Улица, на которой жили Петрашевы, носила длинное, трудно произносимое болгарское название, которое Бенц так и не смог запомнить. Зато она находилась в самой здоровой части города, вдали от зараженных дизентерией и тифом окраинных кварталов. Дом был старый, с потемневшим фасадом и сводчатыми окнами. Прогнивший во многих местах забор из штакетника отделял мощенный плитами двор от большого сада, тенистого и запущенного.
Знакомая черноволосая горничная мгновенно распахнула перед ним дверь, словно караулила за ней. Тут же из глубины коридора возник ротмистр Петрашев в темном, обшитом галуном мундире.
– Мы заждались вас, – сказал он, здороваясь с Бенцем. – Все в столовой.
Любезно пропустив гостя вперед, он указал ему на раскрытые настежь двери. Бенц вошел в столовую. На одном из стульев, стоявших вдоль стены, сидел Андерсон. Гиршфогель, спиной к дверям, искал что-то в буфете. Фрейлейн Петрашева вышла из соседней комнаты с вазой роскошных хризантем и поставила ее на стол.
Увидев Бенца, она улыбнулась, показав ровные белоснежные зубы, и в голосе ее зазвучала милая непринужденность.
– Как поживаете? – спросила она, подавая ему руку. – Обобрали они вас вчера?
Она погрозила пальцем Гиршфогелю, который проверял на свет содержимое бутылок. Рукопожатие показалось Бенцу слишком крепким для ее маленькой руки. Минуту спустя она рассадила всех за столом. Бенцу досталось место напротив нее.
Его охватило восхитительное чувство, будто отныне его мысли навеки связаны с ней, что со вчерашнего вечера для него началась новая жизнь, в этом доме, среди этих людей, жизнь, смиренно отданная всецело ей одной. Стоит ли упрекать ее за то, что она, вероятно, была чьей-то любовницей? И в радости и в печали ее образ станет вечным спутником его жизни. Околдованный любовью, Бенц глядел на нее, такую далекую, но такую близкую сердцу, и испытывал безумное желание прикоснуться губами к ее прекрасному матовому лбу.
Гиршфогель принес из буфета бутылку вермута и наполнил бокалы. Фрейлейн Петрашева с завидной легкостью выпила свой бокал. Затем все с аппетитом принялись за еду. Горничная бесшумными, кошачьими движениями подносила блюда и так же бесшумно исчезала. Гиршфогель, к удивлению Бенца, стал рассказывать об интимных приключениях немецкого кронпринца, называя его «наш Вилли». Циничные подробности вызвали смех. Сам Гиршфогель бесстыдно хохотал, не стесняясь фрейлейн Петрашевой, и все более расходился, забывая о приличии. Когда он умолк, чтобы принять какие-то пилюли, разговор перешел на его малярию. Бенц еще раз посоветовал Гиршфогелю вернуться в Германию.
– А вы? – вдруг спросила фрейлейн Петрашева, нарушив установившееся было молчание. – Когда вы вернетесь на родину?
– Не знаю, – ответил Бенц. – Во всяком случае, у меня нет причин торопиться.
– Неужели? – с волнением спросила она. – Разве вас не ждет какая-нибудь Лорелея?
И продолжала еще более настойчиво:
– Скажите, вы когда-нибудь видели Лopeлею?
– Чтобы увидеть Лорелею, надо быть поэтом или безумцем, – ответил Бенц.
Фрейлейн Петрашева оживилась.
– Вот я и была безумной, когда увидела ее, – быстро проговорила она.
– Где же вы увидели Лорелею? – спросил пораженный Бенц.
– О!.. – сказала она и застыла с поднятой в руке вилкой. – Я увидела ее в образе немецкой девушки, которая разыскивала по госпиталям своего любимого. Она приехала в Болгарию одна, в светлом летнем платьице, с маленьким чемоданом. Этот случай не имеет ничего общего с легендой, но я увидела ее однажды перед закатом точно такой, какой я представляла себе Лорелею. Она сидела на скамейке в больничном саду, беспомощная, усталая, освещенная красными лучами заходящего солнца. У нее были белокурые волосы и голубые глаза. Я не стесняясь подошла к ней и спросила, не могу ли я ей чем-нибудь помочь. По правде говоря, мне очень хотелось обнять ее, что я и сделала, когда она согласилась попить со мной чаю. Я как раз успела закончить раздачу одежды… Она осталась у меня ночевать. Не знаю, какие чувства толкнули меня к этой мимолетной дружбе. И я никогда не задумывалась бы об этом, если бы…
Она со сдержанной усмешкой указала на Гиршфогеля и спокойно закончила:
– …его милость не высказал известных подозрений!.. Чтобы избавиться от них, я и рассказываю все как было…
Она тихо рассмеялась и, склонив голову, взглянула на Гиршфогеля исподлобья. Тот скорчил свою обычную гримасу и ничего не сказал.
– Что же стало с девушкой? – спросил Бенц.
– О!.. Она нашла своего любимого очень далеко, в каком-то македонском госпитале. А я потеряла ее. Уверяю вас, я обезумела от любви. Бывали минуты, когда я не отдавала себе отчета в своих поступках. Мы спали с ней на одной широкой кровати, и, проснувшись утром, я осыпала ее лицо поцелуями. Вполне вероятно, что вы, поручик Гиршфогель, когда-нибудь поверите, насколько невинно было все это.
– Возможно, – произнес Гиршфогель с особой ухмылкой, показывающей, что думает он как раз обратное.
– Вы не верите? – спросила она, начиная сердиться.
– Напротив! Верю более, чем кому-либо другому.
И он показал вилкой на Андерсона. Она с усталой улыбкой проследила за его жестом.
– Довольно! – сказала она. – Хотя бы на сегодня. И пусть не из уст Гиршфогеля, – обратилась она к Бенцу, – вы узнаете обо всем, что я пережила. Окажите мне эту любезность, поручик Гиршфогель!
– Я всегда говорю после вас, – почтительно заявил Гиршфогель. – И только когда вы меня спрашиваете.
Горничная подала десерт, и воюющие стороны заключили перемирие.
Пронзительный звук автомобильной сирены помешал Гиршфогелю возобновить военные действия. Все застыли на своих местах. Ротмистр Петрашев вскочил и направился к дверям. Но не успел он выйти, как на пороге показалась горничная с письмом в руке. За ее спиной, в коридоре, стоял шофер в болгарской солдатской форме. Ротмистр Петрашев взял письмо и расписался в разносной книге. Вернувшись к столу, он распечатал письмо. Сестра следила за ним с нетерпеливым любопытством.
– Весьма сожалею, – сказал он, прочитав письмо. – К вечеру я должен быть в Софии.
Делая вид, что не придает новости особого значения, он небрежно бросил:
– Меня прикомандировывают к особе кронпринца. Черт возьми, страшно подумать, что я еле говорю по-немецки!
Из-под напускной небрежности проглядывала тщеславная радость. Ротмистр Петрашев был несказанно рад!.. Наверное, и сестра радовалась не меньше. Бенц с разочарованием подумал, что оба они падки на светские почести.
– Вы получите орден, – сказал Гиршфогель с нарочито вежливой улыбкой.
Ротмистр Петрашев не удостоил его ответом.
Обед закончился под бурные словоизлияния Гиршфогеля.
Но никто не принимал его слов всерьез. Все, что он говорил, производило впечатление игры словами.
После кофе Андерсон ушел в гостиную. Гиршфогель и ротмистр Петрашев почти тотчас последовали за ним. В результате этого деликатного маневра Бенц остался наедине с фрейлейн Петрашевой.
– Рвет и мечет! – сказала она с тихим смехом, показывая на закрывшуюся за ними дверь. – Надеюсь, что Андерсон предупредил вас о его своенравии. Что же касается орденов, то кайзер действительно раздает их пригоршнями. Но у брата есть кресты за храбрость, полученные под Булаиром.[5] Скажите, не слишком ли много Гиршфогель болтает обо мне?
– Он хорошо отзывается о вас, – сказал Бенц.
– Я знаю как. Единственное, что может объяснить его неутолимую ненависть к людям, – его собственная судьба. Он разорен, болен и разочарован в жизни. Судьба бывает милостива ко многим неудачникам, она одаряет их полным бесчувствием, но он в молодости вкусил и славы, и богатства, и любви. Теперь он, как вы знаете, всего лишь выдохшийся художник…
– Знаю, – сказал Бенц, – но он не сказал, рисовал ли он вас.
– И никогда не скажет. Он высокого мнения о себе. Мы с Андерсоном впервые увидели его на выставке в Софии, и, когда заговорили о его картинах, он отнесся к нам с презрительным равнодушием. Мы так бы и разошлись навсегда, если бы не наткнулись на детскую головку, нарисованную пастелью. Под наброском была его подпись. На мой взгляд, это была единственная картина Гиршфогеля, заслуживающая внимания. Все остальные, на военные темы, были банальными и в то же время зловещими. Пастельная головка понравилась и Андерсону. Ему пришло в голову подарить мне рисунок, и мы спросили у Гиршфогеля о цене. Вам, наверное, приходилось слышать о художниках, которые заламывают невероятные цены за свои картины. Но то, что мы услышали от Гиршфогеля, превзошло все наши ожидания. Меня поразила баснословная цена за простой рисунок. Я стала делать Андерсону знаки, подумав, что такую сумму лучше пожертвовать Красному Кресту, и чуть было не сказала об этом Гиршфогелю. Гиршфогель делал вид, что не замечает меня, а быть может, и не притворялся. Но вдруг его ужасные глаза впились в меня с враждебным и нахальным любопытством. Очевидно, он заметил мои знаки Андерсону. Когда тот протянул ему деньги, он отмахнулся и велел опустить их в ящик Красного Креста у входа на выставку. После такого благородного жеста весь мой гнев против его несуразного вымогательства моментально угас. Я была поражена, тронута и восхищена. Ну что ж, в конце концов, мне пришлось расплачиваться за все…
– Каким образом? – с интересом спросил Бенц.
Фрейлейн Петрашева рассмеялась знакомым тихим смехом и с живостью сказала:
– Он пожелал написать меня.
– Полагаю, что вы не удивились. Такая женщина, как вы, знает себе цену.
Она слегка поморщилась.
– Да, цену!.. Мне кажется, что Гиршфогель оценил меня ниже, чем кто-либо. Я всегда сомневалась, видит ли он во мне нечто большее, нежели это злосчастное тело. В тот момент, однако, я не думала о цене и сразу согласилась.
Бенцу показалось, что она невольным движением оглядела себя в зеркале за спиной, на буфете. Потом она перевела глаза на него. Чувственные губы дрожали от сдерживаемой улыбки. Наступила пауза, и Бенц понял, что она вкладывает в слова «злосчастное тело».
– И видимо, это злосчастное тело заставило его гордость взбунтоваться сильнее, чем вы предполагали?
– Не знаю, – задумчиво промолвила она. – Хорошо, если так. Его надменность вывела меня из терпения, и я неразумно ввязалась в словесную игру. Я сразу же бросила ему перчатку. На следующий день он пришел к нам с холстом и красками. Ради эффекта я предстала перед ним en touette.[6] Я полагала, что буду позировать для большого салонного портрета. «О! – сказал он, увидев меня в бальном платье и с драгоценностями. – Вам не хочется сбросить все это?» Он так и сказал: «сбросить», словно я была платной натурщицей. Через полчаса я стояла перед ним в простом платье. Он был вежлив и дал мне возможность самой выбрать тему для разговора. Я опрометчиво пустилась в рассуждения о человеческих страстях и битых два часа выслушивала его кошмарные суждения о любви и женщинах. Подсознательно я чувствовала, что мои моральные устои поколеблены. И все же мне хотелось видеть его снова и снова. Я боялась признаться себе, что он мне нравится. Он!.. Желчный, больной, старый… Скажите, – с настойчивостью спросила она, – он вам рассказывал что-либо подобное?
– Нет, – сухо ответил Бенц.
– Он написал портрет. И еще несколько. Все до одного неудачные…
Она рассмеялась. Низкий, грудной смех сильнее слов говорил об ее ожесточении, которое на несколько мгновений лишило ее самообладания.
– Я вам сказала, – продолжала она, снова взяв себя в руки, – что он посредственный художник, не бесталанный, но не гениальный. Мне ничего бы не стоило оскорблять его или отвечать с тем же сарказмом, каким оп удостаивал меня. Однако я предпочла терпеть. Мне хотелось проникнуть в его прошлое. Я никогда не допускала столь жестокого любопытства по отношению к другим, по я догадывалась о какой-то трагедии в его жизни. Однако я привыкла к лести и комплиментам, а он ежеминутно унижал меня. Никто из знакомых немецких офицеров ничего не знал о нем. Наконец однажды вечером он сам раскрыл свою тайну: его жена убежала с любовником. Сделал он это признание совершенно неожиданно, безо всякого повода. Просто сказал: «В этот день пятнадцать лет тому назад жена убежала от меня с любовником». Я была потрясена и попросила его рассказать все. К несчастью, в тот вечер он был вдребезги пьян. Он махнул рукой и снова впал в оцепенение, в котором я его застала, когда пришла спросить, не присоединится ли он к гостям. У него сложилась привычка, придя к нам, уединяться в комнате брата и напиваться там. Пьет он ужасно. От пьянства у него даже экзема выступала на руках. На следующий день я спросила, все ли женщины в его глазах подобны той, которую он презирает. «Безусловно!» – ответил он, и вы бы слышали, с какой мрачной уверенностью он это произнес. Затем он добавил с иронией: «Даже самые великодушные». Такое нахальство ошеломило меня. Я сказала, что никогда не терпела его из великодушия. Это была правда, но он не поверил и подозрительно глядел на меня помутневшими глазами. Я даже подумала, не напился ли он до Умопомрачения. Однако голос у него оставался трезвым. «Очень хорошо, – сказал он с отвратительным довольством. – Будь вы великодушны, как вы воображаете, я не стал бы дружить с вами». Я сдуру подумала, что он льстит мне, и спросила, что, собственно, он во мне находит. Помню, что меня очень тронул его удрученный вид. «Все, – сказал он. – Все, что укрепляет ненависть мужчины к женщинам и дает ему удовлетворение от того, что он может презирать их!» Вы слышали что-нибудь подобное? Скажите, чем не безумец? Наверное, я вскрикнула от ужаса. Я не могла ни двинуться, ни произнести хоть слово. Андерсон вывел меня в соседнюю комнату. День был жаркий, но меня знобило, по обнаженным рукам бегали мурашки. Я увидела, до какого предела может дойти ненависть обманутого мужчины. Не знаю, стал ли бы он стрелять в жену, если бы настиг ее. Не знаю даже, не убил ли он ее на самом деле. Но меня поразило, с какой нечеловеческой страстью он разжигал в себе ненависть. Мне хотелось броситься в постель и заплакать, но нельзя было оставить гостей, и я, оцепенев, почти повисла на руках Андерсона. Мне стоило неимоверных усилий вернуться к гостям. Гиршфогель сидел на прежнем месте. «Я вас расстроил? – спросил он, подойдя ко мне. – Мы можем больше не встречаться, если вам угодно. Но неужели вам хотелось бы, чтобы я был другим?» С дьявольской усмешкой он властно спросил меня, буду ли я впредь принимать его у себя, если он нe изменит своих убеждений. «Да!.. – воскликнула я. – Я самая порочная, самая легкомысленная и недостойная изо всех, кого вы знаете. Приходите – вам тоже не найти другой такой, как я!»
Она умолкла и, слегка нахмурившись, опустила взгляд на скатерть. В наступившей паузе прозвучал оживленный голос ротмистра Петрашева и вслед за ним знакомый хохот Гиршфогеля, смех доносился приглушенно, но в звучании его проступал цинизм, неотделимый от облика Гиршфогеля.
– В то время сплетники забрасывали меня камнями. Я к этому привыкла и не очень сердилась. Меня скорее задело стремление Гиршфогеля оскорбить меня, чем его бессмысленные выпады. Я бы не заплакала, если бы в ту минуту не подумала, что он весьма деликатен с теми, кто гораздо хуже меня. Но у них была надежная защита – лицемерие, за ними стояли родители, у них не было репутации девушки, предоставленной самой себе. Вы знаете, нет более страшной репутации. Любой кретин мог бросить мне в лицо самые гнусные обвинения, ведь меня, мол, некому наставить на путь истинный. Все это разом пришло мне в голову, и я разревелась, как девчонка. Гиршфогель мог бы устыдиться, увидев меня. Но когда я подняла голову, рядом со мной стоял Андерсон. Гиршфогель просто вышел из комнаты – и, разумеется, не оттого, что испытал какие-то угрызения. Впоследствии я поняла, что он одинаково презирает всех женщин. Но по отношению к себе я была права: за меня некому было заступиться. Некому, кроме Андерсона… Он дрожал от гнева и спросил, надо ли потребовать от Гиршфогеля объяснений. Я знала, что он неспособен ссориться с кем бы то ни было, и рассмеялась ему в лицо. «Не нужно, – сказала я, – Гиршфогель высказался откровенно. Скажите ему, пусть остается самим собой». Тогда я была чиста, а развлечения, которыми жил мой круг, напоминали мне мутную лужу в пустыне. С омерзеньем, но я пила из нее. Сердце мое было пустыней. Все вокруг было пустыней. Весь мир казался мне пустыней.
Голос ее угасал, затихая до шепота, но сохраняя всю свою пламенность и нежность, а в печальных паузах словно звучал стон ее усталой души, раскрывающей свои тайны. Из-под опущенных ресниц загадочно поблескивали глаза. Черные волосы окружали ореолом матово-смуглое лицо, которое с каждым мигом казалось Бенцу все прекрасней.
– Мне хотелось исчезнуть, – продолжала она. – Я слышала немало историй о девушках, отравившихся вероналом. Но у меня не хватило сил покончить с собой. Лишь один человек мог спасти меня от всего, что случилось в дальнейшем, это…
Бенцу пришлось напрячь слух, чтобы расслышать:
– …Мой отец!
Она вдруг решительно встала, и Бенц машинально последовал за ней. Она вошла в гостиную, где беседовали Гиршфогель с Андерсоном. Дым сигарет, подымаясь над креслами, наполнял комнату ароматом дорогого табака. На стене Бенц увидел портрет полного пожилого мужчины в военной форме с орденами. Портрет в золоченой раме с красивой резьбой был написан маслом, с прорисовкой мельчайших деталей. Андерсон и Гиршфогель мгновенно умолкли из вежливости или от удивления.
Фрейлейн Петрашева молча показала на портрет. Затем она отошла к открытому окну и картинно оперлась на плечо брата. Тот, однако, нарушил прекрасную композицию, поспешно шагнув к двери. Немного погодя со двора донеслись голоса его и шофера.
Фрейлейн Петрашева нетерпеливо прислушивалась к голосам.
– Простите, – обратилась она к Бенцу и Андерсону, – мне надо сказать брату два слова.
– Два слова! – пробормотал Гиршфогель сквозь зубы. – Бьюсь об заклад – куда больше. Она собирается поехать с ним.
– Чтобы увидеть кронпринца? – спросил Бенц.
Беспричинная язвительность Гиршфогеля по отношению к фрейлейн Петрашевой начинала злить Бенца, и он задал свой вопрос громче, чем хотелось.
– Вовсе нет, – серьезно ответил Гиршфогель, – но для того, чтобы ее с братом увидели рядом с кронпринцем. Она весьма тщеславна, вы не замечали этого? – спросил он с ехидцей и назидательно добавил: – Она такая же, как все, по умнее и утонченнее других… Берегитесь таких женщин, юноша!.. Искренне говорю вам, потому что сейчас я на вашей стороне.
Ограничившись этим полушутливым дружеским советом, Гиршфогель торопливо поднялся. Ему надо передохнуть. Проклиная вполголоса малярию, он взял из коробки, стоявшей на столике, горсть сигарет и нетвердыми шагами побрел по ковру. Ни элегантный мундир, ни обутые ради случая лаковые сапоги не могли стереть печать преждевременной старости, жалкого безволия сломленного пьянством человека. И все же, глядя на него, можно было догадаться, что некогда это тело было стройным и сильным, глаза светились воодушевлением, а губы вместо желчных шуток произносили слова любви.
Фрейлейн Петрашева заканчивала у окна разговор с братом.
– Вы нас покидаете? – спросила она с удивлением.
– С вашего позволения, – сказал Гиршфогель, слегка поклонившись.
Он вышел из комнаты, и оставшиеся вздохнули с облегчением.
Фрейлейн Петрашева стояла у окна, и яркие лучи послеполуденного солнца словно высвечивали на ее лице следы бурной жизни и вместе с тем пылкую нежность, которая составляла сильнейшую сторону ее обаяния. Секунду поколебавшись, Бенц встал и подошел к ней. Она дружески улыбнулась, показывая, что тоже хочет продолжить прерванный разговор.
– Для меня он был ангелом-хранителем, – задумчиво сказала она, взглянув на портрет отца, – добрым великаном из сказки. Перед сном он приходил в детскую и спрашивал меня, как прошел день. Он хвалил, но никогда не упрекал. При нем меня не оставлял страх – безупречна я или нет. Я читала о монахинях, которые терзались воображаемыми грехами, и была чем-то похожа на них. Когда отец со своей дивизией уходил на фронт, меня позвали к нему. Взволнованная, я бежала по лестнице, предчувствуя нечто необыкновенное. Отец ждал меня в своем кабинете. Какой-то офицер складывал военные карты. Я подошла к письменному столу, за которым сидел отец, и остановилась. Мне хотелось, как всегда при встрече с ним, поцеловать его, но меня стесняло присутствие незнакомого офицера. Увидев, что я растерялась, отец сам подошел ко мне и взял за плечи. «Я ухожу на войну», – необычно тихо сказал он. Слова эти не произвели на меня особого впечатления. Война в моем представлении была живописным зрелищем, где люди умирали в силу необходимости, но без боли и крови. «Можно мне проводить вас?» – растерянно спросила я. Он взял меня за руку, и мы вышли в сад. У ворот его ждала группа офицеров. Один из них выделялся черной бородой и страшными глазами. Сущий разбойник из детской книжки, но из какой именно, я не могла вспомнить. Все они с суровой почтительностью отдали честь отцу и вскочили на коней. День был пасмурный, моросил дождь, и когда фигуры всадников скрылись в осеннем тумане, меня обуял страх…
Она быстро глянула на Андерсона. Тот кивнул ей из-за облаков табачного дыма, заволакивавших его лицо, но выражая никакого удивления. Кивок головой лишь свидетельствовал о его необыкновенной осведомленности о жизни фрейлейн Петрашевой.
– Страх, – повторила она после краткой паузы, выдававшей ее колебания, – и жгучее, сладостное желание разом порвать с опостылевшим аскетизмом духа. Но какие-то смутные предчувствия сделали меня в первые недели после отъезда отца необыкновенно прилежной. Я слушалась своих домашних учителей и безропотно писала длинные упражнения. Если я когда-либо ощущала все благо душевного спокойствия, это было именно в те безоблачные часы.
Она умолкла. Глаза ее следили за сизыми кругами дыма, которые с изяществом выпускал Андерсон. Они переглянулись, и Бенц понял, что они, не говоря ни слова, обменялись мыслями. Воодушевление сразу покинуло фрейлейн Петрашеву. Переход был разительным. Она бессильно опустилась в кресло и закурила, предоставив вести разговор мужчинам. Полузакрыв глаза, она с ленивой гримасой глотала табачный дым, а потом выдыхала его, отдавшись своим мыслям или удовольствию от курения.
Бенц покинул компанию незадолго до начала своего вечернего дежурства по госпиталю. Мягкий блеск солнца, глубокое лазурное небо, тишина, которой был насыщен воздух, наполняли его душу неясным восторгом. Фасады домов были увешаны длинными связками сохнущего табака, от которого исходило странное, но приятное благоухание. Лиловатые тени и приглушенные пятна кармина придавали окрестным холмам и всему пейзажу акварельную прозрачность.
Бенц зашагал к госпиталю со смутным чувством неизвестности, за которой скрывались либо блаженство, либо печаль.