Ворвавшиеся в крепость латиняне растеклись, разлетелись по внутреннему двору монастыря. Факелы, рассыпавшие искры в такт конскому бегу, ломаной лентой опоясали границу вторжения, и по её краям ночной воздух разрывали отчаянные крики, звон металла, топот, лошадиное ржание и ругань на многих языках.
Сгрудившиеся во внутреннем дворе беженцы, ожидавшие повозки с дровами, запрудив всё свободное пространство перед въездом в обитель, стеснившись между крепостной стеной и внутренними постройками, оказались безоружным живым щитом на пути вражеской конницы. Они пытались убежать и спрятаться, барахтались в давке, спотыкались и падали на мерзлую землю. По живым телам, калеча и убивая, бежали другие несчастные, били копыта лошадей, обезумевших от запаха крови, от предсмертных криков задавленных и зарубленных.
Всадники, расчищая себе путь, секли саблями направо и налево, топтали, расталкивали толпу, но всё равно безнадёжно застревали в ней, теряя драгоценные секунды, а вместе с ними — эффект неожиданности от нападения.
Скатившись кубарем по лестнице воротной башни, ошалело оглядевшись по сторонам, Ивашка схватился за колесо с витым корабельным канатом, перекинутым через блок к крепостной решетке, подёргал спицы, отполированные множеством рук, упёрся ногами, поднатужился до красных мушек в глазах, и убедившись, что механизм заблокирован намертво, треснул со злости кулаком по вороту, беспомощно глянув на балкон. Оттуда доносилась возня борьбы и приглушенное бормотание.
— Ни-и-фонт! Не могу-у-у-у! — завыл Ивашка, пытаясь хотя бы на вершок сдвинуть проклятущее колесо.
— Секи вервь, Иван! — кряхтя, будто поднимает трехпудовый мешок с зерном, с балкона отвечал монах, — ножом, саблей али чем иным…
Оторвавшись от заблокированного механизма, писарь подбежал к лежащим вповалку телам русских стрельцов и польских вояк, подхватил с земли первое попавшееся оружие — пятифутовый кончар[68], а когда попытался распрямиться, дверь распахнулась, и на пороге появился гусар, которого иезуит называл Мартьяшем. Во время разговора Ивашка не видел его лица, зато хорошо разглядел пляшущую саблю. Он не спутал бы её ни с какой другой. Кончик оружия точно так же нарезал замысловатые вензеля и восьмерки, но эти движения были опаснее и злее, ибо нацеливались прямиком в лоб писаря.
— O kurwa! — удивился лях, но в то же мгновение сделал подшаг и выкинул вперед руку, намереваясь насадить Ивашку на свою карабелу[69], как куренка на вертел.
Парень пискнул, попытался вскочить на ноги, отшатнуться назад, но споткнулся и упал. Это его спасло. Хищное изогнутое лезвие, похожее на змею, проткнуло воздух над головой и медленно, словно нехотя, вернулось к своему хозяину. Ивашка, не отводя глаз от врага, засучил ногами, пытаясь отползти от него на безопасное расстояние. Латинянин на мгновенье замер, решая, как поступить. То ли хмыкнув, то ли кашлянув от разочарования, он занес руку над распластанным ивашкиным телом, стремясь ударом наотмашь покончить с этим удачливым русским. Писарь, защищаясь, совсем по-детски хотел выставить вперед ладони. Но если левая рука послушно вытянулась вверх, правая, отягощённая польским мечом, забытым от страха, лишь немного оторвалась от земли, описала полукруг, и четырехгранный клинок, царапнув землю, легко распорол парчовую ткань, повредив ногу нападавшего.
Зарычав, гусар отскочил назад, описав саблей в воздухе изящный пируэт. Ивашкин кончар, выбитый из руки резким движением противника, жалобно звякнув, отлетел в дальний угол караульного помещения.
— Пся крев! — зашипел поляк, скривившись, переводя ненавидящий взгляд с раненой ноги на писаря.
Резко, хоть и прихрамывая, поляк бросился на юнца, выставив карабелу перед собой. Но тот, успев вскочить на ноги благодаря паузе, прыгнул за ворот, уцепившись за туго натянутый канат, обернулся вокруг его оси на одних руках и вовремя соскочил, когда сабля нападавшего рассекла сплетенную пеньку там, где мгновение назад были ивашкины пальцы. Гусар окончательно рассвирепел, не переставая настойчиво двигаться за преследуемым, яростно размахивая саблей. Она то свистела в вершке от писаря, то молнией пролетала над его головой, то сыпала искры, натыкаясь на кованые детали подъёмного механизма.
Ивашка удвоил скорость, смекнув, что его единственное спасение — в движении, и все эти игры в пятнашки в тесном помещении рано или поздно закончатся для него печально. Он не давал возможность грузному поляку, облаченному в латы, приблизиться для нанесения смертельного удара, но понимал, что долго бегать не сможет. Исхитриться и выскочить из дверей — попасть под копыта прорвавшейся в монастырь конницы, ускользнуть — подвести Нифонта, не выполнить его приказ закрыть входную решетку. Этого писарь допустить не мог. Уж лучше умереть…
Уворачиваясь от очередного выпада, юноша скользнул под колесо ворота, а Мартьяш, вытянувшись вперед всем телом, распластался на нём сверху. На мгновение их взгляды встретились. В тусклом свете факелов глаза поляка оказались на удивление светлыми, а зрачки — демонически чёрными, словно два бездонных колодца, куда в своих снах неоднократно падал Ивашка. Эти неживые глаза были настолько зловещи, что писарь заорал дурным голосом, замолотил по массивному колесу ногами, желая сбросить и опрокинуть его вместе с гусаром. Среди твёрдого массива, подобного камню, ступни вдруг наткнулись на что-то податливое. Присмотревшись, Ивашка обнаружил дровяное полено, плотно зажатое в зубцы ворота, блокирующее любое его движение, совсем незаметное сверху и сбоку. Очевидно, налетчики его сюда засунули, захватив башню. Стоит вышибить эту помеху, и колесо закрутится, решетка под собственной тяжестью опустится вниз и закроет вход.
Изловчившись, писарь несколько раз с силой ударил по застрявшему в зубьях полену. Оно скособочилось, колесо сдвинулось на вершок и снова замерло, словно раздумывая, поддаваться ли на тычки столь незначительного персонажа.
Мартьяш, приподнявшись на локте, торжествующе ухмыльнулся, в надежде прикончить несносного юнца, привстал на колесе и ткнул саблей между спиц, стараясь попасть по вертлявому ивашкиному телу. Один раз, другой, третий… Мальчишка визжал, уворачивался и продолжал барабанить ногами снизу по колесу, как заведенный, не обращая внимания на многочисленные раны. Неожиданно деревяшка треснула, мощное колесо вывернулось из под ног, и неведомая сила вдруг подняла поляка над воротом.
Выбитое полено, поломав дубовый зуб, с треском выскочило из воротного механизма. Ничем не сдерживаемое колесо, влекомое тяжелой решеткой, стремительно провернулось вокруг своей оси, отбросив гусара от станка, словно выстрелом из пращи, и с силой впечатало в столб. Со звоном покатился по земляному полу сбитый шелом, жалобно тренькнув, переломилась оставленная в спицах колеса сабля, и в караулке воцарилась тишина, нарушаемая лишь проклятиями польских алебардщиков, перед которыми неожиданно опустилась решетка, не пуская в обитель вражескую пехоту.
Только теперь Ивашка понял, насколько он устал, и как сильно болело израненное тело. Сердце бешено колотилось, пытаясь выпрыгнуть из груди, а в голове колоколом отдавалось: «я выжил!», «я смог!»…
— Нифонт! — закричал он во весь голос, желая поделиться с монахом своей радостью, — Ни-и-и-ифо-о-о-онт!
Крикнув, прислушался. В башне было подозрительно тихо, и только совсем рядом, возможно, в ивашкиной голове, звенела весенняя капель… «Чертовщина какая-то,» — подумал он и выскользнул из под колеса. Бросив нервный взгляд на неподвижного ляха, мальчишка приоткрыл дверь, но сразу плотно её захлопнул, задвинув засов и подперев спиной. Двор кишел польскими всадниками, и только чудом можно было объяснить отсутствие внимания врагов к надвратной башне.
— Нифонт! — еще раз тревожно позвал Ивашка.
Опять тихо. Эхом на слова писаря смачно ухнули пушки в соседних печурах, да за крепостной стеной кто-то матерно заголосил. И снова эта капель, как в колодце…
— Нифонт! Да что ж такое?
Ивашка направился к лестнице на второй этаж и тут же в свете факела увидел огромное черное пятно и такого же цвета капли, вязко тянущиеся с балкона, нехотя отрывающиеся от почерневшего дерева. Они падали одна за другой в эту зловещую лужу, приглушенно шлёпая по маслянистой поверхности. Стараясь не наступить на бездыханные тела, лежащие у подножия лестницы, писарь торопливо шагнул на ступени и поскользнулся, успев опереться руками. Они моментально стали влажными и липкими…
— Нифонт! Родненький! Не-е-е-ет! — обожжённый внезапной мыслью, завопил Иван. Срываясь и тычась лицом в ступени, он на четвереньках пополз наверх, боясь оказаться правым в своих догадках…
Полуторная медная пищаль подошвенного боя, двенадцати пядей в длину, сыто рыгнула, выплевывая шестигривенную[70] порцию каменного дроба прямо в лицо залезающим в бойницу полякам, откатилась в дальний конец печуры, где её живо принялись обхаживать пушкари.
— Половинным заряжай! — хрипел пришедший в себя десятник, загоняя пыж в мушкет и прилаживая его на бердыш, — рукой дроб закидывай…
После минутного затишья в бойнице показалось сразу несколько голов. Мушкет оглушительно треснул, словно мощный великан сломал о колено огромный сухой сук. Гремя доспехами, упал и покатился вниз нападавший алебардщик. Десятник отбросил огнестрельное оружие и взял наперевес бердыш…
— А ёв! — он сопроводил выпад непонятной присказкой, и тут же по крутому склону в крепостной ров кувыркнулось еще одно обмякшее тело.
Нападавшие не унимались. Один подтянулся, приняв смертельный удар бердыша на крохотный щит, и согнулся, кривясь от боли. Второй, оттолкнув первого, попытался саблей достать стрельца, а за ним в бойницу лезли третий, четвертый…
— Пали оттудова, робята! — скомандовал десятник, орудуя бердышом, словно челноком, — не поспеем подкатить!
Рра-р-р-рах! — рявкнуло орудие, как гигантский веник, сметая на своём пути своих и чужих. Раскинув руки, словно пытаясь взлететь, десятник приподнялся от взрывной волны и ударился о камни. Печуру заволокло сизым дымом, как легкой ватой, и на расстоянии вытянутой руки ничего не было видно. Стоны и проклятия под стенами сливались в один непрерывный вой, не давая определить хотя бы примерное расстояние до врага.
— Не стоять! Заряжай! — срывающимся от волнения голосом скомандовала Ксения, стоявшая неподвижно до сего момента, заткнув уши. Она тревожно обернулась туда, где Силантий в одиночку закрывал узкий длинный проход в их убежище.
— Ух! Ха-а-а! — вздыхал богатырь, как филин, орудуя огромной палицей величиной с полный рост царевны. Вслед за взмахами раздавался скрежет сминаемых доспехов.
— Не удержу, матушка! Шибко много их тут! — задыхаясь, прохрипел богатырь, увидев, что на него обратили внимание, и еще раз взмахнул своей дубиной с кованым наконечником. Кто-то невидимый в проходе заверещал, словно заяц, а потом неожиданно заглох.
— Терпи Силантий, сейчас подмогнём, — прошептала Ксения, озираясь по сторонам и не находя, чем бы можно было помочь своему телохранителю.
— Поберегись!..
Какой-то резвый шляхтич, не желая лезть под зубодробительные удары, решил обхитрить всех и перемахнуть через частокол, встав в седле и запрыгнув в печуру. Приземлившись возле Годуновой, он не удержался на ногах, выругался, вскинул голову, оглядываясь…
— Матушка! — только и успел ахнуть Силантий, отступая со своего поста в сторону врага.
— Ничего, отмолю, — сухо ответила Ксения, резким движением вырывая свой кинжал из горла осевшего на пол поляка. Подняв на слугу черные прищуренные глаза, она вздернула вопросительно брови, — а ты куда? Назад, к оружию!
— Заряжено! — завопил пушкарь, торопливо вытаскивая из ствола банник.
— Пали! — скомандовала Ксения и снова зажала ладонями уши…
Гусарская хоругвь, растоптавшая, разметавшая толпу у воротной башни, наконец, прорвалась к Успенскому собору, где её встретила слаженным пищальным залпом стрелецкая сотня. Однако не стрельцы оказались главной проблемой польской латной кавалерии. Перед строем краснокафтанников, уперев пики в землю и наклонив их в сторону нападающих, ровной линией застыла вся монастырская братия. Монахи выскочили из храма без доспехов, стояли в рясах и скуфейках, сжимая длинные древки, в надежде перед смертью выбить из седла хотя бы одного врага, дать время на перезарядку стрелецких пищалей, своими телами задержать бег неприятеля, пока собственная дворянская конница готовится к сече.
Может оттого, что разогнаться и сомкнуть строй гусарам мешали монастырские постройки, или из-за робости перед этой неподвижной чёрной формацией, однажды удивившей оккупантов своим ратным умением, хоругвь начала разбег нерешительно, что предопределило слабость атаки. Слаженный удар единым бронированным кулаком не удался, и польско-литовская кавалерия окончательно завязла в ближнем бою. Сражение распалось на отдельные схватки. В темноте невозможно было разобрать, где свои, где чужие, и только наитие да специфическая ругань служили определяющей меткой. Сеча занялась знатная. Обе стороны понимали — дрогнувших будут добивать методично и безжалостно. В тыл и фланг полякам, отрезая их от ворот, с гиканьем и свистом заходила дворянская конница, с другой стороны напирали казачки. План неожиданного штурма, казавшийся неприятелю хорошо продуманным и выверенным, оказался обречён.
Долгоруков и Голохвастов, забыв о своей вражде под напором смертельной опасности, стремя к стремени летели в сражение. Оба ругали себя последними словами за мальчишество, позволившее латинянам проникнуть в обитель, и оба жаждали погибели в бою, нежели участия в дворцовых головоломках, в коих нет ничего определённого, где дважды два может быть и три, и пять, в зависимости от текущего политического момента, где главное правило — не верить глазам своим.
Прорвавшиеся в обитель польско-литовские сотни уничтожались до рассвета. Их загнали на кладбище и методично расстреливали из пищалей, а любые попытки идти на прорыв натыкались на поредевший, но всё ещё боеспособный монашеский строй, ощетинившийся пиками. После всего, что учинили латиняне, поубивав и перекалечив больше тысячи беженцев, надеяться им на милость было крайне наивно. Они ожесточенно, как крыса, загнанная в угол, при любой возможности бросались в рукопашную.
Под стенами монастыря, внутри и снаружи обители бой шёл всю ночь. Крепостная артиллерия, не жалея зарядов, осыпала дробом и ядрами пешцев гетмана Сапеги, пытавшихся прорваться на помощь коннице. Вражеская артиллерия тоже палила, не переставая, стараясь подкатить пушки поближе и целясь по бойницам. Потери с обеих сторон были катастрофическими.
Основные крепостные ворота перед опущенной решеткой удалось закрыть только к заутрене. Ивашку, израненного, но живого, нашли на балконе надвратной башни лежащим рядом с Нифонтом. Исподнее парня было всё располосовано на перевязки, а рука крепко сжимала рану на бедре монаха.
В соседней орудийной печуре закопченная, пропахшая порохом Ксения молилась за упокой раба Божьего Силантия. Рядом с ним, во главе с десятником на залитом кровью полу был уложен бездыханным весь наряд полуторафунтовой пищали.
Посмотрев исподлобья на вошедших, почтительно вставших поодаль Долгорукова и Голохвастова, царевна-инокиня тяжко вздохнула, поднялась на ноги, последний раз окинула взглядом место гибели сражавшихся под её началом ратников и пошла на выход, смиренно опустив голову. Проходя мимо воевод, не поднимая глаз, она тихо, но властно, как и подобает царствующим особам, произнесла:
— За мной!