Глава 15 Литургия


Ещё никогда литургия святителя Иоанна Златоуста для казначея Троицкого монастыря Иосифа Девочкина не бежала так стремительно, неумолимо приближая встречу, которой он так хотел избежать. Письмо, переданное ему Голохвастовым, c требованием перевести и сообщить об авторе, адресате и содержимом послания, жгло кожу и предательски отвлекало от священнодействия.

«И, взяв хлеб и благодарение, преломил и подал им, говоря: сие есть тело Мое, которое за вас предается; сие творите в Мое воспоминание[52]», — вслед за братией повторял казначей во время Проскомидии, мыслями блуждая в лабиринтах свалившейся на него задачи и не находя решения, позволяющего закончить дело миром, без жертв и распрей.

Он мгновенно узнал почерк монастырского писаря, а прочитав всего пару фраз, понял, кто являлся составителем, и мучился, чувствуя себя ключиком к ларцу, содержащему чужие секреты. Ему бы слукавить, сказать Голохвастову, мол забыл эту треклятую латынь, но решил быть любезным, услужить и вынужден держать в руках этот немыслимо горячий уголёк, понимая, какой вред он может принести Ксении Годуновой, любимой им по-отечески, почтенно и робко.

Назвать письмо Ивашкиным — смешно! Писарь не мог составить бумагу, имеющую все признаки династического заговора. На кого же показать пальцем, чтобы все остались целы?

Погруженный в тяжёлые думы, Девочкин не заметил, как закончилось чтение Часов и началась Литургия оглашенных, хор антифонно запел псалмы, прозвучала Великая ектения — возможность помолиться за тех, кто дорог.

— Господи, Спаситель наш! — шептал Девочкин истово, — наставь и вразуми, как уберечь рабов твоих Ивана и Ольгу от бесчестья мирского и падения духовного, не преступая законы твои, никого не хуля и не лжесвидетельствуя!..

«Как быть? На кого указать? — металась в голове колючая мысль, — принять на себя?» Но откуда он, скромный келейник, мог знать имена и события придворной московской и европейской жизни? Тогда кто?… Игумен? Келарь? Не то… Не так много в осажденном монастыре людей, имеющих отношение к сильным мира сего. Как ни крути, все дорожки ведут к Годуновой и ее наперснице — королеве-инокине Марфе Старицкой…

Казначей очнулся от своего забытья, когда началась Литургия верных, на престол перенесли Дары с жертвенника и хор затянул Херувимскую песнь. Под призыв возлюбить Святую Троицу и пение «Символа веры» сознание кольнула не оформившаяся идея. «Бог Троицу любит» — вертелась в голове мысль, намекая на созревающее решение.

Диакон опоясался орарем, возгласил «Вонмем», и завеса Царских Врат задёрнулась, напоминая о камне, который был привален ко Гробу Господню. Священник, поднимая Святой Агнец, возгласил «Святая — святым». Присутствующие на литургии ответили: «Един свят, един Господь, Иисус Христос, во славу Бога Отца», тем самым сознавая свое недостоинство. Вместе с братией отец Иосиф повторил эти слова, и смутный образ в его голове приобрёл глубину и законченность.

Конечно же! Дорога в монастырь закрыта польско-литовской осадой так же, как был заслонён камнем вход ко Гробу Господню. Тут образовался свой микромир, где есть государь, которому можно всё, и его подданные, обязанные выполнять беспрекословно указания правителя. Властителем на всё время осады является князь Долгоруков, и ему одному не страшны никакие наветы, ибо судить его некому. Выше — только Господь. А что, если сказать Голохвастову, что Ивашка переписывал его письмо? Тогда всё сойдется! Писарь служит ныне у старшего воеводы. Долгоруков, как окольничий, знает в московском Кремле все входы-выходы, да и с посольствами в иноземные страны не раз выезжал, языкам иностранным обучен…

Всё получается складно… «А что в письме?» — «Скажу — не читал всего письма, как понял, кем оно писано. Не пристало скромному келейнику касаться тайн государственных…»

И ничего Голохвастов с Долгоруковым сделать не сможет, ибо сам — его подчиненный. И Ксения не попадёт под подозрение, и писаря выпустят из подвала. Что ж за вина — княжью волю исполнять?

Полностью обдумав план действий, казначей облегченно вздохнул и, наконец, смог сосредоточиться на литургии, подходившей к концу. Он с умилением взирал, как священник разламывает Агнец на четыре части: первую с надписью «IC» — опускает в чашу, вторую с надписью «ХС» — откладывает для причастия священнослужителей, а кусочки с надписями «NI» и «КА» — для мирян.

* * *

После литургии братия ждала, когда вынесут Панагию. «А доколе панагии не вынесут, и ты с места своего не мози ступати», — сказано в уставе монастыря. Слово «Панагия» в переводе с греческого языка значит «Всесвятая». Так обычно именуется Богородица, но в чине Панагии это название относится к просфоре, из которой на литургии изъята частица в честь Пресвятой Богородицы.

История этого монастырского чина уходила в апостольские времена. Согласно церковному преданию, апостолы после Сошествия на них Святаго Духа жили вместе и обычно за столом оставляли незанятое место для Христа, полагая там «укрух» — кусок хлеба. По окончании обеда и благодарственных молитв они поднимали этот укрух со словами: «Слава Тебе, Боже наш, слава Тебе. Слава Отцу и Сыну, и Святому Духу. Велико имя Святой Троицы. Господи Иисусе Христе, помогай нам».

Собранные на Успение Божией Матери и совершив ее погребение, они на третий день сидели вместе за трапезой. Когда после обеда апостолы по своему обыкновению подняли укрух и произнесли «Велико имя…», то увидели в воздухе образ Пресвятой Богородицы, окруженной ангелами. Она обещала всегда пребывать с ними. Тогда апостолы вместо «Господи Иисусе Христе, помогай нам» невольно воскликнули «Пресвятая Богородица, помогай нам».

В этот раз появилась еще одна веская причина задержаться в храме — поблагодарить Богородицу за участие в отражении штурма крепости, за покров, распростертый над обителью, и за чудесное спасение воинства христова в бою с неприятелем, вдесятеро превосходящим по силам. После молитвы монахи вместе с приглашенными по такому случаю военными чинно и обстоятельно переместились в трапезную.

Первым шел священник, служивший литургию, он нес на особом блюде Панагию. За ним следовали игумен и вся братия строго по одному — «един по единому» — с пением 144-го псалма. Войдя в трапезную, священник остановился на правой стороне, читая молитву «Господи, Боже наш, небесный, животворящий…». Иноки стали полукругом. За ними бесформенной толпой сгрудились десятники и сотники, непривычные к долгим монастырским церемониям.

Игумен вынул из Панагии частицу, называемую «Хлебцем Пречистым», произнося тропарь Благовещению Пресвятой Богородицы «Днесь спасению нашему начаток», положил этот хлебец на панагиаре и поставил в трапезной на аналое, прочитав молитву перед вкушением пищи. Наконец, началась трапеза.

— Ангела за трапезой! — произнес вполголоса казначей, присаживаясь рядом с игуменом.

— Спаси, Господи! — поблагодарил келейника Иоасаф.

— Во славу Божию, — завершил Девочкин обязательный этикет.

Некоторое время сидели молча, в трапезной был слышен только монотонный монолог чтеца.

— Что не вкушаешь, отец Иосиф? — игумен скосил глаза в сторону нетронутого варева.

— Благодарствую, — коротко поклонился Девочкин.

— Уж не захворали ли ты, — забеспокоился Иоасаф.

— Нет, отче, Господь миловал, хотя…

Девочкин запнулся, поймав на себе удивленные взгляды иноков. Разговаривать за монастырской трапезой было не принято, ибо она являлась продолжением богослужения и не могла прерываться частными беседами…

— Ты о чем-то хотел спросить, отец Иосиф? — шепнул игумен.

— Нет, ничего… Прости, отче, устал, — вздохнул Девочкин.

— Господь простит, — произнес игумен, глядя с тревогой на прячущего глаза казначея, — или всё ж поведаешь, что гложет?

Девочкин мотнул головой и ещё ниже опустил её. Желание рассказать Иоасафу про треклятое письмо испарилось, и казначей постыдился признаться самому себе, что причиной нежелания делиться с игуменом была боязнь, что тот начнет отговаривать казначея и, таким образом, разрушит хорошо сложившийся в голове план.

* * *

По окончании обеда последовало краткое благодарение за трапезу, все вставали и молились, прося благословения на совершение чина Панагии. Игумен передал «Хлебец» диакону. Тот просил попрощения у игумена, готовя себя к священнодействию: «Прости мя, отче святый…» И игумен отвечал: «Благодатию Своею Бог да простит и помилует».

Диакон, сняв куколь, взял просфору тремя пальцами, двумя — с правой руки и одним — с левой, а остальными делал сень над просфорой и поднимал ее над иконой Святой Троицы, громко говоря: «Велико имя».

Настоятель отвечал: «Пресвятыя Троица». Далее диакон переносил просфору и крестообразно знаменовал ею икону Богородицы, говоря: «Пресвятая Госпоже Богородице, помогай нам». И клиросные монахи отвечали: «Тоя молитвами, Христе Боже, помилуй и спаси душа наша», «Блажим Тя вси роди, Богородице Дево». Клирос пел: «Блажим Тя вси роди, Богородице Дево, преблаженную и непорочную и Матерь Бога нашего».

Игумен произносил молитву «Милостив и щедр Господь, пищу дал есть боящимся Его», дробил «Хлебец Пречистой» и раздавал братии. После заключительных благодарственных молитв Иоасаф изрек «Благословен Бог, милуяй…» и поблагодарил всех, служивших за трапезой. Закончился Чин Панагии. Причин откладывать неприятный визит больше не было. На подкашивающихся от страха ногах казначей направился к покоям младшего воеводы.

Страж у дверей кивнул, узнав старца. Скрипнули половицы, и Голохвастов, не успев снять доспехи, легко поднялся из-за стола к монаху.

— Ну? Чьи письмена удалось перехватить? Что там писано?

— Не вели казнить, надёжа Алексей Иванович, — бухнулся на колени Девочкин, — но только не могу я читать сей свиток, ибо писан он собственноручно или со слов князя нашего Григория Борисовича…

Голохвастов изменился в лице, метнул взгляд на закрытую дверь, зачем-то подбежал к окошку и вернулся к стоящему на коленях монаху.

— Чего орёшь, — зашипел он ему на ухо, озираясь по сторонам, — а ну-ка, вставай с колен, садись на скамью и рассказывай подробно…

* * *

Долгоруков зашёл в горницу молча, исподлобья глядя на ожидающего Голохвастова. Младший воевода сидел в Красном углу неподвижно, как изваяние, положив сжатые кулаки на дубовую столешницу, упёршись взглядом в приоткрытый печной зев, где язычки пламени облизывали свежеколотые поленья.

Нетерпеливо рванув сыромятный ремешок, князь скинул на руки служке шлем, под которым обнаружилась лазоревая, шитая серебром тафья[53], повёл плечами, освобождаясь от длинного до щиколоток охабня из небесно-синей объяри[54] с залихватски закинутыми за плечи и завязанными на спине рукавами, остался в становом кафтане из кызылбаской камки[55], подпоясанном широким расшитым поясом, концы которого, украшенные богатой серебряной кистью, свисали аж до колена, доставая до голенищ сафьяновых сапог.

Перекрестившись на Образ в Красном углу, князь дождался, пока холоп придвинет лавку, сел напротив Голохвастова, положив на столешницу ручищи, стянутые у запястий серебряными узорчатыми зарукавьями, пророкотал басом, немного осипшим с мороза.

— Ну сказывай, Алексей Иванович, зачем пожаловал и почему от трапезы отказываешься?

Голохвастов тяжко вздохнул, не отрывая взгляд от пляшущего в печи огня.

— Измена, Григорий Борисович, — произнес он тихо, но твердо, — измена в обители. Оттого и снедать недосуг, да и кусок в горло не лезет.

Светлая княжеская горница погрузилась в тишину. Лишь канонада осиновых дров звучала в печи всё настойчивей.

— Не молчи, продолжай, Алексей Иванович, — строгим басом молвил Долгоруков. — Какая измена? Откуда сие ведомо, кто главный злодей?

— Вестимо какая, — Голохвастов наконец-то поднял глаза на князя, — перехватил я письмо подмётное, писанное на латинице.

— И что в том письме? — оживился Долгоруков, — кем и кому писано?

— А вот ты, князь-надёжа, и сказал бы — кому. — Глаза Голохвастова сузились, а губы искривились в усмешке. — Ты ж у нас службой в царских посольствах отмечен, языкам обучен. А я кто? Скромный царёв хранитель, жилец из ночных сторожей. Грамоту сию не разумею, да только знаю, что писано то письмо тобой или с твоих слов.

— Что-о-о-о-о?

Грохнули об пол отброшенные скамьи, охнуло в печи пламя, потревоженное движением воздуха в горнице. Воеводы разом вскочили на ноги и замерли, опершись кулаками о стол, буравя друг друга взором глаза в глаза.

— Что ты спохватился так, Григорий Борисович? — зловещим шепотом произнес Голохвастов, — надеялся, что о том никто не проведает, а оно вот как обернулось?

— Ты, Алексей Иванович, говори, да не заговаривайся, — в тон ему отвечал Долгоруков, — а то за сочьбу наводимую и головы лишиться можно!

— Какая ж тут сочьба[56], — злорадно отвечал Голохвастов, — когда всё кругом сходится! Письмо я нашёл у твоего Ивашки. Писано оно на языке, ведомом тебе и латинянам, адресовано некой высокопоставленной особе, какой — догадаться не сложно. Ты же верой и правдой служил Гришке Отрепьеву, называя его царём! Даже чин от него выхлопотал. Так что измену чинить тебе не дико, а первый или второй самозванец — какая разница?

— Ах ты, щенок!..

Долгоруков попытался достать своим кулачищем до лица младшего воеводы, но тот, несмотря на раны, оказался шустрее, вовремя отпрыгнул от стола, и в руке его сверкнуло тонкое жало дамасского клинка.

— Ах вот оно что? — тело князя среагировало на появление оружия автоматически, разворачиваясь боком в удобную для броска позу. Рука согнулась в локте, прикрывая грудь. — И что ты теперь намерен делать, Алексей Иванович?

— Судилище над тобой учиню, Григорий Борисович.

— Не по чину тебе судить меня, Алексей. Ежели только грамотка царёва имеется?

— Добуду грамотку.

— Так вот когда добудешь, тогда и поговорим. А пока — брысь из моих покоев.

— А это ты — зря, воевода! Я — столбовой дворянин, а гонишь меня, как кошку блохастую…

— А ты как хотел, Алёша? Чтобы я тебя за твой навет пирогами потчевал?

— Навет?… Ах, значит — навет… Знаешь, Григорий Борисович, судить тебя мне, может, и не по чину, а вот на судебный поединок вызвать — вполне…

— Хорошо придумал, Алёша. Если я тебя, раненого, пришибу ненароком, то имя своё опорочу. А если проиграю, то, стало быть, виновен буду… Неплохо… Только невместно мне с тобой драться по другой причине… Ты Судебник Иоанна Васильевича хорошо помнишь? Статью о взыскании с побежденного трех рублей? У тебя есть такие деньги, Алексей Иванович?

— Найду…

— У ляхов займёшь?

— Ну вот и поговорили, Григорий Борисович! Буду ждать тебя на заднем дворе после вечерни. Не опаздывай!

Голохвастов выскользнул в сени, а Долгоруков так ударил кулаком по столу, что центральная доска надломилась и пошла трещиной.

— Найди мне писаря Ивашку, — скомандовал князь вбежавшему испуганному холопу, — и быстро!

Проводив взглядом служку, опрометью метнувшегося во двор, воевода поднял опрокинутую лавку, тяжело присел на неё и задумался…

* * *

Историческая справка:

В допетровскую эпоху правом на поединок обладали все сословия, кроме подневольных холопов. Простолюдин мог биться с дворянином. Тогда бой шел не на саблях или копьях, а обычно на кулаках или дубинах. В качестве примера — известный поединок купца Калашникова, убившего своего соперника опричника Кирибеевича. Кстати, убийства на судебном поединке того времени теоретически были возможны, но практически — крайне не одобрялись. Церковь запрещала убийце приобщение к «святым таинствам» на семь лет.

«Судебник» Ивана Грозного за 1550 год:

Ст. 11. Если судебным поединком решаются дела… о личном оскорблении, то… с побежденного взыскать три рубля, окольничему полтина, недельщику полтина и за скрепление сделки сторон в поединке четыре алтына без двух денег, подьячему — две деньги. Если кто сбежит перед поединком или во время его, то окольничему, дьяку, недельщику получать как с закончившегося примирением дела, а полевые пошлины с рубля по гривне. Больше не получать ничего, если кто-либо из них возьмет сверх этого, тому отдать втрое больше; если подтвердится, что жалобщик солгал, его наказать торговой казнью и посадить в тюрьму.

Ст. 12. Побежденный берется на поруки и кроме того его накажет Государь, а если его не возьмут на поруки — посадить его в тюрьму, до тех пор, пока не найдутся поручители.

Ст. 14. Биться следует воину с воином, или не воину с не воином, разрешается проводить поединок не воина с воином, если инициатива исходит от первого.©

Загрузка...