С началом XX века, когда политика попыталась занять место религии, политический фанатизм подменил религиозный. Для политических фанатиков „политика стала единственной достойной формой моральной активности, единственным способом улучшения человечества”.

Уверовав в то, что причащение таинств марксизма-ленинизма открывает им наивысшую мудрость, они, следуя за его пророками, готовы были крушить во имя их и увиденного в кровавом экстазе светлого будущего всех, на кого укажут пророки своим руководящим перстом. По сути дела, это был тот же самый провиденный в конце прошлого века Мережковским „грядущий хам”, только научившийся произносить лозунги. Служением великим „идеалам всеобщего счастья в будущем” они искупали любые преступления в настоящем. Их глаза сверкали огнем „нашедших веру и не собирающихся терять ее из-за несправедливостей и жестокостей, причиненных ею”.

Победа ленинско-сталинских гностиков в Советском Союзе показывает, к чему приводит правление политических фанатиков. Для них отказаться от веры в Сталина означало не только признать, что вся их жизнь была ошибкой, что и они соучастники преступлений, но это значило потерять точку опоры. Ведь на этой вере строилась вся их „мораль”. Лишаясь ее, они повисали в воздухе, не зная, на что теперь опереться. Это они помогли осуществиться Сталину. Это при их активном участии сталинские годы вошли в память как время, когда стерлась грань между жизнью и смертью, когда все население страны было превращено в живые трупы, сегодня идущие на работу, в театр, на свидание, на митинг, осуждающий расстрелянных, а завтра сами уже расстрелянные. Как сказал мне И. Эренбург, никто не знал, что происходит и что произойдет.

Многих из них самих замела кровавая метла того режима, которому столь ревностно служили. Они не только жертвы террора. Они и жертвы своей веры в идеологию террора, и своей веры в вождя, превратившей их в беспомощные мишени террора.

Снесен был весь защитный слой традиций культуры, просто правил поведения. Убийство делается обычным, а непривычные поначалу „черные вороны” становятся частью пейзажа, и к ним волей-неволей привыкают. Создается и культивируется неопределенность человеческого бытия, неуверенность человека в том, что может случиться с ним. Он целиком на милости власти. И пока эта зависимость от страха не устранена, пока человек не сможет бросить вызов государству и победить его, если он прав, до тех пор, пока это не станет реальностью, любой правитель советского государства — наследник Сталина.

Письмо Андреевой было голосом охранителей сталинского наследия. Принципы, на которых оно призывало стоять, Горбачева устроить не могли. Они были дискредитированы, они вообще* никогда не были принципами, а лишь иллюзией их.

Хотя март был на исходе, но положение все еще оставалось неясным. 21 апреля досужие иностранные журналисты обратили внимание, что вход на территорию Кремля закрыт, а сам он и прилегающая к нему Красная площадь оцеплены армейскими, кагебешными и милицейскими патрулями. В четверг, как известно, заседает Политбюро. Вот здесь и произошел решающий бой. Генсек выступил против Лигачева, которого поддержали Громыко, Чебриков и Щербицкий. Но они остались в меньшинстве. Большинство последовало за Горбачевым. Лигачев теряет контроль над идеологией, который переходит к Яковлеву. В определенном смысле Горбачев мог бы даже радоваться появлению письма Андреевой. Оно не только показало, кто с кем, но и дало ему возможность вырвать у противника важнейшую область, на овладение которой в противном случае ушло было значительно большее время.

Вот теперь он мог сказать, что мартовские иды для него, в отличие от Цезаря, закончились удачно. Он остался на Олимпе, но остался там и Лигачев, один из помощников которого делается козлом отпущения и увольняется, а сам он вынужден принести извинения. Хотя и прогремел гром, обстановка не разрядилась. Публично обе стороны продолжали отрицать, что отныне в партии существуют две группировки, но это теперь стало секретом Полишинеля. Генсек выиграл сражение, но не выиграл войну. Он не рискует. Хорошо усвоив урок своего ментора, он знает, как легко телохранители превращаются в охранников. Охрана Кремля переходит под его прямую команду, только номинально продолжая числиться в составе КГБ. Яковлеву его охрана советует не ночевать в московской квартире и переехать на дачу. В окружении генсека открыто выражают опасение за его жизнь.

За свою жизнь ведут борьбу и сторонники Лигачева, если не за физическую, то за сладкую, а как свидетельствуют многочисленные исторические примеры, для тех, кто привык к сладкой жизни, потеря ее равнозначна смерти.

Хотя и не добившись полной победы, но все же избежав участи Цезаря, генсек мог теперь сосредоточиться на подготовке к приезду в Москву президента Рейгана.

РЕЙГАН В МОСКВЕ

Обычно оживленная, Красная площадь в то июньское утро выглядела пустынной, несмотря на очередь у входа в мавзолей и отдельных не особенно торопившихся и по-выходному одетых прохожих, которые, завидя вышедшую из Спасских ворот группу, в которой легко можно было узнать президента Рейгана и Горбачева, поспешили к ней. Со стороны создавалось впечатление, что происходит спонтанная встреча вышедших на прогулку руководителей обеих держав с москвичами. Но не надо было быть особенно внимательным, чтобы заметить, что разыгрывается хорошо отрепетированная сцена. И улыбающиеся „прохожие”, в которых можно было заподозрить сотрудников определенного учреждения, и стоящие рядом с ними с торчащими из ушей проводами портативных радиотелефонов агенты КГБ, и вдруг неизвестно откуда-то появившийся ребенок, которому, взяв его на руки, Горбачев сказал: „Дай ручку дедушке Рейгану”, — все играли свою роль в заранее отрепетированном спектакле.

В этом спектакле всем его советским участникам полагалось выражать дружелюбие, а не так давно еще высмеиваемому советской прессой американскому президенту предлагалось сыграть роль доброго американского дедушки. Рейгану, сыгравшему немало всевозможных ролей в своей жизни, роли добрых, отзывчивых людей всегда были по душе. Это было не только выражением его характера, но и свойственной американцам открытости, веры в то, что добром можно победить зло, что стоит только сесть за стол переговоров, улыбнуться широкой американской улыбкой, и противник поймет, что и ему следует быть добрым и улыбаться в ответ. Как сказал один из его помощников, президент — „неизлечимый оптимист с сентиментальной привязанностью к счастливому окончанию”. На залитой солнцем весенней Красной площади очень хотелось верить в счастливый конец долгой истории под названием „холодная война”.

И когда Рейгану задали вопрос, он ответил:

— Нет, Советский Союз больше не является „империей зла”.

В подтверждение этого он обнял своего коллегу по переговорам за плечи. Горбачев ничего не имел против.

Нет ничего удивительного, что Рейган, произнеся эти слова, тем самым отказывался от того, что он говорил в начале своего президентства. Как чуткий и опытный политический деятель, он, несмотря на свою искренность, не мог избежать того, чему порой поддается любой политик: желанию сказать то, что от него хотят услышать.

Он помнил о продолжающейся войне в Афганистане, о непрекраща-ющихся поставках советского оружия Никарагуа. В тот момент, когда он пожимал ручку маленькому Алеше на Красной площади, не так далеко от нее, у Никитских ворот, проводила демонстрацию семья Верещагиных. В руках детей были плакаты, требующие выпустить их из страны. Президент мог этого не знать, но ему было хорошо известно, что в области прав человека в Советском Союзе больших перемен не наступило. То, что он говорил, скорее всего можно было рассматривать не как утверждение существующей реальности, а как аванс, как выражение надежды на иную, будущую реальность. Тем более что высившаяся в стороне пирамида мавзолея напоминала об осторожности. Имя его обитателя к добрым улыбкам и слишком большому доверию не располагало. Сказанное Рейганом следовало отнести все к таким же символам, как и значки с флагами двух держав, которые поблескивали в то утро на лацкане темно-синего костюма президента и светло-серого костюма Горбачева. Это было завершением московской встречи в верхах.

Президенту Рейгану, срок пребывания которого в Белом доме через полгода подходил к концу, поездка в Москву позволила услышать голоса, заглянуть в глаза людей далекой незнакомой страны. В этом смысле Горбачев был прав, напомнив ему при встрече пословицу: „Лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать”. Рейган и увидел хранящий воспоминания о бурной русской истории древний Кремль, старый Арбат, где художники и артисты пытались восстановить связывающий с прошлым мост, он слышал перезвон специально для него зазвонивших колоколов Даниловского монастыря и, быть может, стоя под сенью его куполов, прочувствовал глубину солженицынских слов о том, что умиротворение России может прийти только через церковь. И вот в окружении всего того, что напоминало о давно ушедшей Российской империи, ровно через 375 лет после венчания на царство ее основателя Михаила Романова американский президент встретился с другим Михаилом, заявившим о своем намерении изменить советскую империю.

По всей вероятности Рейган все-таки не отказывался от своего убеждения в том, что „империя зла” по-прежнему существует и что марксизму-ленинизму уготовано место на свалке истории, но теперь он проникся верой в то, что Горбачев искренен. Позднее, прибыв в Лондон, президент скажет о нем: „Он серьезный человек, стремящийся к серьезным реформам”.

Чего же добивался „серьезный человек”, приглашая в Москву главу великой заокеанской державы? Прежде всего ему нужно было еще раз доказать, что, несмотря на то, что его страна в глубоком кризисе, он может вести дела с президентом Соединенных Штатов на равных. Но ведь именно этот кризис и заставил его пойти на сокращение ядерного арсенала. Это было своего рода платой за улучшение отношений, без чего нельзя было рассчитывать ни на западные кредиты, ни на расширение торговли, а без этого нечего было и думать о выходе из кризиса. Крут замыкался. Кризис вынуждал на уступки, но без уступок нельзя было выйти из кризиса. Впервые в истории за столом переговоров встретились две державы, одна из которых, претендуя на равенство с другой, в то же время выступала в роли просителя. Впервые в истории одна из ведущих держав мира, открыто признав провалы своей экономики, продолжая закупать у своего основного противника продовольствие, в то же время вела переговоры с ним на равных, оставаясь военной силой, с которой ее партнер по переговорам вынужден был считаться. Разумеется, в Вашингтоне прекрасно понимали, что речь шла только о военном равенстве, что только баланс ракет давал Советскому Союзу право, в экономическом отношении остававшимся на уровне стран „третьего мира”, вести переговоры с Америкой на равных.

Даже то, что Горбачеву не удалось склонить президента к отказу от космической программы обороны, добившись при этом улучшения отношений, можно было рассматривать как его успех. В конце концов, если Америка настроена дружелюбно, шансы на то, что она сама откажется от космической программы обороны или, по крайней мере, не станет осуществлять ее столь интенсивно, намного увеличивались. К тому же, чтобы настроить президента дружелюбно, хозяин готов был кое-чем и поступиться. Он уже давно понял, что война в Афганистане проиграна. И потому незадолго до прибытия Рейгана было объявлено о начале вывода советских войск с афганской территории. Поражение было признано официально.

Из трех предыдущих встреч с американским президентом Горбачев вынес впечатление, что лучший способ расположить его — перевести серьезнейшие проблемы в плоскость человеческих отношений. Зная о религиозности Рейгана, Горбачев так часто в разговоре вставлял слово „Бог”, что американский гость засомневался: а не имеет ли он дело с

прячущимся за партийный билетом тайным верующим?

Свое главное внимание прибывшая в советскую столицу армия иностранных журналистов сосредоточила на главных персонажах встречи на высшем уровне, но они также с интересом наблюдали за развитием взаимоотношений между Нэнси Рейган и Раисой Горбачевой, которая к тому времени уже получила у советских граждан прозвище „царицы”. Она и вела себя так, как, по ее мнению, следует вести себя царице. Еще при первой встрече в Женеве Н. Рейган была поражена тем, что с сопровождающими ее охранниками она обращалась как со своими холопами. Когда ей не понравилось кресло, в котором она сидела, она, щелкнув пальцами, подозвала к себе одного из кагебистов и приказала подать другое. Через несколько минут опять щелчок пальцами, и опять ей подали другое кресло.

— Я не могла поверить своим глазам, — вспоминала потом об этом эпизоде Н. Рейган.

Внимание журналистов к женам главных участников встречи отнюдь не было праздным. Поведение жен в какой-то мере помогало понять и психологию мужей. Ведь трудно было бы представить, что тематика бесед между Н. Рейган и Р. Горбачевой не была продумана заранее. Жена генсека должна была знать, что жену президента специально готовили к московскому визиту, что ее проинформировали о положении в Советском Союзе. И несмотря на это она обрушивает на Н. Рейган поток нескончаемых славословий коммунистической системе и восхваляет правильность теории марксизма-ленинизма. И это в то время, как Н. Рейган находилась в Москве и сама могла убедиться в том, что собой представляет советская система. Следовало ли ей и пустые полки магазинов отнести на счет преимуществ этой системы и научной непогрешимости марк-сизма-ленинизма? Были ли поучения Р. Горбачевой укоренившейся глупостью или ложью, нацеленной на то, чтобы именно своим неприкрытым несоответствием действительности ошеломить собеседника и ставшей второй натурой? В какой степени продолжал верить в правильность высказываний жены сам генсек, в интервью американскому телевидению признавший, что обсуждает с ней все, из чего следовало, что и ее взгляды для него секретом не являлись?

Хотя наводнившие Москву по случаю встречи в верхах журналисты в своих репортажах указывали, что никаких зримых результатов экономических реформ на продовольственных полках не видно, и описывали бесконечные очереди за продуктами, на приеме в Грановитой палате, устроенном четой Горбачевых, никакой нехватки не ощущалось. Меню не уступало царскому, когда по удивительному совпадению за семьдесят пять лет до того, в мае 1913 года, в Кремле был дан торжественный обед

в честь прибывшего в Москву императора. На сей раз в лежащей перед гостями карточке значилось:

Икра зернистая Расстегаи слоеные Ассорти рыбное с лимоном

Филе из индейки, запеченное с фруктами

Уха по-суздальски Спаржа со сливками Судак отварной с крабами

Вырезка телячья тушеная с овощами

Фруктовый крем-парфе с орехами

Фрукты Чай, кофе Торты, пирожные

Вина:

«Манави» (грузинское белое) урожая 1985 г. «Мукузани» (грузинское красное) урожая 1985 г.

Советское

шампанское-брют

Коньяк армянский «Юбилейный» урожая

1977 г.

В Кремле обменивались обычными в таких случаях тостами, под покровом вежливых слов скрывая суть того, что действительно хотели сказать оба главных участника встречи, подводя ее итоги.

— Позвольте мне сказать, что стремление к устранению разногласий не значит отказ от различий, — говорил Горбачев, что следовало понимать как выражение недовольства поучениями президента по поводу прав человека.

— Мы осознаем, что по ряду важнейших проблем у нас по-прежнему существуют серьезные разногласия, — говорил президент, и это означало, что он не намерен отказываться от своей программы космической обороны.

Уже после начала московской встречи Сенат ратифицировал Договор о ракетах средней и ближней дальности. Этот первый за минувшие 15 лет американо-советский договор, ратифицированный обеими державами, утверждал за Рейганом место первого в истории президента, добившегося сокращения ядерного оружия.

Хотя накануне московской встречи было много разговоров о том, что вот-вот будет сделан значительный шаг вперед на переговорах о сокращении арсенала стратегических ядерных ракет, этого не произошло. Моста через огромный разрыв, отделяющий позиции обеих держав, перекинуть не удалось. Для Горбачева это был важный вопрос. Сокращение ядерных ракет при огромном советском превосходстве в обычных вооруженных силах сохраняло бы преимущество за Советским Союзом и помогло бы ему освободить необходимые для экономической передышки средства.

Однако американские гости могли рассматривать это и как своеобразный ход генсека, стремящегося продемонстрировать своим „домашним” противникам, что он так же, как и они, намерен защищать интересы империи, хотя расходы по ее сохранению обходились его стране почти в

5 0 миллиардов долларов в год. Ведь он же не соглашался на сокращение армии. Потребуется еще несколько месяцев, прежде чем он придет к заключению, что политические и пропагандистские выгоды сокращения советских войск в Европе перевешивают опасность домашней оппозиции. Он объявит о желании сократить свою армию, хотя и в незначительном объеме, когда в декабре выступит в ООН.

Конечно, большое значение для Горбачева имело то, что во время московской встречи постоянно повторялись слова „гласность” и „перестройка”. Без них не обходилась ни одна иностранная телевизионная передача, ни одна газетная статья, посылаемая из Москвы западными журналистами. И это так или иначе привлекало внимание и к Горбачеву и к его политике. Прекращение глушения иностранных передач дало возможность советским гражданам ознакомиться как с западными, так и с советскими оценками этой политики. Советские оценки, в основном, были благоприятны. Иначе и быть не могло, поскольку почти все выступавшие были ее сторонниками. Голос Америки услужливо предоставлял трибуну известным советским пропагандистам, еще совсем недавно чернившим Америку, но теперь вдруг как по команде сделавшими крутой разворот и начавшим говорить о необходимости разрушения „концепции врага”, жизненно важном значении горбачевской перестройки для всего мира, для американо-советских отношений. Выступления по американскому радио создавали им своеобразный ореол. Уже сам факт, что их голоса звучали из-за океана, вызывал к ним больше доверия, придавал им легитимность. Занимая эфирное время, они тем самым не давали возможность использовать его для других передач. Низкое профессиональное качество руководства отделом вещания Голоса Америки на Советский Союз, и русской службы в особенности, его общая и политическая безграмотность обеспечили успех этой советской пропагандистской кампании.

Такое же массированное наступление было предпринято и на фронте внешнеполитической пропаганды. Западное обществекное мнение, как и в годы Второй мировой войны, стремились убедить, что все разговоры о коммунизме и социализме лишь для внутреннего потребления, что революционеры превратились в реформаторов, которые больше не верят в Маркса, а, как и американцы, преклоняются перед демократическими принципами Джефферсона, все чаще пытаются провести аналогию происходящего ныне в Советском Союзе с „новым курсом” президента Рузвельта. Отношения между обеими державами, существовавшие в годы Второй мировой войны, теперь предлагается рассматривать как модель будущих американо-советских отношений. „Московские новости” признают, что „без США невозможно достичь безопасности ни в Европе, ни в других районах мира”. Этому вторит „Литературная газета”, указывающая на то, что „сам факт (советско-американского) диалога производит значительный эффект” на мировое общественное мнение. Мир стремятся убедить, что СССР и США являются естественными союзниками.

Но незадолго до приезда Рейгана в Москву министр обороны Язов произносит речь, в которой напоминает, что по окончании Второй мировой войны создалась ситуация, „которая отвечает интересам мира”. Тем самым генерал подчеркивал, что сохранение статуса-кво, а иными словами — послевоенных приобретений Советского Союза, в интересах сохранения мира р потому пересмотру не подлежит. Эти слова напоминали о том, что несмотря на трудное положение, в котором находится советская держава, от своих имперских притязаний она отказываться не собиралась, что если потребуется для защиты их и, разумеется, ”в интересах мира”, она готова, как и прежде, использовать свою военную мощь. Иными словами, как пояснял популярный советский анекдот: „Советский Союз будет вести такую борьбу за мир, пока камня на камне не останется”. В то же время упоминание о „сохранении мира” было рассчитано на чуткое ухо выступающих в его защиту на Западе. Вновь активизировался хор всегда готовых последовать советским призывам, предпринять все возможное, чтобы забылось недавнее советское прошлое. Как их предшественники в годы войны, призывавшие верить доброму „дяде Джо”, они теперь призывали верить улыбке „Горби”.

Разумеется, каждый из участников по-своему интерпретировал итоги встречи. Советская сторона считала, что, назвав критику Рейгана советской политики в области прав человека вмешательством во внутренние дела, Горбачев продемонстрировал твердость и непримиримость, т. е. те качества, без которых коммунистического руководителя, в котором всегда должен угадываться потенциальный диктатор, вообразить невозможно. За улыбкой обнажались „железные зубы”, о которых некогда говорил Громыко. Именно этот образ вождя усиленно культивировала советская пропаганда накануне предстоящей партконференции.

Перед проведением церемонии проводов Рейгана в Георгиевском зале оставалось подписать финальное коммюнике. Во время первой встречи один на один Горбачев предложил его текст. Рейган сказал, что окончательный ответ может быть дан только после того, как проект коммюнике будет изучен его советниками. По прочтении советского текста было установлено, что он наполнен формулировками, которые могут быть восприняты как отказ Соединенных Штатов от некоторых из принятых на себя обязательств. Например, фраза „о невмешательстве во внутренние дела” могла быть интерпретирована как прекращение всякой критики нарушений прав человека. Несмотря на то, что американская сторона отвергла этот текст, советские хозяева продолжали настаивать на нем. На последнем совещании в Екатерининском зале Горбачев предпринимает еще одну попытку.

— Вы говорите, что вы за мирное сосуществование, — обращается он к президенту. — Так почему же не записать эти слова в коммюнике?

Видя, что Рейган не меняет своей позиции, он поворачивается к государственному секретарю и министру обороны:

— Каково ваше мнение, Джордж? Ваше, Фрэнк?

Следует пятиминутный перерыв. Рейган стоит на своем, но и Горбачев не уступает.

—Я сожалею, — покачивая головой, говорит президент. — Эта формулировка неприемлема.

— Но почему же, господин президент? — пытается добиться своего генсек.

— Мы этого принять не можем, — твердо повторяет Рейган.

— О’кей. Я вижу, мне не удастся изменить ваше мнение, — наконец соглашается Горбачев и тут же меняет тему разговора.

„Как только обсуждение грозило перерасти в спор, — вспоминал позднее один из американцев, — Горбачев менял тему. Ясно было, что он очень хотел, чтобы встреча закончилась успешно”.

На заключительном приеме, повернувшись к Нэнси Рейган, он заметил:

— Знаете, между вашим мужем и мной существует... — он остановился, подыскивая нужное слово.

— Нечто общее, — подсказала супруга президента.

— Вот именно. Это бывает очень редко. — Затем добавил: — Я знаю вашу конституцию, но я хотел бы, чтобы ваш муж оставался на своем посту еще четыре года.

Между ним и Рейганом установились действительно хорошие отношения. Но это еще не означало, что такими же отныне будут отношения и между двумя державами. Это зависело, в первую очередь, от того, какие изменения произойдут внутри Советского Союза, что, в свою очередь, несомненно должно было сказаться и на его внешней политике.

Хотя в своей речи в Московском университете Рейган упомянул о Московской весне, имея в виду другую весну — Пражскую, подавленную советскими танками 20 лет назад, — происходившее в советской столице напоминало о событиях в чехословацкой столице лишь отчасти. Об этом свидетельствовал тот факт, что при изложении речи президента, в которой он большое место уделил правам человека, т. е. тому, что могло бы придать социализму человеческий облик, советские средства массовой информации ограничились краткими выдержками. Эта речь заслуживает того, чтобы на ней остановиться подробнее.

Стоя, как он не преминул заметить, перед панно „вашей революции”, американский президент говорил о другой революции, „которая происходит сейчас, безмолвно охватывая всю планету. Она бескровна и бесконфликтна, она служит мирным целям и способна смести все обветшалое, кардинально изменить мир и образ нашей жизни”. От слышавших это не могла укрыться содержащаяся в выступлении президента критика „вашей революции”, хотя ни одного критического слова высказано не было. Внимательному, умеющему думать слушателю было ясно, что происходящая в мире техническая революция, которую имел в виду Рейган, не коснулась их страны. Уже одно это доказывало провал ленинской революции, установившей режим, по своей природе враждебный прогрессу, поскольку всегда подавлял развитие инициативы, дух предпринимательства, смелость мысли, решительность действий — все то, без чего шествующая по свободному миру электронная революция невозможна. Напрашивался вывод: существующий в стране режим органически не способен ее осуществить.

Итог московской встречи был невелик в смысле ощутимых результатов, но визит президента дал советской стороне возможность всячески использовать тот факт, что между обеими сторонами было достигнуто взаимопонимание. Другим странам предлагалось последовать примеру Соединенных Штатов. Встретившись с главой японского концерна Митцу-биси, председатель Совета Министров Н. Рыжков говорит, что потенциал в отношениях между СССР и Японией полностью не использован, что особенно ярко проявляется на фоне „активизации отношений СССР со многими западными странами, включая США”. По мнению французской исследовательницы Ф. Том, „провозглашая дружбу с США, в Кремле преследовали две цели, которые коммунисты всегда ставят перед собой, вступая в коалицию с некоммунистами: укрепить коммунизм и дискредитировать своего партнера по коалиции”.

Несмотря на новую „атмосферу взаимопонимания”, через пять месяцев после московской встречи, выступая в ООН, Горбачев, как и прежде, когда существовала „атмосфера непонимания”, доказывал, что одна из причин, препятствующих урегулированию Москвой и Вашингтоном региональных конфликтов, — это отказ Соединенных Штатов предоставить каждой стране права на свободу выбора своей политической

системы, и что „конфликт в Никарагуа был бы давно разрешен, если бы Соединенные Штаты не подливали масла в огонь”, поддерживая противников сандинистов. О том, что Советский Союз, несмотря на экономические трудности, продолжает тратить свыше миллиарда долларов в год на вооружение сандинистов, Горбачев умолчал. Через некоторое время американская разведка установит, что несмотря на заверения советских руководителей в том, что поставки оружия Никарагуа с 1988 года прекращены, только за первую половину 1989 года Советский Союз и его союзники поставили Манагуа 11500 тонн оружия на общую сумму в 300 миллионов долларов.

Московская встреча была отмечена семью соглашениями по таким проблемам, как обмен студентами и рыболовные права. Если не считать того, что они увеличили число американо-советских соглашений, заключенных за предшествующие поездке в Москву три года, до сорока семи, сами по себе они были не очень значительны. Только ради этого в советскую столицу ехать не следовало. Значение их было в том, что они, как отметил один из помощников президента, „закладывали фундамент здания доверия и согласия, которое мы медленно строим”.

Было еще одно. Встреча американского президента с советскими людьми рушила создаваемые десятилетиями советской пропагандой представления о заокеанской державе и еще раз продемонстрировала, как хрупки пропагандистские построения, основанные на лжи. Весь облик Рейгана говорил об открытой, дружелюбной Америке. „После поездки Рейгана в Москву, — как сказала по его возвращении из советской столицы Маргарет Татчер, — советских людей будет очень трудно убедить в том, что Америка им угрожает”. И это, пожалуй, было самым важным достижением московской встречи.

Все дни в Москве стояла хорошая погода. Но едва Айр Форс 1 с президентом на борту взмыл в небо, как набежали тучи и пошел дождь, застучавший крупными каплями по брусчатке Красной площади. И возник вопрос, а не смоет ли он вместе с весенней пылью и то, что удалось достигнуть в Москве, что символизировала памятная прогулка американского президента и генерального секретаря под сенью Кремля, прогулка, которая должна была стать зримым свидетельством поворота от „холодной войны” к сотрудничеству между двумя державами?

— Не надо заниматься говорильней, — ответил на вопрос о перестройке молодой рабочий в надетой на голое тело оранжевой жилетке, чинивший московскую улицу. — У нас было много генсеков. Все они много говорят. Они пытаются провести перестройку, пусть начинают с себя.

— А как насчет Горбачева? Довольны ли вы его работой?

— Ха, — вступает в разговор рабочий постарше, в засаленной кепке. — У меня свои идеи о перестройке. Но я их лучше буду держать при себе.

— Бюрократия, — делая ударение на „и”, подключается к разговору прохожий в синей куртке и с бакенбардами, — не дает нам развернуться побыстрее...

Это интервью было проведено спустя три года после объявленной Горбачевым в апреле 1985 года программы перестройки. Сказанное рабочими дополняли длинные очереди перед почти пустыми магазинами.

Наверное, апрель был выбран не случайно. 3 апреля 1917 года у перрона Финляндского вокзала остановился поезд, и оттуда вышел автор других Апрельских тезисов, незадолго до этого пересекший вражескую территорию в так называемом „запломбированном” немецком вагоне и обильно снабженный немецкими деньгами для совершения в революционной России „своей” революции, план которой нашел полную поддержку у германского генерального штаба.

Как уверяют официальные советские источники, тезисы, изложенные Лениным на следующий день по прибытии в Петроград на Всероссийском совещании рабочих и солдатских депутатов, а затем и на объединенном собрании большевиков и меньшевиков, предлагали повести борьбу за единовластие Советов, за перерастание буржуазно-демократи-ческой революции в социалистическую.

Новые апрельские тезисы Горбачева, которые его советник А. Аган-бегян тоже назовет революционными, ставят задачу обратную. Хотя он и говорит, что речь идет о том, чтобы дать стране „больше социализма”, на самом деле его тезисы — свидетельство провала и социализма, и первых, ленинских Апрельских тезисов. Это признание ошибочности ленинских утверждений об обреченности капитализма, о его загнивании, признание того, что только пойдя на выучку к капиталистам, переняв капиталистические методы ведения хозяйства, можно вывести страну из застоя.

Хотя Ленину и удалось совершить свою революцию в России, но это не принесло ее гражданам ни свободы, ни благосостояния, ни права на самоуправление. Слова Плеханова о том, то если ленинская попытка „посеять анархическую смуту на Русской земле... не встретит немедленного энергического и сурового отпора... то она с корнем вырвет молодое и нежное дерево нашей политической свободы”, полностью оправдались, и выступления нынешнего ленинского наследника подтвердили это.

Присутствовавший при обнародовании первых Апрельских тезисов корреспондент газеты „Единство” писал, что они произвели „впечатление бреда”, но он, как и остальные, не мог предвидеть, что бред в России станет явью. Через почти семь десятилетий бреда Горбачев сделает попытку вернуться к реальности, но поведет разговор о возврате к ленинским принципам. В числе их он назовет демократизацию. Но свергнувший демократическую республику и установивший диктатуру Ленин и слышать не мог о демократии. Демократия с ее свободой критики была ему ненавистна.

Как писал вскоре после Октябрьского переворота Горький, „Ленин, Троцкий и сопутствующие им... уже отравились гнилым ядом власти, о чем свидетельствует их позорное отношение к свободе слова, личности и ко всей сумме тех прав, за торжество которых боролась демократия”.

Следуя максиме Сен-Жюста„ провозгласившего, что „революции нужен диктатор, чтобы спасти ее силой”, Ленин на IX съезде в 1920 году доказывает, что „советский социалистический демократизм единоначалию и диктатуре не противоречит. Волю класса иногда осуществляет диктатор”. В ответ на это делегат Сапронов ему задает вопрос: „Тогда зачем говорить о диктатуре пролетариата, о самодеятельности рабочих... никакой самодеятельности нет; вы и членов партии превращаете в послушный граммофон, у которых имеются послушные заведующие, которые приказывают: иди и интригуй, — а выбирать свой комитет, свой орган не имеет права... Я тогда задам вопрос товарищу Ленину: а кто же будет назначать ЦК? А впрочем и здесь единоначальник. Тоже здесь единоначальника назначили... ”

Диктатуру пролетариата он подменяет диктатурой партии, с завидным упрямством схоласта доказывая, что это одно и то же. Затем он утверждает, что диктатура партии — это диктатура ее руководства, и в конце концов требует сосредоточения власти в руках одного диктатора. В 1920 году, уже три года правя страной, в своих черновых записках к незавершенной работе о диктатуре пролетариата Ленин полностью отказывается от фантазий „Государства и революции” и признает, что господство одного класса „исключает свободу и равенство”, а нам остается только, следуя ленинской логике, заключить, что поскольку он отождествил господство класса с господством партии, то и господство одной партии „исключает свободу и равенство”.

Он лишь создает видимость того, что намерен привлечь к управлению страной широкие массы, но, использовав Советы и при помощи их захватив власть, он затем лишает их всякой власти. Уже через несколько месяцев после его прихода к власти Р. Люксембург писала: „С подавлением свободной политической жизни во всей стране жизнь и в Советах все более замирает... Диктатура клики — несомненная диктатура, но не пролетариата, а кучки политиканов”.

До Октябрьского переворота Ленин утверждает, что „у нас есть „чудесное средство” сразу, одним ударом удесятерить наш государственный аппарат... Это... привлечение трудящихся... к повседневной работе управления государством... Мы сможем сразу привлечь в государственный аппарат миллионов десять, если не двадцать человек, аппарат невиданный ни в одном капиталистическом обществе”.

После переворота он пишет совсем иное: „Мы слабы и глупы... на необъятных пространствах царит дикость и полудикость и самая настоящая дикость”. Он так же, как и его наследник в середине 80-х годов будет сетовать на недостаток нужных кадров.

Призывая вернуться в „золотой ленинский век” советской власти и „дать больше социализма”, говоря, что для него источником вдохновения служит „ленинский идеал социализма”, Горбачев забывает о том, как определял социализм Ленин, писавший, что „социализм есть не что иное, как государственно-капиталистическся монополия”.

Перед революцией Ленин доказывал, что Россия уже находится в стадии монополистического капитализма и потому в ней существуют все условия для перехода к социализму. Через четыре года он обрушивается на тех, „кто не понимает, что „никакой материальной базы для социализма в России нет”. „Мыслимо ли осуществление непосредственного перехода от этого преобладающего в России состояния к социализму... Неужели не ясно, что в материальном, экономическом и производственном смысле мы еще в преддверии социализма не находимся’,’-полемизирует он.

А занимавший в то время второй по значению пост в стране Троцкий выражается еще более откровенно. За год до введения НЭПа, предложив записать всех трудящихся в трудармии, он советует отбросить „буржуазный предрассудок” о том, что принудительный труд всегда непроизводителен, поскольку именно он лежит „в основе нашего хозяйственного строительства, а, стало быть, и социалистической организации труда”.

Каждая эпоха по-разному определяет дикость. То, что преподносится как достижение, когда сравнивается с тем, что некогда было в России, предстает совсем в ином свете на фоне достижений тех стран, с которыми СССР соперничает. В этом случае в отношении того, что Ленин называл „дикостью”, изъясняющиеся более вежливо предпочитают пользоваться словом „отсталость”. Но вряд ли от этого меняется суть, если академик Аганбегян приводит такие цифры. „В 1987 году 17 проц. всех советских семей не имело ни отдельной квартиры, ни дома, и большинство жилищ не отвечает современным требованиям; рост производства сельскохозяйственных продуктов за последние 20 лет непрерывно сокращался, упав в 1981 году на 5—6 проц., а продажа водки за тот же период увеличилась в два, а вина — в четыре раза; детская смертность за те же 20 лет возросла в полтора раза, достигнув 10,8 проц. К 1985 году решено было прекратить выпуск 71 проц. машиностроительных станков и оборудования как не отвечающих мировым стандартам”.

К этому следует добавить то, о чем стали писать советские газеты:

об ухудшающихся санитарных условиях, о не выдерживающих расписания поездах, о плохой работе почты. Согласно расчетам ученых, Советский Союз — одна из немногих стран мира, где вследствие недостаточной гигиены и плохого питания рост людей снижается и сокращается продолжительность жизни.

Как заметил глава отдела американской внешней политики Института США и Канады Академии наук СССР Г. Трофименко, о необратимости перестройки можно будет говорить только тогда, когда „исчезнут очереди, когда у людей будет жилье и решена будет проблема здравоохранения”. Когда это произойдет и произойдет ли вообще — неизвестно. Поэтому для большинства советских граждан „перестройка” остается очередным лозунгом, как сталинские пятилетки, как хрущевская целина, как призыв „догнать и перегнать Америку”. В свое время и они преподносились как ключ к решению всех проблем. Стоит только поднатужиться, пожертвовать еще немногим, потерпеть еще недолго, — и все будет прекрасно. Но воз, как говорится, и ныне там.

Таковы достижения „развитого социализма”. Но если отбросить иронию, то именно таким и должен быть”развит ой социализм,”построенный ленинской партией.

Ответ на вопрос, почему это произошло, следует искать все в том же „золотом ленинском веке”. Для того чтобы понять, что происходит в Советском Союзе во второй половине 80-х годов, надо вернуться в 20-е годы. В истории страны нечто подобное уже происходило.

Собравшиеся на XI съезд делегаты были озадачены заявлением Ленина о том, что „политической власти у нас совершенно достаточно. Экономической силы в руках пролетарского государства совершенно достаточно для того, чтобы обеспечить переход к коммунизму. Чего же не хватает?” И в то же время в стране уже год как проводится новая экономическая политика, которая для Ленина является громадным шагом назад от коммунизма. Первая попытка немедленного введения коммунизма потерпела провал. Пришлось отступать. Но, отступая, Ленин требует от того же самого, одобрившего НЭП X съезда,принятия и резолюции о „Единстве партии”, запрещавшей всякую фракционную деятельность и грозившей за нарушение ее исключением.

Понимая, что НЭП приведет к большей свободе в стране, вышедшей из состояния перманентного голода, принесенного большевиками, вождь уничтожает последние остатки свободы внутри партии. И, как показали последующие события, вполне логичным в свете этого предстает и назначение генеральным секретарем Сталина. С тех пор партия становится послушным орудием в руках генсека. Это его партия, она служит ему и слушается только его, она не способна предпринять ничего против генсека, даже тогда, когда страна оказывается на грани катастрофы, как показывает пример с Брежневым.

В отличие от своего будущего последователя Гитлера, который, захватив власть и поставив нацистов во главе всех правительственных учреждений, не допустил их вмешательства в экономику, Ленин не оставил экономику России в руках специалистов, а передал ее в управление партии.

Когда речь шла о его собственном здоровье, он выражался довольно откровенно. Не доверяя медицинским знаниям врачей-коммунистов, он советует Горькому: ,Дорогой Алексей Максимович, известие, что Вас лечит новым способом большевик, хотя и бывший врач, меня, ей-ей, обеспокоило. Право же, в 99 случаях из ста врачи-товарищи — ослы, как мне сказал хороший врач. Уверяю Вас, что лечиться (кроме мелочных случаев) надо только у первоклассных знаменитостей. Пробовать же на себе изобретение большевика — это ужасно”.

Но когда речь шла о здоровье всей страны, тут предпочтение отдавалось теоретическим схемам, а не здравому смыслу. Это типично для коммунистов. Им всегда мешает реальность, которая никак не хочет укладываться в прокрустово ложе марксистских теорий. Факты все время путаются у них под ногами. Вся ленинская система была борьбой с ними, была построена на их отрицании.

Только страх потерять власть, вызванный охватившей Петроград в феврале 1921 года волной забастовок и демонстраций рабочих и Кронштадтским восстанием, участники которого, как признал в припадке откровенности Ленин, „не хотят нашей власти”, заставили его отступить и ввести НЭП.

Но сделал он это только после того, как довел страну до полного разорения. Советский экономист В. Селюнин привел такие цифры: „В 1920 г. сравнительно с 1917-м добыча угля снизилась в 3 с лишним раза, выплавка стали — в 16 раз, производство хлопчатобумажных тканей — в 12 раз, выработка сахара — в 10 раз и т. д. Годовое производство стали на душу населения упало до полутора килограммов, на 50 человек населения производили одну пару обуви. В том же 1920 г. рабочие Москвы, занятые самым тяжелым физическим трудом, получали в день 225 грам-сов хлеба, 7 граммов мяса или рыбы, 10 граммов сахара. Недород 1921 г. поставил страну на край бездны”.

Цена на хлеб только за один год — с 20-го по 21-й — возросла в 11 раз! Город продолжал жить на скудном пайке, который раньше объясняли трудностями военного времени и который теперь власть сохранила, используя его как средство воздействия на массы, как орудие власти над народом. Запасы страны были исчерпаны. Урожаев последних двух лет оказалось недостаточно. Наступила тяжелая зима 21—22-го г. Страну поражает голод. Ленинский НЭП пришел слишком поздно для

5 млн. 53 тысяч погибших от голода, согласно данным советского Центрального статистического управления. Количество жертв было бы несомненно больше, если бы не международная помощь. В расцвет своей деятельности Американская организация помощи — АРА, возглавляемая будущим президентом Соединенных Штатов Гербертом Гувером, кормила, как пишет Большая Советская Энциклопедия 1926 года, около 10 млн. человек. Но что характерно, едва опасность уменьшается, как советский режим вспоминает о своих методах.

Созванный из представителей общественности Комитет помощи голодающим распускается, а „буржуазные” его участники арестовываются. Режим боится создания альтернативных общественных центров, тем более таких, которые могут снискать популярность у населения и наглядно продемонстрировать свою способность осуществить то, что режим сделать неспособен или не хочет. И все это происходит в „золотой ленинский век”!

Через несколько лет преемник Ленина Сталин объявит организацию Гувера шпионской, и ее деятельность будет запрещена.

Захват власти большевиками, вспыхнувшая вследствие этого гражданская война и голод, вызванный уже тогда обнаружившейся неспособностью ленинской партии управлять народным хозяйством, по подсчетам советского демографа Ц. Урланиса, за 1918—1920 гг. обошлись России в 10180000 погибших.

После того как Ленина разбил второй удар, распространился слух, что, едва оправившись, он попросил яду. В Москве говорили: „Ленин разбил, изувечил, разгромил всю Россию. Из богатой превратил в голодающую и нищую. И вот теперь, когда у этого преступника руки и ноги отнялись, он понял, что такое наделал”.

Обращался ли Ленин, как пишет Троцкий, к Сталину с просьбой снабдить его ядом, или, как считал Рыков, „Ильч никогда не пошел бы на такое малодушие”, и Сталин это придумал, — сейчас все это воспринимается как часть развернувшейся у постели умирающего вождя борьбы за власть между генсеком и Троцким, на стороне которого еще не окончательно отошедший от дел Ленин. Незадолго до этого Сталин оскорбил Крупскую, послав ее, как говорили, ко всем чертям, когда она показалась ему слишком назойливой. Это возмущает Ильича, и он решает объединиться со своим давнишним идейным противником против, как он пишет в своем завещании, „сосредоточившего большую власть” Сталина.

Борьба между претендентами на наследие Ленина принимает острые формы на ХП съезде партии в апреле 1923 г. К. Радек пишет в „Правде”, что „государственная машина наша скрипит и спотыкается. А что у нас вышло действительно хорошо — это Красная Армия. Создатель ее, волевой центр ее — это хов. Лев Давыдович Троцкий”. Вошедшего в зал заседаний Радека сторонник генсека Ворошилов, припомнив его хвалебную статью о заслугах Льва Троцкого, встречает с репликой: „Вот идет хвост льва”. На что бойкий Радек отвечал частушкой:

У Ворошилова тупая голова,

Все мысли в кучу свалены,

И лучше быть хвостом у льва,

Чем ж... у Сталина.

Статья Радека вызвала гнев Сталина и его приверженцев не только потому, что она прославляла Троцкого и тем самым укрепляла его позиции, но еще и потому, что напоминала, что созданием мощной армии Троцкий был обязан тому, что заставил пойти служить в ее ряды 30 тысяч царских офицеров. Без них, писал Ленин, Красной Армии не было бы. Вот это напоминание о пользе специалистов, о том, что им, а не безграмотным партийцам, следует доверить управление промышленностью, подрывало всю структуру созданного Сталиным аппарата.

В этой обстановке, когда наконец-то появились и „ситный хлеб, и настоящий ржаной, и картошка, и сахар”, но по-прежнему в разрухе пребывала промышленность, развернулась борьба за власть, эхо которой все еще слышится в эпоху Горбачева.

Как бы ни превозносился в Советском Союзе ленинский НЭП, но судьбоносным для страны оказался не он, а резолюция о „Единстве партии” и утверждение Сталина генсеком. Он показал, что способен сделать генсек, наделенный неограниченной властью, дарованной ему ленинской резолюцией о единстве, как можно ликвидировать экономические достижения, если они не подкреплены политическими реформами, ограничивающими власть партии. Полумерами здесь не обойтись. Тот, кто полагает, что отсутствие свободы удобно для него, оно рано или поздно обращается против него. Предчувствие Радека, заметившего, что голосовавшие за резолюцию о единстве, когда-нибудь испытают ее действие на собственной шкуре, оправдалось. Ленинский НЭП не стал необратимым.

Однако пока он еще продолжался. Герою платоновского „Чевен-гура”, приехавшему в родной город, кажется, что „в городе были белые. На вокзале был буфет, в котором без очереди и без карточек продавали серые булки... На вывеске кратко и кустарно написано: „Продажа всем гражданам. Довоенный хлеб. Довоенная рыба, свежее мясо, собственные соления”. Создается впечатление, что „НЭП — это всерьез и надолго”. Многие думают — навсегда. Полны рестораны, открыты кабаре, в которых герлс вполне по-американски поднимают стройные ноги под ритмы модных фокстротов и тустепов. Нэпманы веселятся.

Исчезнувший, как о том свидетельствовал на XI съезде Ленин, пролетариат возрождается. Богатеет крестьянство. Обращаясь к нему, любимец партии ленинский Бухарчик призывает: „Обогащайтесь, накапливайте, развивайте свое хозяйство”.

В стране вновь появляются зажиточные, обладающие капиталом люди. Но парадокс заключается в том, что именно это давало в руки стремящегося к единоличной диктатуре Сталина средства для осуществления его планов. На донэповских руинах об индустриализации нечего было и думать, но только с помощью ее можно было добиться закабаления рабочих. Затем следовала коллективизация, вводившая новое крепостное право. Надев узду на два важнейших класса, Сталин выбивал почву из-под ног любой партийной оппозиции. Ей просто не на что было опереться. Разгром и полное подчинение партии было лишь делом времени.

Подъем в экономике сопровождается наступлением в области идеологии, образования, культуры. Яростным нападкам подвергается религия.

Всегда оправдывавший насилие по отношению к дворянству и буржуазии, Ленин после переворота начинает оправдывать насилие и по отношению к трудящимся массам, „во имя трудящихся масс”. Ужесточается аппарат репрессий. Пожалуй, наиболее полная характеристика того времени, о котором поэт Н. Асеев скажет, что оно было „крашено рыжим, а не красным”, заключена в названии книги одного из вырвавшихся на Запад узников Соловков „В стране НЭПа и ЧК”. И это не позволяет согласиться с поэтом. По-прежнему красным от крови было время. И опять это обращает нас к творцу НЭПа.

Именно тогда, когда вводилась эта политика, А. Рыков делился своими мыслями со специалистом по лесному хозяйству С. Либерма-ном: „(Ленин) тут же тебя предаст... Владимир Ильич все предаст, от всего откажется, но все это во имя революции и социализма”. Будущий председатель Совнаркома оказался прав. Вверив спустя год после начала НЭПа руководство партии Сталину, Ленин предал интересы страны. Ведь он сам вскоре напишет, что „Сталин груб”, что „став генсеком, он сосредоточил в своих руках огромную власть” и что он „не уверен, что он ею сумеет всегда осторожно пользоваться”. Разве Ленин всего этого не знал, предлагая заседавшему после XI съезда пленуму ЦК избрать Сталина в генсеки? Такие наблюдения — не озарения одной минуты, а результат накапливания фактов. Факты Ленину были известны давно, но поскольку для него тогда это было невыгодно, он предпочел не обращать на них внимания.

Спустя много лет в Советском Союзе появится такой анекдот:

— Скажите, товарищ Сталин, — спрашивает Ленин, — вы могли бы убить одного человека?

— Что за вопрос? И не одного могу.

— И тысячу сможете? — спрашивает Ильич, вспоминая о царицынской телеграмме „чудесного грузина”, в которой он заверял: „Будьте уверены, не пощадим никого... рука не дрогнет”.

— Смогу.

— И миллион? — продолжает допытываться вождь первый у вождя второго.

— Никаких проблем.

— Ну, знаете, милейший, в таком случае мы бы вас здорово пожурили, — заключает Ленин.

Выбор творца НЭПа оказывается решающим. Гробовщик намечен. Он наготове. Ему только надо дождаться удобного момента, чтобы похоронить ленинскую политику. А не хотел ли этого сам творец? Выпустив джинна для того,чтобы спасти партию у власти, не думал ли он о том, как загнать его обратно? Заговорив о новом НЭПе, укрытом за словом „перестройка”, захочет ли Горбачев и в этом последовать ленинскому примеру?

Спустя год после введения НЭПа делегаты XI съезда партии услышали, что вождь вдруг обнаружил, что государственная машина движется не туда: „Машина отказывается подчиняться руке, которая ею управляет. Как если бы автомобиль двигался не в том направлении, в каком хочет человек, им управляющий, а в направлении, намеченном кем-то другим, как если бы им управляла какая-то тайная, незаконная рука. Бог знает какая... Во всяком случае, машина не идет в том направлении, в какое хотел ее направить человек, сидящий за рулем...”

За рулем сидел он сам. Следовательно, это было признание того, что он не знал, куда ведет страну. Не придется ли стране через шесть с лишним десятилетий после ленинского признания услышать такое же признание из уст его нынешнего наследника? Знает ли он, куда ведет страну? Каков его план, какую дорогу он выбрал? Летом 88-го года на эти вопросы четких и ясных ответов все еще не было дано.

История настойчиво возвращала страну к одним и тем же проблемам. Она напоминала, что ни обойти, ни перепрыгнуть через них нельзя. Через семь десятилетий опять создалась ситуация, схожая с той, что существовала накануне февраля 1917 г. Вновь встал вопрос

об ограничении самодержавия. На сей раз самодержавия партии и ее генсека.

ЕЩЕ ОДИН ПЕРЕВОЮТ В ОКТЯБРЕ

Октябрь, видимо, имеет какое-то мистическое значение в жизни страны, называвшейся Россией, в результате октябрьского переворота потерявшей это имя и превратившейся в СССР. Через семьдесят один год после захвата власти большевиками в Кремле опять решался вопрос о власти. И опять в октябре. На сей раз борьба развернулась на заседавшем в те дни пленуме ЦК. И завершилась она новым октябрьским переворотом. То, что произошел он в октябре, — это, разумеется, случайность, но сам переворот был отнюдь не случайным. К нему вела сама логика партийной жизни. Семена его закладываются уже тогда, когда происходит избрание нового генсека. С точки зрения партийныйх чиновников лучше всего было бы, если бы пребывание у власти угодного им генсека длилось бесконечно. Ведь они сознают, что, избирая нового партийного вождя, они в лучшем случае подписывают себе пенсионные удостоверения. В них остается проставить только дату. Но в том, что дата проставлена будет, — ни у кого сомнений нет. Вопрос — когда? Как долго захочет новый генсек работать с теми, кому он обязан своим избранием, но от кого избавиться ему так же необходимо, как и возложить вину за „ошибки прошлого” на своего предшественника. Да и то, что они помнили его не генсеком, а равным себе, — этот простой человеческий факт тоже был помехой.

Все, что представляется как новое, почти всегда повторяет то, что уже не раз случалось в истории. И то, что предпринял в октябре 1988 года Горбачев, было повторением прошлого. Так было до него, так поступал и он. Он шел к власти тем же проторенным путем, что и его предшественники. Что бы о нем ни говорили, он был наследником прошлого, выпрыгнуть из которого, отказаться от которого он и не мог, и как свидетельствовали его речи о приверженности социализму, не хотел. Хотя британский историк Тэйлор однажды заметил, что „самый важный урок истории это то, что не существует никаких уроков истории”, пример предшественников Горбачева опровергал утверждение историка. Они все отлично усвоили те уроки истории, которые способствовали укреплению их собственной власти. Их не смущало высказанное лордом Актоном замечание о том, что „каждая власть развращает, а абсолютная власть развращает абсолютно”. Каждый из них стремился к власти абсолютной. Созданная же ими командно-административная система свидетельствовала, что иначе партия править не может и не умеет. С приходом к власти Горбачева вставал вопрос, сумеет ли он предложить нечто новое?

Вскоре после того как он стал генсеком, из Политбюро исчез Г. Романов. Это понятно. Они были соперниками. Через некоторое время удаляются Д. Кунаев и В. Гришин. Эти были замешаны в коррупции, хотя к судебной ответственности их не привлекли. Затем наступил черед Г. Алиева. Почему? Объяснено не было. Поговаривали, что незадолго до своего падения он объезжал обкомовских секретарей, ища поддержки своей интриге против генсека. По другой версии, и Романов, и Алиев поплатились за то, что при выборах генсека проголосовали за Гришина, рассчитывавшего получить этот пост по завещанию Черненко.

Параллельно с перемещениями на верхах происходила замена старых кадров новыми и в других звеньях партийного аппарата. Конечно, не всех „новых” следовало считать сторонниками Горбачева. Во-первых, вначале о его планах было известно лишь его ближайшему окружению, и следовательно, только те, кто входил в него, могли рассматриваться как надежные его сторонники. А, во-вторых, откуда же в партии, приведшей страну к кризису, взяться такому количеству нужных Горбачеву людей, желающих и способных теперь вывести страну из кризиса? Все эти перестановки ставили своей целью укрепление позиций генсека.

Этому служил и приезд Рейгана, и не случайно он был приурочен почти к самому началу конференции, чтобы у советских людей не успело изгладиться впечатление от вида Горбачева рядом с популярным американским президентом. Но замены одних винтиков партийной машины другими были, говоря военным языком, и разведывательными боями, в которых стороны прощупывали друг друга. И хотя противники Горбачева и понесли в них существенные потери, поражения они не потерпели. Решающее отражение было неизбежно. Таковым по замыслу генсека должна была стать XIX партийная конференция.

Почти через полвека партия решила обратиться к полузабытой форме обсуждения наболевших проблем, которые, хотя и представлялись как новые, были повторением старых. Теми же вопросами занимались и делегаты предыдущей партконференции, проходившей 15—20 февраля 1940 года. Теперь уже забылось, что за год до того на ХУШ съезде между претендентами на сталинское наследие произошла очередная схватка, конечно, не открытая, но от этого не менее острая.

На сей раз между Маленковым и Кагановичем. Каганович терпит поражение и теряет место в секретариате. Происходит реорганизация аппарата ЦК и промышленные отделы секретариата ликвидируются. По мнению Маленкова это должно было способствовать развитию инициативы и ответственности руководителей предприятий, полностью лишившихся инициативы и боявшихся принять на себя какую-либо ответственность из-за царившего в стране террора. Развязавшие его теперь пожинали плоды того, что было естественным результатом террора. Всеми овладел страх, который будет напоминать о себе и во времена Горбачева.

Не получая привычных партийных команд, руководители предприятий боялись принять какие-либо решения. А уже вовсю шла вторая мировая война, уже был подписан договор о разделении сфер влияния между германским и советским диктаторами, пели песню ’’Если завтра война” и развешенные всюду плакаты грозили „На удар врага ответить тройным сокрушительным ударом”. К войне явно готовились, но промышленность стала работать хуже. Следовало сделать выбор: править ли и дальше террористическими методами, подстегивая развитие экономики кнутом, или же допустить инициативу и пойти на ослабление партийного и прочего контроля. Партия выбрала кнут. ХУШ партконференция вновь восстанавливает централизованный партийный контроль.

В июне 1988 года ответить на удар врага „тройным сокрушительным ударом” уже не грозились, и расплодившиеся, как грибы после дождя, популярные ансамбли слагали баллады о поражении в афганской войне, но проблемы, с которыми Горбачеву пришлось иметь дело, были все теми же, доставшимися ему в наследство от той, последней сталинской конференции.

Доклад, которым он открыл конференцию, был весьма поучителен, как образец сочетания привычных формулировок с новыми, как признание поражения, и в то же время упрямой убежденности в правильности избранного в октябре 1917 года пути. Он утверждал, что удалось „установить сползание к кризису” и абзацем ниже уверял, что „новое прочтение получают идеи К. Маркса и В. И. Ленина, которые до недавнего времени либо воспринимались односторонне, либо замалчивались”. Из чего следовало сделать вывод, что сползание к кризису не закономерность в развитии вступившей на путь кризиса с первых дней своего существования советской системы, а результат неверной трактовки замалчивавшихся идей классиков, короче говоря, искривлением их учения, которое теперь надо очистить от этих самых проклятых искривлений.

Приехавший в первые годы после захвата власти большевиками в Москву американский журналист Стеффене утверждал, что увидел будущее, и оно работает. Теперь жившие в этом будущем видел и,что оно не только не работает, но что у них нет и будущего, что все затеянное в тот хмурый октябрьский день 1917 года, когда ленинская партия подобрала валявшуюся на улице власть, оказалось выдуманным миром неосуществимых фантазий, в который, как в дремучий лес русских сказок, оказалась заведена огромная страна. Станет ли Горбачев тем чудо-богатырем, который, побив злобного Кащея, сумеет вырвать из его когтей спящую красавицу — Россию и вывести ее из дремучего леса?

Хотя конференция сама по себе была признанием того, что осуществить утопию невозможно, что страна в тупике, название которого ленинский вариант будущего, вывести ее из этого тупика предполагалось с помощью все того же ленинизма ! Начав свою революцию сверху, призвав вновь обратиться к ленинским принципам, несмотря на то, что именно эти принципы послужили основой развития сталинизма, им осуждаемого, Горбачев питался в одно и то же время и уничтожить плоды революции 1917 года, и возвратиться к ее истокам.

Если побывавший в Советском Союзе накануне сталинского „великого перелома” француз А. Фабр-Люс почувствовал себя, „как герой Эйнштейна, вернувшийся на родную планету поседевшим после десятиминутного путешествия” и все же не уверенным, побывал ли он в „будущем или невозможном”, то теперь уже никаких сомнений быть не могло. В октябре 1917-го началось не будущее, а невозможное — утопия. Генсек этого не признавал, но „невозможная утопия” все время напоминала о себе, и именно с ней ему постоянно приходилось иметь дело.

Назвав продовольственную проблему „самой болевой точкой в жизни общества”, он объяснил ее нежеланием работать по-новому. В связи с этим 3. Бжезинский заметил, что „Горбачев хочет, чтобы советские люди работали, как немцы, но они не немцы”. Генсек забыл сказать о том, что нежелание работать — это продукт советского образа жизни, убившего в людях ростки трудовой этики, которые начали возникать в дореволюционной России в последние полвека перед октябрьской катастрофой, когда осуществлялись действительно „великие экономические преобразования”* Он не сказал и о том, что созданное большевиками так называемое пролетарское государство эксплуатирует пролетариат как никакое капиталистическое, что оно тратит на оплату этого самого пролетариата всего 37 процентов своего валового продукта, или примерно половину того, что выделяется на эти цели на Западе. Постоянно провозглашая, что его главная забота — пролетариат, социалистическое государство своим отношением к нему демонстрировало глубочайшее неуважение к труду.

Умолчав Об этом, генсек опять давал обещания, которые слышали не раз, — за оставшиеся до начала нового века 12 лет сделать то, что не сумели осуществить все его предшественники вместе взятые, — обеспечить каждую советскую семью „отдельной квартирой или индивидуальным домом”.

Несмотря на недавние уверения о новом повороте в американосоветских отношениях, он вновь пытался убедить советских граждан в агрессивности „западного военного блока во главе с США”.

— Военная угроза стала для нас постоянной величиной, — говорил провозвестник „нового мышления”, призывавший к устранению „белых” пятен истории, но в словах которого слышалось эхо речей всех его предшественников. — Не снята она и до сих пор, — утверждал он летом 1988 года, хотя уже три с лишним года тому назад в разговоре с писателями признался, что „наш противник нас разгадал и на нас не нападет”.

Подтвердив, что все предыдущие данные о советском военном бюджете были ложными, провозвестник „нового мышления” Горбачев продолжал вести игру по все тем же старым ленинским правилам. Как в 1946 г., когда огромная доля ресурсов разоренной послевоенной страны была брошена на развитие военной промышленности, так и во времена „нового мышления”, невзирая на катастрофическое состояние экономики, одной из причин которого была и начатая Сталиным гонка вооружений, огромные ресурсы продолжали тратиться на войну. И дело было не только в этом. Цифры бюджета лучше всяких слов доказывали, что взгляды советского руководства на мир остались неизменными. За фасадом речей об „общности интересов”, вызвавших у многих американских политических деятелей убеждение, что „Горбачев разделяет наши надежды и чаяния”, возникал все тот же жесткий оскал классовой непримиримости, „железные зубы” генсека, так понравившиеся Громыко. Улыбки и разговоры об общности интересов были вынужденно вызваны жизнью, никак не укладывавшейся в прокрустово ложе законов „бессмертного учения марксизма-ленинизма”. Но у его последователей вынужденное признание в отсталости отнюдь не уменьшило классовой ненависти к „разлагающимся и загнивающим империалистам”, которых столько лет обещали „обогнать и перегнать”, столько лет ненавидели и призывали ненавидеть и к которым теперь должны были обращаться за помощью.

„Горбачев изменился, но эти изменения идут от разума, а не от души”, — замечает Никсон. Ни решимости, ни желания добиться своей окончательной цели у коммунистов не убавилось. Другое дело, что теперь у них для этого не хватало сил. Но как верные ленинцы, они знали, что, когда того требуют обстоятельства, надо сделать два шага назад, чтобы потом сделать шаг вперед. Не случайно, что большим успехом у советского руководства пользовалась пьеса М. Шатрова, в которой как раз и идет речь о ленинском отступлении при подписании Брестского мира, названного им „похабным”, вынужденным, но на который он пошел с тем, чтобы, поступившись малым, спасти главное — свою власть, которая и перешла по наследству к тем, кто ныне, в свою очередь, пытался спасти ленинское наследие.

Частью этого наследия, которое каждый преемник первого вождя пополнял по мере своих сил, стал и стратегический паритет с США. Не объяснив, почему Советскому Союзу надо было его обязательно добиваться, проповедник „нового мышления”, приняв как должное это вполне устраивавшее его достижение застойного брежневского времени, мимоходом заметил, что „гонка вооружений не могла не сказаться на социально-экономическом развитии страны”, которое ранее уже было им охарактеризовано как катастрофическое.

После этого советским гражданам самим предоставлялось искать ответа на вопрос: „Если в гонку вооружений были втянуты обе стороны, почему только одна оказалась на краю катастрофы? Почему только советская систем^ вынуждена была признать, что пушечный паритет лишил ее не только масла, но и хлеба?”

Заверив советских коммунистов в том, что, обратившись к Ленину, нынешнее советское руководство по-прежнему рассматривает международные отношения с классовой точки зрения, Горбачев тут же сказал, что в Кремле пришли к „выводу о приоритете общечеловеческих ценностей... нравственных ценностей, которые на протяжении столетий вырабатывались народами”. Это было откровенным признанием провала выработанной коммунистами новой морали, которую они на протяжении десятилетий вдалбливали в головы людей. Но словно торопясь опровергнуть только что сказанное, Горбачев принимается доказывать, что „мы были первыми во многих демократических начинаниях XX века”, „что именно в нашей стране родилась власть трудящихся”. Он не смущаясь провозглашает, что „на фундаменте октябрьской революции в нашей стране было построено внушительное здание гарантированных прав гражданина во многих областях”. Но почему же тогда, имея такие гарантированные права и располагая полнотой власти в стране, трудящиеся миллионами ссылались в лагеря и расстреливались этой самой „им принадлежащей” властью? Или это было осуществлено по их просьбе, в интересах их собственного государства и светлого будущего? Такое заявление генсека вызывало, по меньшей мере, недоумение, тем более, что сам он в том же докладе заявил, что „существующая политическая система оказалась неспособной предохранить нас от застойных явлений”.

И от ленинского, и от сталинского террора, и от хрущевского произвола, и андроповского чекизма и черненковской глупости тоже!

Из сказанного генсеком можно было сделать вывод, что, хотя он много говорил о человеческом факторе, главная его забота — придать социализму, в первую очередь, не человеческое, а современное лицо. Но он по-прежнему верил в „неисчерпанный потенциал социализма”. Заверив делегатов в том, что происходящие преобразования ни больше ни меньше как революционные, он озадачил их при этом вопросом, а стали ли они „необратимыми”?

— Этого пока не произошло, — ответил он сам на свой вопрос.

В общем, загадав своим докладом массу загадок, Горбачев предоставил 4991 делегату, прибывшему в Москву на XIX партконференцию, прежде всего найти ответ на один из вечных российских вопросов: что делать?

Очевидно было, что все усилия за три с лишним года перестройки заставить экономику работать, ни к каким ощутимым результатам не привели. Кнут стал более неэффективным. Требовались радикальные политические реформы. Готов ли был Горбачев провести их и готова ли была поддержать его в этом партия?

Но прежде чем ответить на эти вопросы, партии предстояло выяснить, какова ее роль в нынешней ситуации. Способна ли она управлять страной?

На сей раз, а не так, как это было в прошлом, желающие выступить, заранее подавали записки в президиум. Таких записок набралось около трехсот. Слово получили семьдесят делегатов. Речи многих из них отличались смелостью и откровенностью и произвели неизгладимое впечатление на советских граждан, следивших за ходом партконференции по телевидению, осуществлявшему прямую трансляцию из зала заседаний.

— Где перестройка? — спрашивал делегат В. Ярин. — Магазины по-прежнему пусты.

— Мы молчали о том, что по уровню детской смертности находились на пятидесятом месте в мире, — признавался министр здравоохранения Е. Чазов, уже давно знавший о том, что детская смертность в стране растет.

— Нам столько раз доводилось ликовать или делать вид, что мы ликуем, когда дела шли плохо. А когда начинали идти лучше, — ликовать еще больше, боясь даже самим себе задать вопрос: какой высокой ценой оплачен тот или другой успех? — вспоминал о еще не забытом прошлом один из активных организаторов „всеобщего ликования” директор института США и Канады Г. Арбатов.

— За минувшие семнадцать лет план по розничному обороту не выполнялся ни разу, — с тревогой отмечал академик Абалкин. — Отставание от мирового уровня нарастает и принимает все более угрожающий характер.

Прозвучавшие на конференции признания должны были произвести ошеломляющее впечатление на западных поклонников советской утопии, видевших в гражданах коммунистических стран „подопытных кроликов” своих теоретических изысканий. Так, лауреат Нобелевской премии по экономике П.Самуэльсон после десятков миллионов погубленных коммунистическими экспериментами жизней и в 1985 году все еще никак не мог решить, стоили ли достигнутые в ходе этих экспериментов „экономические успехи” такой жертвы? Для него это все еще оставалось „наиболее сложной дилеммой человеческого общества”.

Другой экономист, никогда не живший при советской системе и поэтому, очевидно, никогда не теряющий оптимизма, гарвардский профессор Гэлбрейт всего за четыре года до конференции приходит к выводу, что советская экономика совершает „огромный материальный прогресс”, который очевиден в „устойчивом благополучии населения”.

Восьмого января 1988 года, выступая перед руководителями средств массовой информации, Горбачев об „устойчивом благополучии населения” умолчал. Но в доказательство успеха своей программы перестройки привел созданные в Советском Союзе компьютеры, выполняющие миллиард операций в секунду, что, конечно же, ни о каком отставании от мировых стандартов не свидетельствовало. А еще раньше в своей книге о перестройке он утверждал, что в ответ на отказ Запада предоставить Советскому Союзу новейшую технологию была разработана „Программа 100”. „В ней речь шла о 100 материалах. Эта программа нами выполнена меньше чем за три года. Мы уже самостоятельно обеспечиваем себя на 90% такими материалами. Так что в основном мы поставленную задачу решили”.

После речи Абалкина возникал вопрос, кому же верить? Кто лучше знает истинное положение дел в стране?

Обрисовав угрожающее состояние экономики, академик тем не менее утверждал, что „социализм... закономерный этап в развитии человечества”, из чего следовало: или созданное в СССР и есть тот закономерный социализм, или же это не социализм. Но поскольку он все-таки явление закономерное, то его еще предстоит создать, а иными словами — все надо начинать сначала. Академик подтверждал то же, что ранее сказал в своем докладе Горбачев, после перечисления всех бед поспешивший заверить делегатов в том, что в основном система правильная и отхода от социализма не будет.

Все это вносило ужасающую путаницу. Это убеждало, что принявший сахаровскую программу, „диссидент на троне”, как его назвал Зиновьев, от социалистической системы отказываться не собирался. Хотя он и говорил о демократии, но имел в виду не „буржуазную демократию”, не „либеральную демократию” американского типа, а „социалистическую демократию”, которая, как выяснялось из дальнейших разъяснений, ничего общего, кроме названия, не имела с западной. Его высказывания позволяли сделать вывод, что стремится он к некоему симбиозу демократических (в его интерпретации) и авторитарных методов, что намерен он произвести своеобразную прививку побегов демократии к командно-административной системе. Но это было противоестественным, и как лысенковские эксперименты в сталинские времена и эти горбачевские прививки демократии обречены были на неудачу. Шутники напоминали о тех, кто в прошлом пытался сидеть между двух стульев. Результат такой попытки был известен заранее.

К тому же отказ партии признать свою коллективную ответственность за кровавое прошлое и катастрофическое настоящее оставлял мало надежд на развитие демократии. Партия по-прежнему претендовала на монополию власти. Она отказывалась признать, что специально созданная и приспособленная для захвата власти, она оказалась совершенно не способной управлять. Несмотря на утверждения о том, что только партия полностью владеет марксистской „наукой” о переустройстве общества, годы ее правления убедительно свидетельствовали — править она способна только с помощью террора. Без него она как слепой без поводыря.

И тем не менее, с самого начала осуществления своей „революции сверху” Горбачев упрямо взывает к партии, на нее опирается, превозносит как единственную и даже революционную силу, способную вывести страну из тупика, партию, заведшую страну в тупик. Или он и в самом деле уверен, что тот, кто завел в тупик, знает, как из него выйти? Однако на четвертом году перестройки он сам с трибуны конференции во всеуслышание заявляет: „Экономика в тупике”.

Казалось бы, вывод ясен. Но выступивший после него тогдашний глава латвийской компартии Борис Пуго доказывает, что в стране нет другой силы, кроме партии, способной принять на себя полную ответственность за курс перестройки. И у большинства не нашлось смелости признать, что экономические реформы не удались потому, что не были проведены политические реформы, чему препятствует их партия. Большинство, несмотря на различия во мнениях, по-прежнему оставалось правоверными коммунистами, заботившимися кто в большей, кто в меньшей степени прежде всего не об интересах страны, а о сохранении власти своей партии. В их сознании интересы страны по-прежнему отождествлялись с интересами партии. Они еще не пришли к тому, что их надо разделить. А мысль о том, что интересы партии могут и вовсе не отвечать интересам народа, была от них так же далека, как и то „светлое будущее”, в которое они не так давно обещали привести страну.

Можно предположить такой вариант: решивший провести реформы, Горбачев поначалу мог действительно не знать, на кого опереться. Но ко времени проведения конференции ситуация стала иной. Сама жизнь подсказывала выход. Повсюду возникали неформальные организации, народные фронты. И тут стало очевидным, что как и в случае с гласностью, которая, по его мнению, должна была быть дозированной, генсек хотел бы, чтобы и демократизация была дозированной. По-видимому, Горбачев рассчитывал, что неформальные организации и народные фронты ограничатся оказанием содействия осуществлению перестройки и

борьбой с теми, кто противостоит ей. Короче говоря, будут служить его целям, оставаясь ручными, послушными его воле и указаниям. Но и в этом он ошибся. Хотя он всячески подчеркивал, что опирается на „ новое мышление”, его собственное мышление оставалось старым, исходил он из своего предшествующего комсомольского и партийного опыта, убеждающего его в том, что доведенное, как казалось, до полного послушания за годы советской власти население не проявит инициативы ни в чем, что не предписано сверху. Он не учел, как и все марксисты, тот самый человеческий фактор, о котором писал, но глубинной сути которого не понял. Оказалось, что даже тотальное подавление инициативы и свободного мышления полностью ни стремления к инициативе, ни свободного мышления подавить не смогло. Поэтому и возникшие неформальные организации сразу же вышли из-под контроля.

Пример подала Прибалтика, которой, по замыслу Горбачева, отводилась роль испытательного полигона. Он не имел ничего против, если прибалты, еще не утратившие полностью умения трудиться, уровень жизни которых был выше, чем в остальных республиках, получат дополнительные возможности для развития экономики, показывая тем самым пример остальным. Но местная, хорошо образованная интеллигенция, сохранявшая связи с западной культурой, приняв условия Горбачева, пошла дальше. Она выдвинула свою программу подлинной перестройки,, охватывающей не только экономику, но и политическую жизнь. Прежде чем принять участие в программе перестройки Советского Союза, прибалты пожелали выяснить, а должны ли они быть частью Советского Союза? Они поставили вопрос законности присоединения независимых государств Эстонии, Латвии и Литвы к советскому государству. Это открывало ящик Пандоры. Если демократия когда-нибудь победит в Советском Союзе, то первопроходцами на пути к ней следует назвать прибалтов.

Эстонцы первыми восстанавливают свой национальный флаг. Их примеру следуют Латвия и Литва. В феврале 88-го года возникает эстонский Народный фронт. Стремление эстонцев к независимости находит полную поддержку у националистически настроенного руководства республики: первого секретаря ЦК компартии В. Вальяса, председателя Верховного Совета А. Рюютеля и председателя Совета Министров И. То-оме. В Эстонии создается ситуация, схожая с той, что существовала в Венгрии в 1956-м и в Чехословакии в 1968 году. Это Горбачева не устраивало. Партконференция еще раз это подтвердила. Хотя генсек выдвинул проект реорганизации Верховного Совета, он не сказал ничего нового по вопросу взаимоотношений между республиками и никак не отреагировал на то, что в некоторых из них, по сути, дела, шла самая настоящая

война, в которой к тому времени число убитых уже превысило 200, раненых 2000, а беженцы исчислялись многими тысячами. Он опять говорил о взаимных интересах республик Союза, полностью оставив без внимания желание некоторых из них выйти из состава Союза.

— Пусть они решают сами. Захотят отделиться, пускай отделяются, — предложил Ельцин.

Съехавшиеся в Москву делегаты партконференции должны были определить дальнейшие пути, как ж;елал Горбачев, „обновления социализма” и „начавшей пробуксовывать”, по его словам, „перестройки”, но как показывали проведенные накануне конференции опросы общественного мнения, число тех, кто считал перестройку необходимой, снизилось. Это явилось отражением настроения населения, жизненный уровень которого не только не улучшился, а наоборот, ухудшился. По-видимому, привыкшие к тому, что их беспрерывно обманывают, люди поначалу не поверили рассказам об ужасающем положении экономики и, зная, что в стране все решается приказом сверху, рассчитывали, что после того, как приказ исправить положение последует, все станет на свои места.

— Создалось настроение повышенных надежд, — рассказывал осенью 1989 года главный редактор газеты „Аргументы и факты” Вячеслав Старков, с которым мы сидели в его крохотном кабинете на Малой Бронной. — И это привело к опасной ситуации.

Такая же ситуация существовала и за год до нашей беседы. Когда перед открытием конференции журналисты брали интервью у рядовых граждан, некоторые отвечали, что ждут от нее „больше демократии, больше гласности и больше продуктов на полках магазинов”. При всей важности и демократии, и гласности, мерилом их успеха для рядового гражданина служат полки магазинов. Есть на них продукты — значит, работает и демократизация и гласность. Нет — значит, от слов все еще никак не перешли к делу. Виновного в этом конференция нашла в лице бюрократии.

”Кто же этот невидимый бюрократ? — вопрошали делегаты. — Все мы знаем о нем, но никто его никогда не видел”. При этом забывали, чпго это была выпестованная партией бюрократия, что состояла-то она в своем подавляющем большинстве из членов партии. Она, эта „невидимая” бюрократия, проникла во все поры, опутала своей паутиной всю страну. Высвечивая провалы прошлого, гласность умалчивала о тех, кто продолжал находиться у власти и потому нес ответственность.Первый секретарь обкома Коми АССР Владимир Мельников к изумлению делегатов назвал некоторых. Прозвучали имена Громыко, Соломенцева и других. „Они должны ответить за все, и ответить лично”, — потребовал делегат. Его поддержал Борис Ельцин: „Члены Политбюро... должны ответить, почему партия и государство оказались в таком состоянии?”

Тех, на кого указывал Мельников и намекал Ельцин, удалить было легко. Но что делать с огромной армией бюрократов? Куда деть всю эту многомиллионную армию чиновников, приросших к своим местам и ничего не умеющим делать и большинство которых и не желает ничего иного делать? На конференции раздавались требования об изгнании их из партии и о принятии против них более жестких мер. Но каких? Расстрелять, как поступал с невыполнявшими его приказы Сталин, или проводить бесконечные чистки, как Хрущев и Брежнев, перемещая с одного мес #та на другое одних и тех же лиц? Горбачев решительно воспротивился использованию, как он сказал, „старых методов”, в результате применения которых „общество оказалось в таком состоянии”.

— Я никогда не соглашусь с этим... Я говорю вам честно и открыто. Это моя твердая позиция, — заявил он под аплодисменты зала.

Это было не только выражением позиции, но и признанием реальности. Выращенных советской властью, отдавших ей годы жизни бюрократов выбросить просто так за борт было нельзя, да и некуда. Они сами, создав единственного в стране работодателя в лице государства, лишили себя альтернативы. Не было в стране развитого частного сектора, способного абсорбировать ставших ненужными чиновников, как это, к примеру, происходит в Америке, где оставившие государственную службу находят места в частных корпорациях. Впрочем, применимость взращенных советской властью бюрократов где-либо за пределами советского партийно-государственного аппарата — сомнительна. Как заметит главный редактор „Огонька” В. Коротич, „пятьсот таких бюрократов способны в считанные часы развалить даже такую экономику, как американская”. В окружении генсека родился иной план. Попробовать через выборы в Советы, используя тактику Мао, направляя контролируемый гнев на неугодных бюрократов и создавая видимость некоторой демократичности, удалить их.

В какой-то степени этот маневр удался. Ряд крупных руководителей был изгнан со своих постов, а^на Западе многие газеты назвали выборы рассветом новой эры. „Нью-Йорк тайме” оповещала, что „Россия достигла совершеннолетия”, что „народу было позволено испытать всю прелесть и все трудности настоящих выборов”.

Но написано это было не о выборах на Съезд народных депутатов, а о выборах в сталинские времена, когда тоже писали о том, что, дескать, Сталин намерен осуществить подлинную демократию, но ему в этом мешают консерваторы, которых он стремится устранить, и когда ему это удастся, тогда все будет хорошо.

Хотя вскоре после конференции занявший пост заместителя председателя Совета Министров академик Абалкин поведал делегатам, что „радикального перелома в экономике не произошло и из состояния застоя она не вышла”, экономическим вопросам на конференции было уделено всего 45 минут. Главное внимание сосредоточили на политических проблемах. Наконец-то было признано, что никаких реальных изменений в экономике не произойдет, если не будут проведены политические реформы. Когда провозглашалась программа перестройки, об этом речи не было. Предполагалось ограничиться лишь экономическими преобразованиями. Но сама динамика жизни потребовала иного подхода. Уйти от вопроса о политических реформах было нельзя. Не могла избежать их и партия, если она намерена была продолжать свою политическую жизнь. Следовало провести ее демократизацию, влекущую за собой свободу дискуссий, подлинно свободные выборы во все партийные органы и отделение партийных функций от государственных.

Одновременно должна была осуществиться и демократизация общества, в ходе которой вырабатывался бы механизм привлечения граждан к реальному участию в делах страны, происходило бы развитие свободы слова, закладывались бы основы для создания правового государства.

И хотя выступления делегатов были, как отметил Горбачев, „триумфом гласности”, никто из делегатов критиковать его не решился, а ведь им были допущены серьезные ошибки, что он сам всего через год признает, выступая по телевидению после забастовки шахтеров. Но и „триумф гласности” был неполным. Мало кто знал, что, по сути дела, происходило две конференции. Одна — открытая, и ее показывали по телевидению. Другая — заседавшая в обстановке почти полной секретности. То, что говорилось на открытых заседаниях, на решения партконференции большого влияния не оказывало. Решающее слово принадлежало 500 делегатам, отобранным в заседавшие ранним утром и поздним вечером комиссии, которым поручена была выработка резолюций конференции. И это были все те же партократы. О том, как было избрано большинство из них, могла бы рассказать петиция жителей Магадана, доставленная для передачи делегатам в столицу Арнольдом Еременко. Но принять петицию они отказались. А в ней содержался протест жителей города против нечестных выборов, в результате чего все места на конференции были захвачены местными партократами.

Когда, начавшись 28 июня, через четыре дня конференция закончилась, выяснилось, что принятые этими самыми партократами семь резолюций не давали Горбачеву всего того, на что он рассчитывал, созывая конференцию. Удалить из ЦК своих противников и пополнить его своими сторонниками ему не удалось.

Нерешенным остался и ключевой вопрос, от которого зависел успех реформ: о роли в советском обществе партии. Поскольку идеологическим обоснованием ее „руководящей роли” являлся марксизм-ленинизм, то для уменьшения значения партии в жизни страны необходимо было или пересмотреть идеологию, или же, изменив идеологию, изменить и положение партии. Ни того ни другого на конференции не произошло. Делить власть партия по-прежнему ни с кем не собиралась. Идея многопартийности отвергалась и генсеком, и делегатами конференции как чужеродная и абсолютно не отвечающая интересам страны.

Но если большинство населения страны, возможно, и в самом деле не готово было к принятию идеи многопартийности, то гласность уже тем, что она раскрывала кровавое прошлое страны, которое неразрывно было связано с деятельностью партии, выносила на суд и роль партии и вольно или невольно ставила под вопрос ее притязания на монополию власти. То, о чем говорилось на конференции, тоже не способствовало укреплению ее престижа. Хотя пропагандистская машина и запустила новый лозунг, предлагая теперь вместо „Партия — вдохновитель и организатор всех наших побед”, иной вариант: „Партия — вдохновитель и организатор перестройки”, люди были уже не те. Гласность уже успела сделать свое дело. В обществе крепло убеждение, что партия идет на уступки вынужденно, что даже на демократизацию собственных рядов она не решается, о чем свидетельствовал ход выборов на конференцию, когда всячески ставились препятствия неугодным руководству делегатам.

В своей книге „Эволюция коммунизма” американский историк

А. Вестоби пишет, что суть политических реформ Горбачева в том, чтобы ввести подлинную соревновательность мнений и поощрить выражение многих точек зрения внутри партии, предотвращая в то же время образование сил „во вне”, способных конкурировать с партией. Согласиться можно только со второй частью этого вывода. Резолюция X съезда партии о запрете фракций отменена не была.

Но все же лед сдвинулся. Произошло ли это неожиданно или было действительным отражением убеждений Горбачева, но разгоревшиеся на конференции дебаты — это несомненно его заслуга. Он чувствовал себя уверенно, полностью войдя в роль главного действующего лица, отдаваясь ей с таким же видимым удовольствием, с каким, по воспоминаниям подруги его школьных лет, а ныне институтского профессора Юлии Карагодиной, отдавался исполнению ролей торгового гостя из посада Берендеева Мизгиря в весенней сказке Островского „Снегурочке” или князя Звездича в лермонтовском „Маскараде”. Говорят, что он серьезно подумывал о том, чтобы поступить в театральный институт. Тогда, выбираясь из угрюмой мазанки, в которой его семья ютилась в первые послевоенные годы, на светлую сцену, он переносился в выдуманный мир сказок, сверкающих эполетов и нарядных бальных платьев, мир, который его приучали ненавидеть, но который он любил, потому что он хоть на какое-то время позволял забыть об угрюмой серости окружающей жизни. „Молодой человек приятной наружности”, — как о нем говорили в то время, всегда старался быть на виду, и уже тогда выделялся своим стремлением руководить. Одноклассники, как вспоминает один из них, „слушали его и следовали за ним”. Живущим в Советском Союзе и приученным к различного калибра культам личности свойственно и без каких-либо указаний сверху, так сказать, по привычке и на всякий случай, наделять нынешнего руководителя всеми имеющимися в наличии положительными чертами, перенося в прошлое то, что они о нем знают сегодня. Поэтому к тому, что рассказывают сейчас о Горбачеве знавшие его в юности, надо подходить острожно. Но достигнутое им положение подтверждает, что амбициозность, уверенность в собственной правоте, жажда руководить — были свойственны ему уже в юности. Спустя десятилетия он мог с удовлетворением вспомнить о брошенной ему, тогда игравшему роль Звездича, реплике Арбенина: „Смотрел с волнением немым, как колесо вертелось счастья: Один был вознесен, другой раздавлен им!”

Его свободная, раскованная манера ведения заседаний как бы передалась делегатам, и они, по-видимому, впервые в жизни проявили некоторую свободу в высказывании своих мыслей. Пожалуй, наибольшее внимание привлекла полемика между Ельциным и Лигачевым. Их спор был не только выражением личной неприязни одного к другому, но и отражением двух взглядов на перестройку. Ельцин считал, что дело обстоит из рук вон плохо, он указал на то, что коррупция и разложение партийных чиновников значительно шире, чем предполагается, что его московский опыт убедил его в том, что партийная мафия „действительно существует”. Повторив сказанное им на том пленуме ЦК, который вывел его из кандидатов в члены Политбюро, он вновь призвал к устранению всех привилегий, которыми пользовалась номенклатура. У Лигачева этот призыв симпатии не нашел. Грубо, фамильярно по имени обращаясь к своему противнику как к провинившемуся мальчишке, он полностью отверг точку зрения Ельцина на результаты перестройки.

— Если его утверждения правильны, — резонно заключил Лигачев, — тогда „все сказанное в докладе” Горбачева и делегатами по этому поводу „не более как фантазия”.

Доказывая, что все разговоры о расхождениях внутри руководства всего лишь выдумки западной прессы, бывший идеолог опять стремился представить Политбюро как некий монолит, забывая, что сам

факт выступления Ельцина, еще недавно входившего в состав руководства, опровергает его. В качестве подтверждения единства взглядов Политбюро он вспомнил о том, как проходили выборы генсека в марте 1985 года, и что без голосов В. Чебрикова, М. Соломенцева, А. Громыко кто-нибудь другой мог бы быть избран на этот пост.

Вспоминая об этом, Лигачев не только открывал делегатам тайну совсем не „единодушного”, как тогда сообщалось, избрания Горбачева, но и напоминал генсеку, кому он обязан своим избранием, — многолетним партийным бюрократам.

Генсек счел себя обязанным сделать реверанс в их сторону. В своей речи он осудил Ельцина, тем самым приняв сторону Лигачева. Но то, что он говорил, позволяло предположить, что ошибка Ельцина состояла не столько в том, что тот сказал, а в том, что он неудачно выбрал время для своего приведшего к удалению его из руководства выступления, переоценив происшедшие к тому времени в партии изменения, понадеявшись на то, что партия готова к принятию его откровенных замечаний. Она оказалась неготовой к их принятию и теперь. Одобрения большинства ельцинские откровения не вызвали. Его мнение о том, что не следует совмещать пост генерального секретаря и вновь создаваемый пост председателя Верховного Совета, поддержки не получило.

Таким образом, важнейшим политическим результатом партконференции явилось санкционирование ею возможности сосредоточения, правда, пока еще в туманном будущем, диктаторских полномочий в руках Горбачева. Утешением могло служить его заявление о том, что он твердо стоит на позиции неприменения старых, сиречь сталинских методов руководства.

Через девять месяцев события в Тбилиси внесут поправку в его заявление.

Предприняв на конференции фронтальную атаку на неугодных новому генсеку бюрократов, возглавляемые им неоленинцы одержали победу над неосталинцами и отстояли ленинскую модель советского государства, что преподносилось как победа над сталинской моделью. Но при этом старались скрыть, что та и другая — разновидности той же модели — тоталитарной.

Чего же хотели неоленинцы? Прежде всего, как говорил в своем новогоднем обращении 31 декабря 1988 года их лидер, „возрождения ленинский концепции социализма” . Если верить принадлежащему к этой группе Бурлацкому, они намерены были в ближайшее время провести в стране социальную революцию, иначе-де СССР станет второй Индией.

Из этого можно сделать следующий вывод. Неоленинцы будут

продолжать борьбу за сохранение статуса сверхдержавы, не отказываясь от равного с Америкой участия в решении мировых дел; они намерены вывести страну из экономической отсталости, превратив ее в современное, отвечающее требованиям научно-технической революции государство, но при этом хотели бы уделить внимание и запросам народа.

Против первых двух положений неосталинцы не возражали. При всех своих разногласиях обе группировки были едины и в своем стремлении сохранить руководящую роль партии. И неосталинисты, к которым относили Лигачева, Чебрикова, Щербицкого, хотели остаться руководителями сверхдержавы, и они были за технические новшества, но путь к этому, по их мнению, лежал в улучшении оправдавшей себя, приведшей к власти их партию и их самих, созданной Сталиным и усовершенствованной его преемниками тоталитарной государственной машины. Группе Горбачева было ясно, что машина не работает. Машина все годы, направлявшая свои основные усилия на обеспечение потребностей правящего слоя, на удержание его у власти, неспособна была переключиться на удовлетворение потребностей населения. Она уже не управляла обществом. Наоборот, ее использование делало общество неуправляемым. Понимание того, что это ведет к социальному взрыву и потере власти, вынудило Горбачева и его сторонников вступить на путь реформ. Конференция показала, что борьба между неоленинцами и неосталинцами еще далека от своего завершения.

Коль скоро дальнейшее укрепление власти генсека было санкционировано, оставалось лишь ждать, когда он осуществит то, что не удалось ему на партконференции. Это и произошло на пленуме ЦК,созыва которого, по-видимому, никто не ожидал.

Неожиданно отзывается из Нью-Йорка прибывший для выступления в ООН Шеварнадзе, прерывает свой визит в Индию Язов, из Швеции срочно вылетает в Москву маршал Ахромеев. Мало кто знал, что поспешность созыва пленума объяснялась желанием воспользоваться отсутствием Лигачева, выехавшего из столицы.

Всего около месяца назад, 26 сентября, было объявлено о визите Громыко в Северную Корею. Но через неделю, 10 октября последовало сообщение о его отмене. По-видимому, какие-то события, о которых ничего не сообщалось, происшедшие именно в эту неделю, и привели к созыву пленума.

Что произошло на нем, не столь уж и важно. Важен его результат. Двадцатиминутный „блиц” Горбачева окончился удалением из Политбюро Громыко, Соломенцева, Долгих, Демичева, а из секретариата как совсем недавно туда введенного Добрынина, так и ветерана Капитонова.

Вместе с небывалой в истории партии коллективной оставкой в апреле 110 членов ЦК — почти трети его состава — это не оставляло сомнений в умении генсека добиться своего, в мастерском владении им приемами внутрипартийной борьбы. А ведь еще за год до этого в своей книге о перестройке он заверял и страну и весь мир в том, что „Политбюро, Центральный Комитет сплочены как никогда и ничто эту сплоченность не в состоянии поколебать”.

Пленум привел к значительному ослаблению главных противников генсека — Чебрикова и Лигачева. В связи с этим появляются значки со словами: „Егор, ты не прав!”, и „неправому Егору” поручается руководство сельским хозяйством страны. На этом посту, который любители острых слов сравнивают с Бермудским треугольником, бесследно исчез уже не один претендент на спасение советского сельского хозяйства. На освободившиеся места выдвигаются люди генсека — Медведев, Лукьянов, Власов, Пуго, Разумовский, Бирюкова.

Собравшаяся срочно 1 октября 1988 года сессия Верховного Совета освобождает А. Громыко от должности председателя президиума и избирает на этот пост Горбачева. А ведь всего три года назад он доказывал депутатам Верховного Совета, что новые условия требуют интенсивной работы в ЦК и Политбюро, и потому ЦК решил, что генсек не должен совмещать должность председателя Верховного Совета СССР, почему он и предлагал избрать А. Громыко.

Теперь все менялось. Теперь именно те же новые условия требовали чтобы Горбачев занял оба поста. Обосновывая это положение в появившейся в середине июня в „Литературной газете” обширной статье, Ф. Бурлацкий не нашел лучшего довода, как указать на то, что разделение постов приведет... к борьбе за власть! „Свобода не может возникнуть в результате предоставления полной власти одному человеку”, замечает в связи с этим американский комментатор.

Так совершается второй октябрьский переворот. Незадолго до него „Известия” публикуют сказанное Горбачевым на встрече с руководителями средств массовой информации: „Мы видим, что некоторые проблемы сейчас не решить, пока не вмешаешься по-старому, как раньше. А куда деваться? Такова реальная жизнь”.

По-старому он и поступил, используя те же апробированные методы удаления своих соперников, какие до него применяли все его предшественники от Ленина до Черненко. Как и они, к овладению властью он шел путем тончайших интриг, искусно подготовленных закулисных маневров, внезапных атак. Все это совершалось в тайне, и страна ставилась перед свершившимся фактом. Свергнутым с Олимпа возможности объяснить свою позицию предоставлено не было.

Период междуцарствия, когда Лигачев мог называть себя „вторым генсеком” и даже решился бросить „первому генсеку”письмом Андреевой — прямой вызов, — был положен конец. Схватка в октябре привлекла внимание к борьбе за места на самом верху. Менее заметной была она внизу, где происходила постоянно.

Восемь областей РСФСР уже оказались в руках тех, кто раньше работал либо с Горбачевым, либо с Разумовским. Свобода местных парторганизаций в выборе своих руководителей сведена была до минимума, по-прежнему действовала практика выдвижения на высшие партийные должности обкатанных на работе в ЦК аппаратчиков. Важнейшая роль в этом деле была отведена Г. Разумовскому. Она сходна с той ролью, которую при Сталине играл Маленков, а при Брежневе Черненко.

Юлия Карагодина, которой Горбачев, уехав учиться в Московский университет, писал: Dum, Spiro, Spero — „Пока дышу — надеюсь”, тем самым выражая надежду на то, что она все же станет его женой, спустя много лет обратилась к нему с просьбой помочь ей получить жилье поближе к месту работы. В ответ на ее письмо он написал, что такими делами не занимается. Возможно, что он действительно не склонен к фаворитизму, когда это касается житейских мелочей. Но выдвижение им своих друзей Мураховского, Разумовского и многих других свидетельствует о том, что когда речь идет о борьбе за власть и ее сохранении, на такие мелочи, как фаворитизм, внимания он не обращает. В этом случае это называется большой политикой.

Парадоксально, но по мере того, как происходило укрепление личной власти Горбачева, все более ухудшалось положение дел в стране. Однако, по мнению его сторонников, именно полнота власти, они не любят употреблять термин „авторитарность”, позволит Горбачеву сломать препятствующую осуществлению реформ систему и провести сами реформы в жизнь. Иными словами, он опровергнет максиму лорда Актона и, доказав, что авторитарная власть не развращает, обратит ее на благо. А вдруг и вправду в Кремле разуверились в утопии коммунизма и действительно ищут какие-то не слишком позорные пути, чтобы от нее отречься? Позволят ли Горбачеву отречься, если он того захочет, хотя до сих пор ничто не указывало на то, что у него есть желание остановить движущийся в никуда социалистический поезд и „выйти из коммунизма”?

Эти вопросы по-прежнему мучили прочитавших об очередной схватке в Кремле и выстраивавшихся в очереди за выброшенными к октябрьским торжествам продуктам тех советских граждан, которые к тому времени еще не окончательно разуверились в перестройке и несмотря на невыполненные обещания продолжали верить в Горбачева.

АТМОСФЕРА НАКАЛЯЕТСЯ

— Восемнадцать миллионов бюрократов в стране, — говорит В. Коротич, с которым мы беседуем в его огоньковском кабинете. — А плюс еще их семьи. Это, как минимум, шестьдесят миллионов людей, которые так или иначе противятся проведению реформ, которые могут лишить их жизни, обеспечивающей им хороший кусок хлеба, и не только с маслом.

О противниках реформ говорил и главный редактор „Аргументов и фактов” В. Старков, а если судить по получаемой еженедельником почте, большое число советских граждан к тому же все еще поддерживает сталинизм, тоскуя по сталинским „временам порядка и дисциплины”. Говорилось это в ноябре 1989 г., а незадолго до этого в августе, в то время как Горбачев отдыхал на своей даче в Крыму, его против ники опять били тревогу по поводу того, что страна выходит из-под контроля. Основания для такого вывода у них были.

Прошедшие недавно забастовки в Кузбассе, Донбассе и на Воркуте свидетельствовали о том, что вошедшему в поговорку привычному российскому терпению приходит конец. Ведь на сей раз недовольство выражали не жители национальных республик, а главным образом, русские и украинцы. Это был тревожный сигнал. Телевидение обнажило ужасающие условия, в которых жили горняки, впервые за все годы советской власти показав не потемкинские деревни с улыбающимися увешанными орденами шахтерами, а перенаселенные, полуразрушенные бараки, лишенные элементарных удобств. Если, как предполагали некоторые западные наблюдатели, забастовки были спровоцированы с целью обострения внутрипартийной борьбы, привели они явно не к тем результатам, на которые рассчитывали спровоцировавшие их.

„В заполярной Воркуте, где гибли от холода и голода десятки тысяч заключенных, проклиная Сталина и систему, им порожденную, родилось рабочее движение, целью которого является разрушение этой командно-административной системы. Это значит, что гибель их в сталинских лагерях не прошла зря”, — писал в своем обращении к трудя-ШШСЯ Советского Союза городской стачечный комитет Воркуты.

Бастующие выдвинули не только экономические, но и политические требования. Они настаивали на лучшем обеспечении продовольствием и товарами широкого потребления, улучшении жилищных условий. Но также и на полной автономии их предприятий, создании независимого профсоюза, переизбрании местных Советов в кратчайшие сроки. Воркутинцы в частности потребовали: действительно передать власть Советам, землю — крестьянам, фабрики — рабочим; отменить выборы в Верховный Совет СССР от общественных организаций; отменить статью в конституции о руководящей и направляющей роли партии; отменить антидемократические законы о митингах, демонстрациях, полномочиях войск; полностью прекратить финансовую и экономическую помощь братским тоталитарным режимам. Высвобожденные средства направить на нужды народного хозяйства.

Эти забастовки можно было сравнить с вершиной айсберга в море общенародного недовольства. Для многих на Западе это явилось полной неожиданностью. „Если бы в Советском Союзе были проведены свободные выборы, ...коммунисты получили бы подавляющее большинство... За 68 лет люди действительно превратились в сторонников режима”, — убеждал американцев всего за два года до этих событий корреспондент телекомпании Си-эн-эн С. Лури.

Говорят, во время французской революции якобинцы бросили клич: „У нас нет врагов среди левых”. После опуса американского журналиста, одного из множества написанных в защиту советского режима, те, кому пришлось жить и умирать при коммунизме, могли бы сказать: наши враги только слева.

Что мог узник на Колыме, погибающие от голода, загоняемые в колхозы крестьяне противопоставить таким строчкам: „...единственно настоящий мировой прогресс неотделимо связан с судьбами СССР... Сталин и его великие сподвижники-большевики... создают лучшее, более прекрасное, более светлое будущее для всего человечества”. Подпись: „Ромен Роллан”. Автор „Жана Кристофа”, хотевший своим романом, по его признанию, „разбудить огонь души, который покоился под пеплом”, оказался погребенным под пеплом сгоревшей в ГУЛаге теории и у него не хватило душевного огня, чтобы понять страдания не выдуманных, а живых людей, которые, как он считал, „полны энтузиазма и преодолевают трудности”. Что должны были бы сказать маститому мэтру воркутинские шахтеры, уже не одно десятилетие преодолевающие трудности и все их не преодолевшие? Тем, кому демократия дала возможность свободно писать правду, но кто все эти десятилетия извергал оправдывающую коммунистов ложь, кто скрывал перед миром их истинную сущность, так или иначе способствовали укреплению антинародного режима. Провозглашая свою приверженность демократии, они не поняли, что так же как она необходима им, она нужна и шахтерам Воркуты, что демократия неделима, что если ее нет на Воркуте, она рано или поздно исчезнет и в Гарварде, и Кембридже, и Сорбонне. История все расставит на свои места, и борцами за демократию она назовет тех, кто отдавал жизнь за нее , борясь с коммунистическим тоталитаризмом, сопротивляясь ему, не поддаваясь ему, а не тех, кто, живя в условиях демократии, воспевал тоталитаризм, обладая предоставленной демократией свободой, помогал тем, кто стремился уничтожить свободу, кто вместо того, чтобы сказатьправду о коммунизме, лгал.Они не менее палачей ответственны за кровь жертв. Она и на них. Биограф знаменитого экономиста Кейнса, преподававшего в Кембридже, пишет, что тот был потрясен „склонностью к коммунизму студентов, особенно талантливых”. Свой талант они поставили на службу тирании, став ее слугами, защитниками ГУЛага, тех самых лагерей, о которых писали воркутин-ские шахтеры.

В ходе забастовок во всех шахтерских центрах возникли забастовочные комитеты, которые поддерживали порядок во время забастовки, вели переговоры, в общем, чувствовали себя властью и вели себя как власть. Вот это больше всего и напугало партийную верхушку. А 19 ноября 1989 г. на конференции в Новокузнецке было объявлено о сформировании Союза трудящихся Кузбасса. Началось создание альтер-штивной структуры власти.

В такой ситуации как было не вспомнить об известном из школьных учебников классическом примере двоевластия, возникшем в России весной 1917 года, когда существовавший в Петрограде Исполнительный комитет Совета рабочих и солдатских депутатов, по воспоминаниям входившего в него представителя трудовиков В. Станкевича, „фактически был революционным правительством для России, высшим авторитетным органом, к которому прислушивались отовсюду с напряженным вниманием”.

Загрузка...