Бенц сделал операцию. Елена перенесла боль с нечеловеческим терпением. Неожиданно сильное кровотечение привело Бенца в отчаяние. Сильви уничтожила все следы.
Бенц совершил преступление против моральных канонов своей профессии, против человеческих и божественных законов, в которые он верил, и все-таки он не испытывал никаких угрызений. Он безумно обрадовался, когда день и ночь прошли без повышения температуры. Вторую ночь Бенц провел в комнате Гиршфогеля и рано утром поднялся к Елене. Верная Сильви неотлучно сидела у постели. Елена безмятежно спала. Несколько минут Бенц с тихой радостью созерцал ее спокойное, ангельское лицо, на котором еще лежал отпечаток жестокой боли. Он отпустил Сильви и сел на ее место. В тихий час раннего утра, усталый после бессонной ночи, но бесконечно счастливый, зная, что Елена вне опасности, Бенц почувствовал, что она стала частицей его самого, и его охватило невыразимое блаженство. В этом состоянии он провел несколько часов. Легкий шум и слабый вздох нарушили глубокую, сладостную тишину. Он склонился над Еленой, увидел, как медленно поднимаются ее веки, увидел ее неподвижный, еще затуманенный сном взгляд.
– Сильви!.. – прошептала она.
Бенц положил руку ей на лоб. Елена слабо вскрикнула и, увидев его, попыталась спрятать лицо. Бенц велел ей не двигаться.
– Почему вы здесь? – спросила она.
– Надо было сменить Сильви.
Бывают минуты, когда молчание красноречивее слов. Если когда-либо Бенц сознавал, что душа Елены принадлежит ему, то это было в тот час, в ту минуту, когда, взяв его руку, она оросила ее слезами.
Первым осведомился об исходе операции ротмистр Петрашев. Однажды в послеобеденный час он приехал на автомобиле из Софии и тотчас отправился к Бенцу в госпиталь. С некоторым смущением он вошел к нему в кабинет, однако скоро сумел обрести свой обычный светски-непринужденный вид. Бенц оказал его сестре ни с чем не сравнимую, огромную услугу!.. Ротмистр Петрашев никогда не сомневался в Бенце. Он с первой же встречи оценил моральные качества, ставящие Бенца выше узких профессиональных предрассудков. Он намеревался сам откровенно поговорить с ним, но Елена просила его не делать этого – она чрезвычайно чувствительное создание. Она хотела, чтобы ее поняли, прежде чем осуждать или оправдывать. Надо признать, Андерсону и Гиршфогелю удалось создать как нельзя более подходящую атмосферу. Возможно, их знакомство с Бенцем носило несколько преднамеренный характер, но иного выхода у них не было.
Все это было произнесено одним духом по-французски. Ротмистр Петрашев виртуозно играл словами, как жонглер шариками перед удивленной публикой, которая тем не менее прекрасно понимает всю бесполезность его занятного искусства. Бенц терпеливо забавлялся его красноречием, пока какой-то добрый дух не шепнул ротмистру, что пора идти, и ротмистр удалился, так и не уладив дела.
Вечером, когда Бенц пришел навестить Елену. Сильви подала ему конверт, надписанный ротмистром Петрашевым. Бенц вскрыл конверт. Внутри был чек.
– Вот как! – вскричал Бенц и швырнул чек Елене. – Это вы надоумили его?
Елена прочитала чек, задумалась, усмехнулась и разорвала его в клочки.
– Простите его! – умоляюще сказала она. – В сущности, я одна должна расплачиваться за все. Вы увидите, как я это сделаю!.. О мой дорогой, вы увидите…
В последующие дни Бенц достиг такой степени любовного экстаза, что дальнейшие душевные потрясения казались ему невозможными. Самообман всех, кто стремится к счастью, в том, что они верят в зависимость счастья от внешних обстоятельств и от мнимого сходства характеров. Как будто существует действительность, угождающая нашим желаниям, и родственные души, не знающие противоречий. Бенц свыкся с причудливым характером Елены, в котором искренняя страсть переплеталась с лукавством. Зная, что она использует его в своих целях, льстит и скрытничает, он был уверен, что по крайней мере сейчас она любит его. Однако впоследствии он не мог объяснить себе внезапный поворот в их отношениях. Никто не в силах оправдать свои решения, принятые в ослеплении чувством, ибо интимная сущность наших чувств недоступна рассудку. Бенц мог сказать себе, что вспышка его гордости пересилила любовь, но это объяснение не удовлетворяло его. Разве он уже не растоптал в себе гордость? Если же гордость его в тот момент была столь сильна, то почему он не остался верен ей до конца? Не чувствовал ли он свою нарастающую непоследовательность? Не было ли подоплекой его поступка ожесточение, желание помучить и наказать любимое существо за то, что он не мог полностью овладеть его душой?
Осень уходила среди лазурной синевы, прозрачного воздуха и роскошного многоцветья умирающей растительности. Пришелец с севера, Бенц особенно остро ощущал пронзительно грустную красоту поздней осени в южной Болгарии. Жаркие дни миновали, солнце светило не столь ярко, и в его мягких лучах окрестные холмы окутались пурпурно-фиолетовыми тенями. Воздух был напоен ароматом осенних роз, сохнущего табака, зрелых плодов, к которому примешивался запах гнили и миазмов, присущий всем восточным городам. Эта смесь благоухания и вони напоминала Бенцу по странной ассоциации контраст между жизнью и трупным разложением.
Почти каждое воскресенье Бенц с Еленой поднимались на высокий холм над городом, который вместе с другими террасовидными возвышениями образовывал подножье гигантской горной цепи, чьи снежные вершины терялись в голубой дымке на юге. После длительного подъема они добирались до развалин средневековой крепости и подолгу сидели на поросших мохом гранитных глыбах. Перед ними расстилался фантастический вид – сочетание ярких красок, солнечного сияния и синевы. Котловина, в которой лежал город, испещренная пожелтевшими садами и рисовыми полями, напоминала торжественное облачение восточного священника, которое во время молебна слепит своим блеском глаза верующих. Но во всем пейзаже, в пышности умирающих деревьев и трав проглядывала какая-то погребальная торжественность, острая, жгучая печаль, неумолимо давящая душу. Бенц знал, что там, на юге, за нежно-голубым горизонтом, грохочут орудия, трещат пулеметы, разбиваются о землю объятые дымом и пламенем аэропланы. После каждой атаки оттуда прибывали поезда смерти с останками людей, изувеченных снарядами, задушенных газами, сожженных огнеметами, – неописуемое зрелище некогда живых людей, превратившихся в куски обугленного мяса и растопленного жира… Иногда Бенцу казалось, что несвойственная ему ранее обостренность чувств вызвана этим неотступным призраком повсеместного, беспримерного, ужасного человеческого страдания.
Однажды Елена и Бенц, поднявшись на холм, сидели на знакомых развалинах. Несколько минут они молча созерцали огромный пожар осени, красные и желтые языки пламени мертвой листвы, которыми горела котловина. Как всегда, находясь рядом с Еленой, Бенц испытывал чувство грустного умиления. Прислонившись к его плечу и глядя куда-то вдаль, Елена задумчиво разминала в пальцах душистые травки, которые набрала по дороге. Она была в тонком белом платье и широкополой модной соломенной шляпе, цвет которой прекрасно гармонировал с ее смуглым лицом. В приглушенном блеске солнца еще заметнее было его очарование, в котором переливались восточное сладострастие, меланхолия и нега. Но за рассеянной улыбкой, затуманенным взглядом и прелестным овалом лица Бенц впервые уловил странную жестокость, проглядывавшую и в кажущейся мягкости, и в лености интонаций, и в движениях, и во всем ее облике.
– О чем вы думаете, Эйтель? – вдруг спросила она.
– О вашей родословной! – ответил Бенц.
– Во мне смешалось несколько кровей!
– Только две! – возразил Бенц, глядя на синеватые круги под глазами Елены.
Она задумчиво улыбнулась. Действительно, в золотистом мерцании ее глаз сквозила томная чувственность – вековое наследие женщин Востока.
Бенц сказал, что смешение крови порождает жестоких индивидов, и привел в пример мулатов.
– Жестоких?… – повторила она, повернувшись к нему. Глаза ее оставались, как и прежде, загадочными, затуманенными, непроницаемыми. – О мой милый, ну и что ж такого?… Вы будете любить меня еще сильнее!
На этот раз Елена пожелала скорее вернуться домой, потому что Андерсон собирался побывать у них проездом и ей хотелось повидаться с ним.
– Вы думаете, что Клод будет сидеть набрав в рот воды? – сказала она. – Мне хочется услышать последние софийские сплетни обо мне.
– Они интересуют вас? – спросил Бенц.
– Да. Любовь и гнев мужчин – зеркало для женщин, которых они любят.
– Вы хотели бы смотреться в него не отрываясь!
– Все мы, женщины, суетны! Не ревнуйте, дорогой мой! Сейчас мне очень жаль Клода. Он неплохой мальчик, но я его разлюбила…
Пока они медленно спускались по тропинкам в город, она оживилась и заговорила о фон Гарцфельде:
– Вы знаете, он внезапно ворвался в мою жизнь, и моя реакция была первым сознательным проявлением моей воли!..
– Сознательным? – с горечью переспросил Бенц.
– Да, сознательным!.. Даже Гиршфогель не поверил бы мне. По его теории, аморальное начало проявляется у женщин лишь тогда, когда они достигнут известной изощренности ума и зрелости тела, то есть когда приобретают возможность лгать и развратничать безнаказанно.
– Вы хотите меня шокировать?
– Но вы остаетесь совершенно невозмутимым!
– Тогда зачем вам афоризмы Гиршфогеля?
– Простите меня!.. Любви свойственно играть пустыми словами, даже когда она печальна.
– Почему же она печальна?
– Не знаю!.. Сейчас она показалась мне печальной, и мне вдруг захотелось развлечься, вспомнив Гиршфогеля.
– Да, но разговор шел о Гарцфельде!
– О да!.. Я расскажу вам и о нем! Это было четыре года назад. Я ехала из Лозенграда в Софию. Только что потеряла отца. Чувствовала себя безнадежно одинокой. Меня взяла под свое покровительство какая-то американская миссия – несколько старых дев и тощий врач. Они бежали в Софию от холеры. Когда к нам в купе входил какой-нибудь иностранный журналист, они затевали разговор об отце и говорили, показывая на меня: «That's his daughter».[14] Журналисты трагически покачивали головой. Некоторые из них фотографировали меня, как жертву войны. Один англичанин спросил, есть ли у меня близкие, и, когда квакеры сказали ему, что не знают, совершенно серьезно предложил устроить меня за свой счет в какой-то пансион. До чего смешные люди англичане!.. Но все эти разговоры меня ужасно мучили. Мне хотелось уединиться, прочитать молитвы за упокой души отца. В ту пору я была религиозна, и у меня была огромная потребность помолиться. Я ушла в соседнее купе. Там никого не было. Прочитав молитвы, я сжалась в комочек у окна. Мне вдруг стало очень тоскливо. Хотелось плакать, плакать навзрыд. Потом я пришла в себя и стала смотреть в окно. Поезд мчался по опустошенной равнине. Там и сям виднелись сожженные деревни, разбитые орудия, брошенные зарядные ящики. А сколько было трупов!.. Черные, страшные разложившиеся трупы. Иногда они валялись у самого полотна, и я различала мундиры. Солдаты!.. Погибшие от холеры солдаты, которых живые не успевали закапывать. Меня охватил тупой, неописуемый ужас. Я даже перестала думать об отце. Сидела у окна как окаменелая. Мне казалось, стоит обернуться, и я увижу за спиной эти страшные, посинелые лица, застывшие в последних судорогах агонии. Я хотела было вернуться к квакерам, но не могла сдвинуться с места. И тогда в купе кто-то вошел. Я вскрикнула в ужасе…
– И упали в обморок?
– Нет! Я овладела собой. В окно светило солнце, и я ясно увидела, что передо мной стоит не призрак, а живой человек. В то время Клод числился военным наблюдателем и носил австро-венгерскую форму. Вначале его появление не произвело на меня никакого впечатления. В поезде ехали всевозможные атташе, корреспонденты, благотворительные миссии, которые благоразумно бежали из пораженных холерой мест. Я знала это. Мой вскрик застал его врасплох. Он пробормотал: «Pardon, mademoiselle…»[15] – и взял из багажной сетки небольшой саквояж, который я раньше не заметила. «Les cadavres!..»[16] – прошептала я. «Да, это ужасно! – сказал он по-французски. – Но зачем вы смотрите на них?» Я сказала ему, что даже с закрытыми глазами вижу трупы. Он усмехнулся. Мне показалось, что он слишком внимательно смотрит на меня. До сих пор не могу сказать, что выражал его взгляд: проницательность бывалого человека или просто удивление. Вероятно, он спрашивал себя, как я очутилась в этих местах. Я не была ни сестрой милосердия, ни беженкой, ни зрелой женщиной, ни ребенком. До сих пор удивляюсь – почему я осталась в его купе. Осталась сознательно!.. Я знала, что пора вернуться к американцам, но не двинулась с места. Мне вдруг захотелось поговорить с ним, показать, что я уже не маленькая. Все дети страдают такой манией, но во мне уже не оставалось ничего детского. Но прошло и получаса, как он разговаривал со мной, как со взрослой.
– Так начался флирт?
Она улыбнулась и задумалась.
– Флирт? Нет!.. Я испытывала лишь смутное волнение, которое притупило мою скорбь, и так было до конца поездки. Флирт начался через год, когда Клода назначили в посольство. Но это уже банальная история!.. Каждое утро мы играли в теннис. Можете себе представить более глупое занятие? Спокойствие и отсутствие страдания разрушают любовь.
Во время этих долгих загородных прогулок Елена постепенно открывала перед Бенцем свое прошлое. Она делала это с мрачным упорством, заставляя его страдать. Она словно хотела уверить его в том, что ее личности присуще некое таинственное злое начало, которое проявляется против ее воли. С одной стороны, она с настойчивым эгоизмом все крепче опутывала Бенца любовными сетями, с другой – все больше терзалась, жалея его. Она словно предчувствовала, что не сумеет выиграть эту игру, если не пожертвует своей свободой. Не сознавала ли она, что есть только один путь удержать Бенца – стать его женой? Не жалела ли она его? Не пыталась ли его спасти?… Почему так настойчиво внушала ему, что она аморальна и жестока? Почему отпугивала его? Почему ее поведение было таким двойственным? Бенц рассказал ей о своем разговоре с генералом Д. Она обещала Бенцу в случае необходимости последовать за ним в Германию. Но каждый раз, когда Бенц пытался заговорить о будущем конкретнее, она со скучающим и рассеянным видом снова принималась рассказывать о своем легкомыслии и пороках. Да, она отпугивала его!.. Она не верила самой себе и боялась будущего. Не предчувствовала ли она уже тогда интуицией, своим неверным сердцем тот трагический, тот мучительный и для нее час, когда между ней и Бенцем встанет капитан Лафарж? Она не щадила себя, даже рассказывая самые невинные эпизоды своего детства. Она замучила Бенца своими гнетущими исповедями, то под видом шутливой болтовни, то угрызений совести или отвлеченных рассуждений, которые приковывали к себе мысль Бенца на целые дни. В них явно проступало желание разоблачить перед ним свое гибельное легкомыслие и тем оттолкнуть от себя или же предупредить о будущих последствиях. Бенц все яснее ощущал это. Но почему Елена так поступала? Почему, любя его, она думала, что скоро его забудет? Почему она выискивала в любви боль? И не потому ли полюбила она Бенца, что сознавала, как его терзает? Не терзала ли она и себя? Какая злая сила, какой мрачный жребий толкали ее к этой извращенности, к утонченному садизму духа? Эти вопросы мучили Бенца, превращали его ночи в кошмар. Иногда он вдруг находил ей оправдание: не любил ли он сам ее еще больше оттого, что понимал – ей не суждено быть иной. Рассказывая о себе, разве не указывала она на спасительный выход? В своих исповедях она не щадила даже свою любовь, чем унижала и сердила Бенца. Они раскрывали перед ним страшные искушения ее сердца, дикие и хищные порывы страсти, которые разорвали в клочья душу несчастного Рейхерта, они рассказывали о жестокости, о приступах экзальтации, свойственных ее восточной натуре. Они раскрывали перед Бенцем непреодолимую пропасть, разделявшую их жизни. Медленно, но верно, как яд, который превращает любовь в безумие, они подготавливали вспышку его самолюбия со всеми ее гибельными последствиями. Они неумолимо подводили его к аскетизму и одиночеству месяцев, проведенных в П., когда ее образ станет для него еще более пагубно-желанным…
Наконец пришел момент, когда у Бенца должна была наступить реакция. Буря разразилась внезапно.
Стояла теплая осенняя погода, и Елена с Бенцем частенько до поздней ночи просиживали на веранде, покуривая ароматные болгарские сигареты. Иногда из ближней казармы вырывался мощный солдатский бас, его первобытная красота приковывала внимание. Печальные речитативы рассказывали о тяжких муках, о кинжалах, темницах и кровавой мести.
В эти часы покоя Елена громоздила все новые и новые обвинения против себя. Однажды она заговорила о Рейхерте.
– Что же было потом? – спросил Бенц после тягостной паузы.
– Потом?… Нет, я не выглядела как убитая своим поступком девственница. Эту добродетель я давно утратила. Все было лишь мимолетным эпизодом, обычным последствием нараставшей с каждым днем близости. Я знала, что произойдет, хотела этого и ждала. И все же я вырвалась из его объятий смущенная и пристыженная. Я вдруг поняла, какое жестокое насилие совершила над его душой. У него начался нервный припадок. Воздушные бои вконец расстроили ему нервы. Он смеялся, плакал, лепетал глупости. Заставлял меня клясться, что я стану его женой. И я клялась, не раз клялась… Затем ему начинали мерещиться кошмары, а ночью снились погибшие товарищи, которые звали его к себе. Он рассказывал, как аэропланы врезаются в землю и летчики сгорают в обломках. О да, он был обречен!.. Он предчувствовал свою смерть – таков был приговор судьбы, неумолимый и неизбежный!.. Я тоже знала это. Против одного немецкого летчика над Македонией вылетают десять английских. И кроме того, все немецкие аппараты так изношены, ужасно изношены!.. Он называл их летающими гробами. Когда он говорил о своем аэроплане, на него жалко было смотреть. И я жалела его. Я обещала выйти за него замуж. А уходя от него, зарекалась переступать его порог. Но на следующий день снова шла к нему. Ах, Эйтель, как это было странно, ужасно и приятно…
Она умолкла. В саду царила глубокая, таинственная тишина. Грустный голос, каждый вечер разливавшийся над городом, давно угас в ночи. Время от времени тянул ветерок, то навевая, то разгоняя ароматы табака, роз и левкоев. На небе мерцали звезды – глаза беспредельности, в которой тонут все человеческие страдания, ужасы войны, скорбь, блаженство любви. Бенцу стало невыносимо тоскливо.
Елена тем временем продолжала:
– Наконец отпуск у него подошел к концу и ему надо было возвращаться на фронт. Но прежде, чем уехать, ему взбрело в голову объявить о нашей помолвке. Можете себе представить что-нибудь более сумасбродное? Я поняла, сколь опрометчива была в своих обещаниях. На этот раз я решила не обманывать его и велела выкинуть из головы эту мысль. Он устроил мне ужасную сцену. Да и обстановка была хуже некуда… Когда он приезжал в Софию, то снимал номер в убогой гостинице, на лучшую у него не было денег. Он моментально спускал в карты все жалованье и залезал в долги – безумные долги после покера или баккара, которые офицеры выплачивают, занимая деньги под безбожные проценты, или вообще не платят… Не знаю, можете ли вы себе представить эту комнатушку, закопченные стены, жалкую постель и грязную ругань, с которой он набросился на меня. А ведь он был дворянин. Его семья, быть может, владела каким-нибудь родовым замком. Он не мог не понимать всей глубины своего падения. Однажды он вдруг умолк и лицо его искривилось от боли. Видели бы вы это лицо – бледно-сизое, изнуренное алкоголем и воздушными боями! Он рухнул на стул и тихо, с отчаянием сказал: «Вы правы, вам нельзя выходить за меня!.. Меня убьют. Наверняка убьют. Нас по одному против десяти!..» Понурый, жалкий и беспомощный, он смотрел на носки своих сапог. Во всем его облике было нечто душераздирающее. Быть может, он тогда уже думал о зловещей лазури македонского неба, о новых, быстрых машинах английских летчиков… Я никогда не видела человека, который так остро сознавал бы неизбежность гибели, ужасной и близкой смерти. Я подошла к нему и стала уверять, что после войны мы непременно поженимся. Но я обманывала его… Боже мой, как я обманывала его, ибо тоже знала, что он погибнет… Как подло я его обманывала!
Она замолчала и взяла новую сигарету. Звезды по-прежнему мерцали над верандой – далекие, таинственные, недостижимые, говорящие о жуткой беспредельности мира, где две ничтожные человечьи души безумно, как ночные бабочки, кружили вокруг пламени любви. Бенц поглядел на часы – далеко за полночь. Даже летучие мыши уже не носились во мраке и мирно спали в укромных местах. Только странное благоухание табака, цветов и гнили оставалось все таким же сильным и будоражащим.
– На следующий день он уехал на фронт. Тяжко было У меня на душе, я испытывала к себе невыразимое отвращение. Я стала крайне раздражительной, все люди казались мне несносными… Однажды вечером я почувствовала первые признаки того, чего я так боялась… Справилась по книгам и убедилась… Меня охватил неописуемый ужас. Я рассказала все Андерсону, потом брату и Клоду. Помню, что я смеялась и плакала, как Рейхерт, до истерики. Это и избавило меня от их упреков. Клод простил меня и потребовал, чтобы мы с ним немедля обвенчались. Вы способны себе представить более неожиданное великодушие? А может быть, и низость, откуда мне знать?… В ту пору я была почти готова выйти за Клода. Говорю «почти», ибо в тот день, когда мы с вами встретились, я бежала из Софии, чтобы в последний раз все обдумать. Я боролась отчаянно. Искала выхода. Но брат уже рассказал мою историю родственникам. Все настаивали на том, чтобы я вышла за Клода. Оставалось сделать последний шаг!.. Даже Гиршфогель советовал мне это! Я проболталась ему в тот же вечер, когда он приехал с фронта. Разве это не глупо?… А мне хотелось испытать на себе его насмешки, его ожесточение. Я тоже была ожесточена до предела. Мне казалось, что я вышвырнута из общества. Я стала похожа на озлобленную потаскуху и вела себя все более дико… Я хотела ошарашить даже Гиршфогеля!.. Ах, Эйтель, в истории с Рейхертом есть нечто страшное и отвратительное… Страшное – я нарочно говорю – даже для вас!.. Вы слышите?
Но Бенц, казалось, ничего не слышал. Он порывисто встал и подошел к Елене.
– Эйтель! – с испугом прошептала она.
Он схватил ее за плечи. В свете ацетиленовой лампы голубые глаза его сверкали, как сапфиры. Он испытывал желание разорвать ее в клочки, раздавить, задушить…
Елена смотрела ему в лицо с извращенным, подавленным восторгом.
– Я понял!.. – промолвил он наконец.
Он отшвырнул ее к стене и сбежал по лестнице так быстро, как будто за ним гнались. Теперь Бенц понял, о чем предупреждала его Елена. Но сквозь гнев, боль и отчаяние, которые раздирали ему сердце, он смутно догадывался, что это безумное и пропащее существо любит его, что у нее хватило смелости поставить на карту его любовь, лишь бы сохранить честность по отношению к самой себе.