Вечерело. Солнце катилось по зубцам монастырских стен и беспощадно слепило через стрельницы. Ивашка с трудом приоткрыл глаза и сразу зажмурился. От одного движения ресниц в затылке случился маленький взрыв, отдался в ушах, перебежал в виски и весело, но очень больно забарабанил молоточками. Писарь застонал, удивился охриплости собственного голоса и окончательно пришел в себя. Лежал он на высоких полатях монастырской лекарни, в ногах стоял наставник Митяй, а напротив, у окна, сидел на лавке Голохвастов и руками нетерпеливо перебирал шапку-мурмолку, ожидая, когда паренёк очнется.
— Голова болит? — сочувственно осведомился младший воевода, — вот и у меня, брат-Иван, она тоже от всяких дум раскалывается, а твоей-то — сам Бог велел. Больно беспокойный ты для писаря. Надысь в посад впереди латинян бежал, сегодня в ход потайной у Водяной башни полез. Что ты там найти хотел? Помнишь, кто к твоему затылку приложился?
Ивашка поднес руку ко лбу, ощупал тугую повязку, скривился болезненно…
— А тот… битюг, за которым я гнался, так и убёг? — задал Ивашка вопрос и сразу же понял, как глупо выглядит мальчишка, бросающийся в погоню за здоровым мужиком.
— Это ж каких битюгов ты гоняешь? — насмешливо произнес Голохвастов, переглянувшись с Митяем…
— Да я и не разглядел его толком. Только издалека и со спины. Как услышал разговор у царских чертогов, так сразу хотел к отцу Иоасафу бежать, а потом увидел его в армячине… Меня как торкнуло, вот и пошел за ним… — торопливо, боясь, что ему не поверят, затараторил Ивашка, не обращая внимания на усиливающуюся боль в висках.
— Что за разговор? — напрягся воевода.
Ивашка честно рассказал, что слышал, посетовал, что из-за обстрела на дворе не видно было никого из знакомых взрослых, признался, что сам не знал, на что надеялся, крадясь за «этим битюгом», сиганувшим в тайный подземный ход, известный только монастырским служкам, да и то не всем.
— Стало быть весточку ворогам нашим понёс? — задумался воевода. — Повезло тебе, парень, в рубашке родился. Ход там низкий, не было у сообщника возможности от души замахнуться, да и торопился он, видно, вот и ткнул тебя в затылок кое-как… А догнал бы где в другом месте — лежал бы ты сейчас холодный и рот нараспашку…
Воевода вскочил на ноги, сделал несколько шагов взад-вперед по тесному помещению.
— Ты вот что, Митяй, — продолжил он, обращаясь к наставнику, — ступай к архимандриту, да узнай, отпрашивался ли кто у него по какой-нибудь надобности из крепости выйти? А мы тут еще немного с Иваном потолкуем.
Не успел Митяй выйти, а писарь возгордиться-порадоваться, что зовет его воевода полным именем, как следующий вопрос оглушил его пуще удара дубины.
— Скажи-ка, друг мой ситный, — глаза воеводы сделались узкими и злыми, — та перечневая роспись, что вы с Долгоруковым затеяли, никому в чужие руки не попадала? Не велел ли князь лишний список с нее сделать да и передать кому тайно, али оставить в месте условленном?
— Да что ты такое говоришь, господин наш воевода… — начал было Ивашка.
— Пока ничего, — Голохвастов наклонился, навис над писцом, заставив его вжаться в полати, что есть силы, — я пока не говорю, только спрашиваю. И хорошо бы, брат Иван, тебе честно рассказать, ежели что знаешь, а то, неровен час, добьёт тебя тайный супостат, не желая, чтобы твои секреты кому-другому будут ведомы, или еще хуже — на дыбу попадешь… Сам посуди, как все выглядит нехорошо. В лицо никого не видал, кто за дверью говорил — не знаешь, нашли тебя в секретном лазе, грамотки ты составлял не для посторонних глаз, наряд пушкарский ведал… Ну, кто там еще?
— Нашли супостата, — на пороге появился запыхавшийся стрелец из свиты воеводы, — троицкий служка Оська Селевин, забыв Господа Бога, к литвинам сбёг…
— Вот оно как! — обрадовался Голохвастов, — Оська, стало быть. Знал такого, Иван? По глазам вижу, что знал! А в монастыре кто из его семьи остался? Как он там говорил — «дай обниму тебя, брат»… Вот братьев и пойдём искать, а заодно сестёр, кумовьёв да своячениц… А этого, — Голохвастов небрежно кивнул на Ивашку, — запереть в подвале, пусть отдохнёт пока, сил набёрется. Дойдет и до него очередь…
Ивашку заперли в том самом подвале, где хранилась монастырская библиотека, где они с Митяем жили и работали после выселения из скриптория. Самого наставника не было — наверно, нашли ему другое дело или просто запретили общаться с арестантом. Поговорить было не с кем, некому пожаловаться на свою горькую судьбинушку. Писарь помыкался от стены к стене, попенял на несправедливость холодным сводам, да и заснул на знакомой лавке, свернувшись калачиком.
Проснулся от забытой и потому тревожной тишины. Впервые за последние две седмицы по крепости не стреляли. Подслеповатое окошко чернело под потолком, стало быть, на дворе стояла ночь. Спать не хотелось ни чуточки. На ощупь нашел кресало и огниво, запалил свечу, полюбовался на тени, пляшущие по стенам, как живые. Походив кругами по библиотеке, подвинул к окошку древний сундук, один из многих, хранящихся в подвале с незапамятных времен, залез на него, встал на цыпочки, пытаясь дотянуться и выглянуть во двор… Хрясь! Одна из ветхих досок треснула, и нога писаря по колено провалилась в черный зев.
Охнув и замерев, он осторожно, стараясь не поцарапаться, освободился от обломков крышки, заглянул внутрь, чихнул от взвихрившейся пыли, пошарил рукой и достал свиток, столь древний, что края пергамента лохматились, словно давно не стриженная баранья шерсть, поросшая колтунами. Из-за постоянных поручений, сыплющихся ежедневно, как из рога изобилия, у них с Митяем никак не доходили руки до содержимого этих ларей. Может, хоть сейчас…
Аккуратно, чтобы нечаянным движением руки не повредить хрупкий пергамент, Ивашка развернул его на столе, придавил края тяжелыми подсвечниками и погрузился в чтение.
«Аше бо не писано будет старцево житие, но оставлено… без въспоминаниа, то се убо никако же повредит святого того старца… Но мы сами от сего не плъзуемся, оставляюще толикую и таковую полъзу. И того ради сиа вся собравше, начинаем писати»… — читал он вслух, а мысли витали вокруг последнего разговора с Голохвастовым, горло душила несправедливость, и злые слёзы падали на свиток одна за другой.
— Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешного, — послышался тихий голос.
Иван вздрогнул от неожиданности — за его спиной, на деревянной, грубо обструганной лавке, прислонившись спиной к почерневшему от времени срубу, сидел седой, как лунь, монах. Штопаная-перештопаная ряса, подвязанная конопляной веревкой, висела на худых плечах бесформенным балахоном. Натруженные руки с узловатыми, покрытыми синими венами кистями, безвольно лежали на коленях. Чуть наклонённая голова закрывала от греха сердце и подчёркивала высокий лоб с глубокими, изломанными морщинами.
Внешний вид старца выдавал крайнюю степень утомления, и только впалые глаза, прикрытые белесыми, дрожащими ресницами, не отдыхали, жили напряженной, загадочной жизнью, внимательно изучая писаря. Каждой клеточкой Ивашка чувствовал этот взгляд, аккуратный и сторожкий, настойчиво пронизывающий насквозь. Казалось, что одежда и тело внезапно стали прозрачными, как вода, через которую видны все камни на дне. Точно так же сквозь саму ивашкину сущность сделались заметными все его страсти и грехи, надежно спрятанные в сокровенных уголках души от посторонних. Мурашки побежали по спине. Губы привычно сотворили «Господи, помилуй…». Ивашка размашисто перекрестился, и крест рассёк воздушное марево, сделав видимым пейзаж за спиной старца.
Бревенчатый сруб заканчивался высоким, массивным тыном в два роста, убегающим под горку к дорожной ниточке, петляющей среди возделанных полей, а далее распростерся густой, непроходимый лес, нахохлившийся и притихший, как перед грозой…
— Ладная година нынче сподобилась, — перехватив ивашкин взгляд, промолвил монах, — вёдро[27].
— Чего? — неприлично шмыгнув носом, переспросил обалдевший писарь.
— Четыре дни, как на Маковце вёдро и воздух благорастворенъ, и кротко, и тихо, и светлость вельна зъло, — пояснил старец, — лепота, а ты слёзы льёшь.
Не услышав в голосе монаха ожидаемого сочувствия, писарь вспылил, и ему вдруг страстно захотелось во чтобы то ни стало доказать старику, что горюет он совсем не напрасно, а по самой, что ни на есть, уважительной причине. Отступило изумление от внезапного преображения обстановки на летнюю, солнечную деревенскую идиллию, сменившую темный холодный подвал. Испуг и растерянность заместило непреодолимое желание выговориться. Ивашка, торопясь и запинаясь, вывалил на старца свою обиду, не забыв наградить крепким словцом Голохвастова.
— Значит, изобидел тебя воевода? — уточнил монах, не меняясь в лице, — это нехорошо. А ты?
— И я его обижу! — запальчиво выкрикнул Ивашка, тут же прикусив язык, — хотя пока не знаю — как.
— Отомстишь, стало быть? — уточнил старец. — Что ж, твоя воля, — и сразу поинтересовался, — а пошто ты, Иван, облачение монашеское носишь?
— Как же? — удивился писарь такому непониманию, — послушник я, постриг принять хочу…
— Хорошо, — одобрительно склонил голову старец. — А скажи мне, отрок, ты наперво отомстишь, а потом монашеский сан примешь али наоборот?
Ивашка смутился, понимая всё лукавство заданного вопроса, бросил быстрый взгляд на монаха, снова намереваясь обидеться, но старец и не думал глумиться над писарем. Он прикрыл глаза и погрузился в свои мысли, не пытаясь продолжить диалог.
— А как быть, отче? — потоптавшись на одном месте, не выдержал паузы писарь.
— Тот, чьим именем названа наша церковь, — произнес монах, не открывая глаз, — дал нам волю делать то, что мы хотим, даже если это глубоко противно христианской вере, но своим примером показал, как можно поступать иначе. Ему ничего не стоило отомстить своим обидчикам, стереть их в пыль, но он даже пальцем не пошевелил для этого… Быть великодушным и благонравным легко, сидя на троне, а попробуй-ка, сделай то же самое, вися на кресте…
— Голохвастов меня на дыбу хочет отправить, а я его должен…
— Уберечь, — коротко ответил монах и опять затих.
— Как уберечь? — переспросил мальчик, думая, что старец ошибается. — От чего?
— Да хоть бы предупредить о латинянах, когда те на приступ пойдут.
— Да когда ж они пойдут-то?
— Так сегодня ночью и пойдут. На самом рассвете. Поторопись, Иван, времени у тебя мало. Не сомневайся и не бойся. Не спрашивай «почему я», привыкай к тому, что больше некому. И не жди благодарности, ибо жаждущие признания бросают семя среди терновника. Пустое это, предупреждает нас сын Божий в притче о сеятеле.[28] Помни о том и ступай. Пора тебе.
Ивашка хотел поклониться в пояс, но больно ударился головой о притолоку и дернулся всем телом. Очнулся, сидя за столом, уткнувшись лбом в пергамент у потухшей свечи… «Приснится же такое,» — подумал писарь, пытаясь перекрестить рот, и вдруг ахнул, вспомнив про последние слова: «латиняне… приступ… на рассвете…»