Ивашка вскочил, заметался по тесной библиотеке, подбежал к выходу из подвала, замолотил кулаками. Тщетно. Дубовая дверь на кованых петлях не шелохнулась, надежно гася его попытки привлечь внимание. Писарь сбежал обратно, с надеждой посмотрел на окошко под потолком, еще раз забрался на сундук, попрыгал на нем, пытаясь зацепиться за подоконник, покричал в ночное небо. Без толку. Уцепился за стол, попробовал сдвинуть с места — тяжеловат. От бессилия и беспомощности к горлу подступил соленый комок, а на глаза навернулись слезы. Как же быть? Взгляд упал на лавку, служившую Ивашке постелью. Прикинув длину и расстояние до проёма, он подтащил её к окну, поставил на попа и осторожно опёр о стену. Подтягиваясь на руках и отчаянно елозя ногами по гладкому сиденью, писарь добрался до заветного окошка, просунул голову наружу, скребя носом по земле, и сильно оттолкнулся ногами. Лавка с грохотом упала, лишив мальчика опоры, но он уже выпростал из проёма руку, оперся о стену, кряхтя, вытащил себя из окна и обессиленный упал на землю. Сердце бешено колотилось. Мысли обрывками метались в голове, ища ответа на вопрос — куда бежать. К воеводе? К нему в такой час не пробиться. Прогонят взашей, да еще и выпорют за то, что сбежал из подвала, где велено было сидеть. Даже если князь милостиво его выслушает, что Ивашка ему скажет про неминуемый приступ? Приснилось? Привиделось? Смех, да и только!
Писарь взглянул на окно подвала. А если тихо залезть обратно и сделать вид, что ничего не было? Ну что ему, больше других надо? У князя — казаки да стрельцы, это их дело — замыслы неприятельские угадывать и крепость от ворога уберегать. А он-то куда лезет со свиным рылом в калашный ряд?
Ивашка прислонился спиной к стене, сполз по ней на землю и тихонько заплакал от отчаяния, посмотрел на светлеющее небо, ища совета и поддержки. Он закрыл глаза, и перед внутренним взором встало бледное лицо Дуняши, так и не оправившейся от жестокого сабельного удара, лежащей недвижимо. Сколько будет жертв, если латиняне ворвутся в монастырь, где коротают осаду сотни слободских да посадских баб…
«Поторопись, Иван, времени у тебя мало. Не сомневайся и не бойся. Не спрашивай „почему я“, привыкай к тому, что больше некому», — вспомнились слова праведного старца. Писарь моментально поднялся. «Набат! Вот что надо!» — сказал он себе, с надеждой посмотрев на колокола и очепы[29] Духовской церкви.
Игнат широко зевнул и поёжился. Длиннополый суконный кафтан, казавшийся летом таким жарким и тяжелым, сделался маленьким, не способным прикрыть мёрзнущее тело. Стены крепости за ночь остыли, отдали накопленное тепло, и прильнуть к ним, опереться спиной совсем не хотелось. Слава Богу, что стражбище заканчивается, и скоро можно будет поставить в пирамиду надоевший мушкет, завалившись спать до обеда. Хвала Господу, ляхи перестали долбить монастырь, наверно, поняли, что мало чего добьются. А может и огненное зелье иссякло… Кто его знает.
Внезапно в предрассветной тишине внушительно раскатился звук тяжелого басового колокола. Игната подбросило на месте, а мушкет сам собой лег в руки. Глаза вонзились в предрассветную мглу, не сумев разглядеть там ничего интересного, скользнули по монастырскому двору. Раздавшись, набат быстро затих, но крепость уже ожила. Как шумит лес от набегающего ветра — сначала вдалеке, а потом всё ближе, так и подворье постепенно наполнилось сначала робкими и редкими, а потом всё более громкими, суматошными голосами. То тут, то там вспыхивали факелы и метались над землёй безумными светлячками, сливаясь и превращаясь в поле огненных цветов. Защитники крепости бежали на стены, занимали места у орудий. Мимо Игната прошмыгнули монахи, заменившие свои скуфейки на непривычные мисюрки[30]. Идя в ногу, прошествовали стрельцы из соседского десятка с затинными пищалями, на ходу поправляя берендейки. Грохоча ножнами по лестничным ступеням, пробежали дети боярские. В окружении свиты появился и сам воевода.
— Ну что? — нетерпеливо бросил он стрелецкому сотнику, напряженно всматриваясь туда, где тьма скрывала польский лагерь. — Кто бил в набат? Что случилось?
— Так то мальчонка-писарь, кому голову ушибли и в холодную спровадили, — запинаясь, оправдывался сотник, боясь поднять глаза на князя, — вот ён сбёг и звонил в колокола, как скаженный.
Воевода замер на мгновение, грохнул латной перчаткой по стене, выругался бранно.
— А ну-ка тащите сюда паршивца!
Ждать долго не пришлось, караульные казаки быстро привели помятого писаря к Долгорукову.
— Ты что делаешь, бисов сын, — без вступления напустился на него воевода, — ты с чего это всех на ноги ни свет, ни заря поднял? Батогов захотел?
— Поляки на приступ идут, — выпалил Ивашка в лицо князю, подавшись вперед и не опуская глаз, хотя ему в это время хотелось стать маленькой песчинкой и забиться в щель меж камней.
— Кто сказывал? Откуда известия? — насторожился князь.
— Монах один, — буркнул писарь, понимая, как сомнителен его источник информации.
— Монах? — округлил глаза воевода, — а-а-а, ну ежели монах, тогда другое дело, тогда всё правильно, — и крикнул зычно, повернувшись к дружине, чтобы слышно было далече, — погасить фитили! Отбой!
Гракхххх… В ответ на слова князя раскатился залп польских батарей. Словно испугавшись их грома, вздрогнули и задрожали крепостные стены, взметнулась вверх и медленно осыпалась на плечи защитников кирпичная пыль и мелкая, протёртая извёстка. Рядом застонал раненый. Почти сразу на польской стороне грохнул ещё один залп, а следом ещё…
— А монах-то прав оказался! — пробормотал Долгоруков, оказавшись рядом с Игнатом около стрельницы. — Огня сюда, живо!
Факел с просмоленной паклей, игрушечный в массивном кулаке князя, пролетел без малого сотню шагов и уткнулся в пожухлую траву. Будто отвечая на этот вызов, от крепостного рва сухо затрещали мушкетные выстрелы, и весь периметр монастыря опоясался короткими вспышками ружейной пальбы.
— Латиняне под стенами! — заголосили дозорные на башнях.
— Пали! — во всю глотку заорал Долгоруков, — из всех орудий пали! Не жалей супостатов!!
Словно многоголовый Змей Горыныч, полуторные «медянки» подошвенного боя выплюнули двухсаженные снопы огня вперемешку с дробом. Зло, по-волчьи, огрызнулись с серединных бойниц тюфяки. В тон им залаяли в разнобой со стрельниц затинные пищали и мушкеты. Восемьдесят пудов свинца разом обрушилось на аккуратные штурмовые колонны Гетмана Сапеги, дисциплинированно и организованно идущие на приступ монастырских стен. В отличие от защитников Троицы, им нечем было укрыться и негде спрятаться. Монастырская артиллерия била в упор, проделывая страшные бреши в атакующих порядках, но ландскнехты-наёмники, не раз нюхавшие порох, прельщенные рассказами о несметных сокровищах монастыря, упорно лезли вперед, устилая трупами крутые склоны Маковецкой горы.
— Отзывайте полки, гетман, — хмуро посматривая на поле боя, произнес иезуит, — схизматики перебьют ваших солдат всех до единого. Я никогда не видел такой плотности огненного боя.
— Они обязательно зацепятся, — шептал Сапега, приподнимаясь в стременах и наклоняясь вперед, словно желая лично броситься в гущу баталии, туда, где ядра защитников монастыря превращали в алые фонтаны его людей, где кучей дров взлетали подброшенные могучим ударом, либо заваливались на бок наспех сколоченные турусы[31].
— Мартьяш! — нервно крикнул Сапега офицеру своей свиты, — скачи к батареям, прикажи усилить обстрел. Нужно заставить замолчать крепостные орудия во что-бы то ни стало!
Польские пушкари и без понуканий старательно поддерживали атаку. С левой руки две батареи с обрыва Глиняного оврага доставали через Кончуру до Луковой, Водяной и Пивной башен. Центральная батарея, самая близкая к стене, била по Келарской и Плотничьей башням. Батарея правого фланга держала под обстрелом всю северо-западную стену от Житничной башни до Каличьей.
Стреляли по вспышкам, едва заметным сквозь предрассветную мглу и густые облака дыма. В сторону Троицы роем летели чугунные ядра, некоторые из них попадали в цель, и тогда в орудийных печурах крепости бушевал шторм, сбрасывая со станков пушки, калеча пушкарей. К пострадавшей батарее сразу же бросались монастырские слуги. Новые орудия тут же занимали место уничтоженных и стреляли, стреляли так часто, как только их успевали заряжать. Палили «куда-то туда» в дым, в разрывах которого плыли побитые свинцовым градом гетманские полковые штандарты. Лютеранская пехота под градом свинца плотными колоннами шла на приступ православной тверди, хотя россыпью добежать можно было быстрее. Но что в одиночку делать на крепостной стене?
Всеми забытый Ивашка во все глаза смотрел на разворачивающуюся на его глазах кровавую пляску смерти. Огонь, вылетавший из орудийного жерла, был похож на языки пламени геенны огненной, клубы порохового дымы — на горящую серу — верный признак присутствия дьявола. И среди всего этого адова буйства стояли в дыму специально назначенные архимандритом священники, сосредоточенно и громко декламируя 90-й псалом:
«Живый в помощи Вышняго, в крове Бога Небеснаго водворится. Речет Господеви: Заступник мой еси и Прибежище мое, Бог мой, и уповаю на Него. Яко Той избавит тя от сети ловчи, и от словесе мятежна, плещма Своима осенит тя, и под криле Его надеешися: оружием обыдет тя истина Его. Не убоишися от страха нощнаго, от стрелы летящия во дни, от вещи во тме преходящия, от сряща, и беса полуденнаго. Падет от страны твоея тысяща, и тма одесную тебе, к тебе же не приближится, обаче очима твоима смотриши, и воздаяние грешников узриши. Яко Ты, Господи, упование мое, Вышняго положил еси прибежище твое. Не приидет к тебе зло, и рана не приближится телеси твоему, яко Ангелом Своим заповесть о тебе, сохранити тя во всех путех твоих. На руках возмут тя, да не когда преткнеши о камень ногу твою, на аспида и василиска наступиши, и попереши льва и змия. Яко на Мя упова, и избавлю и: покрыю и, яко позна имя Мое. Воззовет ко Мне, и услышу его: с ним есмь в скорби, изму его, и прославлю его, долготою дней исполню его, и явлю ему спасение Мое».
Поскальзываясь на настиле, ставшем красным от крови, не обращая внимания на потери, сосредоточенно и хмуро сновали у пушек орудийные наряды. На место выбывших ратников сразу вставали новые. Их работа напоминала Ивашке толоку на постройке дома для погорельцев, только без смеха, песен и прибауток. Напряженно, мрачно, раз за разом повторяли пушкари магический артиллерийский ритуал, непонятный непосвященным в таинство орудийного мастерства.
Как только продолговатое медное тело пушки выплёвывало вместе с огнём разящий металл, подскакивало, как живое, укутавшись дымом, и отпрыгивало от бойницы, словно ужаснувшись сделанного, пушкари брали банник — щётку из овечьей шкуры на длинной рукояти — и хорошенько очищали ствол от несгоревших частиц пороха и грязи, оставшихся после выстрела. Хватали шуфлу — совок на длинном древке, дабы зачерпнуть желобком порох из бочонка и потом аккуратно пересыпать в ствол орудия. Забойником — палкой потолще, да подлинней — как следует утрамбовывали порох. Чем заряд плотнее, тем выстрел сильнее, поэтому заряжающий прилежно, не жалея рук, с хэканьем прессовал черную массу, пока другие мастерили пыж из веревки или куска льняной пакли. Получившийся комок тоже плотно забивали в ствол, закатывали ядро, а за ним — еще один пыж, чтобы снаряд случайно не выкатился. Посменно орудовали забойником, уплотняя и поджимая. Чистили запальное отверстие, насыпали туда порох и только потом подкатывали пушку обратно к бойнице, прицеливались. На пальник — этакий большой подсвечник — наматывали фитиль, поджигали, подносили к запалу. Ивашка затыкал уши, закрывал глаза, и всё равно казалось, что в голове взрывается маленький пороховой заряд. В ушах звенело, нос щипало от всепроникающего дыма, а во рту появлялся противный металлический вкус.
От взрыва земля под ногами в очередной раз дрогнула, пушка подпрыгнула и откатилась. Видя, что пушкарь замешкался, повинуясь общему сосредоточенному движению, Ивашка схватил банник, намереваясь принять участие в ратном подвиге, но был грубо и обидно отодвинут в сторону.
— А ну не балуй! — рявкнул на него приставленный к орудию стрелец, выдёргивая из рук писаря древко, и добавил, грозно насупив брови, — иди, малец, отсюда, пока тебя не пришибли ненароком. Неча тебе тут делать, мал ишо!
Третий раз за короткие сутки на Ивашку обрушилась противная, скользкая обида.
«Да это же я! Я всех предупредил,» — захотел он крикнуть на всю печуру, но снова вспомнил напутствие старца — не ждать благодарности, развернулся, шмыгнул носом и покорно побрёл, а за его спиной кипела тяжелая и неблагодарная ратная работа, внешне совсем не героическая, изматывающая своей монотонностью, наливающая свинцом мышцы, превращающая голову в пустое ведро без мыслей и эмоций, с памятью незамысловатых механических движений, требуемых для продолжения сражения.
— Всё! Третий штандарт упал, — бесстрастно констатировал иезуит результаты утреннего приступа, — больше ничего хорошего не случится.
Не глядя на гетмана, папский легат тронул поводья. Конь послушно развернулся и шагом отправился к полевому стану, оставив Сапегу в одиночестве наблюдать за избиением штурмовых колонн, в беспорядке откатывающихся от такой кусачей крепости.
— Это что тебя, ядром, да? — Ивашка потрогал свежеперебинтованную голову Игната.
— Дурья твоя башка! — выдал стрелец слабое подобие улыбки, — если ядром, так оторвало бы. Стену ляшским снарядом выщербило да меня куском штукатурки и приложило, когда из стрельницы высунулся. Обидно-то как! — проворчал он плаксиво, — бой уже заканчивался. Я так аккуратно мушкет зарядил, чтобы пальнуть подальше, и только выглянул…
Ивашка понимающе кивнул, хотя в душе заворошилась зависть. Игнат стрелял, воевал, а его от пушки погнали.
— Слушай, Иван! — перешел на шепот стрелец, — ты дюже грамотный, мог бы от меня письмо хорошее девице одной написать. Я лежал и думал, убьют меня дурака — она ничего и не узнает… А так весточка останется.
— А сам чего?
— Так не разумею я грамоты. Некогда учиться было. Сызмальства в мастерской отцу помогал и в деле ратном. Он ведь у меня десятник стрелецкий… Был…
— Хорошо, — кивнул Ивашка, — кому писать-то собрался?
— Так Дуняше, — удивился Игнат несообразительности писаря.
— Ах вот оно что…
Ивашка резко поднялся со скамейки. В ушах зашумел тёмный лес, ладошки вспотели и непроизвольно сжались в кулаки.
— Ты чего? — удивился Игнат.
«Так она же моя!» — захотелось Ивашке крикнуть в лицо стрельцу, но вместо этого вырвалось глупое и неуместное.
— Так она ж неходячая теперь…
— На руках носить буду! — огрызнулся Игнат.
Ивашка, наконец, пришел в себя, унял дрожь в чреслах, уселся в ногах друга.
— Я тоже…
— Ах вот оно что, — стрелец понимающе кивнул и отвернулся, — ну, тогда не надо. Тогда извиняй, брат…
Ивашке почему-то стало безумно неловко. Болящий воин, побывавший под огнем, смотревший в глаза смерти, просит его о такой малости — грамоту духовную составить, а он тут хвост петушиный распушил…
— Ты вот что, брат, — осторожно произнёс писарь, потрогав стрельца за плечо, — ты не так всё понял. Не могу я за тебя письмо написать — знает Дуняша мой почерк… А давай я тебя грамоте обучу, и сам тогда сможешь любую запись составить, какую захочешь.
— Ух ты! Точно? Не брешешь?
— Вот те крест!
— Да ты… Да я… Всё для тебя сделаю, что ни попросишь.
— Всё? — строго переспросил Ивашка.
— Вот те крест! — с готовностью ответил стрелец.
— Научи меня из пищали твоей стрелять! — прошептал писарь, опустив голову и глядя исподлобья. — Я тоже хочу супостата бить!
— Добре! — ответил Игнат без тени улыбки, — будет тебе наука стрелецкая. Всё покажу, что сам знаю. Но и ты меня, брат Иван, не подкачай. Хорошо учи! Я тогда еще одну грамотку составлю и отошлю Папе Римскому, поведаю, что творят его слуги в Отечестве нашем. Может проймёт… А не проймёт, так и сам со своей пищалью к нему наведаюсь. Тогда разговор совсем другой будет…
Историческая справка:
Первые русские пушки, называвшиеся «тюфяками» или «огнестрельными нарядами», изготавливались кустарным способом из листов кованого железа, которые при помощи кузнечной сварки соединялись на деревянной цилиндрической заготовке. Стволы укреплялись на передвижных деревянных станках.
Пищаль затинная — это тяжелое крепостное дульнозарядное ружье. Свое название пищаль затинная получила от древнерусского слова «тын» — ограда, укрепление. Это оружие предназначалось для обороны крепостей, и позднее его стали называть крепостным ружьем.