— Решенье принято, час перемены пробил,
Узор Трезенских стен всегда меня коробил,
В смертельной праздности на медленном огне
Я до корней волос краснею в тишине:
Шесть месяцев терплю отцовское безвестье,
И дальше для меня тревога и бесчестье
Не знать урочища, где он окончил путь.
— Куда же, государь, намерены взглянуть?
Я первый поспешил унять ваш страх законный
И переплыл залив, Коринфом рассеченный.
Тезея требовал у жителей холмов,
Где глохнет Ахерон в жилище мертвецов.
Эвлиду посетил, не мешкал на Тенаре,
Мне рассказала зыбь о рухнувшем Икаре.
Надежды ль новой луч укажет вам тропы
В блаженный край, куда направил он стопы?
Быть может, государь свое решенье взвесил
И с умыслом уход свой тайной занавесил,
И между тем как мы следим его побег,
Сей хладнокровный муж, искатель новых нег
Ждет лишь любовницы, что, тая и робея...
— Довольно, Терамен, не оскорбляй Тезея...
Карл всемогущий, император наш,
Шесть лет сполна в Испаньи пребывал —
До самых волн покорил горный край.
Замки пред ним склонились все подряд,
Не устояли ни крепость, ни вал,
Лишь Саррагоса, что с горы видна.
Там царь Марсиль, что с Богом не в ладах,
Чтит Магомета, Аполлону рад:
Не сохранит себя, погибнет сам.
«Роланд, мой друг, трубите в Олифан,
Услышит вас Карл, что ущельем идет,
Верно говорю: французы будут здесь». —
«Не допустит Бог, — отвечает Роланд, —
Про меня не должны говорить среди людей,
Что ради поганых я трубил в мой рог.
Не хочу опозорить свою родню.
Вот когда начнется великий бой,
Я ударю тысячу раз и еще семьсот —
Всем сверкнет Дюрандаля кровавая сталь.
Французы хорошие люди, сражаются правильно —
Ждет людей из страны испанской неминучая смерть».
Говорит Оливье: «Тут рассуждать нечего.
Я видел сарацинов из страны испанской —
Ими усеяны холмы и долины
И все равнины и плоские земли.
Несметная сила у этих чужестранцев,
А у нас всего небольшая горстка».
Отвечает Роланд: «Это мне сил прибавит.
Не допустит Бог со святыми и ангелами,
Чтобы Франция из-за меня лишилась чести.
Лучше мне умереть, чем быть опозоренным —
Император нас любит за то, что сражаемся правильно».
Роланд храбр — Оливье мудр,
Одинаковой доблестью отличены оба.
Уж если они на коне и при оружьи,
Ради темного страха спиной не станут к битве.
Хороши князья с высокомерной речью.
Одурели язычники, коней пришпорили.
Говорит Оливье: «Друг Роланд, оглянитесь!
Трубите в Олифан — сейчас вполне прилично.
Был бы здесь император — мы бы сразу окрепли, —
И для спутников наших ваша трубля не зазорна:
Взгляните на горы перед Аспрским ущельем —
Увидите войска печальное охвостье.
Я говорю правильно, другого не придумаешь».
— «Бросьте, Оливье, советовать бесчестье.
Не на месте сердце сидит у малодушных!
Стреножим коней, выберем место битвы,
Приготовим большие удары и самые большие».
Когда Роланд увидел, что битва им предстоит,
Заиграл гордостью, стал как лев, как леопард,
Кличет французов, Оливье выговаривает:
«Товарищ мой ласковый, полно вам говорить.
Когда император приказал нам здесь быть,
Он так подобрал двадцать тысяч, один к другому,
Чтобы ни один не примазался к нам изменник.
Ради господина человек должен жестко спать
И терпеть большую стужу и великий жар,
Для него сложить голову и пролить кровь.
Ты бей своим копьем, а уж я Дюрандалью,
Доброй шашкой, подарочком императорским.
Если меня убьют, тот, кто возьмет шашку,
Скажет: она служила честному вассалу».
А с другой стороны Турпин, епископ,
Лошадь пришпорил, на холм въезжает,
Кличет французов, начинает проповедь:
«Господа бароны, Карл нам велел здесь быть.
Ради государя вам должно умереть.
Вы опора христианства, не дай Бог ему упасть!
Теперь вы видите: битва на носу,
Сарацины так близко, что можно глаз уколоть.
Сознавайтесь в грехах погромче, просите милости Божьей!
А уж я отпущу вам — не пропадать же вашим душам.
Если вы умрете — попадете в святые мученики,
Поставят для вас троны в наилучшем месте рая».
Французы спешились, сходят на землю,
Подает им епископ благословенье Божие,
В искупленье грехов советует сражаться.
Французы выровнялись, стали крепко на ноги —
Начисто отпущены, очистились от грехов.
Божью благодать им епископ шлет.
Потом влезают на лошадей сильных и быстрых,
Вооружены по всем правилам рыцарства,
И к битве хорошо приготовлены.
Князь Роланд молвит к Оливье:
«Государь мой товарищ, вы говорите правильно,
Присудил нас к смерти этот Генелон,
Собака, взял золота, добра и динариев.
Ужо император за нас отомстит.
Король Марсил нашу жизнь приторговал,
Под ударами сабель он будет платить».
Роланд заглянул в лицо Оливье:
Как тот осунулся и посинел!
Красною кровью истекает весь,
На землю падает крови ручей.
Князь воскликнул: «Боже, что делать мне!
Незадача вам, сир, товарищ-храбрец,
Не родился равный вам человек.
О, нежной Франции вдовий удел!
Без добрых вассалов и сыновей
Императору будет страшный вред».
Так говоря, покачнулся в седле.
Вот покачнулся в седле князь Роланд,
И Оливье от смертных ран ослаб.
Так обескровел, что слиплись глаза.
Как ни старается вглядеться в даль —
Нет человека, нигде не видать.
Подвернулся ему товарищ в тьме —
Рубанул с плеча самоцветный шлем, —
До переносья раскроил совсем,
Но с головы его сбить не сумел.
Ошеломленный Роланд поглядел,
Спросил его вежливо, с лаской всей:
«Вы нарочно, сир, товарищ, иль нет?
Ведь я Роланд, вам преданный вполне,
И вы меня не предали ничем».
Оливье сказал: «Слышу вашу речь,
Я не узнал вас, Господом клянусь!
Ударил вас — простите мне вину!»
Роланд ответил: «Я зла не таю,
Здесь перед Богом это вам прощу».
Сказав, друг другу падают на грудь,
На прощанье друга ласкает друг.
Оливье почуял смертный исход,
Как смерть по жилам в голову течет,
Зренье теряет и совсем оглох.
Слезает с лошади, на землю лег,
Кается в грехах на весь мир кругом,
Руки ладонями к небу простер,
Просится к Богу на райский порог:
Да спасется Франция и Карлон,
Роланд да спасется, первый во всем.
Всем телом лежит на земле ничком.
Перестал князь жить, не шелохнет бровь.
Храбрый Роланд жалеет, слезы льет;
Так не убивался еще никто.
Роланд размахнулся в черный камень гранит,
Так сильно размахнулся, что сказать невозможно, —
Сабля зазвенела, не ломается, не гнется,
Вверх отскочила к небесам с силой.
Когда увидел князь, что она крепка навеки,
Тихонько ей жалуется, сам с собой говорит:
«Эй, Дюрандаль, моя сабля освященная и прекрасная,
В золоченой твоей рукояти довольно много реликвий:
Зуб святого Петра, капля крови Василия-мученика,
И прядка волос Дионисия, покровителя моих дней,
И еще кусочек платья пресвятой Девы Марии —
Нет такого права, чтоб язычник тобой владел,
Потому что ты обязана обслуживать христиан.
Весьма много обширных земель ты нам покорила,
Их держит Карл, чья борода цветет, как яблоня.
Император от них разбогател и веселится храбростью.
Не получит тебя человек, способный поступить низко.
Боже, не допустите для Франции такого урона!»
Чувствует Роланд — смерть берет верх,
Вошла через голову, ползет к сердцу вниз.
Вскочил на резвые ноги, подбежал к высокой ели,
На высокую траву бросился ничком,
Положил рядом, совсем близко, и саблю и рог,
Поворачивает голову к Испании, стране, которая славится, —
Он неспроста так делает, а вот для чего:
Чтобы сам Карл сказал и все его люди
Про милого князя, что победил, умирая.
Кается в грехах скороговоркой и частой дрожью,
Просит отпущенья у всемогущего Бога.
Чувствует Роланд — время его тает,
Лежит у входа в Испанию в глубоком рву,
Поднял руку, бьет себя в грудь:
«Господи, я грешник, призываю твою мощь
На все свои грехи, на большие и на мелочь,
С тех пор, как я родился, все дела моих рук
По сегодняшний день, как я насмерть ушиблен».
Перчатку в знак смирения снял с правой руки.
Обступили его ангелы, спустились с небес.
Князь Роланд прилег под елью отдохнуть,
К испанской стороне поворотил лицо.
Разная разность ему пришла на ум:
Различные земли, что войной он прошел,
И ласковая Франция, и весь его род,
И Карл Великий, чей вскормленник он был,
И все французы, которым он так люб.
Не может шелохнуться, ни звука проронить,
Но никак не может себя забыть,
На весь мир кричит свой грех, чтоб услышал Бог:
«Истинный отец, горящий правдой всей,
Воскресивший Лазаря, который был мертв,
И Даниила вырвавший из львиных лап,
Спаси мою душу от злых смертей,
Куда ее тащат мои грехи!»
Протянул Богу перчатку, покорности знак,
И святой Гавриил у него ее взял.
К самой руке его склонил свой лик.
Руки скрестил на груди и отправился в вечный путь.
Бог его переправил в свой херувимский сонм,
И святой Михаил, возмущающий воду морей,
И Гавриил, его спутник, поспешили вместе прийти:
Вынули душу из тела, доставили прямо в рай.
Роланд мертв, его душу держит Бог.
Император торопится, приходит в Ронсеваль —
Там нельзя ступить ни на одну тропинку:
Нет пустой земли ни локтя, ни аршина,
Чтоб не подвернулся француз или язычник.
Карл воскликнул: «Племянник мой, где вы?
Где архиепископ и князь Оливьер,
Где Герин и с ним Герье неразлучный,
Где князь От и князь Беранжер,
Ивон и Иворес, которых я ценю?
Куда запропастился гасконец Ангельер,
Самсон-начальник и гордый Ансеис?
Где Жирард из Русильона, что от старости дремуч,
И все двенадцать пэров, к которым я привык?»
Кто мог ему ответить? — Никто рта не раскрыл!
«Боже, — сказал император, — терзаться я буду теперь,
Зачем к началу битвы я вовремя не поспел!»
Тянет себя за бороду, как в ярости человек,
Плачет слезами из глаз он и весь его круг.
Двадцать тысяч на земле распростерто в прах...
Сильно их жалеет князь Наймон...
Прозрачна ночь, и луна сияет.
Карл лег спать, о Роланде жалеет,
Об Оливье вспомнить ему тяжко,
О двенадцати пэрах и французской рати —
В Ронсево своих людей оставил мертвых.
Места себе не находит, всё плачет.
Молит Бога, чтоб приласкал их души.
Устал король, велико его горе,
И прикорнул, заснул, не может больше.
На всех лугах теперь спят французы.
И нет коня, который стал бы стоймя
И пощипал бы травку, — лежа щиплет.
Кто горе мыкал — научится много.
Карл спит, как человек усталый.
Бог к нему подослал Гавриила
И велел ему стеречь государя.
Ангел всю ночь стоял в изголовьи
И возвестил ему сонным виденьем,
Что против него готовится битва,
Предупредил его знаменьем суровым.
Карл посмотрел на вышнее небо:
Громы рокочут, гуляет ветер с градом,
Сильные грозы и чудесные бури;
Пламя горит — огонь приготовлен.
Падает пламя на голову людям,
Копья сжигает из яблони и дуба
И все щиты с золотым украшеньем,
Вдребезги древки этих острых копий,
Скрипят кольчуги и медные шлемы.
В страшной беде свое рыцарство видит:
Съесть их хотят леопарды, медведи,
Змеи, гиены, драконы и черти,
Одних гриффонов больше чем тридцать тысяч.
Нету француза, что не ластился б к небу,
И кричат французы: «Шарлемань, помогите!»
Обуяла Карла и скорбь, и жалость —
Собрался помочь, но ему помешали —
Огромный лев из древесной чащи,
Со всех сторон ужасен, горд и страшен.
Прыгает лев, напал на тело Карла,
Между собой у них единоборство,
И неизвестно, кто кого погубит.
А государь еще не проснулся.
После он видит знаменье другое:
Будто стоит на крыльце в милом Айсе
И на двойной цепочке держит дога.
От Арденн спустились тридцать медведей —
Все говорят человеческой речью.
И говорят: «Сир, отдайте нам дога,
С вами ему оставаться негоже,
К родичам нашим мы спешим на помощь».
Спрыгнул с крылечка в толпу медвежью
И напал на медведя-великана,
Самого рослого на траве зеленой.
Видит король чудесное сраженье,
А кто кого победит — неизвестно.
Это архангел показал баронам,
А Карл спит до самой денницы.
В Саррагосу бежал король Марсиль.
Под оливой спешился, в тень прилег.
Саблю снимает, и шлем, и бронь,
На зеленой траве безобразно лег,
Правую руку потерял совсем,
Мучится, корчится, кровью истек.
С ним стоит жена Бранимонд,
Плачет, кричит, кривит от боли рот,
С ним тридцать тысяч из поганых орд,
Клеплют на Францию и на Карлов род.
К Аполлону прибежали в грот,
Оскорбляют его, ругают, клянут:
«Эй, дрянной бог, что причинил нам стыд,
Это наш царь, зачем его прибил?
И мы тебе по заслугам дадим!»
За руки берут, вешают на столб
И на землю бросают к ногам,
Сильно издеваются, палками бьют;
У Тервагана забрали карбункул
И Магомета столкнули в яму —
Пусть его там кусают собаки.
От сильных ран оправился Марсилий,
Перенесли его в сводчатую спальню
С камнем цветным и с росписью узорной;
Плачет над ним царица Бранимонда,
Волосы рвет, клянет свою участь,
Одно и то же кричит, причитает:
«Эй, Саррагоса, ты теперь сиротка —
Власти лишилась милого Марсиля!
Сильно подвел нас наш изменник-идол:
Он допустил, что все погибли в битве.
Если хватит сердца у эмира,
С этими храбрыми он должен сразиться —
С лица они горды, не жалеют жизни.
Борода императора цветет, как яблоня.
Слуг у него много, еще больше доблесть:
Никогда не убежит с поля битвы.
Очень жалко, что его не убили!»
По доброй воле могучий Карл
Семь круглых лет испанский вел поход,
Замков взял пропасть и тьму городов.
Сильно озабочен король Марсиль,
К письмам своим печать приложил
И к Балигану послал в Вавилон,
Старый эмир и почтенный он,
Старше Вергилия и Гомера времен, —
Чтоб шел в Саррагосу на помощь барон.
Если нет, он бросит служить богам,
У всех своих идолов отнимет почет,
В христианскую веру сам перейдет,
Пред Карлом Великим склонит свой лоб.
А тот далеко, ему трудно поспеть,
В сорок за войском послал государств,
Верблюдов больших привезти приказал.
Много лодок и барок и много галер.
В Александрию, корабельный порт,
Весь оснащенный согнал свой флот.
На дворе стоял май — первый теплый день.
Всё войско качалось на морской волне.
Огромное войско у поганых людей —
Парус крепят, направляют руль,
И на верхушках высоких мачт
Много карбункулов и фонарей:
Сверху такой разливают свет,
Что ночью море еще красивей.
И когда к испанской пристали земле,
Вся земля заискрилась от огней,
И Марсиль услышал шум новостей.
Нет угомону на племя язычников,
Вводят корабли в воду сладкую, пресную,
Миновали Марброзу, Марбризу проехали,
Вверх по Эбру корабли поворачивают.
Довольно на них фонарей и карбункулов:
Всю ночь от них пышет огромное полымя.
Пришли они в Саррагосу.
Ясный день, и солнце прекрасно.
Вышел эмир из парусной барки.
За ним большая свита испанцев:
Семнадцать царей идут за ним сзади,
Князей и графов и считать не желаю.
И на лужайке посредине лагеря
На траве зеленой стелют белое полотнище,
Ставят кресло из кости слоновой.
Сел на него Балиган-язычник,
Другие не сели, ожидают стоя.
Самый главный взял слово первым:
«Слушайте, рыцари храброй породы, —
Карл-государь, император французов,
Не сядет обедать без моего приказу,
По всей Испании громил меня войною —
До нежной Франции за ним я буду гнаться
И до конца моих дней не успокоюсь,
Покуда он за меч не сможет взяться».
И колено бьет своей правой перчаткой.
Когда сказал, объявились упрямцы:
Не пойдут — посули им золотые горы,
Не пойдут с ним в Айс, где Карл решает тяжбы.
Утешают трусов и советуют люди.
Двух своих всадников вызвал эмир,
Одного — Кларифана, а другого — Кларьена:
«Вы сыновья короля Мальтраяна,
Он был всегда расторопный вестник.
Вам поручаю сходить в Саррагосу
И от меня передать Марсильону,
Что я иду к нему на подмогу.
Будет битва, если найдется место.
Златошвейную дайте ему перчатку,
Пусть примерит ее на правую руку,
И чистого золота унцию-крупицу:
Пусть узнает мстителя, узнает вассала.
Я во франкской земле изведу войной Карла,
Согну ему шею, поставлю на колени,
А не откажется от Христовой веры,
Отрублю ему голову вместе с короной».
— «Сир, — говорят язычники, — вы складно говорите».
Сказал Балиган: «Вот, рыцари-бароны,
Один возьмет палку, другой перчатку».
— «Ласковый сир, — говорят они, — исполним».
Ехали верхом до самой Саррагосы,
Через десять ворот и мостов через сорок,
Через все улицы, где живут горожане.
Только приблизились к городу на вышке,
Слышат во дворце шум переполоха:
Сколько там было поганого сброду,
Плачут, кричат, без ума от печали,
Жалеют богов — Тервагана и Магома
И Аполлона, который в ус не дует.
Один другому: «Что ждет нас, бедняжек?
Великая нас потрясла разруха,
Мы потеряли царя Марсильона.
Князь Роланд вчера отхватил ему руку.
Нет с нами Блуна и нет Журфалена,
Им бы владеть всей испанской округой».
Вестники всходят вдвоем на крылечко.
Своих лошадей привязали к оливе,
Бросили вожжи двум сарацинам
И под плащом несут письма и вещи,
Дальше идут на дворцовую вышку,
Выходят в комнату с каменным сводом,
Вежливо передают поклон поганым:
«Пусть Магомет, наш помощник в битве,
И Терваган с Аполлоном-сиром
Спасут государя и королеву!»
Говорит Бранимонда: «Слышу речь безумцев!
Наши боги на нас работать устали,
В Ронсево они совсем сплоховали,
Допустили убийство всадников наших,
Они подвели моего господина:
Кисть правой руки потерял: стал калекой.
Так рубанул его Роланд богатый.
Вся Испания будет вотчиной Карла.
Куда теперь денусь, в слезах, бедняжка?
Хоть бы кто горемычную прикончил!»
«Госпожа, успокойтесь, — сказал Кларьен, —
Нас к тебе прислал язычник Балиган, —
Пусть, говорит, не боится Марсильон.
Палку ему и перчатку прислал.
На Эбре у нас пять тысяч барж стоит,
Лодочек, барок и разных галер;
С высокой кормой кораблей не счесть.
Наш адмирал богат и могуч —
Карла отыщет на франкских полях,
Живым или мертвым надеется взять».
Бранимонда в ответ: «Худой он выбрал час:
Французы недалеко — их нетрудно сыскать;
Император могуч и сердцем храбр».
Император вернулся из испанского похода,
Возвратился в Айс — лучший французский город,
Входит во дворец, вошел в жилые покои.
Пришла к нему Альда, открывает рот,
Говорит государю: «Где Роланд-вождь,
Тот, что поклялся, что замуж меня берет?»
Слышит Карл — у него в горле пересохло,
Плачет слезами из глаз, щиплет свою бороду.
«Сестра моя дорогая, ты спросила о мертвом!
За него ты получишь выкуп хороший:
Лучшее, что есть во Франции, — Хлодвига,
От милой жены дитя мое родное,
Он будет наследник всех моих угодий».
Альда отвечает: «Странное вы молвили слово!
Богу и святым ангелам не угодно,
Чтоб я осталась жить, если нет Роланда живого».
Закачалась, побледнела, как полотно суровое,
Сразу умерла, Бог помилует душу новую!
Бароны Франции плачут — опустили головы.
Прекрасная Альда нашла свою смерть.
Думает государь — с ней обморок, не хочет верить,
От жалости плачет император бедный,
Берет ее за руки, подымает как следует,
Голову к плечам своим прислонил напоследок.
Когда увидел Карл, что это смерти дело,
Четырех княгинь вызвал, велел стеречь ее тело.
Велел монахиням в монастырь ее перенесть.
Стерегли ее всю ночь, вплоть до рассвета.
Погребли прекрасно, в алтарном месте:
Не поскупился император, оказал ей много чести.
Вильгельм-государь круто спешит.
«Открывайте ворота, — привратнику говорит, —
Я Вильгельм, кто мне не поверит, тот согрешит».
Отвечает привратник: «Потерпите чуть-чуть».
С башенки прыгнул быстрей, чем дохнуть,
Пришел к Гибурк, кричит, надрывает грудь:
«Госпожа моя ласковая, вам нельзя медлить:
В полных доспехах там всадник приехал,
Языческой сбруей блестит его тело.
Что за гордость необыкновенная!
Он похож на тех, кого битва носит,
Еще на руках у него кровь сохнет,
Лошадь крупная, всадник рослый,
Просит верить, что он Вильгельм Курносый.
Ради Бога, взгляните на него, госпожа».
Слышит Гибурк, не смеет дышать,
С дворцовой лестницы вниз сбежала,
Пришла туда, где ров глубок и вода свежа,
Говорит Вильгельму: «Друг вассал, что вам угодно?»
Отвечает государь: «Не мешкайте долго,
Госпожа, поскорее спустите мост-колоду.
Тугая погоня за мной: Бадук и Дерамед
И двадцать тысяч турок в зеленых шлемах медных.
Если обрушатся, я буду смерти предан.
Госпожа моя ласковая, вам нельзя медлить».
Отвечает Гибурк: «Друг вассал, вас пустить невозможно!
Я здесь одна, никого на мужчину похожего,
Не считая привратника и маленького сторожа,
А из детских годочков и десятки не сложишь.
Наши дамы сердцем до слез приуныли
Из-за мужей, не знают, живы ли.
Вильгельм Курносый их в поле вывел,
В Алисканс, на языческое быдло.
Ни одной скважины, ни одной щели вам
Не открою, пока домой не вернется Вильгельм.
Он принял оружье из рук моих с весельем.
Да хранит его Бог, распятый за христьянское племя!»
Слышит Вильгельм, чуть не падает ниц,
От жалости плачет курносый маркиз,
Крупные слезы по курносому лицу полились.
Выпрямился снова, Гибурк кличет:
«Странный у вас, госпожа, обычай.
Слишком быстро вы от меня отвыкли.
Я Вильгельм, кто мне не поверит, тот согрешит».
«Вы лжете, язычник, — Гибурк говорит, —
Но клянусь апостолом, что близ Нейрона убит,
Откройте ваш лоб, что так блестит,
Раньше я вам не открою!»
Государю Вильгельму войти спех —
Медлить тут нечего: врагов не счесть,
Вся дорога гудит от бесчисленных тех,
Кому несподручно его жалеть.
«Госпожа моя ласковая, — Вильгельм, муж храбрый, молвит, —
Заставляете ждать меня слишком долго:
Вон язычники выползли на холмы пологие».
Отвечает Гибурк: «Вы, должно быть, шутите —
На Вильгельма вы не похожи ни чуточки.
Какой вы Вильгельм, когда язычников трусите!
Но клянусь головой Петра, святого мученика,
Ни к одной двери вам не подберу ключика,
Пока не снимете шлема, что на голову нахлобучили,
И рта не разгляжу я как можно лучше.
Голоса разных людей бывают созвучны.
Я здесь одна, кто мне за вас поручится?»
Послушал государь, поднял забрало совсем,
Потом скинул шлем зеленый в многоцветных камнях.
«Госпожа, вот я открыт от головы до темени.
Я Вильгельм, пустите меня, пока есть время».
Пока Гибурк его рассматривает пристально и вдоволь,
Сто язычников проходят медленно полем,
С места битвы поворотил их Ураст, сарацинский воин.
В подарок Дерамеду ведут на убой
Двести пленников — у всех лицо молодое —
И тридцать дам яснооких ведут с собой.
На них громыхают большие цепи.
Язычники их бьют, пока Господь терпит.
Госпожа Гибурк слышит их громкий плач,
Как они Господа кличут, как цепи влачат,
Говорит Вильгельму: «Я была права,
Теперь уж очевидно — ты не Вильгельм, муж храбр,
Чью мышцу каждый хвалит, что метко бьет.
Разве он стерпел бы наших людей увод?
Разве он стерпел бы побоища стыд
И униженье братьев так близко, как ты?»
— «Вот это испытанье! — Вильгельм-князь говорит. —
Но клянусь Всемогущим, на ком держится мир,
Пусть мне грозятся голову с плеч снять,
Пусть меня собираются живым четвертовать,
На глазах у ней буду сражаться, покажу, каков я есть в бою.
Из любви к ней я должен в битвах говеть,
Выковать Божью волю не за страх, а за совесть,
Смирить свое тело, как настоящий постник».
Снова надел шлем, лошадь пришпорил,
Внушил ей лететь с величайшей скоростью
И видит язычников могучих и черствых.
Как прочел письмо родитель, он света невзвидел —
От великого от горя бороду теребит:
«Сын мой, чадо мое родное, что за горестные пришли вести,
А я думал, ты вернешься, мы еще побудем вместе!
Укрепишь мой слабый век, утешишь мою старость».
Громко кричит родитель, обуяла его ярость:
«Алексей, чадо родное, ты виновник моей тревоги!
Видно, плохо я берег тебя на моем пороге.
Как я, грешный человек, ослеп на оба глаза!
Видел тебя столько раз и не узнал ни разу!
Чадо мое, Алексей, мать твоя бедняжка:
Без тебя ей жизнь темна, и смутна, и тяжка.
Отказалась от питья, не вкушает пищи,
День и ночь тебя зовет, сквозь слез тебя ищет.
Как узнает эту новость, уснет на кладбище.
Кому, сын мой, отойдут все мои именья,
И поемные луга на всем протяженьи,
И великий мой дворец в городе Риме?
Только для тебя, мой сын, я трудился над ними.
Ты бы радовался всем после моей кончины —
Я годами убелен, серебрят меня седины.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ты бы мог сейчас стоять во главе дружины,
Императорский стяг носить, червленый и длинный,
Как родитель твой отец, и братья, и дяди.
Ах, в какой же нищете, бедности и смраде
Ты скитался, мой сын, в чужеземном граде!
Выбрал ты себе одну дорогу в подруги,
Ничего из всех богатств не донес до лачуги.
А мог быть большой вассал своего господина!»
Поднялся переполох от отцовской кручины:
Услыхала его мать со своей половины —
Не своим голосом кричит, ладонями плещет,
Как безумная бежит простоволосая женщина.
На земле ее сын лежит без дыханья.
Начинает голосить над ним причитанья.
Колотила себя в грудь, сама с собой боролась,
Расцарапала лицо свое, растрепала волос.
Поцелуями покрыла лицо Алексея,
Кто при этом ни стоял — все плакали с нею.
Треплет волосы свои, в грудь себя колотит,
В исступленьи не щадит собственной плоти;
«Как твоя ко мне любовь, мой сын, пересохла!
Как я, грешница, сама ослепла, оглохла:
Не могла тебя признать до переполоха!»
Разрыдалась в три ручья, голосила звонко:
«Не на радость я тебя носила, ребенка.
Как не догадался ты пожалеть мать родную —
Не видал, как по тебе я насмерть тоскую?
Как ты мог мной пренебречь, чудно, не пойму я!
Сколь жестоко ты со мной обошлась, фортуна:
Покинул меня мой сын — прекраснейший юноша.
Привело меня к скорбям долгое ожиданье.
Я в уныньи, я больна, нет мне упованья.
Странно, что сердце мое бьется бесполезно!
Обуял тебя, мой сын, дух гордый, железный,
Когда бросил ты друзей веселый круг любезный.
Если б ты хоть раз один со мной молвил слово,
Я бы духом за тебя воспрянула снова,
Снарядила тебя в путь с хорошей приметой.
Нежна была твоя плоть, Алексей, теплой жизнью согрета!
Для чего же ты посвятил скорбям молодые лета?
Для того ли я тебя выносила в чреве,
Чтобы ты меня покинул, печальную, в гневе?
Не возрадуюсь, как Адам, ни подобно Еве.
Прежде чем тебя родить, я тебя сильно желала
И рожденного тебя в слезах пеленала,
А когда я тебя родила, плоть моя ликовала.
Ныне, когда ты мертв, томит меня искушенье:
Разделить с тобой, мой сын, нежное успенье.
Римляне, мои друзья, граждане земли латинской,
Будьте мне пособниками в печали материнской!
По умершем печаль меня подкосила,
Нечем сердце унять, откуда возьмется сила?
Я бездетной остаюсь, горький плод вкусила!»
А покуда мать с отцом жалуются вместе,
Пришло время подойти нареченной невесте:
«Слишком долго я ждала твоего прихода
В доме твоего отца, средь чужого рода.
Слишком долго я ждала — печаль меня снедала, —
Алексей, мой государь, тебя ежечасно
Ожидала я в слезах в горнице напрасно!
Сколько раз из-за тебя выглядывала в окошко,
Всё надеялась, ты подойдешь, приласкаешь меня немножко.
О, как жалко мне твоей юности благородной,
Что она теперь гниет в земле сырой и холодной.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
О нежный рот! лицо, походка и улыбка!
Что сталось, что стряслось с вашей прелестью гибкой?
Только вас и замечала я в Божием твореньи.
До чего осиротела я в одно мгновенье!
Лучше б разделить с тобой нежное успенье!»
Когда тяжелый зной гранил большие плиты
На гулких набережных здесь,
Набатом вспаханный и пулями изрытый
Изрешечен был воздух весь;
Когда Париж кругом, как море роковое,
Народной яростью серчал
И на покашливанье старых пушек злое
Марсельской песнью отвечал,
Там не маячила, как в нашем современьи,
Мундиров золотых орда, —
То было в рубище мужских сердец биенье,
И пальцы грязные тогда
Держали карабин тяжелый и граненый,
И руганью набитый рот
Сквозь зубы черные кричал, жуя патроны:
«Умрем, сограждане, вперед!»
А вы, с льняным бельем, с трехцветкою в петлице,
В корсет затянутые львы,
Женоподобные, изнеженные лица,
Бульварные герои, вы, —
Где были вы в картечь, где вы скрывались молча
В дни страшных сабельных потерь,
Когда великий сброд и с ним святая сволочь
В бессмертье взламывали дверь?
Когда Париж кругом давился чудесами,
В трусливой подлости своей
Вы, как могли, тогда завесили коврами
Страх ваших розовых ушей.
Свобода — это вам не хрупкая графиня,
Жеманница из Сен-Жермен,
С черненой бровкою и ротиком в кармине
И томной слабостью колен, —
Нет, это женщина грудастая, большая,
Чей голос груб и страсть сильна,
Она смугла лицом, и, бедрами качая,
Проходит площадью она.
Ей нравится народ могучий и крикливый,
И барабанный перекат,
Пороховой дымок и дальние наплывы,
Колоколов густой набат.
Ее любовники — простонародной масти,
И чресла сильные свои
Для сильных бережет и не боится власти
Рук, не отмытых от крови.
То дева бурная, бастильская касатка
И независимость сама,
Чья роковая стать и твердая повадка
В пять лет народ свела с ума.
А после, охладев к девическим романам,
Фригийский растоптав колпак,
С двадцатилетним вдруг бежала капитаном
Под звуки труб в военный мрак.
И великаншею — не хрупкою фигуркой —
С трехцветным поясом встает
Перед облупленной расстрелом штукатуркой,
Нам утешенье подает,
Из рук временщика высокую корону
В три дня французам возвратит,
Раздавит армию и, угрожая трону,
Булыжной кучей шевелит.
Но стыд тебе, Париж, прекрасный и гневливый!
Еще вчера, величья полн,
Ты помнишь ли, Париж, как, мститель справедливый,
Ты выкорчевывал престол?
Торжественный Париж, ты ныне обесчещен,
О город пышных похорон,
Разрытых мостовых, вдоль стен глубоких трещин,
Людских останков и знамен,
Прабабка городов, лавровая столица,
Народами окружена,
Чье имя на устах у всех племен святится,
Затмив другие имена,
Отныне ты, Париж, — презренная клоака,
Ты — свалка гнусных нечистот,
Где маслянистая приправа грязи всякой
Ручьями черными течет;
Ты — сброд бездельников и шалопаев чинных
И трусов с головы до ног,
Что ходят по домам и в розовых гостиных
Выклянчивают орденок;
Ты — рынок крючников, где мечут подлый жребий:
Кому падет какая часть
Священной кровию напитанных отребий
Того, что раньше было власть.
Вот так же, уязвлен и выбит из берлоги,
Кабан, почуя смерти вкус,
На землю валится, раскидывая ноги, —
В затылок солнечный укус,
И с пеною у рта, и высунув наружу
Язык, — рвет крепкие силки,
И склоку трубит рог, и перед сворой дюжей
«Возьми его!» — кричат стрелки:
Вся свора, дергаясь и ерзая боками,
Рванется; каждый кобелек
Визжит от радости и ляскает зубами,
Почуяв лакомый кусок;
А там пойдет грызня и перекаты лая
С холма на холм, с холма на холм,
Ищейки, лягаши и доги, заливаясь,
Трясутся — воздух псарней полн.
Когда кабан упал с предсмертною икотой —
Вперед! Теперь царюют псы.
Вознаградим себя за трудную работу
Клыков и борзые часы.
Над нами хлыст умолк. Нас грозный псарь не дразнит,
По нашу душу не свистит,
Так пей парную кровь, ешь мясо: это праздник!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
И, как охочая к труду мастеровщина,
Налягут все на теплый бок,
Когтями мясо рвут, хрустит в зубах щетина:
Отдельный нужен всем кусок.
То право конуры, закон собачьей чести —
Тащи домой наверняка,
Где ждет ревнивая, с оттянутою шерстью,
Гордячка-сука муженька,
Чтоб он ей показал, как должно семьянину,
Дымящуюся кость в зубах
И крикнул: «Это власть! — бросая мертвечину, —
Вот наша часть в великих днях».
Когда корабль столетний государства
Устал катать горох народной смуты,
Открытый всем, как решето дырявый,
В кромешный мрак, в барашковое море —
Террора ветер в парусах раздутых —
Он наудачу вышел за свободой.
И со своих гранитных побережий
Следили жадно короли Европы
За оползаньем медленным империй.
Как будто горбоносые пираты,
Как чайки трупоядные, монархи
Наметили плавучий гроб французов.
А он, худой, гигант с прозрачной кожей,
На удивленье выпрямился килем,
Народ героев нанизал на реи,
Поднес фитиль к давно оглохшим пушкам
И выстрелил четырнадцатью армий, —
И в берега свои вошла Европа.
О мрачный год, о девяносто третий,
Большая тень в крови и темных лаврах,
Не поднимайся с сумрачного ложа —
Тебе нельзя глядеть на наши войны,
В семье отцов мы — жалкие пигмеи, —
Ты посмеешься нашей тощей битве.
Твое старинное погасло пламя,
Кулак разжался и душа заглохла, —
Нет к побежденным мужественной ласки,
А если в сердце иногда проснется,
Запальчивость — короткое дыханье,
Не более чем на три дня хватает.
Как будто ураган верхи дерев нагнул,
Летит предместьями глухой и низкий гул —
Дверные молотки бьют в бронзовые доски,
Страх бьет без промаху. И женщин, и детей
Простоволосый плач до старческих ушей
Добрался. Все дрожат. Еще одна минута —
И каждый добежит до своего закута.
Попрятались, и вдруг колючая метла
Весь многолюдный сор на улицу смела.
Тогда мятеж, мятеж на каблуках дерзанья
Народный гонит вал, в ладоши бьет восстанье.
В щетине криков весь, сам-тысяча голов,
Сверяет мощь своих набухнувших рядов
И набережных вдоль, на каменной постели
Кричит, как женщина, тяжелая от хмеля.
Это зыбь, это зыбь — спокойная моряна,
Вскипающая пред зарей,
Поющая с утра, как юная Светлана,
Любовь и русый волос свой.
Зыбь, льнущая к пескам, пространства орошая
Душистой выжимкою вод,
На горле выпуклом разнеженно качая
Гребцов коричневый народ.
Потом другая зыбь из этой светлой спячки
Выходит для свирепых буч,
Раздутым теменем большеголовой качки
Колотит крышу низких туч.
Потом мычащею и скачущей пучиной
В квадрате молнийных зрачков
Бежит соленою бугристою равниной
Размахом тысячи голов.
И, выбелив себя до взбитой гневом пены,
Блуждает, влажный рот кривит,
Царапает песок береговой арены,
Как умирающий, хрипит.
И, корибанткою, вконец перебесившись,
Вдавив бедро в намет песков,
Кидает с кровью нам, обратно в ил свалившись,
Горсть человеческих голов.
О корсиканский зверь с прямыми волосами,
Ты помнишь мессидора ясь!
Без бронзовой узды с златыми удилами
Кобылой Франция неслась.
Кобыла дикая трясла мужицким крупом,
Дымилась кровью королей,
По древним овидям топча тяжелоступом
Освобожденный грунт полей.
Ах, к ней никто еще не подходил, зевая,
Чтоб оскорбить иль чтобы смять,
И сбруи чужака она еще не знает,
И на седло не ей пенять.
Всей кожей л`оснилась высокая дикарка,
Взгляд прям, дрожит могучий круп —
И вдруг на целый мир весенним ржаньем гаркнет,
Как тысяча веселых труб!
Явился ты: взглянул на сильных ног затеи
И на крутую стать боков,
Вцепился в гриву ей, кентавр с короткой шеей,
И смял движеньем каблуков.
И, зная, что она любила ружей шорох,
Дымок и барабанов дробь,
Ты выпустил ее скакать в земных просторах,
Ей показал сраженья лоб!
Всегда на воздухе, встречая ветер хлесткий,
Всегда в бою, всегда как вихрь,
Хрустя убитыми, как гравием приморским,
По щиколотку в их крови, —
Пятнадцать лет она под черствою эгидой
Топтала нежный луг племен,
Пятнадцать лет топтал битюг по праву ига
Народных прав зеленый сонм.
И, наконец, устав по рытвинам, бурьянам
Мотаться крупной головой,
Громить вселенную, вздымая пыль воланом,
И будоражить род людской,
И вся в испарине — до темного румянца —
Как бы осечкою колен
Споткнулась — и сдалась на милость корсиканца.
Но ты, палач, без перемен!
Строгая ей бока, ломая позвоночник,
Ты взвил струной свою рабу
И бешеной узды холодною цепочкой
Рванул ей нежную губу,
И в поле, где война цветет, как море гречи,
Стальной огрызок теребя,
Она, как на ковер, упала на картечи,
На ребра положив тебя.
Равнины, чей разбег дает величье небу,
Долина мрачная, что выщерблена понемногу
Или, кто знает, размыта взыскующей русла водой;
Слишком круглый горизонт, ломающий свой обруч;
И эти нивы в праздной перебежке проселочных дорог —
Не уйти мне от вас без глухого ропота,
Без гнева и сожаленья.
Я надолго останусь прислужник застекленных домов.
Улица, бегущая в косноязычном порядке,
Верные крыши, не шелохнувшись рассекающие грохот,
Как на толстых канатах закрепившиеся баржи,
И верхушки строений, чьей растительной силы
С трудом хватает на небольшой подъем, —
Так сегодня насыщается зренье!
Примите меня, спутники, примите меня, товарищи,
Я уже вернулся и учусь влачить взгляд,
Уже готовый потускнеть в спелёнатом пространстве.
Этот взгляд! Я сказал бы: доброхотный поток,
Царственно решившийся на ступенчатый спуск,
Когда его заманивают в береговые шоры,
Чтоб запрудить и бросить в рабство.
О, линейные пучки разбегающихся домов,
Скрещенья и пересеченья бесчисленной архитектуры,
Коварные засады хитрых плоскостей
И каменные вздутые ребра,
Заплетенные в воздухе, как натянутые реи,
Чтобы взгляд спускался по ним, скользя, —
К лицам спутников льнуть.
И здесь остается владычное небо.
Но лишь бегло удается разглядеть его основу,
Когда тучи проходят охотничьей лавой —
Одна за другой в разрыве стен.
На выручку, спутники! Любовь пьет охотнее влагу
В чудной и выпуклой линзе зрачков,
Чем в голубом расщепе крыш.
На выручку, спутники. Примите человека
С затуманенным ликом и страхом в плечах,
Несущего объем для вашей душевной меры
И знающего цену касаньям руки, —
Примите меня, спутники, с тысячью глаз и улыбок,
Ведь я отвернулся от высоких и нежных зрелищ
Ради зрелища вас одних.
Ведь я уже не вижу, а только помню
Хрупкое двухсердие, набухшее от свежей росы,
Что с усильем расталкивает рыхлые комья
В апреле, — зерно, с которым я знаком.
Я уже не вижу буйной игры
Бешеных оперений, встающих дыбом,
По сломанным крючьям ветвей.
Я не буду высматривать зеленых посошков,
Загнутых, как палец, отпирающий створку, —
Тех посошков, что землю пройдут насквозь
И выпрямятся стройной свечкой...
Я не услышу выстрела хлопушек —
Искривленных и раздражительных стручков,
Лопающихся в полдень.
Зато я нагляжусь на руки, на ваши руки,
В очередь подчиненные двум господам:
Прихоти разума, бегущего впереди движенья,
И приказу плоти, хозяйки своей.
И я увижу вены ваших рук, современники,
Узловатые и раздутые вены
Или томно прозрачные.
О, не прячьте от меня подергиванья плеч,
Плохо скрываемую примету огорченья,
И начинающуюся дрожь подбородка —
Первую ласточку задержанных слез.
Дайте отразиться в братских зрачках
Полуумерщвленной и разорванной улыбке,
Чарующей слепок лица.
И я забуду лоб зеленых холмогорий,
Когда гроза, ворочаясь, как разбуженный зверь,
Туда-сюда бросается на синьку неба
И размытая страхом лазурь бесцветна, как трус.
И уже не подумаю о деревьях с большой кроной,
Внезапно перетряхивающих корзину листвы
Для бега, ни с места, под корень.
Все эти простые и гремящие вещи,
Эта старинная распря вещества,
Это упорство пластов и поколений.
Сила зрелищ, я искал ее — зачем?
Ради вашей беседы под сурдинку, мои спутники,
Ради накопленья образов и чувств,
Говорящих о вас, мои спутники.
Нет, через силу мне без вас что-нибудь лелеять —
Будь то рыжий туман, что, цепляясь, ведет
Борону по земле, стриженной под гребенку,
Будь то огромная пряжа паучья,
Между борозд находка раскосого солнца,
Будь то лицо воспаленное туч
В промельке листьев березы.
Но если я уже припаян к этой цепи,
Несу с другими груз гремучих кандалов, —
Пускай моя тюрьма не будет волчьей ссылкой;
Не бойтесь приближеньем спугнуть мое плечо.
Говорите со мной словами с наковальни обихода
И не стесняйтесь смехом и крупной солью шуток,
Ваша радость нужна и прекрасна.
О! больше не жалеть! Пусть теплое слиянье
Всех ваших голосов в могущественный хор
Во мне старинное уймет глухое беспокойство,
Как наслоенный шум от правильных дыханий,
Вырастая в гуденье над кровельным сном,
Навсегда в моей памяти покрывает громы,
Раскованные ветром из скрипучих стволов.
Свет тюремный, крест железный,
За окном решетки брусья;
Все-таки еще не умер,
Все-таки еще борюсь я!
В низколобое окошко
Крест железных перекладин —
Постоянною угрозой,
Холодком смертельных градин.
В жилах узника струится
Звезд прекрасных постоянство.
К братским я рванулся далям
Через время и пространство.
Лоб в испарине холодной,
Свежесть ночи пью глотками,
Но земля друзей далёко,
И решетка между нами!
Пусть одних чарует купол
Лицемерной римской церкви,
А другим горит искусство —
Красота стихов не меркнет;
Не обманываюсь снами,
А захлебываюсь знаньем —
В темноте кусаю губы
В кровь — с надменным упованьем!
Петербург. Морских орудий
Вдоль Невы пируют жёрла.
Гнев трясет меня за плечи,
Страх схватил меня за горло.
Я был тоже петербуржец,
На молитве прихожанин.
Где народ обедню служит,
Гром судьбы всегда желанен.
Ах, ноябрь, наш буреносец,
После боя и провала
Неужели нас повергнешь
В хаос — темное начало?
Топчешь танком, моришь газом,
Генеральской давишь тушей,
Воешь банковской гиеной, —
Но не выкорчуешь д`уши.
Ибо встал народ-упрямец —
Вашей милости «скотина»,
Слуги дизелей фабричных,
Армий жесткая щетина,
Ибо встали петербуржцы:
Их крутил ноябрь эпохи,
И мужей проходят лица,
Словно крупных звезд всполохи.
Говорит Владимир Ленин:
«Начинать поспело время!»
И народ, как вождь старинный,
Поднимает власти бремя.
Он, приписанный к заводам,
Жил громадой безымянной
И нашел свою дорогу
В склоке двух миров туманной.
Петербург! Ты вольный камень!
Баррикад юнейший город!
Рот, искривленный улыбкой
Милосердья и террора!
Бедняков вселенским сердцем
Ты позвал на вещий праздник,
Но врагам на красных фронтах
Приготовил злые казни.
Голодал, лежал в бараках,
Вшей искал и хлебных корок,
Знал убийц наемных руку
И бунт`ов голодных морок;
На тебя ползла измена
Белой гусеницей жирной,
Без царя и горностая
Ты стоишь в красе порфирной!
Петербург! В тюрьме оконце!
Крест железных перекладин!
В сердце бьет твое восстанье —
Боевых паденье градин.
Где ты, город материнский?
Я шагаю в одиночке,
И позвякивают тихо
Арестантские цепочки.
Что тебе готовит утро,
Сердце, преданное бою?
Если ты умрешь — слезами
Сердце города омою.
Если ты умрешь — не верю, —
Я не сплю, и ночь ослепла, —
Встанешь ты, великолепный
И воскреснувший из пепла.
О, тюремная решетка,
Плоской койки изголовье!
Не чернилом водянистым
Я пишу — а красной кровью.
Петербург, ты не сорвешься —
Наша радость и основа.
За тебя скажу я немцам
Угрожающее слово:
Вы уже громили, немцы,
Петербургские траншеи;
Не избыть вам, немцы, сраму
Той палаческой затеи!
Ты, игрушка в лапах сильных,
Серенький парламентарий,
Эй, проснись, «пролет» немецкий,
Встань, германский пролетарий!
Наш ноябрь — свистун германский,
Кто он — майский ветер, что ли?
И оплеван лоб высокий —
Человеческий — доколе?
Вас еще упрятать можно
В каторжные равелины,
На востоке ж веет знамя
И кумач покрыл равнины!
Нужно с бою взять свободу —
То не девка покупная:
Не в траве лежит победа —
По звезд`ам скользит, мерцая.
Нужно в буре раствориться —
И победа ливнем брызнет.
Лишь грозе подставив темя,
Благодать вернете жизни!
Петербург! Багряный факел
Всем народам полыхает.
Петербург! Народ в России,
Как стихи, судьбу слагает.
Мы сомкнем кольцо народов —
Уж недолго каменеть нам.
Только так: дышать свободой!
Только так: в борьбе сгореть нам!
Кто я? Вольный бродяга я,
Бессеребреник ветер,
По холмам, по оврагам я
Блуждаю, пьян и светел.
Когда мчался я п`о полю —
Чуть всходили посевы,
Величавой мелодией
Созревали напевы.
— Вечер красен, заря красна, —
Начал вслух бормотать я, —
Хлебом земля беременна, —
Утешьтесь, братья!
Пролетал я над городом,
Видел голод и морок,
Но приподнял улыбчиво
Занавеску чердачных каморок.
Люди, ужели мир тесен вам?
Зимы распались цепи,
Я нагнусь, спою песню вам
О серпе и цепе.
— Вечер красен, заря красна.
Дружной весны объятья.
Хлебом земля беременна, —
Утешьтесь, братья.
Если мы уж собрал`ись,
Полной грудью, на собраньи,
В звездно-ветряную высь
Выскажем свои признанья!
Достиженье — только миг,
Только ключ от новой двери.
Наше сердце — проводник
К новой выси, к новой вере.
В наш горящий хоровод
С нежным личиком румяным
Девушка не подойдет —
Мы горящий эпос пьяный.
Мы горим, а не живем,
Возле правды колобродим,
Бессознательным чутьем
В настоящее выходим.
К свету лестницей крутой
Нас уводит мысли трепет,
И над нами дух святой,
Но не голубь — хищный стрепет.
Вынужденные страдать —
Мы, печальники на время,
Вынуждены принимать
Лицемерной жизни бремя.
Праздничный струится свет
В нашу жизнь с певучим звоном!
Благовест грядущих лет —
И борьбы желанный омут!
Тюремные братья, в весенние дни
Блаженством горит голова.
Я помню: дыханье в груди затаив,
Как первый дрозд запевал!
Кузнечиков скрипы, набухшие липы,
Пуховая пена весны,
И вздохи любимой, и детские всхлипы
Из звездной плывут глубины.
Бежит, как песок, измельченное время,
И кто-то зовет: помоги!
За толщей стены, где покинутый всеми
Кандальник считает шаги.
Решетки-квадраты, и месяц щербатый
С высокой млечной тропы
Срезает брусья — как жнец горбатый,
На землю кидая снопы!
Месяц оставил глубокий надрез
На железном конверте окна,
И с гиацинтовых бледных небес
Молочная льется волна,
И звезды восходят, и лес колобродит,
Студенческий некар шумит,
И в этой божественно ясной природе
Один только узник молчит!
И вдруг облапили облака
Соломенный узкий просвет,
И за толстой стеною (в клетке зверька)
Возится с цепью сосед.
На звезды разруха! На месяц проруха!
В четырех квадратах окна —
Земля за решеткой! И мечется глухо
Зверинец. Я зябну. Весна.
Сон обвил меня темным плющом.
Спящий, боролся я с душным сном:
Это птиц заблудившийся грай
Хлещет в окна, как крупный град.
Нестройно сетуя, птицы звенят:
Мы проснулись в начале дня,
Когда заиграл зорь румяный рожок
И солнце ночной осушило песок.
Из душных кварталов, из серых трущоб
Мы — души рабочих, стряхнувших свой горб,
Весь день на строгой страже станка;
Страна за решеткой — мир бедняка.
Гудок — наша песня, и камень — полет,
Наш клюв — человека искривленный рот.
Посланники бури, свободы гонцы,
Мятеж разносим во все концы.
Всё, всё, что рабочую душу томит, —
В нашем полете высоком звенит:
Радости посвист, тугая борьба
И справедливой крови алчба.
Передовые священной страны,
Мы таранили ночь — толщу старой стены.
Своим ненавидящим властным чутьем
Мы гнезда твои, революция, вьем!
Покинув ветхий, невзрачный кров,
Вышли из темных, нищих домов.
Точный и меткий убийства снаряд
Вчера скосил рабочий ряд.
Наши немые хозяева
Лежат в крови у пыльного рва.
Мы безочажный, блуждающий грай,
В сердце, товарищ, приют нам дай!
Ты сейчас блуждаешь где-то,
Рук твоих не осязаю,
Но твоя мне близость веет,
Жизнь моя, душа моя!
Вечером и утром рано
Слышу голос соловьиный
За рекою, за домами,
Жизнь моя, сестра моя!
Вспоминается последний
Ураган в свиданьи нашем.
Раздавался бури посвист,
Звучно башни строил гром.
Свежей розою дыханья,
Облаком сулишь мне радость,
В ворот`ах горишь огромных
Светлым платьем и лицом.
И не выйти мне из круга,
Где тебя встречаю я,
Майская моя подруга,
Жизнь моя, сестра моя!
Всё тяжелое, чужое, роковое
Понемногу выскользнет из рук.
На кладб`ище выйду полевое,
Где зарыт мой неизвестный друг.
Кто гниет в сырой и теплой яме?
Человек, копьем судьбы сражен.
Отпылало легкой жизни пламя,
Нежный мир испепелен.
Опилась земля твоею кровью,
Мой хороший, мой похожий брат,
Ах, придется мне с моей любовью
Опуститься в темный смертный сад.
В колесе огромного сраженья
Или там, где наблюдает мать
Сыновей могучее цветенье,
Всё равно — гореть мне и страдать.
Хочешь песню о зеленой кроне?
Ураган перетряхнул листву.
Рвутся наши солнечные кони.
Тучи огнепалые плывут.
А на свежем, на могильном дерне,
Где кружится золотая мгла,
Кто-то величавей и бесспорней
Новой жизни развернет крыла.
Янтарных персиков румянец
Завесой пламенной к пологим льнет холмам,
И птичий гам
В темно-лазурную уносится туманность.
Смягчился рок,
Горящей лапою детей земли когтивший,
В кровавый сгусток сердце превративший, —
И человек на грудь земли прилег.
Гряда уютных черепичных крыш.
Нет больше войн, могильщиков не надо.
Сосредоточенная комнаты прохлада.
Зенитом солнечным насыщенная тишь.
Лишь выводок дроздов разворошит деревья —
Мужское сердце, буйствуя, кипит;
Ликует плоть; томленье разрешит
Усмешка обольстительная девья.
От жизни не бежать и насыщаться днями!
Забудем мертвых, горечь растворим.
Мы по весне теперь горим,
Как персики, янтарными огнями!
Простерла руку жизнь над нами.
Я был до боли молодым.
Моих зрачков метнулось пламя
К зрачкам темнеющим твоим.
В тебе певучий гул машины
И крутень яростный колес.
Я верен общему почину, —
Но сердце к сердцу я принес.
И день сложил свою поклажу.
Пустуют ск`амьи мастерских.
Вот вечер с розовою пряжей,
Лес, полный голосов ночных.
И вот когда, себя не помня,
Как миру чуждые лучи,
Мы ринулись в зеленый омут —
Сплетенье рук! Молчи! Молчи!
Как дышишь ты! Соблазн великий!
Как изучил я этот плен!
О, этот путь, ночной и дикий,
До берега твоих колен!
Однажды в ночь, себя не помня —
Она плащом покрыла нас, —
Я погрузился в нежный омут,
Зарделся, вспыхнул и погас.
Поле сраженья зарубцевалось.
Всюду зеленые, нежные швы —
Веет колосьев робкая жалость
В море весенней синевы.
Зыбь ветерка.
Утра костер.
Рожь высока.
Солнце в упор.
Блеск возрожденья лугов зеленых —
Это весеннего мира приход.
В душу отчаявшихся и угнетенных
Он росяную прохладу прольет.
Добрым и умным своим шелестеньем,
Колос, в гневные скорбные дни
Встань над кладбищенским тленьем!
Флаги зеленых надежд разверни!
Хлеб, всколосись
В пурпурную рань!
Колос, в зерно превратись!
Солнце багровое, встань!
Лесная загудела качка.
Кидаюсь в песню с головой!
Вот грома темная заплачка.
Ей вторит сердца темный вой.
Разлапый, на корню, бродяга,
С лазурью в хвойных бородах,
Брат-лес, шуми в сырых оврагах,
Твоих студеных погребах!
Подпочва стонет. Сухожилья
Корней пьют влажные права.
В вершинах жизни изобилье.
Гроза права. Гроза права.
К земле нагнула ветви-звезды,
К корням. Подпочвы стон стоит.
И пеньем птиц расширен воздух —
Брат-лес бытийствует, шумит.
И в бархат ласковый, незнойный
Зеленый пролился кувшин, —
Чтоб, напитавшись маслом хвойным,
Горели фитили вершин.
Огонь. А я с надеждой зыбкой
Тропинкой узкой в гору шел,
И провожал тягучей скрипкой
Меня в дорогу запах смол.
Вскипает тьма сосны и кедра.
Я вышел крепким из глубин,
И благородной флейтой ветра
Пел запад — как вина рубин.
Я счастья полновесный слиток
В колодезь горный уронил;
О, расточи блаженных сил избыток
И промолчи — кто б ни спросил!
Так голубой прикрыта чашей
Лесного купола гора,
И усмирит волненье наше
Недр материнская игра.
На заре румяной
Под росой трава шелестит;
На заре туманной
Рыдают птицы навзрыд.
На заре румяной
Лес, как невеста, дрожит;
Голубою раной
Небо сквозит.
Хоть во сне — с тобой да побуду!
Нагляжусь в глаза-озера.
Чтоб желаний летели пчелы
К цветущим липам в горы.
Ты свое цветочное лоно
Дружелюбно откроешь снова,
И твоим наполнятся медом
Сохранные соты слова.
Весной шарахнулась, вскричав, —
Где ствол расстрелянный кривится, —
Закатом раненная птица,
И на равнине крик зачах.
Еще не брошенные в бой,
Шеренгой серой мы стояли,
И вылил всё, чего мы ждали,
Истошной птицы крик слепой.
Оружье, сухари и шлем,
Докучный груз военной страды,
И гул верденской канонады —
Глухой прибой, понятный всем.
Земля в пурпурной нищете,
Чуть освещенная, тонула,
И, навалившись, ночь зевнула,
Как зверь горячий в темноте.
Большой холодный горизонт;
Одна звезда другой крупнее —
На ямы, трупы и траншеи,
На бывший трихтерфильдский фронт...
Вдруг плач мужской: Верден, Верден!
Воронка ада, мясорубка,
Вулкан снарядов, злая ступка...
Который день! без перемен!
Верден, ты жаждой и жарой
Как приторным волнуешь ядом,
И кожу белую распадом
Казнишь и морщишь кожурой!
Верден: ужасное лицо
Глядит с презрительной улыбкой,
И на крови, на глине липкой
Курганами тела бойцов!
Верден, Верден — ты чумный дух,
Ты бойня с гнойниками всеми!
Верден! Громит народов темя
Братоубийственный обух.
Верден, черства твоя весна,
Старухой сморщилась природа,
И в сетке молний хороводом
Несутся года времена.
Верден, зачем позоришь нас,
Бесчестишь лес, дорогу, камень?
Верден — кромешник! Хриплый Каин!
Колючий стыд! Ползучий газ!
Верден! Переживет века
Горючее сухое имя.
Верден! Под масками чужими
Не различаешь земляка.
Верден! Верден! И человек,
Свинцовою разорван пачкой, —
Как птицы темная заплачка,
Когда готовился на бег.
Люблю внимать средь грохота и теми
Утопии заморским голосам —
По-старому еще бушует время,
По-новому шумят ее леса.
Угадываю наигрыш бесплотный,
Рожденный в хриплой музыке войны,
И звуки песни, прежде мимолетной,
В органный голос масс воплощены.
Утопия! Под купол твой свинцовый,
Под твой сияющий зенит,
Под купол твой лазорево-грозовый
Челн современника скользит.
Играет ветер пальмовой тесьмою,
И взбитый пеной воздух по холмам,
Заря девической ступнею
Идет по лаковым волнам.
Ты зрелой жизни изобилье.
Мать, на руках твоих прилечь
И ветошь страха и бессилья
Смять судорожно, сбросить с плеч.
Ты золотым хрустящим хлебом
Накормишь по любви народ,
И под твоим шатровым небом
Земля для нищих расцветет.
Льнет к острову прибой громовый.
Под твой зияющий зенит,
Под купол твой лазорево-грозовый
Челн современника скользит.
Был некий муж тысячерукий.
Был деятель. Глядясь в себя,
Он видел длань, на цвет и звуки
Свой изначальный сон дробя.
Он видел длань, в самозабвеньи
Вгрызалась в мускулы пила
И в пятикратном расщепленьи
Впервые силой изошла.
И распахнулся мрак тяжелый;
Теперь другой ему внушал
Неповторимые глаголы
И светом ласковым сиял.
Вставайте с мрачного ночлега,
Тупого данники труда,
Чтоб знамя красное с разбега
Лесной вершине передать.
Учитесь властвовать собою,
Как дух творца-формовщика:
Ведь перед красною судьбою
Тверда литейщика рука.
Цветочную ли холить грядку,
Когда ворчит в амбарах гром?
Лизать ли барскую перчатку,
Когда штурмуют старый дом?
Да будут вам примером трудным
Дерев зеленые верхи:
Корням доверившись подспудным,
Средь голубых шумят стихий.
Так не пора ли вынуть жребий,
На громовой призыв скрепясь:
Вам должно головой стать в небе
И сохранить с землею связь.
И брызнет сок из муравьиной,
Из черной мастерской корней
И разольется до вершины
В зеленых щупальцах ветвей.
Еще царюет ночь-дикарка
И полыхает в сердце тень,
Но в кузнице страданья жаркой
Изображен грядущий день.
Язык грядущего богатый —
В нем орлий крик, огонь и крепь.
Скрепясь, ломайте казематы,
Кандальную дробите цепь!
Так воспаленными словами
Мятеж посеял я в стране,
И мне повиновалось пламя —
Затем что я стоял в огне.
И сердце вместе с ураганом
Швырнуло вызов небесам —
Крепчайший ствол гудит органом,
Но прежде всех он рухнет сам.
Дыханье масс. Сердцебиенье.
Рукопожатий переплет.
Сначала взлет, потом паденье,
Потом скрип каторжных ворот.
Дня запечатано сиянье.
Везде решетки и волчки.
Как лозунги знамен восстанья,
Душа разорвана в клочки.
Действительность глаза мне режет.
Товарищи лежат в бреду.
Я слышу отреченья скрежет.
Отказ. Конец. Куда пойду?
Но хладнокровно и умело
Я сердце вылущил в груди;
Тогда железо мне пропело,
Прогромыхала цепь: иди.
По всем дорогам твердым шагом
Я шел, не опуская глаз.
Любовь по роковым оврагам
Спасает, мужественных, нас.
О городскую мостовую
Разбился сон — крепчает явь.
Освобожденью срок поставь!
Явь с грезой цепь куют живую.
Крепчает жизнь. О, ярость сдвига!
Борьба с кромешной пеной тьмы!
Да не застигнет ночь кормы
Зерном наполненного брига!
Крик первый. Рдеющее пламя.
Блаженный утренник окреп,
Рабочих одарил венками:
Всё, что мы схватим, — будет хлеб!
Проснулся день, враждебный музыке и снам.
День, сновидений враг, швырнет меня к станкам.
Иду. По Млечному Пути еще скользит мой взгляд —
Но в пр`осеке проспекта фабрики стоят.
И серебро, и золото, рожденные моей рукой,
Ритмичной лентой обвивают шар земной.
Удары молота и свист размеренный колес:
И мне втянуться в мощное движенье удалось.
Свободен я. Льнет к добрым звездам взгляд.
Иду. В конце проспекта фабрики дымят.