Глава 19 И во веки веков…


— Это моё письмо, — стоя в шаге от младшего воеводы и глядя ему в глаза, отчетливо и громко произнесла Ксения Годунова, — моей рукой писано. Писцом Ивашкой список сотворен також по моему поручению. — Увидев, как поползли вверх брови дворянина и рот, сжатый в тугую струну, приоткрылся, царевна-инокиня продолжила, дерзко глянув на Долгорукова. — Послание сие адресовано тому, кто может спасти обитель… и нас, грешных, — добавила она, сделав паузу.

— Царю-батюшке нашему Василию Ивановичу? — с надеждой прошептал Голохвастов.

Годунова горько усмехнулась.

— Вряд ли у Василия Ивановича есть возможность послать в помощь обители хотя бы сотню. Ему самому трон сейчас, что раскалённые уголья, вам это известно не менее моего…

— Тогда кому адресована весточка? — поднял глаза на Ксению Долгоруков и загляделся.

На изогнутые брови Годуновой из под небрежно повязанного платка упала непокорная прядь, и она нетерпеливо отбросила её легким движением. Внешний вид Ксении, не смотря на монашеское облачение, полностью совпадал с каноническим представлением о воинственной царственной особе: прямая, горделивая осанка, расправленные плечи, пронзительный взгляд воспаленных, уставших глаз и кровь собственноручно убитого врага на нежных тонких пальцах. Портрет державной воительницы эклектично дополняли плотно сжатые, пухлые, почти детские губы. Нижняя обиженно оттопырилась, как у ребёнка, оскорбленного в своих лучших чувствах.

Долгоруков и Голохвастов, будучи осадными воеводами, имели полное право игнорировать слова монахини, однако статус представителей служилого сословия, крайне сложная политическая ситуация и происхождение инокини Ольги убедительно заставляли воздерживаться от резких движений и заявлений. Стремительная смена престолодержателей царства Московского приучила к возможности самых невероятных династических решений, и Ксения, как дочь абсолютно законного монарха, вполне могла неожиданно поменять своё скромное монашеское одеяние на дворцовое парадное платье. Такие примеры в истории Европы случались[71]. Но более того, Ксения Годунова всем своим нынешним видом дерзкого потрепанного воробья и бесстрашным поведением во время отражения штурма возрождала в сердцах этих суровых мужчин позабытые домашние сказки про Василису Микулишну — обаятельную красавицу с характером настоящего воина. Такой хотелось подчиняться, и такую хотелось завоёвывать, независимо от её положения и собственного статуса.

— В своё время, — словно отвечая на немой вопрос воевод, продолжала Ксения, глядя на Долгорукова, — батюшка оказал шведской короне милость, отослав Карлу IX обоз с дарами великими, и король смог пригласить на службу многих славных воинов. Один из них — Иоахим Фридрих, германский граф фон Мансфельд цу Фордерорт, до сих пор находится на шведской службе в генеральском чине, но он не забыл милость русского царя…

— …а также твои личные к нему симпатии, государыня, — не удержался Долгоруков, чувствуя, как голову заливает горячая волна ревности.

— Это сейчас не так важно, князь, — оборвала воеводу Годунова, — главное, что граф, получив первое моё послание и воспользовавшись отсутствием в Ливонии одного из лучших польских полководцев гетмана Ходкевича, отозванного для подавления весьма своевременного шляхетского рокоша Зебжидовского…

Годунова сделала паузу, и её лицо впервые за время разговора украсила злорадная усмешка, непривычно хищная для известного всем кроткого нрава царевны. Перехватив удивление собеседников, Ксения наклонила голову и отступила в сторону Голохвастова, а когда взглянула на младшего воеводу, от прежних страстей на её лице не осталось и следа.

— Испросив высочайшего соизволения, — спокойно продолжила она, — генерал Мансфельд нарушил перемирие с ляхами и, двинувшись на восток, уже захватил Вейсенштейн, Дюнамюнде, Феллин и Кокенгаузен. В настоящее время его войска двумя колоннами идут на Динабург и Вильно. Если будет на то воля божья, к весне он ударит по тушинскому самозванцу с Запада, и осада с обители будет снята…[72]

— Прости, матушка, — почтительно поклонился Голохвастов, — не ведал я про эти планы и про твою… про тебя….

— Потому что дело твоё — телячье. Обделался и стой, — негромко рыкнул Долгоруков, не меняя позы, не поворачивая головы, будто пытаясь разглядеть что-то в подслеповатом окошке.

— То не твои печали, сударь мой, Алексей Иванович, — гася гнев вскинувшего голову, вспыхнувшего дворянина, произнесла Годунова мягким, обволакивающим голосом, положив руку на кулак, сжимавший эфес сабли, — не ведал, и слава Богу…

— Стало быть, матушка, нашла ты себе защитника заморского… — сдавленно констатировал Долгоруков.

Глаза Годуновой сузились, она отпустила руку Голохвастова и плавно переместилась от него к старшему воеводе.

— А что же мне прикажешь делать, свет мой, Григорий Борисович, — произнесла она шелестящим полушепотом, от которого в горнице чуть не намёрзли сосульки, — если свои, родные защитники на острастку ворогу предпочли друг дружку лупцевать, да так увлеклись, что мне, слабой женщине, пришлось к орудию встать?!

Смерив ненавидящим взглядом Голохвастова, спешно потупившего глаза, Долгоруков скрипнул зубами и склонил голову в пол.

— Прости, царица-матушка. Идтить мне надобно, полон опросить, сторожей назначить, — тихо произнес он.

— С Богом, князь, — кротко кивнула Ксения, — и мне пора к болящим. Страсть, сколько люду безвинного побили сегодня…

Она отвернулась, тяжело вздохнув, и неожиданно всхлипнула, вспомнив про своего Силантия…

* * *

Ивашку и Нифонта принесли в ту же монастырскую светёлку, где коротали долгие зимние вечера Игнат с Дуняшей. Игнат чувствовал себя лучше, но пока не поднимался с постели, а девушка чудесным образом шла на поправку. Встав на ноги, она взяла на себя все хлопоты, уход за молодым стрельцом и осиротевшими крестьянскими детишками Петра Солоты. В её юные, не очень умелые, но заботливые руки попали оба защитника воротной башни, были старательно отмыты от крови, аккуратно перевязаны и бережно уложены на соломенные тюфяки, покоящиеся на тщательно выскобленных половицах.

Дуняша отправила в стирку окровавленную одежду, жарко затопила печь, сладила отвар из лечебных трав и спрятала от глаз подальше саблю Нифонта, так и не пришедшего в себя после ночного боя.

— Негоже человеку божьему, в священный сан постриженному, под образами да с оружием, — прошептала она недовольно засопевшему Ивашке.

— Да кто ж тебе такое поведал? — возмутился полушепотом писарь.

— Господь наш, Иисус проповедовал: «Возврати меч твой в его место, ибо все, взявшие меч, мечом погибнут» (Мф. 26: 52).

— Господь говорил про тех, кто начинает кровопролитие, а не силой оружия тщится его остановить, — возразил Ивашка.

— Сам измыслил? — хмыкнула девушка.

— То не я, — насупился Иван, — а Иоанн Златоуст. И Василий Великий ещё глаголил: «Убиение на брани отцы наши не вменяли за убийство, извиняя, как мнится мне, поборников целомудрия и благочестия».

— А крёстный мой баял, что снасть воинская для монасей заборонена, — упрямилась Дуняша…

— Это не святоотеческий, а греческий запрет, — шипел Ивашка, как рассерженный гусь, — и пришёл к нам от Феодора Вальсамона, патриарха без патриархата. Это он в злобе к войску крестоносному, отобравшему у него Антиохию, предписал отлучать от церкви клириков и монахов, взявших в руки оружие, ссылаясь на древний Халкидонский собор.[73] По его интердикту, воинское дело и употребление оружия священством «должно бысть запрещено совершенно».

Ивашка так разволновался, что, забыв про собственные увечья, вскочил на тюфяке, ойкнул, скривился и завалился обратно, хватаясь руками за раненый бок.

— Тише-тише, оглашенный, — защебетала над ухом Дуняша, гладя его рукой по голове и помогая устроиться.

— Коль скоро греки так буквально понимают слова «все, взявшие меч, мечом погибнут», — продолжал обиженно бормотать Ивашка, млея от каждого прикосновения девушки, — то им бы внять и словам Спасителя: «Не думайте, что Я пришел принести мир на землю: не мир пришел Я принести, но меч» (Мф. 10: 34).

— Хорошо, хорошо, — прошептала девчушка, укладывая его поудобнее, — токмо боле не вскакивай — не дай Бог раны откроются. Ишь ты, разухарился как. Не любишь греков?

— Святую Софию османам отдали, а теперь лезут к нам с поучениями! — полностью умиротворившись, бурчал Ивашка скорее для порядка, чем от злобы. — Божий человек Филофей сказал: «Москва — третий Рим, а четвертому не бывать!»[74]. А коли так, значит, греки нам — не указ! Пусть лучше Евангелие читают, где чёрным по белому писаны откровения Господа нашего от Луки: «Но теперь, кто имеет мешок, тот возьми его, также и суму: а у кого нет, продай одежду свою и купи меч…» Помнили б это константинопольские иерархи, может и Царьград отстояли от османов, как стоит сейчас наша братия за обитель Троицкую с оружием в руках.

Столь длинный эмоциональный монолог утомил Ивашку. Он закашлялся и побледнел.

— Хорошо сказал, Иван, — неожиданно раздался тихий голос Нифонта.

— Опамятовался, родненький! — воскликнула Дуняша, бросаясь к монаху. — Сейчас-сейчас, помогу!

Она подбила тюфяк, смочила чистый платок, вытерла выступивший на лбу пот и повернула голову к иконам в углу светёлки, шепча молитву за здравие…

Нифонт перевел дух, посмотрел вслед за девушкой в красный угол горницы на роскошный иконостас и улыбнулся, обнаружив морщинки возле глаз.

— Хорошие слова, — повторил монах, — и образа хорошие у тебя в красном углу, хозяюшка. Георгий Победоносец, покровитель православных ратников, на боевом коне дракона копьём поражает. Архистратиг небесный архангел Михаил, глава воинства ангельского, с мечом и щитом…

Дуняша удивленно распахнула глаза и приподнялась с лавки, глядя на почерневшие от времени образа, будто видела их впервые.

— Православные святые не чурались держать в руках оружие, а церковь — утверждать сие в канонических парсунах, — продолжал Нифонт. — В пантеоне нашем, акромя Георгия Победоносца и архангела Михаила, есть Николай Можайский, грозно поднимающий меч одной рукой, а другой бережно храм предержащий, Дмитрий Солунский, равноапостольный князь Владимир, благоверные Александр Невский и Дмитрий Донской, воин-инок Пересвет, достославный Илья Муромец и многие другие… В памяти нашей образы мужей сих всегда с оружием… И не только мужей! Святой Варваре единственной Церковь позволила одной рукой держать потир, что по всем канонам доступно только священникам, а другой — меч, как и святой Маркелле…

— Так это там, — Дуняша подняла глаза к потолку, — в царствии горнем… А мы, грешные…

— А мы должны стараться во всём походить на святых наших, — продолжил Нифонт. — Господь сотворил нас по образу своему и подобию, а значит, обречены мы сражаться с диаволом и слугами его всеми доступными средствами — где словом господним, а где и мечом, ибо речами одними загнать демонов в ад невозможно.

Дуняша снова внимательно посмотрела на иконы, смутилась, заалела, как маков цвет, и быстро удалилась в сени, где начала в сундуках что-то перекладывать.

— А латиняне — демоны? — подал голос Игнат, бессловесно следивший за разговором с явным интересом.

— Они — покойники, просто пока не ведают того, — потемнел лицом Нифонт. — Папская церковь умерла, продав первую индульгенцию, отпустив грехи за деньги. Погибнув сама, она погубила души своей паствы.

— Разве церковь может умереть? — удивленно спросил Игнат.

— У всего, имеющего начало, есть конец.

— А когда умрёт православие? — тревожно спросил Ивашка.

Нифонт задумался и закрыл глаза. Со стороны могло показаться, что он забылся или заснул.

— Православие погибнет, когда в войско русское церковь наша не сможет отрядить ни одного Пересвета, — произнес, наконец, монах и замолчал, будто слова эти жгли ему губы. — Будем молиться, чтобы такого не случилось, и не настал тот день ранее Страшного Суда.

— Разве такое может статься? — недоверчиво спросил Игнат.

— Неисповедимы пути господни, — вздохнул Нифонт, — самым краешком ходит земля наша между небытиём и величием. Князя нашего благоверного Дмитрия Донского благословил на сражение с Мамаем не митрополит, глава русской православной церкви, а скромный игумен Троицкого монастыря, не побоявшись призвать к оружию не только мирян, но и братию. И если б не мужество игумена Радонежского и его полков чернецких…

— Разве кроме Пересвета кто-то из иноков бился на поле Куликовом? — спросил заинтересованно Игнат.

— Конечно! И не один! Иноки Александр Пересвет и Родион Ослябя — оруженосцы преподобного Сергия[75], обязались беречь князя в битве. Ещё один из воинов — племянник Преподобного Сергия Федор, игумен Симоновского великокняжеского монастыря, с первой чернецкой сотней был приставлен к воеводе Боброку в засадный полк… А сколько их ещё было, менее знатных, так и оставшихся не названными…

— В Никоновском летописном своде писано, — Ивашка прикрыл глаза, напрягая память:

«И начя просити у него князь великий Пересвета и Ослебя, мужества их ради и полки умеюща рядити, глаголя сице: „Отче, даждь ми воинов от своего полку чернечьскаго, да двух братов: Пересвета и Ослебя. Сии бо суть ведоми всем ратници велиции и богатыри крепции и смыслени зело к воиньственному делу и наряду“».

— И что сие значит? — повернулся к Ивашке Игнат.

— Летопись говорит, что Князь просил Преподобного в помощь воинов чернецкого полка и двух братьев, умеющих управлять полками. Много чернецов наших было на поле Куликовом…

— Много, — вздохнул Нифонт, — и почти все остались там, ибо стояли в первых рядах войска русского и первый удар приняли на себя, как и подобает пастырям, болящим душой за паству.

— Я б тоже так хотел! — жарко выдохнул Ивашка, — жаль только — уродился поздно…

— Русской земле на роду начертано быть сретением Востока и Запада, — тихо произнёс раненый монах, — суждено вечно привлекать взоры алчные со всех сторон света. Стало быть, у каждого нового поколения будет своё Куликово поле, ныне и присно и вовеки веков…

— Аминь, — тихо прошептал Ивашка.

Светёлка погрузилась в пронзительную, тревожную тишину, когда Дуняша неслышно проскользнула к болящим и молча положила на лавку подле монаха его оружие, аккуратно завернутое в чистую холстинку.

Закончился ещё один самый опасный и жестокий день осады обители Живоначальной Троицы.


Конец Первой части.

Загрузка...