иностранных лекарей исцеляли раны, язвы, переломы костей.
Найденная в православном Кирилло-Белозерском монастыре рукопись «Галиново на Ипократа», написанная в ХIV-ХV вв. была предназначена православным врачевателям, и содержала предписания действовать в духе высказываний древнегреческого ученого. Ссылки на врачебный опыт античного целителя, именуемого Ипократом или Панкратом, содержатся в древнерусском «Вертограде», «Зельнике», православном «Лечебнике».
Иван Васильевич Грозный, отдавая должное врачебному искусству, не ограничивался отечественной практикой, собирал лекарей со всей Европы, определяя на службу в царскую Аптеку — первое на Руси государственное лечебное учреждение, всеми уважаемое и весьма престижное, подчеркнуто роскошное даже внешним убранством. Стены, потолки в Аптеке были расписаны золотом, полки и двери обиты «английским добрым» сукном, окна стеклились разноцветными витражами. Работа длилась с раннего утра до позднего вечера, а когда заболевал кто-то из членов царской семьи, аптекари работали круглосуточно.
Иноземные медики ехали в Москву не только за длинным рублем. В «просвещённой» Европе хирургия и жизненно необходимая ей анатомия с огромным трудом «продирались» сквозь невообразимо глупые законы и нелепые запреты того времени. Чтобы исследовать организм человека, требовались папские буллы, соизволения высших административных инстанций. В 1566 году университет в Саламанке всерьез обсуждал запрос Карла V, подобает ли христианам-католикам вскрывать тела умерших. Россия подобных запретов не знала, и лекари охотно сбегали сюда работать, не таясь и не опасаясь репрессий зловещей инквизиции.
Чтобы врачевать подданных царя, медикус обязан был сдать квалификационный экзамен в присутствии самого государя. Выдержавшие его по статусу и денежному окладу приравнивались к окольничим, получая в кормление поместье с 30–40 крепостными крестьянами и «многую рухлядь».[45] Награды за хорошую работу были поистине царскими, но и ответственность врачевание сулило немалую. В случае смерти высокопоставленной особы, врач рисковал собственной головой.
«И того лекаря мистро Леона велел князь великый поимати и после сорочин сына своего великого князя велел его казнити, главы ссечи. И ссекожа ему головы на Болвановьи, априля во 24».
В монастырских лекарнях столь трагические строгости не практиковались, поэтому, несмотря на суровость бытия, сюда сбегали от царского и боярского гнева. Здесь же находили утешение и возможность применения своих знаний медики-иностранцы, не отягощенные политическими амбициями и согласившиеся принять православие.
С первых дней осады все они, а равно монахи, имеющие лекарские навыки, послушники, посадские и сельские жители были привлечены игуменом к богоугодному делу — исцелению страждущих и болящих. А таковых было не счесть.
В просторной монастырской лекарне очень скоро не оказалось свободного места для раненых, а после битвы врачевателям в одинаковых черных скуфейках и широких кожаных передниках, снующим вокруг болящих, стало вообще невозможно протолкнуться.
Вдоль стены стояли высокие столы из грубых, прочных досок. Возле них безостановочно кипела работа. Из колотых ран отсасывалась кровь. Застрявшие в телах пули и наконечники стрел извлекались с помощью специальных хирургических ложек. Рубленые и рваные раны промывались крепким хлебным вином и тут же зашивались волокнами льна или конопли.
Нехватка опытных рук способствовала стремительному росту карьеры учеников. Ещё вчера они робко смотрели из-за плеча наставника на его врачебные манипуляции, а сегодня сами стояли у стола, слушая на ухо чтение однокашников, как лечить «рану всякую сеченую и стрельную и колотую».
— «Возьми олфы, да терпентины, да ладану белого немного, да яри немного, только бы масть зелена, а коли не будет терпентины, ино приложити козлового масла, а тою мастию наперед прикладывати ко всякой нечистой ране колотой или фрянцузной», — изредка поглядывая на руки коллеги, диктовал инструкцию школяр.
За соседним столом, потея от волнения и страха, священнодействовал ещё один вчерашний подмастерье, а его напарник бубнил под руку, как заведенный, другую главу «Лечебника».
— «А коли рана слинится и не живет или огнь в ней, ты возьми уксуса винного, да белила, да квасцев, да свинцу, да вари вместе, да мешай, как простынет, да смачивай плат, к ране прикладывай, да тот плат изгибай вдвое или втрое, ино вода из плата не борзо высохнет».
— Да не то! — раздражался новоиспеченный эскулап, — тут еще одна рана — застарелая, воняет дюже…
Суфлёр понимающе кивал, быстро находил нужную страницу и снова заводил свою шарманку.
— «Аще у кого рана гниет, а не живит, а болит добре и рвет, указ: винного уксусу, да полыню, да поцелу мелково, да наряди с того пластирь, да привей на суставы, ино болесть выйдет…»
За соседним столом колдовал провизор, добавляя в вино или уксус толченые медные руды, порошок из раковин улиток, разные виды глины, разводя в нужной пропорции лауданум — изобретение великого Парацельса, облегчающее страдания. Он ловко орудовал яичной скорлупой и половинкой грецкого ореха в качестве мерки. Рядом у печи подмастерья готовили лекарственную воду: таз повязывали полотном, на него помещали свежее измельченное растительное сырье, покрывали листом бумаги; на неё насыпали слой крупного песка, на песок ставили сковороду и разжигали в ней огонь. Под действием нагревания из травы вытекала жидкость, образуя искомую лекарственную воду.
Последние столы занимались перевязкой, как тогда говорили — «обязанием» или «обитием». Материалом служили полотно, холст, «убрусы», «понявицы», «баволна» или «вамбак». «Обязание» делалось «крепкое», с обильным орошением раны растительным или животным «олеем». На повязку рыхло накладывались «покроми» сукон домотканных, покупных, не всегда белых. Для иммобилизации «уломленных» конечностей употребляли лубок — «лубяницу» или «млычину», «корсту березовую» или «скепу».
Для дезинфекции использовался высушенный мицелий гриба, «губы дождевки», древесный мох, собранный «с дерев благовонных», так как «мох древесной заключает всякое течение крововое аще его прикладываем или внутрь приемлем». Раны и язвы орошали целебными жидкостями, присыпали «порохом коры березовой толченой», окуривали дымом «смолы галбановой». Глубокие раны — фистилы — спринцевали «кристиюмом» или «крестером», заклеивали «левашами», средневековым прообразом пластыря. Изготавливали примочки с использованием увлажненного «плата», «тафты» или «ветоши платяной чистой», сложенной обязательно «вдвое-, три- или четверосугубно».
Гвалт и грохот, стоны и проклятия витали в воздухе лекарни, словно печной едкий дым. Суета и беготня персонала были не в силах разогнать тоску и отчаяние этой юдоли скорби. Только в ординаторских, отведенных под палаты для особо важных персон, было относительно тихо и спокойно.
В одной из них, бездумно глядя на изображение «раненого человека», лежал младший воевода Алексей Голохвастов. Наглядное пособие, срисованное из Венецианского медицинского сборника Fasciculus medicinae, с ног до головы покрывали кровоточащие раны, увечья, нанесенные стрелами, копьями, мечами и ножами. По задумке авторов, образ должен был не пугать, а вселять надежду на решение проблем со здоровьем, утверждать, что человек может выжить, даже получив страшную рану.
На Алексея Ивановича медицинская картинка не производила ни малейшего впечатления. Он был слишком молод, чтобы размышлять о бренности всего земного, и слишком полон сил, несмотря на полученные ранения, чтобы нуждаться во внешней подпитке оптимизмом. Промытые раны воеводы были закрыты чистой льняной тряпицей, под нее наложены припарки из трав и ароматической живицы. Боль после принятого лауданума беспокоила меньше, но настроение было паршивым совсем по другой причине.
Младший воевода Алексей Иванович Голохвастов, родившись столбовым дворянином[46], был менее знатен и богат, чем князь Долгоруков, хотя имел хорошее состояние, владел частью огромного наследственного поместья своих предков в Сурожском стане недалеко от города Рузы, что под Москвой.
При Иване Грозном он состоял на воинской службе головою ночных сторожей в Лифляндском походе, в 1597–1598 годах — головою в Смоленске при основании там мощной каменной крепости, затем два года — в новом сибирском городе Сургуте. Когда в Москве престол занял Лжедмитрий I, не стал домогаться милостей у самозванца и отказался ему присягнуть. Всех, служивших Лжедмитрию, презирал открыто и глубоко, а потому Долгорукова на дух не переносил, не веря в альковную романтическую историю князя и в грош не ставя старшего воеводу. Он демонстративно манкировал чинопослушанием, пренебрегая помощью отрядов и княжеских слуг, подчиненных непосредственно Долгорукову. Даже сейчас, лежа раненным на широкой дощатой скамье в монастырской лекарне, ни о чем не жалел и ни в чем не раскаивался.
По всем правилам воинского искусства, разгромив сторожевую сотню лисовчиков, требовалось остановиться, дать перевести дух коням и всадникам, послать для разведки разъезды во все стороны, дождаться стрельцов и договориться с Долгоруковым о совместной атаке. Но всё это лишало младшего воеводу самостоятельности, обязывало послать князю гонца, доложить об успехе, запросить поддержку. Исполнять весь придворный этикет подчинения он не собирался. Результат печальный — от пяти его дворянских сотен тульских, алексинских, переславских осталась половина, захваченный обоз потерян, а сам он, будучи дважды раненым, не нанёс папистам и пятой доли того ущерба, что понесли латиняне у брода и на луковом поле. Опять всю воинскую славу заберет себе Долгоруков, а он, как побитая собака, сиганувшая за тетеревом на охоте, возвратился без добычи! От осознания такого позора Голохвастов отвернулся к стене и застонал.
— Что болит? — подскочила к младшему воеводе дежурившая около него Ксения.
— Благодарствую, царевна, — справился со своим гневом Голохвастов, повернувшись к Годуновой, — только мучения мои не телесные, но душевные, лекарю неподвластные.
— Понимаю, — вздохнула Ксения, опускаясь на стул, — столько детей боярских полегло, много ратников побило — не сосчитать… Весь день по полям собирают, возят и отпевают…
Годунова кротко вздохнула, будто всхлипнула.
— Как ляхи? — тихо осведомился Голохвастов.
— Тех ещё поболе, — без всяких эмоций произнесла царевна, но в её глазах вспыхнул такой злорадный огонь, что младший воевода удивленно вздернул брови, а Годунова, смутившись, опустила глаза и совсем бесцветным голосом добавила, — у мельницы вповалку лежат, на поле земли не видать. Вельми паче[47] наших.
— Ну и слава Господу, — прошептал младший воевода.
— Спаси и помилуй, — Годунова перекрестилась. — Стрельцы, что на стенах стояли, бают — когда чернецкий полк приступил к гусарам, над обителью простёрла руки сама Богородица и смахнула на город покров лазоревый. Наши спиной к стенам стояли, не видали, а ляхи узрели и в бегство обратились, хотя и было их десять к одному воину русскому.
— Да хранят тебя силы небесные, царевна, — прикрыл глаза Голохвастов, — одно твоё слово способно ратников поднять на подвиг, а врагов — устрашить. Вот я услышал — и снова готов в сечу скакать, токмо не свезло…
— Ты, воевода, в рубашке родился, — Годунова впервые улыбнулась, — лекарь сказывал — раны кровавые, но не опасные. Через месяц плясать будешь!
То же самое говорил Ивашка Игнату, аккуратно, как драгоценность, затаскивая носилки со стрельцом в ту же горницу, где лежала Дуняша.
— Аккуратнее възняти! Давай, под правую руку заноси… — властно командовал он монастырскими слугами.
— Вишь, какая оказия приключилась, — Игнат морщился от боли, но крепился, — я уж думал — успел, а мне жердиной по хребту как переехало…
— Что ж не поберёгся? — качал головой Ивашка.
— Да что тут судачить, дело сделано. Ты видал, как ливануло! Два десятка враз смыло!
— Мне итить — палить надо было, — вздыхал писарь.
— И что? Фитиль длиннее сделал бы? — усмехнулся сквозь боль Игнат. — Как вышло, так вышло. Если б не твоя придумка, нас бы литвины побили. А так замятня их одолела, замешкались вельми, и мы животы свои сберегли.
Дуняша полулежала на подушках, у изголовья пристроилась дочь Златы и Петра, а под боком посапывал их только что накормленный малыш.
— А ну-ка тише, — шикнула девушка на неуклюжих санитаров, — малой только уснул, никак успокоить не могли.
Игнат послушно прикрыл ладонью рот. Ивашка, покачав головой, зыркнул на монастырских и глазами показал им на свободную лавку. Укладывая раненого на грубые доски, служки неловко повернулись, едва не уронив стрельца, причинив ему новые мучения. Игнат выпучил глаза, покраснел, покрылся испариной и с силой прикусил рукав кафтана, дабы не застонать. Дуняша, сопереживая страданиям парня, широко раскрыла глаза и прикрыла ладошкой хорошенький ротик, а писарь удивленно застыл рядом с ней.
— Дуняша! — прошептал он радостно, — рука!
Девочка непонимающе смотрела то на писаря, то на стрельца…
— Ты первый раз руку с постели подняла, Дуняша! — расплывшись в улыбке, продолжал шептать Ивашка.
— Ой, а я сразу и не поняла, хотела спрыгнуть, да не смогла…
Игнат, слегка отойдя от болевого шока, тоже широко улыбался, не спуская глаз с Дуняши, и всем троим на миг показалось, что ужас первых дней войны, боль и слезы, длинные вереницы повозок с телами погибших и раненых, липкая осенняя грязь на монастырских дорожках, смешанная с кровью, постоянный тревожный перезвон и заунывный бесконечный обряд отпевания — это где-то далеко, а тут, в светлой горнице, ничего страшного нет, и если они вместе, то всё будет хорошо, не может быть иначе.
Долгоруков зашёл к Нифонту Змиеву, когда перевязка уже закончилась.
Просторная монастырская каптёрка, отделенная от общих палат, скудно освещалась восковыми свечами. Ещё один нарисованный на стене «раненый человек» жутковато колебался в такт пламени, глядя на проходящих безучастными, пустыми глазами. Воевода, увидев этот рисунок, поежился и ускорил шаг, стараясь не смотреть на медицинские художества.
Нифонт Змиев был не только перевязан, но и обмыт, и переодет. Его крепкое тело чуть выглядывало из-под огромного количества аккуратных льняных полос, но всё равно впечатляюще бугрилось загорелыми мускулами.
«На богомолье так солнцем не напечёт», — отметил про себя воевода, подходя к монаху.
— Поговорить надобно, чернец… — начал князь медленно, привычно-надменно, но запнулся на полуслове, наткнувшись на смешливый взгляд чёрных пронзительных глаз, смутился и скороговоркой добавил, — ежели ты недужный от ран или после сечи усмяглый, то можно и таче повидаться.
Губы Нифонта тронула легкая улыбка, подобно летней паутинке. Он движением головы показал на скамейку рядом с собой и коротким взмахом руки указал на дверь крутящимся вокруг него служкам. Братия, безмолвно поклонившись, безропотно направилась к выходу. Змиев внимательно проводил их взглядом.
— Слушаю тебя, княже.
— Ты решил нарушить обет молчания?
— А как бы у нас разговор случился? — вопросом на вопрос ответил Нифонт.
Князь подвинулся ближе, наклонился к голове монаха.
— Ты можешь научить мои сотни столь искусно конно биться?
— Прости, княже, — поморщился Змиев, — своевольны дети боярские, да и времени мало. Так наказать врага за наглость и самоуверенность можно только единожды, второй раз — не обманем. Теперь они умнее будут, осторожнее, да и сполу, — Нифонт опять сделал легкое непонятное движение кистью правой руки, — копейному бою учить твоих воев поздно. Сподручнее дать сотням оружие грядущего…
Палец монаха указал на угол, где сгрудились трофейные пищали, мушкеты, ручницы и другая огнестрельная рухлядь.
— Где ж конному, да с мушкетом управиться? — удивился воевода.
— Мню, что дети боярские чаще на стенах сгодятся, чем в седле, — Змиев поерзал на лавке, покривился от боли, перехватил раненую руку здоровой и положил ее на живот. — А пищали — они пока что громоздки, с годами станут легче, снаряжать их будет проще. Пищаль за триста шагов броню пробивает, а будет — за пятьсот, семьсот, тысячу… Попробуй, подойди с копьецом к такому полку… Издали продырявят…
— Тебе к государю надо бы, — перебил монаха воевода, внимательно вглядываясь в его лицо, — огневое и сечевое дело вельми ведаешь, рассуждаешь здраво, такие мужи при дворе состоять должны, а не в келье прозябать.
— Тебе ли не знать, воевода, что многим и в хоромах царских прозябать приходится. Не хочу приумножить собой их скорбное число. В сиденье своём я больше пользы вижу. Одними сотнями дворянскими да стрельцами крепость не удержать. Истое ратников добрых из мужиков сделать. Толпа с рогатинами для польских жолнежей — не противник. Пройдут сквозь них, как нож горячий сквозь масло, и не заметят. А надобно наравне биться.
— Мужики против солдат королевских? — князь хмыкнул с сарказмом, — да никогда они не станут равными, сколь ни учи! Куда им, сиволапым!
Монах закрыл глаза и улыбнулся.
— Самая выносливая и самая стойкая армия — набранная из мужиков. В недалёком прошлом в битве при Азенкуре семь тысяч английских йоменов[48], вооруженных только ножами и луками, наголову разгромили восьмитысячную армию французских рыцарей. А в будущем крестьяне станут становым хребтом любого войска. Работящие, безотказные, богобоязненные — не то, что бесшабашная, неуправляемая шляхетская вольница.
Сказано это было настолько уверенно, словно монах говорил о событиях, уже случившихся. Долгоруков встал и прошелся по каптерке, задумавшись. Остановился, упёрся взглядом в лицо монаха, словно пытаясь проникнуть в самую его душу.
— Кто ты, чернец Нифонт Змиев? — воевода задал вопрос, давно вертевшийся на языке.
Улыбка пропала с лица монаха. Он глубоко вздохнул, желваки коротко пробежали по скулами.
— Когда б я сам сие ведал…