Испанец собирается порой
На похороны тетки в Сарагосу,
Но всё же он не опускает носу
Пред теткой бездыханной, дорогой.
У гроба он закурит пахитосу
И быстро возвращается домой.
Любовника с испанкой молодой
Он застает — и хвать ее за косу!
Он говорит: «Не ездил я порой
На похороны тетки в Сарагосу.
Я тетки не имею никакой,
Я выкурил в Севилье пахитосу,
И вот я здесь, клянусь в том бородой
Билибердоса и Бомбардоса!»
В половине второго,
Честное слово,
Тяжело пииту
По алфавиту
Идти к ответу —
Но выхода нету...
Вы хотите быть игрушечной,
Но испорчен Ваш завод:
К Вам никто на выстрел пушечный
Без стихов не подойдет.
Блок
Король
И маг порока.
Рок
И боль
Венчают Блока.
Но в Петербурге акмеист мне ближе,
Чем романтический Пьеро в Париже.
И глагольных окончаний колокол
Мне вдали указывает путь,
Чтобы в келье скромного филолога
От моих печалей отдохнуть.
Забываю тягости и горести,
И меня преследует вопрос:
Приращенье нужно ли в аористе
И какой залог «пепайдевкос»?
Автоматичен, вежлив и суров,
На рубеже двух славных поколений
Забыл о бесхарактерном Верлене
И Теофиля принял в сонм богов.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
И твой картонный профиль, Гумилев,
Как вырезанный для китайской тени.
Не унывай,
Садись в трамвай,
Такой пустой,
Такой восьмой...
Что здесь скрипением несносным
Коснулось слуха моего?
Сюда пришел Недоброво —
Несдобровать мохнатым соснам!
Свежо раскинулась сирень,
Ужо распустятся левкои,
Обжора жук ползет на пень,
Уж Ора шаг волочит в зное.
Воаяжор арбуз украл
Из сундука тамбур-мажора.
— Обжора! — закричал капрал,
— Я утоплю Вас, где Ижора.
— Лесбия, где ты была? — Я лежала в объятьях Морфея.
— Женщина, ты солгала: в них я покоился сам!
Ветер с высоких дерев срывает желтые листья.
— Лесбия, посмотри: фиговых сколько листов!
Катится по небу Феб в своей золотой колеснице.
Завтра тем же путем он возвратится назад.
Буйных гостей голоса покрывают шумящие краны:
«Ванну, хозяин, прими, но принимай и гостей!»
Сын Леонида был скуп, и кратеры хранил он ревниво,
Редко он другу струил пенное в чашу вино.
Так он любил говорить, возлежа за трапезой с пришельцем:
— Скифам любезно вино, мне же любезны друзья.
Сын Леонида был скуп, и когда он с гостем прощался,
Редко он гостю совал в руку полтинник иль рубль.
Если же скромен был гость и просил лишь тридцать копеек,
Сын Леонида ему тотчас, ликуя, вручал.
— Смертный, откуда идешь? — Я был в гостях у Шилейки.
Дивно живет человек — смотришь, не веришь очам!
В креслах глубоких сидит, за обедом кушает гуся,
Кнопки коснется рукой — сам зажигается свет.
— Если такие живут на Четвертой Рождественской люди,
Путник, скажи мне, прошу, как же живут на Восьмой?
«Милая», — тысячу раз повторяет нескромный любовник.
В тысячу первый он «милая» скажет опять.
Тесно обнявшись, чета дивилась огромной звездою.
Утром постигли они: это сияла луна.
Барон Эмиль хватает нож,
Барон Эмиль идет к портрету.
Барон Эмиль, куда идешь?
Барон Эмиль, портрета нету!
Дабы волос усилить мощь,
Одна девица их на нощь
Решила мазать керосином,
И что ж? Был волос худ и тощ,
А стал, как допотопный хвощ,
Густым, могучим исполином...
Это есть художник Альтман,
Очень старый человек.
По-немецки значит Альтман
Очень старый человек.
Он художник старой школы,
Целый свой трудился век,
Оттого он невеселый,
Очень старый человек.
Я связан молоком с языческой Палладой,
И кроме молока — мне ничего не надо!
Почему ты всё дуешь в трубу, молодой человек?
Полежал бы ты лучше в гробу, молодой человек!
Не сожалей, что тебе задолжал я одиннадцать тысяч,
Помни, что двадцать одну мог я тебе задолжать.
Есть разных хитростей у человека много,
И жажда денег их влечет к себе, как вол...
Кулак Пахом, чтоб не платить налога, —
Наложницу себе завел!
Юношей я присмотрел скромный матрас полосатый,
Тайной рассрочки смолу лил на меня Тягунов.
Время пристало купить волосяную попону —
У двоеженца спроси — он объяснит, почему.
Мандельштам Иосиф — автор этих разных эпиграмм.
Никакой другой Иосиф не есть Осип Мандельштам.
Эта Анна есть Иванна — Дом-искусства человек,
Оттого что в Дом-искусства можно ванну принимать.
Это Гарик Ходасевич по фамильи Гренцион.
Несмотря что Альциона есть элегия Шенье.
Это есть Лукницкий Павел Николаич человек.
Если это не Лукницкий — это, значит, Милюков.
Алексей Максимыч Пешков — очень Горький человек.
Несмотря на то что Пешков не есть горький человек.
Это есть мадам Мария. Уголь есть почти что торф.
Но не каждая Мария может зваться Бенкендорф.
Вода, бегущая хрустальным писсуаром, —
Твой мужественный ток напомнил мне Амбер,
Откуда солнце — круглый камамбер —
Я наблюдал над Иссуаром!
Каштановый навес над томным писсуаром,
Багрянцем осени окрашенный Амбер;
Гармония листвы повеет Иссуаром,
И сердце льнет к нему, как нежный камамбер!
Зарницы городов маячат в Иссуарах,
И в мареве равнин заразы камамбер!
Ты пожираешь ночь, Амбер, —
Безумцев кузнецов в горящих писсуарах!
О, годы! О, часы! О, бремя Иссуара!
Проточная вода в воронке писсуара!
В прорывы бытия брось лилию, Амбер!
Амбер! Кто вплел в твой герб позорный камамбер?
Эфирный холодок в преддверьи писсуара,
Лия всемирное молчанье Иссуара,
Убьет жандармских ног пахучий камамбер.
— Конец!
— Нельзя дышать!
— Нет больше слов — Амбер!
Ненавижу Амбер: это проклятый сыр,
Личинками червей кишащий камамбер;
Но Иссуар — везде и всюду нам укор:
Забронир`ованный от взоров писсуар!
Высокая гражданственность Амбера —
Республиканских урн блестящий писсуар;
Но если мы затронем Иссуар —
Не миновать зловонья камамбера!
Знай, благородный друг, что в среду, утром росным,
Крылатым способом, движением колесным
Ты в облюбованный направишься притин,
Где — артиллерия окраинных равнин —
Молочник утренний гремит порожней жестью;
Я, кофий выкушав, по гулкому предместью
Нажимом легких ног машину поведу
И старца на пути маститого найду,
Чья жесткая метла — Нептуново орудье —
Навозом скакунов питается в безлюдьи.
Туда поеду я, высоких полон чувств,
В Сквер зеленеющий Ремёсел и Искусств,
Где профиль мужеский, блеснув улыбкой жаркой,
Утешит жизнь мою, надрезанную Паркой!
Прочь, бисер нежных слов! Любезность — ерунда.
Сквер. Пятый час утра. Запомним: середа!
Юношей Публий вступил в ряды ВКП золотые,
Выбыл из партии он дряхлым — увы! — стариком.
Скажу ль,
Во Франции два брата, два Гонкура, Эдмонд и Жуль,
Когда б не родились и не писали вместе,
Не оказали б им такой французы чести.
Два брата, но одна у братьев голова —
У них цилиндра два и рединготов два...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Жуль если только книгу пишет,
Эдмонд не кушает, не дышит.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Покуда Жуль пером себя бессмертит,
Эдмонд мороженицу вертит.
А вечером, лей дождь хоть из ведра,
С Эдмондом Жуль идут в Гранд Опера
И, не считаясь с тем, кто пишет лучше, плоше,
Друг другу подают не в очередь калоши.
Где братья, там салон, капустник иль премьера...
«Намедни я обедал у Флобера —
Нет, что ни говори,
Изрядно у него выходит “Бовари”».
Разве подумать я мог, что так легковерна Мария, —
Пяста в Бруссоны возьми, Франс без халата сбежит.
Кто Маяковского гонитель
И полномочный представитель
Персидского сатрапа Лахути?
Шенгели, Господи прости, —
Российских ямбов керченский смотритель.
У вас в семье нашел опору я —
Предупредительность, которая
Меня сумела воскресить,
И долго будет крыса хворая
Признательна за помощь скорую,
Которую нельзя забыть.
Подшипник с шариком
Решил соревноваться.
Подшипник стал шипеть,
А шарик стал вращаться.
Помпоныч, римский гражданин,
Наскучив жить в развратном изобилье,
На то имея множество причин,
Включая старческое слабосилье,
К себе гостей однажды пригласил
И сам себе разрезал скукожилья,
Скукожился и дух по ванне испустил.
Как некий исполин с Синая до Фавора,
От договора ты бредешь до договора.
Один еврей, должно быть комсомолец,
Живописать решил дворянский старый быт:
На закладной под звуки колоколец
Помещик в подорожную спешит.
Ох, до сибирских мехов охоча была Каранович,
Ах, на Покровку она худого пустила жильца.
— Бабушка, шубе не быть! — вскричал запыхавшийся внучек,
— Как на духу, Мандельштам пл`юет на вашу доху!
Скажи-ка, бабушка, — хе-хе! —
И я сейчас к тебе приеду —
Явиться ль в смокинге к обеду
Или в узорчатой дохе?
Зане в садах Халатова-халифа
Дух бытия.
Кто не вкушал благоуханий ЗИФа —
И он, и я...
И для того, чтоб слава не затихла
Сих свистунов,
Уже качается на розе ГИХЛа
В. Соловьев.
Есть на Большой Никитской некий дом —
Зоологическая камарилья,
К которой сопричастен был Вермель.
Он ученик Барбея д’Оревильи.
И этот сноб, прославленный Барбей,
Запечатлелся в Вермелевом скарбе,
И причинил немало он скорбей.
Кто может знать, как одевался Барбий?
Ведь англичанина не спросит внук,
Как говорилось: «дерби» или «дарби»,
А Вермель влез в Барбеевый сюртук.
Ходит Вермель, тяжело дыша,
Ищет нежного зародыша.
Хорошо на книгу л`ожится
Человеческая кожица.
Ищет Вермель, словно вор ночной,
Взять на книгу кожу горничной.
Снегом улицы заметены,
Люди в кожу переплетены.
Даже дети, даже женщины —
Как перчатки у военщины.
Дева-роза хочет дочь нести
С кожею особой прочности.
Душно... Вермель от эротики
Задохнулся в библи`отеке.
Счастия в Москве отчаяв,
Едет в Гатчину Вермель.
Он почти что Чаадаев,
Но другая в жизни цель.
Он похитил из утробы
Милой братниной жены...
Вы подумайте: кого бы?
И на что они нужны?
Из племянниковой кожи
То-то выйдет переплет!
И, как девушку в прихожей,
Вермель черта ущипнет.
Мяукнул конь и кот заржал —
Казак еврею подражал.
Звенигородский князь в четырнадцатом веке
В один присест съел семьдесят блинов,
А бедный князь Андрей и ныне нездоров.
Нам не уйти от пращуров опеки!
Старик Маргулис из Ростова,
С рекомендацией Бубнова,
Друг Островера и Живова
И современник Козакова.
Старик Маргулис на Востоке
Постиг истории истоки.
У Шагинян же Мариетт
Гораздо больше исторьетт.
Я видел сон — мне бес его внушил:
Маргулис смокинг Бубнову пошил.
Но тут виденья вдруг перевернулись,
И в смокинге Бубнова шел Маргулис.
Маргулис — он из Наркомпроса,
Он не турист и не естественник,
К истокам Тигра и Эфроса
Он знаменитый путешественник.
У старика Маргулиса глаза
Преследуют мое воображенье,
И с ужасом я в них читаю: «За
Коммунистическое просвещенье».
Ах, старика Маргулиса глаза
Не соответствуют своему назначению,
Выгонят, выгонят его из «За
Коммунистическое просвещение».
Старик Маргулис под сурдинку
Уговорил мою жену
Вступить на торную тропинку
В газету гнусную одну.
Такую причинить обиду
За небольшие барыши!
Так отслужу ж я панихиду
За ЗКП его души!
Старик Маргулис зачастую
Ест яйца всмятку и вкрутую.
Его враги нахально врут,
Что сам Маргулис тоже крут.
Старик Маргулис, разумей-ка,
Живет на Трубной у Семейки,
И, пядей будучи семи,
Живет с Семейкой без семьи.
Звезды сияют ночью летней,
Марганец спит в сырой земле,
Но Маргулис тысячелетний
Марганца мне и звезд милей.
Посреди огромных буйволов
Ходит маленький Мануйлов.
Не средиземною волной
И не Вальпургиевой жабой,
Я нынче грежу, сам не свой,
Быть арестованною бабой.
Увы, на это я готов
Заране с выводами всеми,
Чтоб видеть вас в любое время
Под милицейский звон оков!
Я — мужчина-иностранец,
Я — мужчина-лесбиянец,
На Лесбосе я возрос,
О, Лесбос, Лесбос, Лесбос.
Шапка, купленная в ГУМе
Десять лет тому назад, —
Под тобою как игумен
Я гляжу, стариковат.
Там, где край был дик,
Там шумит арык,
Где шумел арык,
Там пасется бык,
А где пасся бык,
Там поет старик.
Плещут волны Флегетона,
Своды Тартара дрожат.
Съеден торт определенно —
Пястом пестуемый яд.
Слышу на лестнице шум быстро идущего Пяста,
Вижу: торчит на пальто семьдесят пятый отрыв,
Чую смущенной душой запах голландского сыра
И вожделею отнять около ста папирос.
Знакомства нашего на склоне
Шервинский нас к себе зазвал
Послушать, как Эдип в Колоне
С Нилендером маршировал.
Мне вспомнился старинный апокриф:
Марию лев преследовал в пустыне
По той святой, по той простой причине,
Что был Иосиф долготерпелив.
Сей патриарх, немного почудив,
Марииной доверился гордыне —
Затем, что ей людей не надо ныне,
А лев — дитя — небесной манной жив.
А между тем Мария так нежна,
Ее любовь так, боже мой, блажна,
Ее пустыня так бедна песками,
Что с рыжими смешались волосками
Янтарные, а кожа — мягче льна —
Кривыми оцарапана когтями.
Уста запеклись и разверзлись чресла,
Весь воздух в стонах родовых:
Это Мария Петровых
Рожает близнецов — два театральных кресла.
Большевикам мил элеватор,
Французам мил стиль élevé,
А я хотел бы быть диктатор,
Чтоб скромность воспитать во Льве.
Не жеребенок хвостом махает —
Яша-ребенок снова играет.
Яша, играйте лучше ребенка
И жеребенка перебрыкайте!
Марья Сергеевна, мне ужасно хочется
Увидеть вас старушкой-переводчицей,
Неутомимо с головой трясущейся
К народам СССР влекущейся,
И чтобы вы без всякого предстательства
Вошли к Шенгели в кабинет издательства
И вышли, нагруженная гостинцами —
Недорифмованными украинцами.
Привыкают к пчеловоду пчелы —
Такова пчелиная порода,
Только я Ахматовой уколы
Двадцать три уже считаю года.
На берегу эгейских вод
Живут архивяне — народ
Довольно древний. Всем на диво
Начальству продавать архивы
Паршивый промысел его.
Священным трепетом листвы
И гнусным шелестом бумаги
Они питаются — увы! —
Неуважаемы и наги...
Чего им нужно?
Не надо римского мне купола
Или прекрасного далека,
Предпочитаю вид на Луппола
Под сенью Жан-Ришара Блока.
Источник слез замерз, и весят пуд оковы
Обдуманных баллад Сергея Рудакова.
Наташа спит. Зефир летает
Вкруг гофрированных волос.
Для девушки, как всякий знает,
Сон утренний — источник слез,
Головомойку означает,
Но волосы ей осушает
Какой-то мощный пылесос,
И перманентно иссякает —
И вновь кипит источник слез.
Искусств приличных хоровода
Вадим Покровский не спугнет:
Под руководством куровода —
За Стоичевым год от года
Настойчивей кроликовод.
О, эта Лена, эта Нора,
О, эта Этна ИТР,
Эфир, Эсфирь, Элеонора —
Дух кисло-сладкий двух мегер.
Пришла Наташа. — Где была?
Небось не ела, не пила.
И чует мать, черна как ночь, —
Вином и луком пахнет дочь.
Если бы проведал Бог,
Что Наташа педагог,
Он сказал бы: ради Бога,
Уберите педагога.
— Наташа, как писать «балда»?
— Когда идут на бал — то: да!
— А «вполдень»? — Если день, — то вместе,
А если ночь, то не скажу, по чести.
Наташа, ах, как мне неловко,
Что я не Генрих Гейне:
К «головке» — переводчик ейный —
Я б рифму закатил: «плутовка».
Наташа, ах, как мне неловко!
На Загоровского, на маму —
То бишь на божию коровку —
Заказывает эпиграмму!
Эта книжка украдена Трошею с СХИ,
И резинкою Вадиной для Наташи она омоложена
И ей дадена в день посещения дядина.
Девочку в деве щадя, с объясненьем юноша медлил —
И через семьдесят лет молвил старухе: люблю!
Мальчика в муже щадя, негодуя, медлила дева —
И через семьдесят лет плюнула старцу в лицо.
Когда б женился я на египтянке
И обратился в пирамид закон,
Я б для моей жены, для иностранки,
Для донны, покупал пирамидон,
Купаясь в Ниле с ней иль в храм идя,
Иль ужиная летом в пирамиде, —
Для донны пирамид — пирамидон.
Зевес всех должностей лишил Гермеса —
В кузнечном деле ни бельмеса,
Оказывается, он не понимал.
Но, громовержец, ты ведь это знал!
Однажды некогда какой-то подполковник,
Белогвардеец и любовник,
Постился, выводя глисту.
Дня три или четыре
Росинки маковой он не имел во рту.
Но величайший постник в мире
Лишь тот, кто натощак читает «На посту».
Известно: у католиков развод
За преступление слывет!
И вот
В Италии один партикулярий,
Явившись в консисторию к ксендзам,
Им предложил устроить хоть акварий.
Но, по глазам
Лжеца узнав,
Так отказал ему викарий:
— Иди, мой сын, пока ты не погиб:
Мы не разводим даже рыб!
По нашим временам куда как стали редки
Любители почивших в бозе... Вот
В старинный склеп, где тихо тлеют предки,
Он входит. Снял сомбреро. На киот
Перекрестился. Долг потомка справил
И, в меру закусив, в вагоне лег костьми.
А вор его без шляпы и оставил.
Читатель, не кути с случайными людьми!
Куда как тетушка моя была богата!
Фарфора, серебра изрядная палата,
Безделки разные и мебель акажу,
Людовик, рококо — всего не расскажу.
Среди других вещей стоял в гостином зале
Бетховен гипсовый на лаковом рояле.
У тетушки он был в особенной чести.
Однажды довелось мне в гости к ней прийти,
И гордая собой, упрямая старуха
Перед Бетховеном проговорила глухо:
— Вот, душенька, Марат работы Мирабо!
— Да что вы, тетенька, не может быть того!
Но старость черствая к поправкам глуховата:
— Вот, — говорит, — портрет известного Марата
Работы, ежели припомню, Мирабо.
Читатель, согласись, не может быть того!
Извозчик Данту говорит
С энергией простонародной —
О чем же? О профессии свободной,
О том, что вместе их роднит:
— И я люблю орган,
Из всех трактиров я предпочитаю «Рим».
Хоть я и флорентинец,
Но всё же я не вор и не убиец;
Ведь лошади моей, коль хорошенько взвесить,
Лет будет восемь иль, пожалуй, десять, —
И столько же ходил за Беатричей ты;
Дурного не скажу и во хмелю про Данта,
В тебе отца родного чту и коменданта —
Вели ж по осени не разводить мосты!
Какой-то гражданин, наверное попович,
Наевшися коммерческих хлебов,
— Благодарю, — воскликнул, — Каганович!
И был таков.
Однажды из далекого кишлака
Пришел дехканин в кооператив,
Чтобы купить себе презерватив.
Откуда ни возьмись, мулла-собака,
Его нахально вдруг опередив,
Купил товар и был таков. Однако!
Какой-то гражданин, не то чтоб слишком пьян,
Но все-таки в нетрезвом виде,
В квартире у себя установил орган.
Инстр`умент заревел. Толпа жильцов в обиде.
За управдомом шлют. Тот гневом обуян.
И тотчас вызванный им дворник Себастьян —
Бах, бах — машину смял, мошеннику дал в зубы.
Не в том беда, что Себастьян грубьян,
А плохо то, что бах какой-то грубый.
Один портной
С хорошей головой
Приговорен был к высшей мере.
И что ж — портновской следуя манере,
С себя он мерку снял —
И до сих пор живой.