Осип Мандельштам. Полное собрание сочинений и писем в трех томах. Том 1

Памяти ушедших

Станислава Стефановича ЛЕСНЕВСКОГО

Ларисы Георгиевны СТЕПАНОВОЙ

Нины Герасимовны ЗАХАРЕНКО

Лидии Яковлевны ГИНЗБУРГ

Михаила Абрамовича БАЛЦВИНИКА

Владимира Михайловича СЕРГЕЕВА

О поэте (очерк биографии)

Осип (Иосиф) Эмильевич Мандельштам родился 3 (15) января 1891 года в Варшаве, в еврейской семье. Была ли Варшава в то время местом постоянного жительства родителей, или они оказались здесь по случаю — неизвестно. Так же мало известно о родителях и прародителях поэта и первых годах его жизни. По фамильному преданию, предки Мандельштамов были выходцами из Испании, основателем рода — ювелир при дворе курляндского герцога Э. И. Бирона. Носители фамилии, среди которых были видные врачи и ученые, происходили из местечка Жагоры Шавельского уезда Ковенской губернии. Отец поэта, Эмилий Вениаминович (Эмиль Хацкель Беньямин, ок. 1851–1938), обучился кожевенному делу и стал, вслед за дедом[1], мастером по обработке кож. В 1889 году он женился на Флоре Осиповне Вербловской (ок. 1866–1916). Мать поэта до замужества жила в Вильно и получила основательное музыкальное образование; есть сведения о том, что она еще в 1900-е годы давала уроки музыки. Выросла она в интеллигентской среде, прикосновенной к русской культуре и общественному движению той поры (по существу — к движению революционному). Родным языком матери был русский[2].

После женитьбы дела отца шли хорошо. Он занялся изготовлением перчаток и перевез семью в Павловск (около 1894 года), а еще через несколько лет (около 1897 года) — в Петербург. Здесь мы видим его на вершине деловых успехов — владельцем мастерской и купцом первой гильдии; со второй половины 1900-х годов, после революции 1905 года, его дела шли все хуже, и к 1917 году он разорился окончательно.

Семья не была дружной — отец был всецело занят делом, в интересы домашних не вникал; глухие упоминания о размолвках между родителями сохранились в «Шуме времени». Воспитание детей, а к концу 1890-х годов у них родилось трое сыновей, лежало полностью на матери. Дети, как было принято в семьях с достатком, с ранних лет получали домашнее образование, направленное главным образом на обучение языкам, — для этого к мальчикам и нанимали описанных в «Шуме времени» «француженок» и «швейцарок», — и с начатками музыкальной грамоты. Осипа учили играть на фортепиано. Занятия музыкой продолжались вряд ли дольше, чем несколько лет, и все же ребенок получил знания прочные и проявил свои к ней способности: десятки лет спустя Мандельштам помнил наизусть сложные партитуры и, не имея никакой практики, был способен играть вещи классического репертуара. Но главное, что вынес ребенок из этих занятий, — тонкое понимание музыки, ее языка. Один из людей, близко знавших поэта в 1910-е годы, композитор Артур Сергеевич Лурье, писал: «Мандельштам страстно любил музыку, но никогда об этом не говорил. У него было к музыке какое-то целомудренное отношение, глубоко им скрываемое. Иногда он приходил ко мне поздно вечером, и по тому, что он быстрее обычного бегал по комнате, ероша волосы и улыбаясь, но ничего не говоря, и по особенному блеску его глаз я догадывался, что с ним произошло что-нибудь «музыкальное». На мои расспросы он сперва не отвечал, но под конец признавался, что был в концерте... Потом неожиданно появлялись его стихи, насыщенные музыкальным вдохновением... Мне часто казалось, что для поэтов, даже самых подлинных, контакт со звучащей, а не воображаемой музыкой не является необходимостью и их упоминания о музыке носят скорее отвлеченный, метафизический характер. Но Мандельштам представлял исключение; живая музыка была для него необходимостью. Стихия музыки питала его поэтическое сознание, как и пафос государственности, насыщавший его поэзию»[3].

В 1899 году ребенка отдали в первый класс только что открытой общеобразовательной школы князя Тенишева, через год преобразованной в Тенишевское коммерческое училище. Об этом начинании стоит рассказать немного подробнее. В это время росло недовольство школьным образованием. Попытки проведения реформы, в которых участвовали и некоторые чиновники Министерства народного просвещения, терпели неудачу, наталкиваясь каждый раз на нежелание Императора. Тогда группа педагогов посвятила в свои планы Вячеслава Николаевича Тенишева (1844–1903), известного своей благотворительной деятельностью на ниве отечественной культуры, науки и просвещения. Тенишев, в ту пору уже отошедший от предпринимательской деятельности и занимавшийся исследованиями в области этнографии и социологии, на проект откликнулся. Поскольку все гимназии были подведомственны Министерству народного просвещения, решено было, чтобы уйти от этой опеки, организовать школу под вывеской коммерческого училища (они находились тогда в ведении Министерства финансов). Был куплен земельный участок, и к 1900 году архитектор Р. А. Берзен построил на нем здание училища (Моховая, 33–35), и поныне остающееся лучшим школьным зданием России. Уже в то время здесь были физический и химический классы, приспособленные для проведения элементарных опытов, небольшая астрономическая обсерватория и, наконец, прекрасная аудитория, спроектированная как античный амфитеатр. Когда князь умер и училище лишилось дотаций, собственником стало товарищество педагогов, владевшее училищем на паях. Аудиторию начали сдавать для проведения лекций, вечеров и диспутов.

В училище установилась атмосфера педагогического эксперимента. Здесь не было ни дневников с оценками, ни классных кондуитов; не сдавали и переходные — из класса в класс — экзамены. Только выпускные экзамены пришлось сохранить: ведь нужно было выдавать аттестаты, а в них должны были фигурировать оценки по дисциплинам.

В 1904 году преподавателем в училище был принят Владимир Васильевич Гиппиус. Поэт-декадент, в пору юности — товарищ Ивана Коневского и Александра Добролюбова (в это время среди поэтов имена уже легендарные), Гиппиус по праву ощущал себя родоначальником того направления в русской литературе, которое позднее предстало как символизм. Ему целиком посвящена глава «В не по чину барственной шубе» в «Шуме времени».

К 1905 или 1906 году относятся первые стихотворные опыты Мандельштама. Самые ранние из дошедших до нас стихи связаны с впечатлениями от разгрома восстания крестьян в Зегевольде, упоминающегося в «Шуме времени»: то было время, когда вслед за поражениями России в Русско-японской войне поднялось революционное движение, нашедшее широкий отклик в среде студенческой и школьной молодежи. В это время Мандельштам сблизился со своим одноклассником Борисом Синани, отец и старшая сестра которого были связаны с активистами партии эсеров. Оба юноши тогда же вошли в эсеровскую молодежную организацию, задачей которой была агитация — «подвиг начинался с пропагандистского искуса»[4]. Вскоре он от этих настроений отходит, переосмысливая свой порыв, не без влияния Вл. Гиппиуса, в духе религиозно-философских веяний времени. «Первые мои религиозные переживания относятся к периоду моего детского увлечения марксистской догмой и неотделимы от этого увлечения... Я прошел 15-ти лет очистительный огонь Ибсена — и хотя не удержался на «религии воли», но стал окончательно на почву религиозного индивидуализма и антиобщественности» — писал, с присущим ему максимализмом взглядов, юный поэт своему учителю литературы в апреле 1908 года из Парижа[5].

После окончания училища в 1907 году он уезжает в Париж, чтобы слушать лекции в Сорбонне — старейшем университете Франции. Занятия посещает мало, живет в Париже уединенно, отдавая время чтению и писанию стихов и прозы. Возвратившись в следующем году в Петербург, пытается поступить в университет, но терпит неудачу (прием лиц иудейского вероисповедания, к которому Мандельштам был причислен по национальной традиции, ограничивался тогда трехпроцентной нормой). Весной 1909 года он попадает на занятия по стихосложению, которые вел в своей квартире — знаменитой «Башне» — Вячеслав Иванов, имя которого, как и имена Федора Сологуба, Константина Бальмонта, Валерия Брюсова, Александра Блока и Андрея Белого, знаменовало собой вершину поэтических достижений тех лет. Вячеслав Иванов оценил дарование Мандельштама и оказывал ему поддержку на его пути поэта — вероятно, он и рекомендовал стихи Мандельштама в только что основанный журнал «Аполлон», в девятом номере (июль — август) которого за 1910 год и состоялся его поэтический дебют. С осени 1909 года он слушает лекции в Гейдельбергском университете; летом 1910 и 1911 годов путешествует с семьей по Швейцарии и Германии, посещает Рим и Геную. В 1910 году он знакомится с деятелем Религиозно-философского общества С. П. Каблуковым, сразу оценившим поэтическое дарование юноши и много ему содействовавшим вплоть до своей смерти в 1919 году.

В мае 1911 года, в Выборге, Мандельштам крестился и перешел в епископско-методистское исповедание. Осенью поступил на романо-германское отделение Петербургского университета, но занятий почти не посещал: весь год он живет в Финляндии, только наездами бывая в Петербурге — на концертах, собраниях Общества ревнителей художественного слова при «Аполлоне» и на заседаниях Цеха поэтов, в который он вошел к этому времени. Цех был основан Н. С. Гумилевым и С. М. Городецким в противовес уже названному выше Обществу ревнителей художественного слова, возглавлявшемуся Вяч. Ивановым; он был призван объединить поэтическую молодежь, искавшую для себя путей вне еще недавно безраздельно господствовавшего символизма. У последовательно шедших этим путем постепенно складывается общее мировоззрение и осознаются те поэтические приемы, которые все больше начинают определять характер поэзии заявившей о себе к концу осени 1912 года группы акмеистов — Н. Гумилева, А. Ахматовой, О. Мандельштама, С. Городецкого, М. Зенкевича, В. Нарбута (Георгий Иванов и, позднее, Георгий Адамович разделяли устремления группы, но формально не были в нее включены). Органом группы на короткое время стал «Аполлон», на страницах которого в первом номере 1913 года были помещены программные статьи Гумилева и Городецкого. В следующих номерах появились две статьи Мандельштама, также программного характера, — «О собеседнике» и «Франсуа Виллон» (№ 2 и 4). Критикой новое направление было встречено недоброжелательно, и только в 1916 году В. М. Жирмунский в статье «Преодолевшие символизм» дал поэтам группы сочувственную и содержательную характеристику[6]. В конце марта 1913 года вышел и первый сборник Мандельштама, названный, в соответствии с провозглашенной в статье «Утро акмеизма» концепцией, «Камнем». На этот год приходится создание лучших стихов книги — «Адмиралтейства» и «Петербургских строф», надолго запомнившихся современникам и неизменно включавшихся с этого времени в антологии.

В это время мы видим Мандельштама уже окончательно и безоглядно вступившим на поприще поэта. Не имея заработков, он существует почти исключительно на средства, которые не очень щедро дает отец, дела которого к этому времени пошатнулись; живет, отделившись от родителей, то в Финляндии (в 1911–1912 годах значительную часть времени), то снимает комнату в Петербурге. Он довольствуется малым и естественно живет жизнью петербургской богемы, не отождествляя, однако, себя с нею, — как сказано в первой редакции одного из стихотворений «Камня»:

В душном баре иностранец,

Я нередко, в час глухой,

Уходя от тусклых пьяниц,

Становлюсь самим собой.

(«Дев полуночных отвага...»)

Период «Камня» совпал со временем расцвета русской культуры — ее «серебряным веком», но он пришелся также и на завершение «петербургского периода» русской истории. Рубежом стала Первая мировая война. На ее начало Мандельштам откликнулся еще совершенно в духе тютчевского «зрителя высоких зрелищ» стихотворением «Европа». Конец 1914 года отмечен в биографии поэта усвоением историософских идей П. Я. Чаадаева, отразившихся в стихах и статье, помещенной в 1915 году «Аполлоном» (№ 6/7). В конце 1915 года выходит второе, расширенное издание «Камня».

«Его дружба с женщинами, при всей глубине и страстности чувства, была твердыми мостами, по которым <Гете> переходил из одного периода жизни в другой», — написал Мандельштам в радиокомпозиции «Молодость Гете» (1935)[7]. Конечно, эта мысль преломилась сквозь собственный жизненный опыт. Дружба с Мариной Цветаевой, влюбленность в нее были для Мандельштама мостом из «Камня» в «Tristia» — книгу высокой поэтической зрелости. Они были знакомы по Коктебелю с лета 1915 года, но взаимное увлечение испытали в январе 1916 года, когда Цветаева приехала в Петроград со своими новыми, посвященными Германии стихами:

Ты миру отдана на травлю,

И счета нет твоим врагам!

Ну как же я тебя оставлю?

Ну как же я тебя предам?

(«Германии»)

Стихи эти во время войны с Германией звучали вызывающе смело. Ответом был «Зверинец» Мандельштама:

Отверженное слово «мир»

В начале оскорбленной эры...

Первую половину года поэт проводит в Москве; об этом периоде его биографии известно мало — только много сказавшие стихи его и Цветаевой, вошедшие позднее в «Tristia» и «Версты». Летом он живет в Коктебеле, а осенью возвращается в Петроград, чтобы стать свидетелем неотвратимо приближавшейся революции. В стихах этой осени — отзвуки угасания императорской России:

Обиженно уходят на холмы,

Как Римом недовольные плебеи,

Старухи-овцы — черные халдеи,

Исчадье ночи в капюшонах тьмы...

Им нужен царь и черный Авентин...

После Февраля 1917 года поэт, как сказано позднее в стихах, «от рева событий мятежных» — «бежит к нереидам на Черное море»: весной живет в Алуште в кругу петербургских знакомых, осенью — в Феодосии. Но — оказывается в Петрограде как раз в миги «высоких зрелищ»: во время июньских событий и перед 25 октября, в предвидении выступления большевиков. Октябрьскую революцию он воспринимает как катастрофу и печатает антиленинское стихотворение «Когда октябрьский нам готовил временщик...»[8]. В конце 1917 — начале 1918 года Мандельштам вместе с Ахматовой принимает участие в концертах Политического Красного Креста, выручка от которых направлялась заключенным в Петропавловской крепости членам Временного правительства, среди которых был и его знакомый по Религиозно-философскому обществу А. В. Карташев. Источником средств к существованию тогда могла быть только государственная служба, и Мандельштам служит — сначала в Комиссии по разгрузке Петрограда, а после переезда в Москву в мае 1918 года — в отделе реформы школы Комиссариата народного просвещения[9]. Летом этого года произошла одна из тех громких историй, которые окрасили мандельштамовскую биографию. В московском кафе, где собирались поэты, Яков Блюмкин, один из видных эсеровских деятелей (эсеры входили тогда в состав правительства), работавший в ЧК, стал похваляться, что жизнь и смерть взятых под арест заложников находятся в его руках, и кстати упомянул о том, что подписал приговор о расстреле одному из заключенных. Мандельштам возмутился, выхватил из рук Блюмкина и порвал ордер (хотя имя намеченной жертвы было ему совершенно неизвестно), а на следующий день убедил Ларису Рейснер ехать к Дзержинскому. Поездка состоялась, и жизнь человека была спасена. История приобрела огласку, Блюмкин искал Мандельштама, чтобы с ним расправиться, и тому пришлось на время уехать из Москвы[10].

В феврале 1919 года Мандельштам уехал из Москвы, «столицы непотребной»[11], на юг России. В Харькове он работал в Наркомпросе Украины, а в апреле вместе с Наркомпросом переехал в Киев. Город в это время был переполнен беженцами с севера, среди них было много петербуржцев, знакомых Мандельштама. Было в Киеве и подобие петербургской «Бродячей собаки» — ХЛАМ («Художники. Литераторы. Артисты. Музыканты»). Вскоре после приезда Мандельштам познакомился с Надеждой Яковлевной Хазиной, через полтора года ставшей его женой и верным другом. «Вторая книга» ее воспоминаний вводит читателя в «карнавальную» жизнь майского Киева, описывает энтузиазм молодежи, приветствовавшей советскую власть и любившей «Левый марш» Маяковского, выступления Мандельштама на вечерах поэзии. 30 августа Красная армия оставила Киев (впечатления этого дня отразились в стихотворении 1937 года «Как по улицам Киева-Вия...»). Пробыв еще некоторое время в городе, поэт пробирается в Феодосию, потом живет в Коктебеле, затем снова в Феодосии — городе, занятом войсками, полуголодном, напомнившем Мандельштаму о «средиземноморской республике» Флоренции или Венеции. И здесь, как в Киеве, не прекращалась жизнь артистическая — существовал Феодосийский литературно-артистический кружок (ФЛАК), где устраивались вечера поэзии, приносившие крохотную толику денег, конечно, совершенно недостаточную, чтобы прожить на них сколько-нибудь долго. Подкармливали Мандельштама, как и других заезжих литераторов, знакомые знакомых и «меценаты» — феодосийские дельцы, считавшие себя приобщенными искусству. В очерке «Начальник порта» (из мемуарного цикла «Феодосия») он описал этих меценатов: «Чтоб понять, чем была Феодосия при Деникине — Врангеле, нужно знать, чем она была раньше. У города был заскок — делать вид, что ничего не переменилось, а осталось совсем, совсем по-старому. В старину же город походил не на Геную, гнездо военно-торговых хищников, а скорее на нежную Флоренцию. В обсерватории, у начальника Сарандинаки, не только записывали погоду и чертили изотермы, но собирались еженедельно слушать драмы и стихи как самого Сарандинаки, так и других жителей города. Сам полицмейстер однажды написал драму. Директор Азовского банка — Мабо — был более известен как поэт. А когда Волошин появлялся на щербатых феодосийских мостовых в городском костюме: шерстяные чулки, плисовые штаны и бархатная куртка, — город охватывало как бы античное умиленье и купцы выбегали из лавок»[12].

Во ФЛАКе бывали подпольщики-коммунисты, и Мандельштам познакомился с некоторыми, что послужило причиной ареста его белыми властями летом 1920 года, когда поэт готовился уехать из Феодосии в Батум (по некоторым сведениям, он согласился везти конспиративную почту). Перед тем Мандельштам порвал отношения с М. А. Волошиным: тот написал незаслуженно порочащее Мандельштама письмо к их общему знакомому — начальнику порта Новинскому; Мандельштам, узнав о его содержании, ответил оскорбляющим письмом Волошину[13] (примирение поэтов состоялось лишь в 1924 году). Мандельштама из тюрьмы вызволили — хлопотали В. Вересаев, М. Кудашева, М. Волошин, но главная заслуга в его освобождении принадлежит полковнику Цыгальскому, герою очерка «Бармы закона». Освободившись из тюрьмы, Мандельштам едет в Батум, где опять попадает под арест (военные власти правительства Грузии были связаны с белогвардейской разведкой). Мандельштама вместе с братом Александром, который сопутствовал ему во всех описываемых странствиях, должны были выслать обратно в Феодосию, но помог случай — конвойный Чигуа, проникшийся симпатией к поэту, доставил арестованного к гражданскому губернатору Батума, которому имя Мандельштама оказалось известно (эпизод описан в очерке «Возвращение»). Снова переезды — в Тифлис, опять в Батум, снова в Тифлис — и отъезд отсюда в Россию. В Петроград Мандельштам вернулся в октябре; поселился в Доме искусств. Его новые стихи, писавшиеся в годы странствий, были встречены приветственно и высоко оценены и друзьями-акмеистами, и слушателями. Стихи «понравились и взволновали» А. Блока[14].

В ноябре 1920 года Мандельштам переживает увлечение Ольгой Николаевной Арбениной, тогда актрисой Александрийского театра, и пишет цепь стихотворений, замкнувших собой книгу «Tristia». Но его любовь осталась неразделенной — встречи с Арбениной прекратились, прекратились и стихи. «Как воспоминания о пребывании Осипа в Петербурге в 1920 году, — писала Ахматова в «Листках из дневника», — кроме изумительных стихов к О. Арбениной, остались еще живые, выцветшие, как наполеоновские знамена, афиши того времени — о вечерах поэзии, где имя Мандельштама стоит рядом с Гумилевым и Блоком»[15].

К этому времени определились основные черты поэтического стиля Мандельштама. Центр тяжести мандельштамовской поэтики — в смысловой насыщенности стиха. Она создается вовлечением в сюжет стихотворения «чужого слова». Еще В. М. Жирмунский в статье «Преодолевшие символизм» (1916) применил к ней термин Ф. Шлегеля «поэзия поэзии» («можно назвать его стихи не поэзией жизни, а “поэзией поэзии”»)[16]. Л. Я. Гинзбург это качество определяла как «поэтику ассоциаций»[17]. Позднее К. Ф. Тарановский углубил понимание ее природы, показав у Мандельштама характер взаимодействия «текста» и «подтекста» («чужого слова») в обнимающем оба «контексте». Это качество поэзии — не новое. Вот что пишет о нем применительно к поэзии XIX века В. Э. Вацуро: «Культура коллективна по самому своему существу, и каждая культурная эпоха — непрерывный процесс взаимодействия творческих усилий ее больших и малых деятелей, процесс миграции идей, поэтических тем и образов, заимствований и переосмыслений, усвоения и отторжения. Это многоголосие — форма и норма ее существования. Творчество гения вырастает на таком полифоническом субстрате; оно усваивает себе, интегрирует, преобразует «чужие» идеи и образы... и потому, например, установление реминисценций и даже цитат из чужих стихов у Пушкина и Лермонтова... вовсе не бесплодное занятие. Цитата, реминисценция может функционировать в тексте как «чужое слово» и менять в нем акценты, может дать нам материал для наблюдений над технологией поэтической работы, — наконец, она наглядно показывает нам связи великого поэта с традицией и плотность поэтической среды, из которой он вырос»[18].

Новое у Мандельштама в этой области — стремление сохранить обособленность «чужого слова». Он выделяет его в смысловом строе стихотворения и дополнительными средствами усиливает его диалогическую функцию. Удачи на этом пути позволили Мандельштаму предельно увеличить смысловую емкость стиха («уплотненность», «удельный вес» — слова из арсенала манифестов акмеизма периода его «бури и натиска»). Мандельштам хорошо знал это свойство собственной поэтики и сравнивал свой стих с «брюссельским кружевом», где «воздух» — чужое слово: «Настоящий труд — это брюссельское кружево, в нем главное то, на чем держится узор: воздух, проколы, прогулы» («Четвертая проза»).

Отвечая на вызов времени в 1930-е годы, Мандельштам изменяет способ творческого воплощения (идейно ему соответствует путь к месту гражданского поэта). Место культурного «чужого слова» занимает слово анонимное — фольклор, ненормативная лексика, элементы жаргона газеты и канцелярии. Свою речь поэт насыщает новообразованными словами (окказиональные неологизмы: жизняночка, самосогласье) и шире пользуется первоначальным смыслом слов (явление реэтимологизации). Поэзия Мандельштама приобретает совершенно новое лицо и в то же время сохраняет легко узнаваемый мандельштамовский стиль: принадлежность культуре собственного слова резко усиливается за счет контрастов, высокого эмоционального накала, резкости и очерченности смысловых планов.

Инструментом поэтики Мандельштама остается метафора. Здесь уместно напомнить о том, что метафора как лингвистическое явление есть одно из средств познания мира, в том числе познания научного[19]. Раскрывая свою поэтику в «Разговоре о Данте» (1933), Мандельштам писал: «Я сравниваю — значит, я живу, — мог бы сказать Дант... Ибо для нашего сознания (а где взять другое?) только через метафору раскрывается материя, ибо нет бытия вне сравнения, ибо само бытие есть сравнение» (черновая запись). Основное средство диалога с «чужим словом» в стихе Мандельштама — развертывание (реализация) метафоры «чужого слова». Мандельштам в равной степени совершенствует все элементы стиха — ритм (ему врожденный), строфику, мелодику, приводя их в гармоническое равновесие. «Мандельштам решает одну из труднейших задач стихового языка. Уже у старых теоретиков есть трудное понятие “гармонии” — “гармония требует полноты звуков, смотря по объятности мысли”, причем, как бы предчувствуя наше время, старые теоретики просят не смешивать в одно “гармонию” и “мелодию”»[20].

В 1910-е годы сложилось и мировоззрение Мандельштама. Выше мы уже цитировали его письмо к Вл. Гиппиусу из Парижа, в котором говорилось о связи собственных «первых религиозных переживаний» с «марксистской догмой». Е. А. Тоддес обратил внимание на то, что психологическая закономерность такой связи была раскрыта Н. А. Бердяевым: «Русский духовный ренессанс имел несколько истоков. Как это ни странно на первый взгляд, но одним из его истоков был русский марксизм... Марксизм по своему характеру располагал к построению широких и целостных историософских концепций, в нем были сильны мессианские элементы... Я убежден в том, что для некоторых, например для о. С. Булгакова, марксизм был своеобразной теологией и они вкладывали в него свои религиозные инстинкты», и позднее: «Я сейчас склонен думать, что одни и те же мотивы привели меня к революции и к религии»[21].

Острота поисков была обусловлена уходом поэта из генетически родственной национальной и религиозной (но не языковой) среды в мир родного (русского) языка, через христианство имевшего момент культурной преемственности от иудейской религии (Ветхий Завет)[22]. Поиски в области христианской эстетики, вокруг которых раскрываются тематические и сюжетные планы его стихов и прозы, увенчались в эссе «Скрябин и христианство» (1917): «Христианское искусство — всегда действие, основанное на великой идее искупления. Это бесконечно разнообразное в своих проявлениях «подражание Христу», вечное возвращение к единственному творческому акту, положившему начало нашей исторической эре. Христианское искусство свободно... Никакая необходимость, даже самая высокая, не омрачает его светлой внутренней свободы, ибо прообраз его, то, чему оно подражает, есть само искупление мира Христом. Итак, не жертва, не искупление в искусстве, а свободное и радостное подражание Христу — вот краеугольный камень христианской эстетики. Божественная иллюзия искупления, заключающаяся в христианском искусстве, объясняется именно этой игрой с нами Божества, которое позволяет нам блуждать по тропинкам Мистерии, с тем чтобы мы как бы сами от себя напали на искупление, пережив катарсис, очищение в искусстве»[23].

Обширность идейно-тематического диапазона в творчестве Мандельштама не позволяет представить его в настоящем очерке даже бегло, и мы вынуждены отослать читателя к работе С. С. Аверинцева[24] и к уже упомянутой статье Е. А. Тоддеса[25].

Притягательность, которой обладают стихи Мандельштама, обусловлена и широтой отклика на проблемы, которые порождало его время, той полнотой, с которой поэт сумел воплотить собственное «я», сделать стихи влияющими на судьбу поступками, фактами собственной биографии[26], и соотнесенностью их с вневременными, вечными ценностями:

И твой, бесконечность, учебник

Читаю один, без людей...

(«И я выхожу из пространства...»)

* * *

Летом 1921 года Мандельштам, получив известия из Киева, где его ждала Надя Хазина, едет туда, и вместе они отправляются в Закавказье, по маршруту Ростов — Кисловодск — Баку — Тифлис — Батум — Сухум — Новороссийск. Из знаменательных встреч этой поездки — посещение Вяч. Иванова в Баку, где Иванов преподавал в университете, и знакомство в Батуме с Михаилом Булгаковым. Спустя год, весной 1922 года, Мандельштамы через Киев (где они поженились) возвращаются в Москву и поселяются в Доме Герцена — писательском общежитии на Тверском бульваре. Начался новый период жизни — период зрелости. Мандельштам стал женат — и это так не подходило к облику его юности, который хорошо помнили его эмигрировавшие приятели.

«Мы поселились в Москве, и я никогда не видела Мандельштама таким сосредоточенным, суровым и замкнутым, как в те годы», — писала об этом времени Н. Я. Мандельштам[27]. Стихи угасали, их вытесняли переводы, в большинстве своем прозаические, — только они и приносили деньги на пропитание. Творчество Мандельштама (как и Ахматовой) было признано «классово чуждым», и имя его с середины 1920-х годов постепенно исчезает из списков сотрудников периодических изданий.

С 1924 по 1928 год Мандельштамы живут в Ленинграде — снимают комнату на ул. Герцена, а затем в Детском Селе, в размещенном тогда в здании Лицея пансионате. Портрет Мандельштама этих лет оставила в своих воспоминаниях знакомая семьи, Иза Давыдовна Ханцин[28]: «Все мы, во всяком случае большинство, принадлежим к какой-нибудь породе животных — Осип Эмильевич был похож на птицу; это птичье сказывалось во всем. Его голова была чуть поднята кверху и наклонена набок при опять же птичьей летящей походке. Его лицо всегда обращало на себя внимание из-за необыкновенно выразительных глаз — страданье в них сменялось нежностью, задумчивостью; иногда в них было отсутствующее выражение.

Главным в этом человеке была эмоциональная окраска всего, что бы он ни делал: на все повышенная реакция. Он был легко раним и впечатлителен, очень остро все воспринимал.

На протяжении всех лет, что я его знала, он подсознательно — а возможно, и сознательно — сопротивлялся всему бытовому... Ему было все равно, что на нем надето. Вот пример: в Ростове он отправился в парикмахерскую, потом зашел за нами в Кафе поэтов и сказал, что забыл в парикмахерской шляпу; мы все отправились за шляпой, но гардеробщик выгнал нас, сказав, что Мандельштама он видит впервые. Оказалось, что за углом есть другая парикмахерская, туда Осип Эмильевич пошел уже один — мы побоялись. На этот раз он не ошибся и вышел в шляпе — но в какой! — это было что-то вроде котелка неопределенного цвета и формы, в который Мандельштам почти провалился.

— Ося, что у тебя на голове?! — говорила Надя. Он удивлялся: — Как, разве это не моя шляпа? — Мандельштам не знал своих вещей. И вещи не любили его и убегали от него, все пропадало. Надежда Яковлевна без конца искала исчезнувшие вещи.

Так же он относился и к деньгам — радовался им и очень легко, сам не зная на что, тратил, так что денег, как правило, не было... Создать ему быт Надежда Яковлевна не могла, он разрушал его тут же, да она и сама не очень это умела — в чем-то они были очень похожи. Их взаимные отношения доходили до общего дыхания. Ей было много хлопот с ним: она старалась уберечь его от непонимания и нападок, она боялась отпускать его одного — он не умел соблюдать правил так называемого порядка, в котором очень плохо разбирался, и потому боялся уличной администрации — милиционеров и управхозов; кроме того, он был рассеян. Эта постоянная боязнь чего-то ощущалась в нем постоянно, он словно предчувствовал свой рок.

Как чтец своих стихов Мандельштам незабываем. Ему была присуща поразительная музыкальность, и ритм стихов он ощущал и передавал не как производную метра, а как музыку. Ритм был ему врожден. Свои стихи он оркестровал поразительно, и как поэт, и как чтец. Интонации его были очень выразительны и разнообразны — все это делало стихи в его устах еще значительнее»[29].

Вторая половина 1920-х годов прошла под знаком переводной работы. К этому вынуждала болезнь жены — у нее подозревали туберкулез, и ей нужен был крымский климат; до 1929 года она проводила в Крыму почти все зимы. Переводы тогда оплачивались очень скупо, а сроки выполнения назначались смехотворно малые — два-три месяца на книгу объемом приблизительно с «Тиля Уленшпигеля» Шарля де Костера; издательства и сроками, и оплатой толкали переводчиков на откровенную халтуру. В порядке вещей была так называемая «редактура», означавшая «перелицовку» старых дореволюционных переводов. Вокруг одного из переводов, как раз из-за помянутого «Уленшпигеля», и разыгралась история, итогом которой стало освобождение Мандельштама от переводческого ярма. Ей предшествовала еще одна история, так же, как и «уленшпигелевское дело», попавшая в «Четвертую прозу». Государственная политика все больше ужесточалась. Проводились массовые высылки бывших нэпманов из городов; в 1928 году велась кампания по борьбе с «экономической контрреволюцией». В это время Мандельштам узнал о приговоренных к расстрелу за служебное преступление людях и, пораженный жестокостью приговора, вступился за них (никого из них лично он не знал). Действовал он энергично, пришлось обращаться ему и к Н. И. Бухарину, и в результате приговор был смягчен. Вскоре вышел «Тиль Уленшпигель» — книга, для издания которой Мандельштам отредактировал и свел два старых перевода — А. Горнфельда и В. Карякина. Против практики издательств в отношении переводной литературы (о ней речь шла выше) Мандельштам выступил еще в 1926 году, напечатав статью «Жак родился и умер». Но, работая для издательств, Мандельштам был вынужден прибегать к методам, которые там практиковались. По вине издательства на титульном листе книги было означено: «перевод О. Мандельштама»; несмотря на поправку, напечатанную в газете по требованию Мандельштама, и его письменное извинение в допущенной издательством ошибке, Горнфельд выступил со статьей, обвиняющей Мандельштама; Карякин подал иск в суд. Суд решил дело в пользу ответчика, но в 1929–1930 годах дело продолжало рассматриваться в комиссиях Федерации объединений советских писателей (ФОСП) и поставило Мандельштама на грань нервного истощения. Он заявляет о разрыве с «литературой» и делает попытки получить работу преподавателя.

Еще в 1928 году Николай Иванович Бухарин помог поэту выпустить «Стихотворения» (тогда же вышли «Египетская марка» и сборник статей «О поэзии»), теперь он помогает Мандельштаму в поисках работы. В августе 1929 года Мандельштам получает место в «Московском комсомольце», ведет литературный отдел; молодые авторы к нему тянулись, работа налаживалась. Но в январе следующего года газета закрылась; он снова вынужден искать службу. На запрос Бухарина откликнулся нарком просвещения Армении, и весной 1930 года Мандельштамы едут в Ереван (перед этим жили полтора месяца в батумском санатории). Они живут в гостинице, совершая оттуда поездки по стране — в Эчмиадзин, Ленинакан, Шушу, на Севан. Новые впечатления, впечатления от страны древней христианской культуры, находившейся на границе с мусульманским миром и со времен средневековья подвергавшейся с этой стороны опустошительным завоеваниям, отразились в стихах ближайших лет. Здесь, во дворе ереванской мечети, Мандельштам познакомился с Б. С. Кузиным, молодым ученым-биологом, знавшим и любившим его стихи и впоследствии ставшим тем другом, которому посвящены стихи «К немецкой речи». Мандельштам в Армении не остался; он возвращается в Россию через Тифлис.

Пребывание в Тифлисе ознаменовалось становлением нового, после почти пятилетнего перерыва, стихотворного цикла. Творческий подъем возвращает Мандельштаму волю к жизни и энергию; уже нет в мыслях следа недавней истории с «Уленшпигелем», забыта начавшая уже проявляться одышкой болезнь сердца; навстречу своей судьбе, навстречу надвигающимся темным временам Мандельштамы возвращаются в Ленинград. С этого времени, начиная от стихов «каторжного цикла» и до гибели, поэт являет собой подлинное чудо творческой свободы, освобождения от пут земного существования, идет наперекор судьбе.

В Ленинграде «устроиться» оказалось невозможно — отказал в поддержке Н. С. Тихонов, влиятельный член Ленинградской писательской организации. Жилья нет, и Мандельштамы живут врозь, он — у брата (в его квартире, на 8-й линии Васильевского острова, вскоре было написано стихотворение «Я вернулся в мой город, знакомый до слез...»), жена — у своей сестры, воспитательницы детей в одной из ленинградских семей. Состоялся переезд в Москву, но и здесь жизнь остается скитальческой: по квартирам родственников и знакомых, часто — врозь с женой. Жить было не на что. По ходатайству Бухарина Мандельштаму (как и Ахматовой) Совнарком назначает пенсию — «за заслуги в русской литературе»; ее, впрочем, хватало только на оплату жилья. В конце 1931 года поэта кое-как устраивают с жильем — вновь в Доме Герцена, в маленькой комнате писательского общежития. Между тем поток стихов не слабел, и удалось сделать несколько публикаций в журналах: Мандельштам заявлял о себе как поэт действующий, как поэт с новым голосом.

В 1932 году обстановка неблагополучия вокруг Мандельштама еще более сгущается. То был год, когда Мандельштам близко сошелся с молодыми биологами, работавшими в Зоологическом музее, знакомыми Б. С. Кузина, неоламаркистами. Влиянию общения с ними обязаны лучшие страницы «Путешествия в Армению» и стихотворение «Ламарк» — шедевр этого года. В середине 1932 года Кузина арестовывают по одному из мифических обвинений, которые тогда применялись. Однако времена были, по выражению Ахматовой, «еще вегетарианские», и после хлопот и заступничества (Мандельштам обращался, в частности, к влиятельной М. С. Шагинян) Кузина освободили. Тогда в руках поэта была довольно крупная сумма денег, полученная от издательства за подготовленное, но не вышедшее в свет двухтомное собрание сочинений. Большая часть денег была внесена за пай в кооперативной пристройке к дому на ул. Фурманова, здесь Мандельштамы в конце 1933 года получили двухкомнатную квартиру, «воспетую» в стихах того же времени; на остальные поехали в Крым, взявши с собой Кузина, нуждавшегося в передышке после тюрьмы. Вдова А. С. Грина пригласила их к себе. В Старом Крыму они видели картины ужасающего голода среди крестьян, данью сочувствия стало «контрреволюционное» стихотворение «Холодная весна. Бесхлебный робкий Крым...». В стране установился один из самых жестоких в истории тиранических режимов. Мандельштам, с 1931 года готовившийся говорить «за всех» («Отрывки уничтоженных стихов»), пишет «Мы живем, под собою не чуя страны...» и, читая эти стихи знакомым, предает огласке. Тогда же в каблук туфли он прячет лезвие безопасной бритвы — оно будет извлечено в следственной тюрьме, вены будут перерезаны, но уйти из жизни помешают бдительные тюремщики. Об этом времени Ахматова писала: «...тень неблагополучия и обреченности лежала на этом доме. Мы шли по Пречистенке (февраль 1934 года), о чем говорили, не помню. Свернули на Гоголевский бульвар, и Осип сказал: «Я к смерти готов». Вот уже двадцать восемь лет я вспоминаю эту минуту, когда проезжаю мимо этого места... К этому времени Мандельштам внешне очень изменился: отяжелел, поседел, стал плохо дышать — производил впечатление старика (ему было 42 года), но глаза по-прежнему сверкали. Стихи становились все лучше, проза тоже... Я очень запомнила один из наших тогдашних разговоров о поэзии. О. Э., который очень болезненно переносил то, что сейчас называют культом личности, сказал мне: «Стихи сейчас должны быть гражданскими» — и прочел «Мы живем, под собою не чуя страны...». Примерно тогда же возникла его теория «знакомства слов». Много позже он утверждал, что стихи пишутся только как результат сильных потрясений, как радостных, так и трагических. О своих стихах, где он хвалит Сталина («Мне хочется сказать не Сталин — Джугашвили», 1937), он сказал мне: «Я теперь понимаю, что это была болезнь».

13 мая 1934 года его арестовали. В этот самый день я после града телеграмм и телефонных звонков приехала из Ленинграда, где незадолго до этого произошло его столкновение с Толстым...[30] Ордер на арест был подписан самим Ягодой[31]. Обыск продолжался всю ночь. Искали стихи, ходили по выброшенным из сундучка рукописям. Мы все сидели в одной комнате. Было очень тихо. У Кирсанова, за стеной, играла гавайская гитара. Следователь при мне нашел «Волка»[32] и показал О. Э. Он молча кивнул. Прощаясь, поцеловал меня. Его увели в семь утра... Пастернак, у которого я была в тот же день, пошел просить за Мандельштама в «Известия» к Бухарину, я — в Кремль, к Енукидзе. (Тогда проникнуть в Кремль было почти чудом. Это устроил актер Русланов через секретаря Енукидзе.) <...> Навестить Надю из мужчин пришел один Перец Маркиш, а в это время бывший синдик Цеха поэтов, бывший Сергей Городецкий, выступая где-то, произнес следующую бессмертную фразу: «Это строчки той Ахматовой, которая ушла в контрреволюцию», так что даже в «Лит. газете», которая напечатала об этом собрании отчет, подлинные слова оратора были смягчены»[33]. Мандельштамы прибыли в Чердынь — предписанное место ссылки — в июне 1934 года. Путь туда — через Свердловск и Соликамск — отразился во вскоре написанных стихах — «Кама», «День стоял о пяти головах...». Телеграммы правительству об остро развившейся болезни поэта (см. примечания к «Стансам») дали результат, место ссылки было заменено на Воронеж, куда, после новой изнурительной поездки в обратном направлении, прибыли в июле. Здесь в течение некоторого времени жизнь налаживается — рядом, в Москве, были друзья и близкие, помогавшие материально. Поэт находит второстепенную литературную работу — пишет рецензии и очерки для воронежской газеты и журнала, ему разрешались поездки по области; несколько позже — работает литконсультантом в воронежском Большом Советском театре. Возле Мандельштамов образуется небольшой круг знакомых — два-три человека из ссыльных литераторов. Из них назовем Сергея Борисовича Рудакова, высланного из Ленинграда за дворянское происхождение после убийства Кирова; в Воронеже он появился весной 1935 года. Рудаков собрал значительный биографический материал о поэте.

Мандельштам пользовался книгами из тогда богатой библиотеки Воронежского университета, бывал в Воронежском музее, обладавшем собранием античной керамики (из эвакуированного в годы Первой мировой войны в Воронеж музея Юрьевского университета). Из друзей навестить Мандельштама приезжали Ахматова и Э. Г. Герштейн.

Относительное благополучие прервалось осенью 1936 года, с началом новой волны репрессий. Работу больше не предоставляли, и Мандельштамы жили на деньги, собранные друзьями и знакомыми (особенно следует отметить отзывчивость и щедрость Б. Л. Пастернака). В последний воронежский год Мандельштамы обретают друга — Наталью Евгеньевну Штемпель, образ которой запечатлен в стихах 1937 года.

С декабря 1936 года и до самого отъезда из Воронежа в середине мая 1937 года у поэта длится небывалый по интенсивности творческий период, давший в числе шедевров «Стихи о неизвестном солдате». Зимой 1936/1937 года он пишет «Стихи о Сталине» — в тщетной, как оказалось позднее, попытке сохранить себе жизнь. Позже, в Москве, в конце 1937 года, он просил Н. Е. Штемпель эти стихи уничтожить (экземпляр был дан ей в Воронеже на сохранение), а в разговоре с Ахматовой назвал их, как уже упоминалось, обусловленными «болезнью»[34].

В мае 1937 года закончился срок ссылки. Мандельштамы возвращаются в Москву. Радость возвращения, встреч с друзьями омрачается новостью: их не прописывают, по закону о ссыльных им запрещено жить в Москве; в квартиру несколько раз является милиция. Из Москвы пришлось уехать. На лето Мандельштамы сняли комнату в Савелове, небольшом городке на берегу Волги, на зиму переехали в Калинин. Они часто приезжают в Москву: поэт стремится пробить дорогу своим стихам, прорваться к читателю, он без конца обращается в Союз писателей с требованием об издании книги стихов, об устройстве своего творческого вечера — безрезультатно. Мандельштам досаждал начальству, и эти обращения сыграли роковую роль в принятом тогда же решении о его «изоляции».

В. П. Ставский, ответственный секретарь Союза советских писателей, которому адресовались письма поэта, обратился с запиской к наркому внутренних дел Ежову с просьбой о «помощи» в «вопросе об О. Мандельштаме». Просьба от высокопоставленного лица была уважена, и 3 мая 1938 года поэт был арестован в санатории Союза писателей «Саматиха» (под Москвой).

Из Бутырской тюрьмы Мандельштам попадает в пересыльный лагерь № 3/10 под Владивостоком. Отсюда был путь на Колыму, но поэта, ослабленного физически и психически (по рассказам очевидцев, то было галлюцинаторное состояние, вызванное тюремным режимом, — подобное возникшему после заключения в 1934 году), задержала медицинская комиссия. 27 декабря 1938 года Мандельштам умер от болезни и истощения в больничном бараке пересыльного лагеря.

Поэт разделил судьбу своего поколения. Закончился его земной путь; началась посмертная жизнь — жизнь его стихов.

А. Г. Мец

Загрузка...