— Закона, по которому вам обязаны включить электричество, нет, -объяснил им прокурор. — В конституции не записано, что вы имеете право на электричество. Закон в вашем случае не нарушен.

— Но коли мы будем использовать керосин или лучины, может случиться пожар, — заметил один из просителей.

— А давно ли пользуетесь электричеством? — поинтересовался прокурор.

— С тридцать восьмого года, — был ответ.

— А до этого освещались лучинами, — обрадовался блюститель закона. — Вот так и продолжайте. А произойдет пожар — найдем виновного и накажем по всей строгости закона.

Если Горбачев при этом разговоре не присутствовал, то он мог быть свидетелем чего-то подобного в этом роде. После практики он возвращался к себе на Стромынку. Из дому присылались продукты. Ставрополье в то время еще не впало в такую бедность, как в годы, когда Горбачев руководил сельским хозяйством страны. Присылали из дому сало, пироги, колбасы, ветчину. В общем, было чем закусить. После выпивки товарищи по комнате расходились, оставляя ее тому, чья была очередь, и тот мог час-другой пробыть со своей подругой наедине. Несмотря на то, что в начале 1954 года Михаил и Раиса стали мужем и женой, отдельной комнаты им не выделили, и их семейная жизнь строилась по расписанию. Интересно бы узнать, что думали молодожены о такой жизни, о политической системе, не способной обеспечить их такими удобствами, как собственная комната с собственной постелью? Что они думали о режиме, заставляющем подчинять ему даже интимные чувства?

„Я бы с ума сошел, если бы пришлось жить в коммуне. Этого я никак не могу. Чернышевский правильно заметил: у каждого есть уголок жизни, куда никто никогда не должен залезать, и каждый должен иметь „особую комнату” только для себя одного”.

Так, однажды в Женеве, признался Валентинову Ленин. Но именно всего этого были лишены люди в созданном им государстве. Впрочем, он отличался тем, что никогда сам не принимал то, что предписывал другим.

Гуляя по нарядным, сверкающим огнями московским улицам, они должны были ощущать себя чужаками, до которых нет никакого дела спешащим домой москвичам. В такой момент Горбачев мог бы воскликнуть, подобно бальзаковскому Растиньяку, сжав угрожающе кулак: „Ну, погоди, блестящая столица, я тебя завоюю!” Она еще не знает, что рядом уже тот человек, который поможет ему в этом.

Возможно, что прогулки приводили его на бульвар у Старой площади, который венчает памятник героям Плевны. В большом сером здании ЦК, чьи окна выходят на бульвар, в то время уже занял важный пост его будущий покровитель.

А его будущий соперник и преемник возглавляет отдел пропаганды и агитации в крохотной, склеенной из отобранных у Румынии земель, республике. Но зато здесь обилие вина, темпераментных полногрудых, темнокудрых женщин и солнца. К работе это все не располагает. Да и какая работа у зав. агитпропом? Она вся сводится к повторению лозунгов, спущенных сверху, цитированию передовиц, а главное, к безмерному восхвалению „самого мудрого из людей”. Потом этому дадут название „культ личности”. Жрецом этого „культа” Черненко стал еще в Сибири, продолжал служить ему и в Пензе, и вот теперь в Молдавии. В этом он поднаторел. Если его предшественник — образец партийного жандарма, то Черненко — образец партийного лакея. Пока он еще сидит на запятках, жандарм оказался уже в виду Кремля.

Молодой человек с холодным равнодушным взглядом за стеклами очков как нельзя лучше подходил для роли инспектора. В них всех было что-то иезуитское, но, по крайней мере, внешне ни в ком это так не проявлялось, как в нем. Да и сама их работа тоже носила иезуитско-инквизитор-ский характер. Каждый из них должен был уметь быть подобострастным с теми, кто сегодня еще у власти^ превратиться в безжалостного палача по отношению к ним завтра, как только они этой власти лишатся. Как истые иезуиты,они носят маску ханжей и лицемеров, борцов за правду и моралистов. В их руках будущее страны. С их помощью стареющий диктатор надеется избавиться от тех, кто слишком долго задержался в его ближайшем окружении, кто слишком много о нем знает, а главное, помнит то время, когда он не был еще ’’самым мудрым, самым гениальным”. Исподволь он наносит первый удар: разбивает ’’Политбюро” на ’’пятерки” и ’’семерки”. Перестав существовать как единое целое, оно теряет силу. Теперь она практически в руках оргбюро, к которому переходит право назначения на все партийные должности. Вместе с группой сталинских инспекторов оно фактически руководит партией. Андропов теперь в числе тех немногих, от которых зависит жизнь и судьба очень многих.

ГОТОВИТСЯ НОВАЯ ЕЖОВЩИНА

Всесильному диктатору оставалось жить меньше трех лет. Но сам он верит в собственное бессмертие или пытается в этом убедить других. Когда грузинский поэт в написанной в его честь оде пожелал ему жить до ста лет, недовольный Сталин буркнул: „Зачем же такие ограничения?” Поэту пришлось переделать оду и теперь она звучала так: „На радость нам, на страх врагам — живи, отец, всегда”.

Настольной книгой ’’самого мудрого” в эти годы становится работа академика Александра Богомольца ’’Продление жизни”. Он верит, что или наука, или, на худой конец, чудо отвратят от него неизбежное. Ведь не может же жизнь его, всемогущего, прийти к концу, как жизнь всех остальных, этих ничтожных ’’винтиков”. Кто знает, быть может, бывший семинарист даже вспоминал, казалось бы, навсегда забытые молитвы и обращался с ними к Богу?

Большим ударом была для него ранняя смерть обещавшего продление жизни академика. Это был обман, и он впал в меланхолию. Думы о собственном конце не оставляют его.

Дикие африканские племена иногда убивают и съедают того, кого считают умным. Они уверены, что так мудрость убитого перейдет к ним. Не верил ли Сталин в то, что убивая миллионы людей, он тем самым овладеет отведенным им провидением жизненным сроком и тем самым бесконечно удлинит свою жизнь? Ведь языковый эвфемизм „отнять жизнь” предполагает, что отнимается что-то, что является частью целого. Это”целое”ограниченно. Его может и не хватить на всех. Поэтому надо убить и отнять. И оно перейдет к тебе. Это психология каменного века, но сталинская держава и не ушла далеко от каменного века.

Верил в это или во что-то иное ’’отец народов” — останется тайной. Но не секрет, что он делается все более и более подозрительным. Он сознает, что силы уже не те,и боится, что их не хватит для того, чтобы удержать власть, если на нее появятся претенденты. И если все-таки он не лгал самому себе, оставаясь один на один с собой после ночного застолья, в тайниках своей дачи, то тогда, должно быть, овладевала им мысль, как утвердить себя и после смерти. Он, конечно, не сомневался, что ему уготовано место в мавзолее. Ему и в голову не могло прийти, что его выбросят оттуда. Но ему мавзолея мало. Памятником ему должен стать созданный им режим. Он будет крепче любого мрамора, любого гранита, этот режим, движущей силой которого явится постоянное уничтожение тех, кто у власти, теми, кто к этой власти рвется. Вот этот перпетуум мобиле уничтожения и был тем памятником, который Сталин хотел воздвигнуть самому себе. О, сколько бы он дал, чтобы взглянуть на лица своих наследников, которых он называл слепыми котятами, когда они поймут, какое наследство он им оставил. Это было бы для него высшим удовлетворением его вечно жаждущего и, как он однажды заметил, лучшего из чувств — чувства мести. Это было его местью им за то, что они оказались моложе, здоровее, что им еще жить. За то, что они теперь, как некогда он о других, будут говорить о нем в прошедшем времени: „Он жил”. Ему надо было, чтобы они постоянно помнили о нем. Чтобы дрожал в страхе и помнил о нем народ. Чтобы всех его будущих наследников сравнивали с ним, чтобы оставались они всегда маленькими Сталиными в сравнении с ним — Сталиным.

Редкие посетители, которым удавалось попасть к нему в те годы, видели перед собой старика с низким лбом, рисовавшего бесконечные головы волков. Волки мерещились ему повсюду. То они представали в образе безродных космополитов, то морганистов-менделистов, то кибернетиков, то в виде „клики Тито” или „американских империалистов”. Запершись у себя на даче в Кунцеве, не доверяя никому, приказав арестовать даже своего личного врача, обслуживавшего его двадцать лет, он лечил себя, выпивая стакан воды с несколькими каплями йода. Здесь же по настроению, точно так же, как некогда обманувший его, неудавшийся друг его Гитлер, он принимал свои решения и о грандиозных планах переделки природы, и о возведении плотин. Здесь, укрывшись от всех в какой-то тайной комнате, он вынашивает замысел новой интриги, ареной которой вскоре должна была стать вся страна.

Хотя в те годы повсюду говорили о его новой жене — не то сестре, не то племяннице Кагановича, Р. Каганович, — женщины, по всей вероятности, перестали интересовать его. И он, по мнению его дочери, вполне удовлетворялся услугами своей экономки, дородной круглолицей Валечки.

Побывавшая у него дочь рассказывает, что он, по-видимому, давно забыл, какой год на дворе, потому что говорил о ценах так, будто все

еще длится 1917 год. Управляемая полубезумным маньяком страна все глубже сползала в пропасть ншцеты. Это сползание к неминуемой катастрофе, о чем в Советском Союзе наконец-то открыто заговорят, спустя три с половиной десятилетия, получило дополнительный толчок именно в то время, когда, взойдя на трибуну, уверенный в собственной непогрешимости Сталин 9 февраля 1947 года пообещал еще три, а, может, и четыре пятилетки строительства тяжелой промышленности измученной войной стране, потерявшей по официальным данным свыше 20 миллионов человек. Впрочем, 20 ли? Не стыдливые ли это цифры? Эти вопросы задаст в 1988 году писатель Носов.

В том же году советский историк академик А. Самсонов тоже выскажет сомнение по поводу официальных данных: „Мне до сих пор не ясно, откуда взялись эти 20 миллионов погибших советских людей. Простое арифметическое вычитание из данных 1939 года о количестве населения данных 1946 года уже дает значительно больше — 27 миллионов человек. Некоторые исследователи, учитывая потери естественного прироста населения, называют цифру в 50 миллионов”.

Контраст послевоенного Советского Союза с Америкой был поразителен. Там, за океаном, вернувшиеся с фронта с головой окунались в жизнь. „Наступил грандиозный американский бум, — писал в июне

1946 года журнал „Форчун’\ — Его невозможно измерить. Прежние меры не годятся. Существует спрос на все, что можно есть, носить, читать, пить, видеть, чем можно наслаждаться, в чем можно ездить, и всем, где можно отдыхать”. Американцам старшего поколения все это напоминало легендарные „Ревущие двадцатые”.

Тот, кто взглянул бы на нашу планету с высоты, увидел бы искрящийся блеском огней американский континент, под звуки Бит Бенда двигающийся по праздничному Бродвею процветания, и лежащую в кромешной тьме, освещаемую редким светом лампочек Ильича, отгородившуюся от мира „железным занавесом” империю Сталина.

Между тем происходит событие, оставшееся почти незамеченным. В сентябре 1951 года бывший до того заведующим отделом партийных органов ЦК С. Игнатьев становится министром госбезопасности, а А. Епи-шев-его заместителем. Это тот самый Епишев, которого Патоличев назначил секретарем украинского ЦК по кадрам и который оставил недобрую память своими жестокостями на Украине. Потом он был долгие годы наместником Одессы, пока Хрущев не назначил его начальником ГЛАВПУРА. Теперь этим двоим Сталин отводит важнейшую роль в задуманном им новом варианте „ежовщины”. С ними предстоит сотрудничать инспектору Андропову. Другой человек, с которым он тесно сотрудничает — Суслов,— выступает в ’’Правде” с теоретическим обоснованием предстоящего уничтожения неугодных. Все наготове. Стрелки часов на Спасской башне отсчитывают последние роковые минуты.

Готовясь к новому террору, будущие его исполнители учитывали опыт тридцатых годов. Они принимают все меры к тому, чтобы самим не сгореть в его пламени. Они не против террора до тех пор, пока он расчищает им дорогу, пока они в состоянии управлять им. Но они знают, что суть сталинского террора в том, что его огонь обязательно должен уничтожить и исполнителей. И лишь поглотив первый эшелон исполнителей и изрядно потрепав второй, пламя террора станет спадать. Объявляется перерыв, после которого через некоторое время все должно повториться сначала.

Перманентное состояние террора с короткими промежутками, необходимыми для подготовки новой волны исполнителей террора, и было тем режимом, который Сталин стремился оставить стране в наследство. ’’Перманентный террор на века!” — таков был основной лейтмотив сталинского завещания, последние строки которого он дописывал в начале пятидесятых годов.

А на стадионе ’’Динамо” играли в футбол. В книжных магазинах на полках стоял ’’Кавалер Золотой звезды” вместе с популярным фильмом ’’Кубанские казаки” создававший радужную картину жизни в деревне. Звучали бравурные мелодии песен. А страна голодала, а страна лежала в развалинах, а на Сахалине расстреливали из пулеметов поднявших восстание заключенных. Тогда, в пятьдесят первом, об этом, как и о том, что ожидает страну в ближайшее время, знали немногие.

Андропов был в числе тех, кто знал. Он оказался превосходным исполнителем роли сталинского надзирателя над партией. Его оценивают. Не пробыв в Москве и года, он получает повышение — становится завсектором ЦК. Несомненно, что его назначение должно было быть одобрено Сталиным. Он лично должен был рассмотреть и утвердить кандидатуру на такой важный пост. То, что имя Андропова не вызвало у него возражений , свидетельство того, что в молодом партийном чиновнике старый диктатор разглядел родственную душу. Он как раз то, что Сталину нужно. Но Андропов не был бы Андроповым, если бы не понимал, что теперь одного сталинского одобрения мало. Он по-прежнему лебезил перед диктатором, он по-прежнему восхвалял его и по-прежнему дрожал перед ним, но он уже уловил то, что носилось в воздухе: слово Сталина еще решающее, но оно уже не все. И потому он служит не только диктатору, но и тем, кто выдвинул его. Он слуга двух господ и, служа одному, он неизбежно предает другого. Предательство становится частью его натуры. Впрочем, видимо, эта черта давно свойственна ему, а попав на благоприятную почву партийных интриг, она расцвела. Умение предавать-вообще необходимая черта партийного работника. Он должен быть готов сегодня отказаться от того, во что так истово верил вчера. И не просто отказаться, но еще и предать проклятию то, во что верил. Вместе с тем предается проклятию и предыдущая жизнь самого проклинающего. Ведь она не чиста, так как была посвящена служению тому, что признано вредным. Вот и получается, что партийным чиновникам все время приходится менять свое прошлое, выдумывать его, а порой и начисто отказываться от него, объявляя его несуществовавшим. Так поступали они все. Скрывал свою тайную любовь к Инессе Арманд и получение немецких денег Ленин, пытался выжечь из своего прошлого свою деятельность полицейского доносчика и грабителя Сталин, хотел, чтобы все забыли о его роли палача Украины Хрущев, старался скрыть свою роль активного исполнителя сталинского террора Брежнев.

’’Слуга двух господ” Андропов предпринимает все, что в его силах, для обеспечения безопасности тех, кому предстоит проводить в жизнь новый террор. Он участник сложной многоходовой игры. Он — в составе отряда, который должен прикрыть тыл и в то же время не допустить создания сил, которые могли бы нанести удар с тыла. В одиночку решить эту задачу нельзя. Приходится пренебречь советом Макиавелли, учившего,что ”не следует разделять власти с товарищами, которые помогли эту власть завоевать”. Будь это во Флоренции Медичи, они, несомненно, прислушались бы к этому совету. Но они живут в империи Сталина и для того, чтобы выжить,они вынуждены идти на компромисс. Если не согласиться на разделение власти, то ведь не будет не только власти, но и головы. Они хорошо это усвоили, пройдя через горнило тридцатых годов. Они готовы выполнить любой приказ диктатора, кроме приказа об их собственном уничтожении. Это цементирует их союз. Они готовы разделить власть, но выжить.

УДАРНЫЕ БРИГАДЫ НАГОТОВЕ

’’Ежов — мерзавец: погубил лучшие кадры. Разложившийся человек. Звонишь к нему в наркомат — говорят: ”Уехал в ЦК”. Звонишь в ЦК — говорят: ’’Уехал на работу”. Посылаешь к нему домой — оказывается, лежит на кровати мертвецки пьяный. Многих невинных людей погубил. Мы его за это расстреляли”, — об этом рассказе Сталина вспоминал спустя много лет в своих мемуарах авиаконструктор Яковлев. Говорил ли Яковлев правду или стремился обелить вождя? Как бы то ни было, но Сталин не рассказал ему о том, что сам любил частенько присутствовать на допросах, наблюдая сквозь скрытый глазок, как пытают заключенных. От этого он получал наслаждение куда большее, чем тогда, когда мальчишкой ловил и мучал кошек и собак. Он сам выбрал Ежова себе в помощники. Он сам поручил ему расчистку пути к единоличной власти. Микоян, в то время призывавший учиться сталинскому стилю у Ежова, мог бы добавить, что ’’кровавый карлик” — наиболее полное, наиболее законченное, наиболее яркое воплощение сталинского стиля. Еще одним подтверждением этого могут служить слова самого Ежова, о которых стало известно недавно.

Весной 1987 года на одной из лекций в Москве молодой историк рассказал, что „когда его арестовывали тут же на партийном собрании, то, зная, что его ожидает, Ежов, уже ничего не боясь, истошно кричал в лицо присутствовавшему Сталину: „Это ты мне велел!”

В преддверии новой ежовщины Андропов находится в самом центре подготовки к ней. Есть основания предполагать, что сектор ЦК, во главе которого он поставлен, занимался подбором и контролем кадров госбезопасности. С его одобрения посылаются на места те, кому будет поручено проводить новую єжовщину. Сумел ли бы Андропов в ходе ее подняться и стать новым Ежовым? Если бы сумел — то был бы намного страшнее своего предшественника, так как превосходил его умом и хитростью.

Его бы уж наверняка не нашли бы мертветцки пьяным в дорогое, предназначенное для уничтожения ’’врагов народа” время. От дела уничтожения людей его не смогло бы отвлечь ничто. Он верой и правдой готов был служить ’’кремлевскому горцу!’

Готов служить был и Черненко. В предстоящих событиях нашлось бы применение его опыту тридцатых годов. Старожилы Днепропетровска до сих пор помнят о расстрелах в гараже местного НКВД. Проводили их по ночам. Арестованных вталкивали связанными с резиновой грушей во рту. Убивали из мелкокалиберных винтовок. У чекистов это называлось ’’тиром”. Приходили они сюда уже пьяными или нанюхавшись кокаина. После очередного ’’тира” включались шланги с водой и наутро от того, что происходило в гараже не оставалось никаких следов. Среди участников этих ночных стрельб по живым мишеням встречается и фамилия заместителя начальника отдела кадров областного НКВД некоего Черненко. Тот ли? По всей вероятности — тот. В пользу такого заключения говорит предыдущая служба нынешнего вождя в пограничных частях, как известно, находившихся в ведении НКВД. А, кроме того, вторым секретарем днепропетровского обкома в те годы был некий Брежнев, в обязанности которого входило наблюдать за деятельностью органов, стало быть, и за подбором кадров для них. Тут работа одного ’’некоего” смыкается с работой другого. Так что, может, и нет никакой загадки и, может, именно совместная чекистская деятельность заложила основу их дружбы еще в Днепропетровске, и вовсе не впервые встретились они в Кишиневе?

По замыслу Сталина второй акт ежовщины должен был открыться не созывавшимся в течение уже многих лет партийным съездом.

...Гремели аплодисменты, переходящие в бурную продолжительную овацию. Фанфарные переливы окрашивали отчетный доклад Маленкова, нагромождавшего цифры, призванные подтвердить рост благосостояния советских трудящихся. Растолстевший, с тремя подбородками претендент в кронпринцы мог сколько угодно доказывать рост благосостояния, а полки магазинов свидетельствовали о другом. Почти всюду, кроме Москвы и крупных городов,они были пусты. Когда же появлялись на них продукты, то на их приобретение советскому рабочему надо было затратить в три с половиной раза труда больше, чем английскому,и в пять с половиной больше, чем американскому рабочему. За предшествовавшие съезду 25 лет заработная плата советского рабочего выросла всего на 19 процентов, а стоимость сахара, к примеру, возросла в пятнадцать раз, картофеля — в пять раз, яиц — почти в двадцать раз. Катастрофическим оставалось положение с жильем. В городах несколько поколений ютились в одной комнате. Деревня голодала, а раскормленный Маленков провозглашал, что собрано восемь миллиардов пудов зерна и что теперь хлебная проблема решена окончательно и бесповоротно.

Пройдет совсем немного времени, и сидевший тогда неподалеку от Маленкова в президиуме и как все неистово аплодировавший, Хрущев скажет, что все это ложь, что „фактически по производству зерна страна длительный период находилась на том уровне, который имела дореволюционная Россия”. На самом деле, несмотря на механизацию и коллективизацию, урожайность зерновых была ниже, чем в 1913 году. Но несмотря на эту и всю остальную ложь, о которой большинству делегатов было известно, поскольку они и были сочинителями этой лжи, гремели бурные аплодисменты, переходящие в овацию. Они достигли своего апогея, когда на трибуне появился невысокого роста с изрытым оспой лицом с желтыми глазами и пегими волосами старый человек в военном мундире. Казалось, общее помешательство, владевшее делегатами, наконец нашло выход и превратилось в массовую истерию.

Когда зал все-таки успокоился, старик в военном мундире начал речь. Чтобы понять, о чем он говорил, надо из зала заседаний съезда сделать бросок во времени и тогда мы окажемся в весенней Праге 1968 года.

В ту короткую ’’пражскую весну” чешские историки раскопали в дотоле запечатанных архивах весьма любопытный документ, помеченный январем 1951 года. В нем содержались сведения о состоявшемся в глубокой тайне совещании руководителей компартий различных европейских стран, на котором Сталин поставил перед ними задачу в ближайшие три-четыре года овладеть властью в Западной Европе. Выступая на XIX съезде, он вновь повторил этот призыв. Он благодарил Тореза и Тольятти за их заявления о том, что французский и итальянский народы не будут воевать против СССР и в свою очередь пообещал им не остаться в долгу и прийти на помощь. Те, кто не знал о существовании документа, обнаруженного чешскими историками, видели в этом повторение обычных партийных лозунгов. Но эти ’’несведущие” диктатора мало интересовали. Он обращал свои слова об ’’ударных бригадах” к ’’сведущим”. Он торопится. Он хочет еще при своей жизни увидеть, как произойдет захват мирами он хочет стать его властелином. Он не знал, что это ему не удастся, как не знал и того, что в зале сидит человек, который примет на себя осуществление его плана.

Андропов внимал речи Сталина. Он слышал, что не все в Политбюро одобряют сталинский план захвата мира. Конечно, они все готовы были разделить с ним власть над миром. Однако о том, как достичь этого, возникли разногласия. Некоторых членов Политбюро пугало ядерное оружие. Они опасались войны. Сталин же по-прежнему верил в незыблемость ленинского тезиса о том, что ’’империализм неизбежно порождает войны’!* Чтобы устранить их, он призывает к ’’уничтожению империализма”. Политбюро с этим не согласилось. То, что это было именно так, подтверждает документ, опубликованный после смерти вождя. В нем говорится: ’’Фатальной неизбежности войны нет. Теперь имеются мощные общественные и политические силы, которые располагают серьезными средствами, чтобы не допустить развязывания войны империалистами”.Так XX съезд,руководимый все тем же сталинским Политбюро, обоснует спустя три года так называемую политику „мирного сосуществования”. Андропов станет одним из тех, кто будет проводить эту политику. Он другими средствами будет стремиться к осуществлению завещанного ему учителем с трибуны XIX съезда. Он поймет, что куда безопаснее подрывать западные демократии изнутри, чем стремиться к военному столкновению с ними. Он будет посылать туда своих людей, организовывать всякие ’’движения” и ’’революции”. Они и станут андроповскими ’’ударными бригадами”. С их помощью он будет пытат ься поставить Запад на колени и получить власть над ним. Тогда, сидя в зале и слушая сталинскую речь, он, конечно, не мог предвидеть всего этого. Он, как и все, яростно отбивал ладони и вместе со всеми неистово кричал ”ура”, что зафиксировано в протоколе, как ’’бурные,долго не смолкающие аплодисменты, переходящие в продолжительную овацию”.

А спустя несколько дней, когда отгремели овации, граждане Советского Союза узнали из газет, что у них появились новые вожди. Теперь их было 25. На первый взгляд ничего зловещего в этом не было. И новые имена могли свидетельствовать о неистощимой заботе мудрого вождя и учителя о благе народа, которому он готовил новое поколение руководителей. Старое Политбюро прекратило свое существование. Теперь оно называлось Президиумом ,и в него, наряду со старой гвардией: Молотовым, Ворошиловым, Кагановичем, Маленковым, Берией, Микояном, Булганиным, Хрущевым, Сабуровым и Первухиным, входили и ’’молодогвардейцы”, среди которых были и те, с кем уже в течение многих лет был связан Андропов. Он, наверное, довольно улыбался, видя в числе новых вождей имена Суслова, Патоличева, Игнатьева, Михайлова, Андрианова.

Довольно улыбался и Черненко. Его покровитель и собутыльник Брежнев стал кандидатом в члены Президиума. Впервые перед обоими, хотя еще и вдалеке, вырисовываются очертания Кремля.

Позднее один из тех, кого Сталин грозился выбросить из Кремля и кого оттуда выбросит сталинский ученик, расскажет о том, что Президиум был создан для того, чтобы ’’покончить со всеми старыми членами Политбюро... ввести новых людей, обладающих меньшим опытом, которые бы всячески превозносили Сталина”.

Самое интересное произошло сразу после съезда. Если заглянуть в вышедший в Москве вскоре после смерти Сталина энциклопедический словарь, то можно узнать, что после XIX съезда он больше не носил титул „генерального секретаря”, а был всего лишь секретарем ЦК. Значит ли это, что отставка, о которой он намекнул на кремлевском банкете в честь парада победы и к возможности которой вновь вернулся на первом после XIX съезда пленуме, была принята?

Но если его отставка состоялась, то как могло случиться, что выдвинутые им на руководящие посты, судьба которых зависела от его пребывания у власти, допустили это? Ведь все их надежды были связаны с тем, что его правление продлится еще какое-то время, достаточное для того, чтобы они укрепились на своих позициях? Последующие события, когда их убрали с политической сцены, как только диктатор отошел в иной мир, лишний раз подтверждают, что реальной силой они овладеть не успели.

Какой бы в действительности титул ни носил диктатор, он продолжал оставаться Сталиным и власть была в его руках.

Покровители Андропова это хорошо понимают. Они торопятся. Образуется своеобразный штаб по проведению новой волны террора. В него помимо Сталина входят: министр госбезопасности Игнатьев, его заместитель Рюмин, Суслов, Пегов, Андрианов. Андропов на ближайших подступах к штабу. Всего одной-двумя ступеньками ниже. Для создания необходимой для проведения террора атмосферы штаб решает развернуть антисемитскую кампанию. Сталин дает переведенному в Москву на работу Хрущеву указание раздать рабочим 30-го авиазавода, недовольными условиями труда, дубинки и направить их гнев на евреев.

Прием евреев в высшие учебные заведения ограничивается. В сталинской империи, как и в гитлеровском рейхе, все эти репрессии носят отвлекающий характер. Они должны скрыть тот факт, что готовящийся удар будет нанесен по всем слоям населения, включая партийный, государственный и военный. После такого удара должно освободиться много мест. Новое поколение, рожденное новым террором, целиком обязанное Сталину, займет вакантные места.

О том, каким было бы это новое кровопускание,дает представление культурная революция в Китае, проведенная верным учеником Сталина — Мао Цзе-дуном. И в СССР уже были готовы свои хунвэйбины. Один из них, философ, член Президиума ЦК Д. Чесноков,написал книгу, в которой обосновывал необходимость депортации евреев. Книга уже лежала на складах,и ждали только команды для ее отправки в магазины. Депортации отводилась важная роль. Она должна была явиться как бы кульминацией террора, каждая стадия которого была тщательно продумана.

Все должно было проходить как в хорошо отрежиссированном спектакле. Завязка его — арест врачей-евреев. Затем ’’убийцы в белых халатах” предстают перед судом. В то время, как внимание всей страны и мира было бы привлечено к процессу, уничтожаются сотни тысяч людей других национальностей. Затем выносится приговор. Приводить его в исполнение собирались на Красной площади, на стосковавшемся по казням Лобном месте. Для этого здесь воздвигнут невиданные со времен стрелецких казней Петра Первого виселицы. Казнь будет проводиться при огромном стечении трудящихся, у многих из которых к тому времени уже будут расстреляны близкие и многие из которых будут расстреляны сами. Но по ходу казни они, конечно, выражают свое бурное одобрение восторженными криками и, как полагается, по окончании зрелища бурными аплодисментами, переходящими в продолжительную овацию, славящую организатора зрелища и благодарящую его за заботу и за избавление от еврейской опасности. Наконец, среди всеобщего ликования раздаются голоса видных деятелей еврейской культуры. И они тоже благодарят! За заботу, за казни, за спасение и просят всемудрейшего отца народов снизойти к их всеподданнейшей просьбе и разрешить еврейскому народу покинуть города и поселиться где-нибудь, где на то будет его благосклонная воля. Такое обращение не только было заготовлено. Оно уже было и подписано.

Конечно, ’’отец народов” снизойдет. Милостивое разрешение последует. Поезда с депортированными евреями потянутся к берегам Биры и Зеи. Труд Чеснокова будет широко читаться и изучаться. Возможно, даже станет бестселлером у уцелевших, но наверняка займет свое место рядом с „Протоколами сионских мудрецов” и гитлеровским „Майн кампф”. Так Сталин отдаст дань памяти своему незадачливому союзнику и духовному собрату, о разрыве с которым всегда сожалел, говоря своей дочери: „С Германией мы были бы непобедимы”. Он имел в виду гитлеровскую Германию.

Завершив спектакль, Сталин удалился бы на свою дачу. Здесь в тиши подмосковного леса он отдыхает от трудов праведных, кормя птиц, что сплели гнезда среди старых пеньков. Он это делает регулярно. За этим занятием его застает генерал Штеменко. Он замечает также лежащий в углу веранды железный совок с отполированной от частого употребления ручкой и другие садовые принадлежности. Их диктатор использует для ухода за своими розами и высаженными по краю пруда яблонями. А в дождливую погоду, сбросив сапоги и натянув старые ковровые шлепанцы, сидит на веранде, читая своего любимого Щедрина. Как и сатирик девятнадцатого века, диктатор двадцатого уверен, что управляемая им страна — один огромный город Глупов.

СТАЛИНСКАЯ ЗАКАЛКА

У всех комсомольских работников в эти дни много работы, и Михаил Горбачев не исключение. Перед самым открытием XIX съезда 3 и 4 октября „Правда” публикует ранее напечатанную в сентябрьском номере „Большевика” работу Сталина „Экономические проблемы социализма в СССР”. В этой сразу же объявленной „гениальной и последним словом марксистской мысли” статье он обрисовывал свое видение социализма, что предрешало исход обсуждений, если бы таковые могли возникнуть, этой проблемы на предстоящем съезде. Но беспокоиться ему было не о чем. И на сей раз „партийные кадры, приученные принимать на веру все партийные сообщения и директивы, оказались неспособными даже к тени сомнения”. Появление статьи также предоставляло Сталину еще один повод к взбиванию очередной кампании по собственному восхвалению, которая, начавшись накануне съезда, должна была быть несомненно продолжена и на нем и, отвлекая от него, переносила внимание на всеобъемлющую мудрость всезнающего, обо всем всегда думающего вождя. Публикация „Правдой” до того появившейся в предназначенном лишь для узкого круга читателей партийном издании статьи указывала и на то, что сталинской работе придается значение директивного документа.

За изучение брошюры Сталина была усажена вся страна. Студент последнего курса юридического факультета Горбачев должен был разъяснять ее не только на семинарах, но и при выполнении общественных заданий.

От него нечего было ожидать обсуждения, скажем, к примеру, вышедшей еще в 1905 году работы Макса Вебера „Капитализм и протестантская этика”, в которой он убедительно доказал, что, вопреки Марксу, производство материальных товаров не является „базисом”, а, наоборот, „надстройкой”, уходящей своими корнями в религию и культуру, существенной частью которой является трудовая этика. Если он и был знаком с работой Вебера, что мало вероятно, ему бы и в голову не пришло оспаривать правильность сталинских теоретических изысканий и в качестве аргумента ссылаться на немецкого ученого, писавшего, что в соответствии с экономической теорией, рассматривавшей человека как расчетливого охотника за максимальной прибылью, увеличение оплаты труда всегда должно было бы вести к повышению производительности труда. На практике было не так. В некоторых странах привыкший к получению определенного заработка крестьянин, которому начинали платить больше за его труд, обнаружив, что он может зарабатывать ту же сумму, работая меньше, и начинал работать меньше, так как ценил свободное время больше, чем деньги. Понять капитализм и мотив извлечения прибыли можно, только поняв предпосылки для этого в сфере духа, писал немецкий ученый. К пониманию этого Горбачев приблизится через много лет, когда заговорит о демократических ценностях. Интересно было бы узнать, как встречаясь в качестве агитатора с избирателями, или выезжая на подшефные предприятия он, столь хорошо знакомый с жизнью деревни, наблюдавший послевоенную разруху, знавший о нехватке продовольствия, о тяжелых условиях, в которые поставлены крестьяне, расценивал высказывания вождя о дальнейшем урезывании возможностей развития крестьянского хозяйства? Понимал ли он тогда, подсказывал ли ему его крестьянский инстинкт, что это ведет к еще большей нищете? Лицедействовал ли он в очередной раз, с энтузиазмом пропагандируя высказывания вождя, или же не задумывался и слепо верил в то, что раз это высказано вождем, то другого не дано? Как бы то ни было, а разъяснять сталинские теоретические построения, даже и не очень понимая, о чем идет речь, было для него уже не новостью.

Он приехал в Москву в разгар запущенной в 1949 г. кампании против космополитов. Слово это простым людям понятно не было, и что оно означает, толком никто объяснить не мог. Но раз партия нашла очередного врага, его надо было, как и предыдущих, уничтожить. На сей раз это было не так трудно, т. к. у большинства „коснополитиков”, как называли новых врагов трудящиеся, были еврейские имена, которые, старательно раскрывая псевдонимы, газеты выносили на свои страницы. Поиску новых врагов были посвящены повседневные проработки. „На одном из таких избиений в Харькове измученный вконец „прорабатываемый” поднялся на трибуну и сказал: „Вы меня убедили, товарищи. Я понял, что я действительно не наш человек!” Эта фраза: „Я не наш человек” вошла в поговорку”.

Прикрывая очередное гонение на литературу нападками на „космополитизм”, партия подвергала всенародному шельмованию появившуюся в ходе войны и после нее плеяду писателей и критиков, пытавшихся в своем творчестве хоть как-то отразить правду жизни, осмыслить ее по-своему, но и именно поэтому не вписывавшихся в схему социалистического реализма, который А. Камю определил как двойную мистификацию, ложно отражающую то, чего не существует в природе. „Винтикам”, как недавно назвал вождь советских людей, не полагалось задумываться, а следовало смотреть прямо вперед, радуясь восхождению к зияющим высотам светлого будущего. Никакого нытья, только бодрость и неколебимая вера в мудрость партии. Демонстрируя эти чувства на следующий день после сталинской речи, сотрудники московского Центрального аэродинамического института продефилировали по его коридорам, скандируя: „Мы винтики, мы шпунтики”.

Вместо владевших прежде человеком чувств любви, гордости, жалости, нежности, мук ревности, страдания „эра социализма создаст новую серию состояний человеческой души”, утверждал в 1937 году герой романа Ю. Олеши „Зависть” Иван Бабичев. Теперь эта эра наступила. Те, кто не прославлял ее, объявлялись врагами, которых, чтобы подчеркнуть их чужеродность, называли „беспаспортными”, „безродными” и „антипатриотами”. Суть этого в том, чтобы убедить всех, что несмотря на английское и американское вооружение, несмотря на американскую свиную тушонку, сухое молоко, яичный порошок, шоколад, вкус которых помнили все, кому эти продукты помогли в войну выжить, американскую одежду и обувь, которую все еще носили, „студебеккеры”, все еще ходившие по дорогам, Запад, как трубили повседневно марксистские идеологи, окончательно загнивает и пример брать с него нечего. Все самое лучшее, самое передовое — в сталинской державе.

Делается все, чтобы остались тайной цифры американских поставок, без которых, особенно в первые самые критические месяцы войны, Красной Армии вряд ли удалось бы выстоять. В Советский Союз только из Соединенных Штатов, не говоря о Канаде, Великобритании и других союзных странах, было отправлено: 14, 018 самолетов, 409,526 грузовиков и джипов, 13, 303 танков и самоходных орудий, 35, 170 мотоциклов, 135, 633 пулеметов, 36, 871 полевых радиостанций, 659, 051 тонн муки, 272, 009 тонн консервов свиной тушенки, 77, 352 тонн сухого молока, 121, 144 тонны яичного порошка. И это далеко не все. Было поставлено много различных материалов, оборудования, боеприпасов, металлов, одежды и обуви. Позднее Хрущев признавал:

„Вся наша артиллерия была на американской тяге. Я помню уже потом, говорил уже после смерти Сталина, я говорю, давайте мы, я говорю, сейчас все машины, которые мы, значит, производим, давайте мы дадим военным, потому уже просто неприлично смотреть: парад идет, а тягачи — американские студебеккеры, значит, используются на Красной площади...

... Вот это я только хочу сейчас подчеркнуть тем самым, значит, какое количество мы получили этих машин. И представьте, если бы мы этого не получили, как бы мы наступали, как мы двигались от Сталинграда да Берлина, значит? Это я даже себе не представляю, значит”.

Наряду с кампанией против „беспачпортных бродяг” — космополитов продолжались и предыдущие операции по выявлению врагов, в которых комсомольскому работнику надо было принимать активное участие. Хотя самого Жданова уже в живых не было, но начатое им в

1947 году наступление на, как их называли тогда, „низкопоклонствующих” перед западной философией ученых продолжалось. Против преклонения перед иностранщиной была направлена и кампания за употребление русских слов вместо иностранных. Пострадала не только французская булка, переименованная в „городскую”. Дошло даже до того, что галоши предлагали называть мокроступами.

Собравшаяся на юбилейную сессию по случаю 225-летия со дня своего основания Академия наук пошла еще дальше в деле взбивания очередной волны патриотизма. Устами своего президента Сергея Вавилова она провозгласила приоритет России почти во всех областях науки и техники. Оказывалось, что все сколько-нибудь значительные открытия, от самолета и парашюта до трансформатора и электролампочек, были сделаны отечественными учеными. В то же время хитрый кремле-вец связывал в сознании обывателя воедино Россию и СССР, выставляя себя опять в роли ревнителя русского патриотизма.

Его слова на сей счет, вернувшись к себе после очередной встречи в Кремле, записывает в дневнике К. Симонов: „Если взять нашу среднюю интеллигенцию... профессоров, врачей... у них недостаточно воспитано чувство советского патриотизма. У них неоправданное преклонение перед заграничной культурой”. Бранное до войны слово „патриот” вновь поднимается на пьедестал. Теперь оно закрепляет выраженную в военном кличе „В бой за Родину! В бой за Сталина!” не только преданность и любовь к родине, но, прежде всего, к тому, кто олицетворяет родину — Сталину.

Еще слышалось эхо лысенковского разгрома на сессии Всесоюзной академии сельскохозяйственных наук в июле-августе 1948 г. генетиков, один из которых брат президента Академии наук академик Николай Вавилов погиб в лагерях. Хотя, как признавал сам Лысенко, последователи его учения, отрицающего теорию австрийского ботаника и мона-ха-августинца Грегора Менделя и американского лауреата Нобелевской премии Томаса Моргана о значении генов и роль наследственности, составляли меньшинство, „благодаря большому интересу, проявленному партией и лично товарищем Сталиным”, им удалось добиться победы, последствия которой нанесли сельскому хозяйству такой же урон, как коллективизация и недавно закончившаяся война.

Это все лично касалось бывшего ставропольского колхозника, которого его партия пыталась убедить, что если следовать предначертаниям сталинского любимца Трофима Лысенко, то вопреки проискам всех этих менделистов-морганистов, чьи уже сами имена свидетельствовали об их инородности, удастся выращивать невиданные урожаи.

Еще не схлынула эта кампания, как Горбачеву пришлось включаться в другую. Вышла сталинская работа „Марксизм и вопросы языкознания”, в которой кремлевский горец опять, демонстрируя одну из важнейших функций вождя, свою вездесущность, свое недреманное око, наблюдающее за всем и всегда, свое незримое присутствие всюду и во всем, свое знание всего, высказался по такому, казалось бы малозначительному вопросу, как теория почившего за 16 лет до того акаде-мика-языковеда Н. Я Марра. Как будто не было более серьезных дел у руководителя государства, как будто благополучие в стране достигло такого уровная, что можно было позволить себе роскошь тратить время и на такие проблемы. Но в том-то и дело, что Сталин как раз и стремился создать такое впечатление. Все это делалось для того, чтобы отвлечь внимание „винтиков-шпунтиков” от истинных проблем, от дум об отсутствии улучшений в жизни, занять их несуществующими проблемами, которые для огромного большинства скудно питающихся и плохо одетых, живущих в перенаселенных квартирах людей не представляли никакого интереса.

Тысячи рабочих и предназначенных для досуга часов тратились на рассуждения о надстройке и базисе, на постижение смысла изреченного Сталиным суждения: „Надстройка не только отражает базис. Наоборот, появившись на свет, она становится величайшей активной силой... принимает все меры к тому, чтобы помочь новому порядку доконать и ликвидировать старый базис и старые классы”.

Если отбросить псевдотеоретический туман, то выходило, что кремлевский теоретик вопреки Ленину, доказывавшему в „Государстве и революции”, что государство начнет отмирать после революции, утверждал необходимость дальнейшего существования и укрепления государства. Такую явную ересь совсем не просто было объяснить пропагандистам, в числе которых был и Горбачев. Теперь становилось ясно, что совсем не такая уж малозначительная штука — это марровское языкознание, и совсем не напрасно потратил свое время, ввязавшись в филологическую дискуссию вождь, с тех пор прибавивший к своим многочисленным титулам звание „лучшего друга языковедов”. Диктатор своим „трудом” показывал, что не намерен был в угоду кисельным фантазиям классиков отказаться от такого надежного инструмента власти, как государственный аппарат и созданная им машина подавления.

В то же время все эти изучения новейших сталинских „трудов” создавали видимость интеллектуальной жизни, вовлеченности во что-то значительное, имеющее важность для судеб страны и человечества, подменяя науку псевдонаукой, они приобщали людей к терминологии и к каким-то формулировкам, которые при внимательном рассмотрении оказывались лишенными всякого смысла, заставляли вести споры, напоминавшие средневековые дискуссии схоластиков о том, что возникло раньше — яйцо или курица? Люди, в лексиконе которых никогда прежде не было научных терминов, вдруг ни к селу ни к городу вставляли в свою речь, используя их как бранные клички, слова „генетик”, „кибернетик”, „менделист”, „космополит” и т. д. Опять создавалась атмосфера напряженности, осажденного лагеря, со всех сторон атакуемого врагами — то какими-то безродными космополитами, то низкопоклонцами. Постоянные разговоры о бдительности культивировали недоверие, убеждали, что враг мог быть всюду, сидеть рядом, оказаться в числе твоих лучших друзей. Поощрялось доносительство, рушились сплотившие людей в ходе войны, в годину противостояния всеобщей опасности чувства товарищества, солидарности, желания прийти на помощь. Все это теперь было опасно для власти. В такой обстановке даже простая порядочность, умение удержаться и остаться собой ценилось высоко. Удавалось это далеко не всем. Как напишет позднее питерский поэт Владимир Аль-моги:

Я не был сослан и не был зеком,

Я просто жил на острие ножа,

Своею жизнью мало дорожа.

И, кажется, остался человеком.

Смог ли бы, оглядываясь назад, сказать о себе то же учившийся в университете в такие времена Горбачев? Комсомольскому работнику, да еще молодому члену партии и к тому же находящемуся на передовой идеологического фронта, каким был юридический факультет, избежать участия в „охоте на ведьм” бьшо нельзя. Это было неотъемлемой частью его повседневных занятий. И труды вождя, обосновывающие очередную „охоту”, он был обязан не просто знать, но знать их лучше, чем все остальные. Однако все это еще не доказывает отсутствие сомнений. Они могли зародиться у Горбачева уже в те годы. То, что он занимал высокие комсомольские посты, гарантировать от этого не могло. Бывший комсомольский работник JI. Краснопевцев как раз тогда и создал свою подпольную организацию, состоявшую из, как их потом назовут, „горячих мальчиков сердитого поколения” и действия которых приговор оценит как „попытку обосновать необходимость сохранения при социализме мелкого предпринимательства, особенно в сельском хозяйстве, и клевету на советский строй”. Многие из них учились рядом с Горбачевым, в одно с ним время. Они не побоялись поставить под сомнение мудрость вождя, хотя знали, чем это им грозит. В других местах страны ставили под сомнение мудрость вождя и бросали вызов созданному им строю, жертвуя жизнью.

За время учебы будущего генсека вспыхивают восстания заключенных в бывшей вотчине его предшественника - Черненко - Красноярском крае, Джезказгане и на Сахалине, Вожаеле в Коми АССР, Перми, в Норильске, Караганде, на Колыме, под Свердловском, в Воркуте, Тайшете, Карабаше на Урале, Решотах, Шерубай Нуре, на Балхаше. Самым значительным бьшо восстание 1952 года в Кентире. Оно длилось 42 дня и возглавлялось бывшим полковником Советской Армии Кузнецовым.

А в школах по-прежнему изучали „Молодую гвардию” Фадеева, и ее преданные партии герои должны были служить примером для комсомольца Горбачева, Громили на собраниях, мало что понимая в ней, музыку Шостаковича, Прокофьева, Хачатуряна, Мурадели, Мясковского и хоть чуточку отражающие действительность, такие фильмы, как „Большая жизнь”, вместо предлагавшихся взамен вызывавших скуку фильмов-монументов: „Адмирал Ушаков”, „Адмирал Нахимов’’„Падение Берлина”, в финале которого перед прибывающим в поверженную германскую столицу Сталиным, как перед живым богом, преклоняются уже не только советские народы, но и народы всей земли.

Бегали по клубам на трофейные западные кинокартины вроде „Судьбы солдата в Америке”, „Знака Зорро”, „Индийской гробницы”, „Серенады солнечной долины”, ,Девушки моей мечты”, главную роль в которой играла близкая к Гитлеру Марика Рок. Танцевали буги-вуги и фокстрот „Истанбул-Константинополь” на самой модной в Москве танцплощадке в ресторане „Спорт” Увлекались Гленом Миллером иновым видом спорта, который поначалу называли канадским хокке-ем, но который в духе времени переименовали в хоккей с шайбой.

Жизнь продолжалась несмотря на непрекращающиеся новые кампании по разоблачению, они стали частью ее, без них представить ее было невозможно и к ним привыкли. И вдруг возникло нечто новое. 13 января 1953 года газеты опубликовали ошеломляющую новость. Оказывается, в стране в течение долгого времени действовала банда „убийц в белых халатах”. Крупнейшие специалисты, цвет медицины страны, обвинялись в том, что собственноручно умертвили виднейших деятелей партии и государства и составили заговор, чтобы путем неправильных методов лечения умертвить и других. Обвинения были настолько невероятны, что им отказался поверить даже министр госбезопасности Абакумов несмотря на то, что следователи положили перед ним подписанные самими арестованными признания. Но когда об этом доложили Сталину, то диктатор, которого через две недели постигнет роковой удар, приказывает, не считаясь ни с возрастом, ни со здоровьем заключенных, многих из которых он знает лично и среди которых находятся и те, кто лечил его не один десяток лет, бить и пытать до тех пор, пока они не признаются окончательно. Среди них значительное число евреев, и это помогает бывшему тифлисскому бандиту раздуть пламя своей последней кампании — антисемитской.

Она охватывает всю страну. Люди отказываются ходить на приемы к врачам-евреям. А так как их немало, то во многих местах больные не получают вовремя нужной помощи. Кремлевского горца это мало интересует. Он предвкушает грядущее, надеясь стать его свидетелем. Он не знает, что дни его сочтены.

Он смеется над людьми и глубоко презирает их — этих современных глуповцев. В глубине души, наверное, понимает, что, кроме глу-повцев, терпеть все, что происходит и с ними, и со страной, — никто не станет. Он уверен, что так будет и дальше.

Именно ему, чье юношеское стихотворчество не получило развития, удалось иное творчество. Он сотворил невероятное. Он превзошел всех тех, кто только писал об утопии. Он уверен, что сумел претворить ее в жизнь. В его Глупове было почти точь-в-точь как в той утопической стране, которую описал в своем „Путешествии в землю Офирскую г-на С., шведского дворянина” князь М. Щербатов, создавший в ХУШ веке этот прообраз тоталитарного российского государства, где всем согласно сословной принадлежности положено было носить ту или иную форму, жить там, где указано, и пользоваться определенной посудой. Пожалуй, только с посудой не все выходило так, как в земле Офирской. Князь не мог вообразить, что в Утопии может в чем-нибудь ощущаться недостаток. Однако поскольку посуды не хватало, то сталинские „винтики” и без указов свыше пользовались только теми горшками и мисками, которые сумели заполучить согласно своим изобретательным способностям и пронырливым возможностям, а отнюдь не марксистско-утопи-ческим потребностям, удовлетворение коих многократно и уже давно было им обещано правителем современного Глупова.

Он не знает,что и он один из тех же жителей Глупова,он, диктатор полумира и генералиссимус. Он забыл, что и его, как и остальных подстерегает судьба. Он думал ее обмануть, как обманывал огромный Глу-пов, которым стал сталинский Советский Союз.

Стрелки часов на Спасской башне отсчитывают последние минуты перед началом сталинского спектакля. Остановить их не в силах ничто. Так думает диктатор. В этом уверены ждущие сигнала его молодогвардейцы, в числе которых Андропов. Они принадлежат к той породе партаппаратчиков, которой хорошо знающий их Авторханов дал такую характеристику: ’’Это люди с эластичной совестью и бездонным властолюбием . Сталинцы впервые в истории нашли рецепт органического синтеза партийной политики и уголовщины. Согласно этому рецепту, все моральные категории и общепринятые нормы человеческого поведения находятся в постоянной диалектической трансформации: зло может превратиться в добродетель, бесчестие — в долг, долг — в предрассудок, подлость — в подвиг, и наоборот. И весь этот ’’моральный кодекс коммунистов” сталинцы применяют не только в борьбе с врагами вне партии, но и в борьбе за власть между собой, внутри самой партии, причем побеждают наиболее ловкие, прибегающие к еще никем не использованным новинкам политической подлости”.

ПЕРВАЯ ОТТЕПЕЛЬ

Толпа, до того медленно, точно огромная черная гусеница сползавшая со стороны Рождественского бульвара, вдруг, будто ее подхлестнули, начала бежать. Людской поток схлынул на Трубную площадь, где и без того уже негде было повернуться. Началась давка. Охваченные паникой люди топтали упавших, бились о стены домов, оставляя на них кровавые следы. Они словно приносили себя в жертву усопшему тирану. И после своей смерти он требовал крови. По официальным, но неопубликованным данным, задавленных на улицах Москвы тогда, когда тело диктатора лежало в Колонном зале, было свыше пятисот. Кто знает действительную цифру?

Это были черные дни для Андропова. Все надежды на прорыв к власти вдруг рухнули. Едва стало известно о смерти Сталина, как ему запретили появляться в его цековском кабинете. Старое Политбюро не мешкало. Такое же распоряжение: сдать ключи от своих кабинетов — получили все введенные в Президиум и секретариат ЦК Сталиным. Газеты опубликовали сообщение о том, к кому теперь перешли ключевые посты.

— Ишь, как торопятся поделить портфели, — комментировали газетные сообщения в толпе.

Но „старикам" было не до соблюдения приличий. Промедли они, и сталинские молодогвардейцы отбросили бы их прочь. Сумев овладеть положением, они выбили почву из-под ног „молодогвардейцев”, которые теперь были счастливы получить хоть какой-нибудь пост.

Брежневу повезло. Его назначили начальником политуправления военно-морского флота. О том, чтобы помочь своему молдавскому другу, и речи быть не могло. Рад был, что самого из Москвы не выпихнули опять в какую-нибудь тьмутаракань. Ведь он только начал входить во вкус столичной жизни. Черненко постигает разочарование.

Пробыв пять лет в завах молдавского агитпропа, он ничем выдающимся себя не проявил и замечен высшим начальством не был. Даже ионо, столь благоволившее к партаппаратчикам, вышедшим из крестьянской среды, не уловило биения мысли за низким лбом этого скуластого человечка. Пьет он в это время крепко. Становится еще грубее с подчиненными, обрывает их на полуслове. Этакий маленький диктатор захолустного масштаба, вымещающий на нижестоящих свое стояние на задних лапах перед начальством. Раздосадованный тем, что выход на столичную сцену не состоялся, он легко впадает в гнев, и тогда его и без того узкие глаза становятся щелками, прорезанными над буграми щек. В эти минуты он особенно похож на бурята.

Провинившимся он шлет выговоры, подписанные „К. У. Черненко”. И среди подчиненных по первым пяти буквам подписи получает прозвище „кучера”. Но в его руках пока еще только вожжи от маленькой молдавской телеги.

А в стране, между тем, творится что-то неслыханное. Публично признают ошибку и выпускают совсем недавно проклинаемых врачей. Отбирают орден у доносчицы Тимошук. Арестовывают и казнят руководителей „славных органов”, тех самых, которые предстоит возглавить Андропову. В „Правде” появляется статья о необходимости коллективного руководства и недопустимости культа личности. Это первая, еще замаскированная атака на Сталина, пока еще лежащего в мавзолее. Но в самом коллективном руководстве идет жестокая борьба. Первой ее жертвой становится, казалось бы, всемогущий Берия. Его арестовывают, а затем и расстреливают. Человек, четырнадцать лет возглавлявший органы, канул в небытие. После этого на некоторое время воцаряется согласие. Маленков остается во главе правительства. Хрущев управляет партией.

Начинается период, получивший название „оттепели”. „...Высокое солнце весны пригревает... и влюбленных на мокрой скамейке, и черную лужайку, и весь иззябший за зиму мир”, — писал Илья Эренбург всвоей знаменитой повести, давшей имя этому периоду советской истории.

И в самом деле, всем, кто встречал ту весну, она казалась удивительной. В воздухе пахло не только подснежниками, но и свободой. Вдруг оказались на воле те, кто десятилетиями был погребен в лагерях и тюрьмах, кого давно отчаялись увидеть вновь. Громче, увереннее зазвучали голоса людей. Они выпрямлялись, словно освобождаясь от тяжелой ноши прошлых лет, и по-иному начинали смотреть на то, что их окружало.

В раскрытые навстречу свежему ветру окна врывались с улицы,

как пишет о том Эренбург, „голоса детей, гудки машин, шум весеннего дня”. Вместе с половодьем, взламывающим льды, вместе с набуханием почек, вместе с первыми робкими букетиками фиалок в руках влюбленных в страну возвращалась, рвалась бурным неудержимым стремительным потоком сама жизнь. Изумительной, неповторимой вспоминается та весна, незабываемая и сейчас по прошествии стольких лет, весна 53-го года.

Ни Андропову в Москве, ни Черненко в Кишиневе это радости не доставляет. Начавшееся половодье ведь может смыть их. Уже тогда воспитанники Сталина предпринимают все, что в их силах, чтобы оста-, новить весну, чтобы убить надежды, чтобы вновь заковать страну в ледяные оковы зимы. Пока что у них сил недостаточно, и им приходится отступить.

Из кабинета на Старой площади Андропов вынужден переселиться в здание на Смоленской площади. Из еще совсем недавно обладавшего огромной властью партаппаратчика, отвечавшего за связь с органами, он превращается в незначительного чиновника Министерства иностранных дел. Его назначают заведующим четвертым отделом, ведающим отношениями с Польшей и Чехословакией. А затем он падает еще ниже. В том же 1953 году его посылают советником в Венгрию. Он даже перестает быть депутатом Верховного Совета. Наступает тридцатилетний период его жизни, в начале которого казалось, что с ним покончено, но конец которого застает его на посту всесильного генсека. В этом смысле его судьба схожа с судьбой его предшественника. Брежнев, обязанный Сталину выдвижением в кандидаты в члены Президиума и секретари ЦК, тоже лишился всех постов. Ему для того, чтобы вернуть утраченное, потребуется на десятилетие меньше, чем Андропову.

Будапешт, где оказался Андропов, вряд ли можно было считать ссылкой. Красавец-город на Дунае еще не утерял очарования прежней, докоммунистической эпохи, и в сравнении с советскими городами жизнь здесь била ключом. И хотя Андропов не чужд вдруг открывшимся перед ним наслаждениям и с удовольствием проводит время в обществе цыганских певцов и танцует ставшее любимым его танцем — танго, все его думы о том, как вернуть себе власть, к которой он был так близок.

И опять, как это уже не раз с ним случалось, судьба его решалась интригами за кремлевскими стенами. Он опять пешка в большой игре, что ведется там. Поначалу все складывается не в его пользу. Его союзники Пегов и Аристов лишаются влиятельных постов в ЦК. Его покровители Патоличев и Суслов подвергаются критике, а Суслов оказывается с июня по декабрь 1953 года в таком неустойчивом положении, что практически перестает руководить идеологическим отделом. Регулярно

выпускаемые им прежде инструкции в течение семи месяцев не появляются. На жизни страны это не отражается. Никто и не заметил, что идеология осталась без руководства. Конечно, такое положение долго продолжаться не могло. Избавившись в первые часы после смерти Сталина от неугодных соперников, пришедшие к власти нуждались в союзниках.

Если октябрьский переворот уничтожил старое дворянство и интеллигенцию и привел к созданию, по определению Джиласа, „нового класса”, ставшего советским дворянством, то номенклатура — это титулованное дворянство. Принадлежащего к номенклатуре можно лишить должности, но нельзя лишить титула. Раз попав в число номенклатурной знати, он остается в ней навсегда, если только его не расстреливают за какие-либо грехи или если не угодит он в какую-нибудь группировку, которая потерпит поражение. Тот, кто держал нити управления номенклатурой в своих руках, получал власть над партией. А за обладание этой властью борьба в Кремле не затихала ни на минуту. Соперники, дружелюбно улыбаясь при встрече, только и ждали удобного момента, чтобы схватить друг друга за горло.

Хрущеву ясно, что „современное коммунистическое государство может существовать без государственного аппарата, но оно не может существовать без своего партийного аппарата”. Он приступает к осуществлению своего плана, который должен привести к падению соперников.

Важным шагом в этом направлении было восстановление влияния Суслова. Его делают председателем комиссии по иностранным делам Совета Союза Верховного Совета СССР. Должность сама по себе незначительная, но, как и всякая должность в советском государстве, она приобретает значение тогда, когда ей его придают держащие в своих руках власть. Кто, например, знал о должности „члена президиума Верховного Совета СССР”, кто придавал ей какое-либо значение? Но Хрущев, когда это оказалось для него выгодным, вспомнил об этом своем титуле, и он приобрел вдруг большой вес.

Так и Суслов, сделавшись председателем комиссии, о существовании которой до того было известно немногим, вдруг начинает играть важную роль в международных делах, соперничая с Молотовым. Этого как раз и добивается Хрущев. Кроме того, Суслов нужен ему и для, так сказать, теоретического обоснования его притязаний на власть. Все это приводит к стремительному укреплению позиций этого внешне примечательного разве что своим высоким ростом да „оканием” человека. Его ближайший сотрудник Борис Пономарев в 1954 году становится главной международного отдела ЦК и получает контроль над дипломатическими кадрами. Проходит совсем немного времени, и 14 июля того же 1954 года на дверях кабинета советского посла в Венгрии появляется табличка с надписью „Андропов”.

Это было лето, когда на сессии Верховного Совета в Москве Маленков произнес свою знаменитую речь, обещая людям спокойствие и изобилие.

Это было лето, когда самой популярной книгой была повесть И. Эренбурга „Оттепель”.

Это было лето, когда в лагерях на Печоре, Урале, в Средней Азии и Казахстане начались восстания.

Это было лето, когда началось движение за независимость и свободу в странах Восточной Европы.

На берегах голубого Дуная танцевали чардаш и вальс, ели наперченный гуляш, запивая его терпким вином. Но за этим внешним спокойствием назревала буря. Первые, еще отдаленные раскаты ее не остались незамеченными Андроповым. Он знает, о чем говорят в клубе Пе-тефи. То, что доносится оттуда, пугает его. Он боится, он пытается предотвратить надвигающиеся события. Он не подозревает, что если кому и следует радоваться приближающейся буре, так это ему. Ведь этой венгерской буре он обязан тем, что вышел из забытья. Это она, буря на берегах голубого Дуная, вознесла его на своем гребне к порогу власти.

Примерно в это время Михаил Горбачев заканчивает университет. Последние годы его учебы были заполнены важными и неожиданными событиями. После появления весной 1953 года в „Правде” статьи о коллективном руководстве ему как комсомольскому работнику, несомненно, пришлось круто изменить курс. Если вчера он должен был воспевать Сталина, то теперь часто вспоминать о нем не полагалось. Но замена вождей не изменила сути режима.

Открыто высказывать свои мысли не рекомендовалось и не поощрялось. Как и прежде, когда тот, кто был тайным противником сталинских методов, должен был хранить молчание, так и теперь он должен был все время носить какую-нибудь маску, все время надо было лицедействовать. И вот это причиняло непоправимый вред формированию человеческого характера.

Совсем недавно Горбачев вместе со всеми должен был осуждать и безродных космополитов, и менделистов-морганистов, и воспевать гениальные труды Сталина в области языкознания и экономики, проклинать клику Ли Сын Мана и американских разбойников, другую клику — Тито, поддерживать процессы Сланского, Райка, Костова и обличать как злейших врагов группу врачей-сионистов. И он не имел права делать все это просто так. От него требовался энтузиазм. В его речах должна была звучать не вызывающая сомнений убежденность в правоте сталинских предначертаний.

Его сокурсник Млынарж утверждает, что несмотря на все это Гор-

бачев воздерживался от личных нападок. В это трудно поверить. Выступать в то время вообще было нельзя. Партия требовала жертв. Во время кампании против ” безродных космополитов”газеты не смущаясь раскрывали псевдонимы, с радостью представляя трудящимся якобы прячущихся за ними евреев. Как скажет будущий друг Советского Союза, один из лидеров только что родившегося движения стран Третьего мира — Сукарно, „стране обязательно надо иметь врагов”. Сталин это знал раньшего него. А Горбачев, как и все служители культа Сталина, на каких бы маленьких ступеньках они ни стояли, обязан был помогать находить врагов и уничтожать их. В этом был главный смысл его деятельности. И это не могло не оказать влияния на формирование его и как человека, и как руководителя.

Не следует забывать, что все это происходило, как напишет потом писатель Носов, в „задерганной, замордованной стране, напичканной фискалами, испытывавшей дефицит колючей проволоки”. Конечно, Горбачев мог проявить волю и, сумев найти какую-то внутреннюю точку опоры, отбросить то, что ему казалось явным злом, чего он совершить лично сам был не способен. Но приспособляться ради карьеры он был обязан, без этого о карьере нечего было и мечтать. Одни это проделывают легко. Другим это дается труднее.

Хотя он, по всей вероятности, приложил немало усилий — закрепиться в столице ему не удалось. Он, как и его будущий ментор, откатывается вниз. Ему приходится вернуться к родным пенатам. Кажущаяся неудача обернется для него удачей. Или вернее, он сумеет превратить ее в удачу. Конечно, в этом ему помогут и обстоятельства. А главное, те, с кем он сумеет наладить связи, кому сумеет в нужное время оказать необходимые услуги, для кого он станет полезным. Итак, он возвращается в Ставрополь.

В то время это был небольшой, насчитывавший всего 126 тысяч жителей, сонный город, где сквозь зелень деревьев белели окруженные садами и палисадниками, в основном, одноэтажные дома. До 1952 года в столице мало кто и знал о нем, но когда в том году на кухнях московских квартир вспыхнуло синее газовое пламя, Ставрополь получил широкую известность. Еще до того газеты в течение пяти лет были полны сообщений о сооружаемом героическим трудом газопроводе Москва-Ставрополь. Конечно, ничего не говорилось о том, что, в основном, это-труд заключенных.

Промышленностью город не богат, но это столица края играющего важную роль в деле снабжения страны сельскохозяйственной продукцией. Здесь развито садоводство и виноградарство. Еще до революции большой популярностью пользовалось производившееся здесь прасковейское вино.

Таков был тот край, где начиналась карьера будущего кремлевского хозяина.

А в это время на другом конце земного шара, в мало кому известном до того индонезийском городе Бандунге, возникает движение, которое займет важное место в советской политике.

Потерпев поражение во фронтальной атаке на западный мир с помощью сталинских „ударных бригад", новые советские вожди решают перенести основное направление главного удара на стратегические фланги и тылы Западной Европы и Соединенных Штатов. Стрелы наступления нацеливаются в первую очередь на источники нефти, важнейшие из которых находятся в только что получивших независимость странах. Эти страны представляют для Советского Союза интерес еще и потому, что составляют все растущий блок в ООН, способный обеспечить Москве нужную поддержку. А кроме того, именно из этих стран будущий вождь, только что отправившийся на берега голубого Дуная, будет черпать силы для своей армии террористов, когда поведет необъявленную войну с западными демократиями.

Но Горбачев пока весьма далек от всего этого. Как и у большинства советских людей, все эти бесконечные неру, скуарто, у ну, насеры, потоком хлынувшие в страну, вызывали лишь любопытство своими курьезными костюмами и речами. С советскими вождями их сближает та же приверженность к раз найденной догме, уверенность, что с помощью политики можно решить все проблемы своих стран — от экономики до деторождаемости, то же пренебрежение нуждами своих граждан, полное равнодушие к человеческим жертвам, которые они считают неизбежной необходимостью., и роднившую их с Лениным, Гитлером и Сталиным уверенность в собственной непогрешимости.

Ставший первым президентом Ганы и доведший эту недавно еще процветающую страну до полного разорения Кваме Нкрума провозглашал: „Я представляю Африку и я говорю от ее имени. Следовательно, ни один африканец не может иметь мнения, отличающегося от моего”.

Во что они все обходятся народу, и ему в том числе, — эти экзотические гости, Горбачев еще не знает. Он занят своей карьерой. Едва вернувшись из Москвы, он назначается заместителем заведующего отделом ставропольского горкома комсомола, а уже через год — первым секретарем горкома. Это происходит после XX съезда партии, и новоиспеченному секретарю теперь надо выступать с разоблачительными речами против превозносимого Сталина. Так же, как и детские воспоминания об отступающих красноармейцах, о непобедимости которых он прежде распевал песни, так и теперь крутой поворот, который ему приходилось совершать, должен был навсегда остаться в его памяти. Какой вывод сделал он из этих двух преподнесенных ему жизнью уроков?

Восславив, как того требовал „текущий момент”, „мудрость дорогого Никиты Сергеевича”, заведующий отделом пропаганды крайкома комсомола Горбачев в 1958 году получает пост второго секретаря Ставропольского крайкома ВЛКСМ.

Как раз в это время возглавивший КГБ клеврет метившего в генсеки бывшего комсомольского вождя Шелепина Семичастный расширяет сотрудничество органов с комсомолом. Отныне они работают вместе на всех уровнях. Из комсомола в КГБ приходит новое пополнение, о котором Ж. Медведев пишет, что это были „молодые карьеристы,готовые использовать КГБ в своих собственных целях”. Из комсомола же вербуются и информаторы, которые должны следить за своими друзьями и коллегами по работе и доносить обо всем подозрительном. Такая деятельность приветствуется и способствует карьере.

Спустя год Всеволод Мураховский становится секретарем Ставропольского горкома партии. Это ъажно запомнить, потому что он сыграет важную роль в карьере будущего генсека. Видимо, не без его влияния в 1960 году двадцатидевятилетний Горбачев переезжает в кабинет первого секретаря комсомольского крайкома, совершив за два года стремительный бросок от заведующего отделом до кабинета первого.

Как вспоминает писатель Владимир Максимов, комсомольский секретарь любил заходить в редакцию молодежной газеты поболтать. Эти беседы получались куда живее, когда на столе появлялась бутылка вина или водки. Главной темой было то, о чем говорили все — произнесенная Хрущевым речь на XX съезде партии.

Вряд ли присутствие секретаря крайкома комсомола даже и после выпитой бутылки водки могло поощрить к откровенности. Тем более, что никто из газетчиков не был настолько наивен, чтобы не понимать, что путь к кабинету секретаря лежит еще и через другие организации. Было что-то символичное в том, что, отправляясь по утрам на работу, Горбачев шел по улице Дзержинского. По дороге он любил останавливаться, чтобы побеседовать с прохожими. Именно на „дороге Дзержинского” он и встретит того, кто приведет его в Кремль.

ТАНГО СОВЕТСКОГО ПОСЛА

Танго советский посол танцевал с особым удовольствием. Это было непременной частью отличавшихся пышностью приемов в посольстве. Эрика Боллар вспоминает, что гости сидели за столом на стульях с высокими спинками. Перед каждым лежало выведенное каллиграфическим почерком меню. Свет свечей играл на хрустале, белоснежных скатертях и серебре. Обед, по русскому обычаю, тянулся долго. За рыбой следовал суп, потом мясо, фрукты, десерт. ’’Салат подавали после главного блюда, как это принято в Европе, — продолжает ныне живущая в Мэриленде Эрика Боллар. — Вина пили французские, а сыр ”бри” стоял на столе и тогда, когда в стране не было яиц.”

Во время застолья звучали цыганские мелодии в исполнении ансамбля будапештской полиции, который особенно нравился Андропову. Он частенько просил начальника ее, своего постоянного гостя Шандора Копачи, одолжить музыкантов. После обеда мужчины в вечерних костюмах сопровождали изысканно одетых дам в зал. Все были слегка навеселе. Ведь не только вина были на столе.. Правда, никто не видел, чтобы хозяин пил водку. Он отдавал предпочтение виски марки ’’Джонни Волкер”.

После своего любимого танго он кружит в вальсе жен своих гостей, с охотой присоединяется и к искрометному чардашу. Отнюдь не суровым пуританином, блюстителем морали предстает вчерашний комсомольский ревнитель ее, ставший послом.

А в перерыве он не прочь поддержать светский разговор. Правда, когда потом принимавшие в нем участие пытались вспомнить, о чем же говорил советский посол, то оказывалось, что вспомнить нечего. Он просто присутствовал, создавая впечатление, что участвует в беседе. Поощрительно улыбаясь то одному спорящему, то другому. Каждый думал, что он на его стороне. И все оставались довольны и, покидая посольство, уносили впечатление об утонченном, любезном хозяине, таком непохожем на „этих русских”. Совсем немногие обращали внимание на то, как вдруг ледяным становился взгляд его прикрытых стеклами очков глаз. В такие мгновения Шандору Копачи казалось, что в глубине их играет холодный огонь. Но это было так мимолетно, что значения этому тогда никто не придавал, и изменить представление об этом приветливо улыбающемся, легко вальсирующем советском после это не могло.

Разумеется, он не только танцевал. Для советского посла в стране, принадлежащей к советскому лагерю, дипломатия отнюдь не главное. Он не дипломат, а, прежде всего, партийный чиновник, активно участвующий в работе местной коммунистической партии. Назначением на должности послов в эти страны видных аппаратчиков послесталинское руководство лишний раз подчеркнуло это. Голос советского посла — всегда решающ. Он выступает в роли наместника, вроде римского проконсула. Таким проконсулом был и Андропов.

Между тем события в Венгрии принимали все более острый характер. Сразу после смерти Сталина его верный последователь Матиас Рако-ши вынужден был уйти с поста председателя Совета Министров, хотя и сохранил за собой должность первого секретаря партии. Премьером стал Имре Надь. Однако сталинисты были еще сильны. Программа, выдвинутая Надем и предлагавшая увеличение производства продуктов питания и либерализацию сельского хозяйства, пришлась им не по вкусу. Им удается взять реванш. Надя снимают и выводят из ЦК. Но это не предотвращает взрыва. А происходившее в Москве ускоряет его.

Комиссия под председательством Поспелова заседала тайно. Уже в течение нескольких месяцев она собирала материалы о преступлениях сталинского времени. Молотов, Каганович и Ворошилов были против создания комиссии. Микоян не возражал, но и активно не поддерживал решение о ее создании.

К февралю 1956 года комиссия подготовила материалы, которые легли в основу знаменитого доклада Хрущева. Хотя доклад этот был секретным, содержание его вскоре стало известным всему миру. Но до сих пор мало кто знает, что за кулисами подготовки его стоял никто иной, как Суслов. Тот самый Суслов, который совсем недавно был в составе сталинской когорты, созданной специально для проведения нового террора, тот самый Суслов, который подводил своими статьями теоретическую базу под этот новый террор , теперь выступал в роли ’’разоблачителя террора”.

Когда пытаются уяснить, что понимают коммунисты под принципиальностью, порой упускают из виду то, что для них принципиальность имеет смысл весьма отличный от общепринятого. Для коммуниста принципиальность — это выгода. Принципиально то, что выгодно. Поэтому для

Суслова и для тех, кто был близок к нему, как Андропов, не составляло большого труда совершить крутой разворот. Вряд ли терзались они при этом душевными муками. Та легкость, с которой они перешли от исповедования сталинизма к его обличению, заставляет саму их веру в сталинизм поставить под сомнение. Обладали ли они вообще какими-либо убеждениями, кроме убежденности в правоте того, у кого власть? Если обратиться к примеру Суслова, то к иному выводу придти трудно. Ведь он или лгал тогда, когда в преддверии ХЕК съезда выступал с обоснованием террора, или он должен был лгать тогда, когда в преддверии XX съезда обличал террор. Угрызений совести он не испытывает, поскольку обладает эластичной совестью партаппаратчика, способной растягиваться беспредельно до полного исчезновения ее.

Что же двигало кипучей деятельностью, настойчивостью, упорством этого человека? „Высокие идеи марксизма-ленинизма”, — ответит партийный простофиля. „Высокие идеи высокой карьеры”, — был бы точный ответ. ”

И вот такой человек с эластичной совестью, растянутой настолько тонко, что ее трудно заметить, в течение десятилетий был блюстителем морали страны.

А в 1945 году этот ’’моралист”, оказавшись в Прибалтике, делает своей любовницей жену недавно погибшего генерала Черняховского, забыв об оставленной в Москве семье. Пришлось жене ’’блюстителя” самым заурядным образом жаловаться на него в ЦК. Лишь вмешательство Сталина, вообще-то равнодушно смотревшего на такого рода проделки своих приближенных, прекратило амурные похождения моралиста, который, достигнув вершин власти, будет выставлять на всеобщее обозрение свой аскетизм. Рядом с Сусловым мольеровский Тартюф кажется воплощением нравственной чистоты. При виде его Тартюф краснеет, склоняет голову перед учителем и послушно уступает ему сцену.

Слушая секретный доклад Хрущева, многие плакали. У одних это были слезы раскаяния и стыда. Другие плакали от сознания собственного бессилия. Третьи оплакивали свое легковерие и невозвратимость утрат. Оплакивали и смерть веры, если у кого-то еще оставалась вера в ’’социальную философию марксизма”. После того, что рассказал Хрущев, верить в это нормальному человеку было невозможно. Но все ли обладают способностью мыслить нормально?

Позднее, когда находясь уже не у дел, Хрущев диктовал свои воспоминания на магнитофонную пленку, он вновь обратился к тому, о чем говорил в феврале 1956 года, и высказался еще более откровенно: „Сталиным были совершены преступления, которые были бы наказуемы в любом государстве мира, за исключением фашистских государств, как, например, Гитлера и Муссолини”.

Среди гостей XX съезда находился и венгерский диктатор Ракоши, сразу понявший, что только что прослушанный доклад наносит удар и по нему, но поверить, что это всерьез, он не может. Вернувшись в Венгрию, он доверительно сообщает друзьям: „Через несколько месяцев Хрущев будет объявлен врагом народа и все войдет в норму”.

Андропову известно лучше соотношение сил в верхах, и он знает, что Ракоши надеяться не на что. Как бы он сам ни жалел о сталинских временах, он понимает, что о возврате к ним в Венгрии теперь не может быть и речи. Самое большее, на что он может рассчитывать, это не упустить контроль, помешать развитию событий в нежелательном для советского руководства направлении. Он внимательно следит за их ходом. В этом ему немалую помощь оказывает третий секретарь посольства Владимир Крючков. Запомним это имя. Оно станет широко известным во времена Горбачева.

От Андропова беспрерывно поступают депеши. Между тем, обстановка в Венгрии накаляется, и советский посол приходит к неизбежному выводу. Несомненно, он долго раздумывает , стоит ли писать об этом в Москву, не повредит ли это его карьере, и если писать, то как. Наконец развитие событий не оставляет ему больше времени для раздумий, и Андропов пишет: оставка Ракоши неизбежна. Если он не будет смещен в ближайшие дни — тогда революция.

В этом он ошибся. Надвигающуюся революцию уже ничто не могло предотвратить.

В Кремле поняли, что положение действительно серьезно. В середине июля в Будапешт прибывает Микоян. Под его руководством проводится заседание венгерского ЦК. Ракоши смещают и заменяют Эрне Герэ.

Но ни манипуляции Андропова, ни его интриги, ни смещение Ракоши и его бегство в Советский Союз не могли остановить недовольства, давно уже охватившего все слои населения. Пришедший на смену Ракоши Э. Герэ был так же ненавистен, как и его предшественник. Ведь это он возглавлял венгерское НКВД в самые мрачные сталинские годы.

Э. Герэ собирается править, опираясь на тех, кого знает, кому доверяет, кто предан лично ему, — на „чекистов в желтых ботинках”. Весьма кстати приходятся такие его качества, как беспринципность, жестокость, умение действовать без оглядки на собственную совесть и, не считаясь с жертвами, идти к цели и тем обеспечить сохранность режима. Андропов впитывает все это. Для него то, что он наблюдает, не проходит бесследно, оказывая огромное влияние на формирование его взглядов. Когда придет время, он вспомнит об этом, а сейчас он делает решающий вывод: если все это не помешало, а, скорее, наоборот, способствовало возвышению Герэ, если в Кремле не видели ничего предосудительного в том, что во главе венгерской компартии станет бывший полицейский, чье имя ассоциируется у всех с образом палача, то почему это будет предосудительно, если такой человек станет во главе советской компартии?

Наконец, долго зревшее недовольство прорывается наружу. Вечером 22 октября Андропову доносят о только что переданном делегацией будапештских студентов венгерскому радио меморандуме. В нем есть и требование о выводе советских войск. Передать этот пункт меморандума радио отказалось. Началась беспокойная ночь. Утром становится изв-вестно о громадной толпе, запрудившей площадь перед зданием радио. Студенты, а с ними и вся площадь, настаивают на своем требовании. Вдруг раздаются выстрелы. Вначале никто не понял, откуда они. Но стреляли из окон здания секретной полиции. Мирная демонстрация мгновенно превратилась в открытое восстание. Вызванные воинские части отказались выступить против восставших, и многие солдаты и офицеры присоединяются к ним.

В советском посольстве узнают, что на одной из будапештских площадей восставшие сбросили с пьедестала статую Сталина. Теперь советскому послу ясно, что ему придется иметь дело с народной революцией. История явно смеялась над ним. Ему, представителю государства, всегда провозглашавшего себя защитником народной революции, теперь предстояло выступить в роли ее душителя.

Он ведет долгие переговоры с новым правительством. Возглавляет его опять тот самый Имре Надь, в смещении которого Андропов принимал активное участие. Теперь ему приходится сохранять хорошую мину при плохой игре, но выдержки он не теряет и по-прежнему продолжает улыбаться.

Он наблюдает, как рушится и рассыпается в прах, казалось бы, такая монолитная венгерская компартия. Она просто перестает существовать. Для преданного партаппаратчика Андропова это тяжелый удар. Рассыпался и аппарат секретной полиции. За ее сотрудниками, от которых столько натерпелись, шла настоящая охота. Узнавали их по желтым ботинкам и, поймав, вешали вниз головой на фонарных столбах. Столько лет бывший жестоким по отношению к своему народу режим не мог ожидать иного отношения к себе. Режим сам культивировал жестокость, воспитывал ее, поощрял и гордился ею. Теперь он пожинал посеянные им плоды. Отказалась подчиняться приказам и армия. Рухнули все точки опоры. В эти минуты советский посол предпринимает лихорадочные усилия. Он ищет на кого бы опереться, чтобы все-таки сохранить режим. Но никого найти не может.

Объявляют о разрыве с Москвой профсоюзы. И уже не студенты, а правительство страны требует вывода советских войск. В Будапешт прилетают Микоян и Суслов. В первые секретари партии выдвигают недавно освобожденного из тюрьмы Яноша Кадара, однако восставших это не успокаивает. Рабочие останавливают заводы и записываются в отряды национальной гвардии.

В Москве царит замешательство. Как вспоминает Хрущев, там не могли решить, как поступить. Применить ли силу и подавить восстание или ждать образования просоветской группировки. Наконец, прибегли к хитрости. Советской армии отдается приказ покинуть столицу. В то же время по-прежнему находящиеся в Будапеште Микоян и Суслов выжидают. Они полагают, что пострадавший от режима Кадар сумеет повернуть события в желательном для них направлении, и, не торопясь, ведут переговоры. Вскоре „Правда” сообщает об их успешном окончании. При этом газета добавляет, что ни у кого не может вызвать возражений программа демократизации, если власть остается в руках коммунистической партии. Подобные заверения создали впечатление, что советское руководство согласилось предоставить события их естественному ходу. Но такое впечатление могло создаться только у весьма наивных, тех, кто не знал советского руководства, кто хотел верить в им самим выдуманные иллюзии. Югославский посол в Москве Велько Мичунович, прочитав сообщение в „Правде”, вспомнил, что Хрущев еще в июле дал ему недвусмысленно понять, что „если положение ухудшится, мы решили использовать все имеющиеся в нашем распоряжении силы, чтобы предотвратить выпадение Венгрии из советского блока”.

Если бы в поздние ночные часы кто-нибудь заглянул в кабинет посла, он бы увидел две склонившиеся над бумагами и картами, о чем-то неслышно совещавшиеся фигуры. В свете ламп бегали по стенам их тени, высокие, худощавые, жестикулирующие. Засиживались в кабинете до утра. Так как во время этих ночных бдений Суслов избрал своим собеседником Андропова, то можно сделать вывод, что их точки зрения в главном не расходились. Размышляя над тем, как направить события в выгодном Советскому Союзу направлении, Суслов меньше всего думал об интересах венгров. Его отнюдь не смущало, что предлагаемый им план действий ведет к еще большему обострению положения. Это и было его целью, как о том пишет в своих воспоминаниях Мичунович. Суслов стремится спровоцировать венгров на решительные действия и получить повод ввести армию и утопить восстание в крови.

Ставший из союзника непримиримым советским врагом, Энвер Ходжа так описывает то, что происходило в те дни: „Советский посол, некий Андропов, позднее сделавший карьеру и не раз применявший грязные трюки против нас, оказался окруженным со всех сторон контрреволюционерами (так албанский диктатор называет восставших). Они действовали настолько смело, что выгнали его вместе со всем составом посольства на улицу, где он и находился в течение нескольких часов... Этот агент под маской посла закрылся в посольстве и не осмеливался высунуть своего носа наружу”. В этом рассказе интересно, что Э. Ходжа, которому тогда были известны многие кремлевские секреты, утверждал, что уже в то время Андропов был человеком КГБ.

Глубокой ночью 30 октября советскому послу передают содержание только что расшифрованной радиограммы. Президиум ЦК принял план Суслова: подавить восстание вооруженной силой.

” Наши люди были, был посол в Будапеште... пришли к заключению, что было бы непростительно нам не оказать помощи рабочему классу Будапешта против контрреволюции ’’ - вспоминал Хрущев.

На рассвете становится известно, что три тысячи советских танков уже пересекли границу и стремительным маршем движутся на Будапешт. Подняв трубку зазвонившего на столе телефона, Андропов услыхал взволнованный голос Надя.

*— Это вопиющее нарушение нашего нейтралитета, — говорил венгерский премьер. — В знак протеста Венгрия выходит из Варшавского пакта.

— Оснований для беспокойства нет. И торопиться с принятием таких важных решений тоже не стоит, — невозмутимо ответил Андропов. — Лучше начать переговоры.

— О чем? — удивился Надь.

— О выводе советских войск, — как ни в чем не бывало продолжает Андропов.*

Коммунист Имре Надь оказался плохим знатоком Советского Союза. Он попадается на эту уловку и принимает предложение советского посла.

Советская армия между тем занимает стратегически важные пункты. Но Андропов, верный ученик Сталина, понимает, что для закрепления успеха надо следовать по пути, указанному вождем. Он помнит о созданном Сталиным во время войны с Финляндией правительстве в Териоках. Правда, тогда ничего из этой затеи не вышло и ’’правительство народно-демократической республики Финляндии” дальше Териок не ушло, но идея сама по себе, как о том Андропову не раз говорил Куусинен, заслуживала внимания. Теперь настало время попробовать испытать ее вновь. Для этого только надо было найти ’’венгерского Куусинена”. И Андропов уверен, что он его уже нашел. Его не смущало, что Кадар пока еще отказывается от предлагаемой ему роли. Андропов упорен. Когда кандидат в венгерские Куусинены отказывается прибыть в посольство, ссылаясь на опасное положение вокруг здания парламента, советский посол, не долго думая, садится в танк и отправляется к нему сам.

Те, кто встречался с Андроповым в эти дни, обращают внимание на то, что советский посол обладал особым искусством „производить впечатление сердечности и искренности”. День 2 ноября, когда комендант Будапешта Кирали прибыл в посольство по указанию премьера, не был исключением в этом смысле. Надь попросил его отправиться на улицу Байза после жалобы советского посла на беспорядки у здания посольства.

Когда Кирали прибыл к зданию посольства, он увидел, что улица пуста. Прождав минут десять в приемной, он, наконец, оказался в кабинете посла.

— Я не нашел никаких беспорядков, — заявил начальник будапештской полиции.

— Они были раньше, — ответил, улыбаясь, Андропов. — Сейчас это уже неважно, но я хочу воспользоваться вашим визитом и повторить то, что я говорил раньше. Мы не хотим вмешиваться в ваши дела. Мы понимаем ваши проблемы и мы на вашей стороне. Известно ли вам, что мы предложили вашему правительству начать переговоры? Мое правительство желает вывести войска из Венгрии немедленно, и мы хотим начать обсуждение эвакуации. Не будете ли вы так добры воспользоваться моим телефоном и позвонить главе вашего правительства и узнать, получил ли он мое письмо с этими предложениями?

Произнося эти слова, Андропов был сама искренность и сердечность. Кирали охотно согласился. Подняв телефонную трубку, он обнаружил, что это прямой провод, ведущий прямо в кабинет премьера. Тут же послышался голос Надя, который в ответ на вопрос Кирали сообщил, что переговоры начнутся буквально через несколько часов. Довольный Андропов с благодарностью пожал ему руку. Кирали ехал обратно, а навстречу ему попадались советские танки. Он слышал, как, высунувшись из люка, командир колонны спрашивал, как поскорее выбраться из города. Сомнений в правдивости советского посла быть не могло. Советская армия, даже не дожидаясь начала переговоров, покидала столицу. ’’Все обойдется”, — подумал Кирали.

Такое же радужное впечатление сложилось и у участвовавшего в переговорах начальника штаба венгерской армии генерала Иштвана Ковача. ’’Они заверяли, — рассказывал он позднее, — что не собираются атаковать нас, что прибыли в страну только по просьбе нашего правительства. Поэтому вывод войск должен проходить в дружественной атмосфере, и венгры должны приветствовать их при отходе.” У венгров это возражений не вызывало. Они готовы были бросить все цветы страны вдогонку уходившей советской армии , лишь бы та ушла поскорее. Единственно, о чем оставалось договориться,— это о сроках. Венгры предлагали 15 декабря, а глава

советской делегации генерал Малинин настаивал на 15 января. Переговоры решено было отложить на следующий день.

Накануне Андропов еще раз встречается с Кадаром, и к вечеру тот исчезает из города. Никто не знает, где он. Ползут слухи, что он арестован и отправлен в Сибирь. Но в Сибирь отправился не он. Ему была уготована иная судьба.

Спустя два дня, включив радиоприемники, венгры услыхали голос Кадара и с удивлением узнали, что, оказывается, где-то на территории их страны уже образовано новое правительство.

Прошло два года, и стало известно, что нового премьера на советском военном самолете доставили в Ужгород, откуда он и сообщил об образовании своего правительства. Так Ужгород сыграл роль Териоки, а Кадар — роль Куусинена. Правда, венгр оказался намного удачливее финна. Путь к власти ему проложили советские танки, раздавившие венгерскую революцию.

Андропов слово в слово выполнил сталинское указание о том, что суверенитет страны — ничто, если речь идет об удержании власти просоветскими силами.

То, что Андропов наблюдает в Венгрии, его встречи с Сусловым — все это оказывает на него огромное влияние. Если беседы с ’’серым кардиналом” не могли изменить характера уже сформировавшегося сорокадвухлетнего человека, они тем не менее явились для него отличной школой механики захвата и удержания власти, интриги и того, как поступать с вышедшим из повиновения народом, для коммунистов всегда остающимся толпой, которую надо уметь оседлать. Пройдут годы, и западные журналисты отметят опыт Андропова в руководстве ’’большими массами людей”. Они забыли о Венгрии, показавшей какова она, эта его манера обращения с ’’большими массами людей”.

Советское руководство, много раз в течение венгерского кризиса менявшее свою позицию, объявляя сказанное вчера устаревшим сегодня, изворачиваясь и обманывая — наглядно демонстрировало ленинскую диалектику в действии в таком масштабе, какого Андропову еще видеть не приходилось.

О ленинском понимании диалектики, ставшим практическим руководством для всех советских вождей, лучше всего дает представление написанное самим основателем большевистской партии.

’’Надо уметь... пойти на все и всякие жертвы, даже в случае надобности — на всяческие уловки, хитрости, нелегальные приемы, умолчания, сокрытие правды.”

Авторханов к пониманию сути ленинской диалектики пришел в то время, когда был студентом курсов марксизма-ленинизма при ЦК. Позднее в своих мемуарах он напишет: „Герцен называл диалектику Гегеля „алгеброй революции”, большевики превратили ее в „алгебру партии” для растления душ, в орудие партии для камуфляжа своих преступлений, в философию лжи для их оправдания”.

Иным словами, если правду для пользы дела надо объявить ложью, это будет сделано. Если надо предать — это просто, если надо оклеветать — пожалуйста. Это стало нормой, и в шестидесятых годах В. Высоцкий пел о лжи, ’’укравшей одежду у Правды” и, нарядившись в нее, гуляющей по Руси.

Прошел в Венгрии Андропов и практический курс ведомой лишь номенклатурным работникам науки, носящей название ’’партийного строительства”. Суть ее определена двумя ленинскими фразами: ’’Дайте нам организацию революционеров и мы перевернем Россию”, — писал Ленин в 1902 году в ’’Что делать?”. Спустя шестнадцать лет он к этой формуле добавляет вторую: ”Мы Россию завоевали... Теперь мы должны управлять Россией”, — пишет он в ’’Ближайших задачах советской власти”. Авторха-нов основы этой ’’науки власти’’определяет« так: ’’Большевизм не идеология, а организация. Идеологией ему служит марксизм, постоянно подвергаемый ревизии в интересах организации. Большевизм и не политическая партия в обычном смысле этого слова. Большевики сами себя называют партией, но с многозначительной оговоркой — партией ’’нового типа”. Большевизм не является также и ’’движением”, основанным на мозаике представительства разных классов, аморфных организационных принципах, эмоциональном непостоянстве масс и импровизированном руководстве. Большевизм есть иерархическая организация, созданная сверху вниз, на основе точно разработанной теории и умелого ее применения на практике. Организационные фонды большевизма находятся в постоянном движении в соответствии с меняющимися условиями места и времени, но его внутренняя структурная система остается неизменной. Она сегодня такая же, какой она была до прихода большевиков к власти”.

В Венгрии все так и было, но как только власть ослабила контроль, все рухнуло. Значит, нельзя ни в коем случае ослаблять контроль. Это еще один важный вывод, который делает для себя Андропов.

В Венгрии он увидел, как в масштабе целой страны осуществляется еще один сталинский принцип: никаких выборов партийных руководителей быть не может. Это слишком серьезное дело, чтобы его можно было доверять случайностям. Теперь, когда посольство надежно окружено кольцом советских войск, когда в стране находится одиннадцать до зубов вооруженных советских дивизий, он чувствует себя хозяином положения и отдает приказы.

Несмотря на это, венгры все еще продолжают верить заверениям советского посла. Как и условлено, делегация, возглавляемая министром обороны Палом Мелетером, является на переговоры в штаб-квартиру советской армии. В одиннадцать часов вечера Кирали услышал голос Мелетера, звонившего из советского штаба: ’’Все в порядке”, — спокойно сказал командующий венгерскими ’’Борцами за свободу”. Это были его поледние слова. В комнату переговоров ворвались офицеры КГБ во главе с генералом Серовым. Попытавшегося было выхватить пистолет Мелетера тут же сковали наручниками.

В четыре часа утра грохот артиллерийских орудий потряс Будапешт.

— Нас обстреливают, — звонит премьер-министру Кирали.

— Не беспокойся. Советский посол у меня. Он как раз сейчас говорит с Москвой. Это недоразумение, — ответил Надь.

Советский посол действительно находился рядом, как всегда излучая искренность и дружелюбие.

— Наше правительство намерено вывести свои войска немедленно, и мы хотим продолжить переговоры, — повторил Андропов то, о чем недавно говорил Кирали.

Поверив, Надь вновь подтвердил свой приказ защитникам города, запрещающий им открывать огонь. Советский посол довольный покинул резиденцию премьер-министра.

А грохот снарядов становился все ближе.

Надь попросил связать его с советским штабом. Телефон молчал. Только теперь он понял, что все, что говорил ему советский посол, было хорошо рассчитанной игрой. Посол знал, что переговоры уже прерваны, 1Гго венгерская делегация арестована, и продолжал лгать с улыбкой на устах.

В руках правительства оставалось еще радио. Наконец-то Надь решился сказать то, что уже давно мало для кого оставалось секретом.

— Рано утром советская армия начала наступление на нашу столицу с очевидной целью свергнуть законное демократическое правительство Венгрии, — звучал по радио голос Надя. — Наши войска сражаются.

Речь эта в московских газетах напечатана не была. Но появившееся в них сообщение о том, что советская армия ведет бои против войск правительства, которое еще вчера превозносилось как подлинно социалистическое и дружественное, произвело полный переворот в сознании многих заставив раз и навсегда отбросить веру в слова советских руководителей.

В начале ноября на лекции по международному положению в Библиотеке им. Ленина в Москве, на которой был и автор, почти все вопросы касаются только венгерских событий. Когда лектор в очередной раз отказался от ответа, я с места потребовал рассказать правду о том, что

происходит в Венгрии. Вся аудитория, человек примерно двести присоединяются к этому требованию. ’То, о чем пишут в газетах — недостаточно”,

- кричат из зала.

— Разве среди присутствующих есть такие, кто сомневается в том, что советская печать пишет только правду?— обращается с вопросом к аудитории лектор. В ответ встает весь зал. Однако и это не действует. Лектор продолжает уклоняться от вопросов. Тогда присутствовавшие начинают уходить. Зал остается пустым.

В МГУ одна из партячеек выдвигает программу из трех пунктов: ликвидировать разрыв в заработной плате между партийными чиновниками и рабочими; давать в прессе правдивую информацию о положении в стране и мире; опубликовать статистические данные об уровне жизни за рубежом.

Вспыхивают забастовки на шарикоподшипниковом заводе в Москве и автозаводе в Сталинграде. Из-за волнений закрывают Свердловский университет.

Вот этого больше всего и боялись советские правители. Когда американский посол Болен спросил маршала Жукова: ”Не доказывает ли ввод советских войск в Венгрию, что существующий там режим потерял всякую опору и что все население против него?”, маршал не нашелся что ответить.

Еще недавно рядившийся в одежды „народной” власти народ полностью отказал в поддержке. Советские руководители прекрасно понимали, что они народной поддержкой не пользуются, что и их режим держится лишь силой страха перед силой штыков. Венгрия показывала, как, отбросив страх, люди перестают бояться не только штыков, но и танков. Маленькая страна звала и других последовать ее примеру.

Советские правители допустили ошибку, разрешив публиковать информацию о том, что происходит в Венгрии. Теперь они не могли просто запретить писать об этом и всячески выкручивались, объявляя тех, кого накануне называли революционными борцами .контрреволюционерами. Мальчишеское сознание автора с этим мириться не хотело. Он спорил с теми, кто, как на доказательство своей правоты, ссылался на напечатанное в ’’Правде”, забывая то, что было написано в той же ’’Правде” за день до того, кто слепо верил сказанному сегодня, отказываясь от того, во что так же слепо верил вчера. Нереальный, вывернутый наизнанку мир становился реальностью. Это был советский мир, тот мир, в котором приходилось нам жить. Понять это помогли события на берегу Дуная.

Речь Надя ничего изменить не могла. Было уже поздно.

С революцией в Венгрии было покончено.От нее остались лишь воспоминания, могилы погибших и беженцы.

Ричард Никсон встретил их в австрийском лагере Андаи. Вице-пре-зидент слушал полные горечи и разочарования рассказы венгров, которые не могли понять, почему демократический Запад не пришел на помощь им, борющимся за демократию. Они не знали, что Соединенные Штаты в этот момент были заняты не тем, как помочь борцам за свободу и демократию в Венгрии, а осуждением своих союзников — Англии, Франции и Израиля за то, что те попытались преподать урок зарвавшемуся кандидату в арабские Гитлеры — Насеру.

Пройдут годы, и в своей книге ’’Настоящая война” Никсон придет к выводу: „Мы должны объявить, что мы считаем себя свободными действовать в зоне советских интересов точно так, как они действуют в нашей”.

США к этому готовы не были. Никсону было известно заявление государственного секретаря Даллеса о том, что Соединенные Штаты не рассматривают Венгрию как своего потенциального союзника. Это заявление было сделано как раз в те роковые часы, когда на улицах Будапешта шла борьба за свободу. Государственный секретарь не увидел в борцах за свободу союзников. Он не понял, что единственным надежным союзником Америки являются народы стран, стремящихся скинуть коммунистическое ярмо. Это было трагическим заблуждением.

Американский посол в Москве Чарльз Болен получает указание немедленно довести заявление Даллеса до сведения Хрущева. Узнав, что советские лидеры находятся на приеме в турецком посольстве на Садово-Самотечной улице, он тут же отправляется туда. Встретив Хрущева, американский посол, как он сам о том пишет, в беседе с ним специально подчеркнул, что Эйзенхауэр полностью одобряет сказанное госсекретарем. Болен замечает, что происходящее сейчас в Венгрии — результат того, что Сталин не прислушался к советам Рузвельта и Черчилля и не согласился дать больше свободы странам Восточной Европы.

— Возможно, вы правы, — ответил Хрущев. — Однако Сталин, несмотря на все его ошибки, был очень умным человеком. — Он помолчал и добавил. — Он был гениальным человеком.

Через полгода после XX съезда партии, после всего того, что он сам предал гласности о нем, Хрущев все еще считал Сталина гением. Опять возникает вопрос: когда же он был искренен — на съезде или разговаривая с американским послом? Или это была все та же ленинская диалектика в действии? Делай сегодня так, как тебе выгодно, и забудь о том, что говорил вчера.

Пытаясь понять, какое впечатление произвело его сообщение на Хрущева, американский посол вглядывается в его лицо, но ничего разглядеть не может. Хрущев остается внешне безразличным, но, как пока-

зывают последующие события, он сделал из этого соответствующие выводы. Через несколько дней начинается интервенция советской армии. Никсону все это известно, и потому он следом за приведенными строками записывает: „Это не означает, что мы автоматически окажем поддержку любому освободительному движению внутри советского блока. Та же практическая сдержанность, которая удерживала Запад от вмешательства, чтобы оказать помощь, к примеру, венграм в 56-м году и чехословакам в 68-м году должна руководить нами и впредь. Было бы жестоко подавать надежды на помощь тем, кто ее не получит”. Этого Никсон в лагере беглецов на австрийской границе не сказал. Вместо этого он ночью отправился по проселочным дорогам на розыски скрывавшихся в лесах беженцев. Это было все, на что оказалась способной могучая заокеанская демократия. Послать своего вице-президента на тракторе собирать беженцев, в то время как советские танки давили остатки свободы в Венгрии.

В Вену Никсон вернулся перед рассветом. Это был как раз тот рассвет, когда Андропов, улыбаясь, заверял Надя в искреннем желании Советского Союза продолжать переговоры. Будущий президент успел принять душ и, как он с гордостью отмечает, всего лишь на несколько минут опоздал на запланированную встречу.

На часах истории США опоздали куда больше, чем на несколько минут. Это опоздание им обойдется очень дорого. Человек, занимавший место в кабинете посла на противоположной от Никсона стороне границы это отлично понял.

МОЛДАВСКАЯ ПРЕЛЮДИЯ

Получив последние сообщения из Венгрии, Черненко вздохнул с облегчением. Все это время он следил за тем, что происходит в соседней стране, с напряженным вниманием. Весть о том, что против режима выступили крестьяне, потребовавшие роспуска колхозов, заставляла его нервничать. Он больше сутулился и втягивал голову в плечи, Словно ждал удара. Кто знает, как отнесутся в молдавских селах к тому, что слышат по радио из-за рубежа... Залети венгерская искра — и хлопот не оберешься. Ведь в маленькой республике на границе с Румынией еще не забыли о том времени, когда советской власти здесь не существовало. Немало еще в живых было помнивших, какой была жизнь прежде. С тех пор прошло совсем немного времени. Официально значительная часть территории республики стала советской в 1940 году. Тогда Сталин с согласия Гитлера отобрал у Румынии Бессарабию и Буковину. Вскоре началась война, пришли немцы и румыны, и на три года о советской власти забыли.

В 1948 году, когда Черненко въехал в кабинет в здании ЦК на Ленинском проспекте в Кишиневе, о восстановлении советской власти можно было лишь рапортовать Москве. На самом же деле действительность была от этого далека. Как и в соседней Украине, и здесь не утихала партизанская война, колхозы большей частью существовали только на бумаге, партийных организаций в деревнях почти не было. Новый агитпроп старался изменить положение. Он пытался убедить крестьян в преимуществах колхозного строя, боролся с приверженностью населения к прежним обычаям и традициям, стремился навязать новую культуру, выкорчевать воспоминания о прошлом, разорвать связь с ним.

Приехавшему из Пензы коммунисту прошлое Молдавии мешает. Его не устраивают исторические связи молдавского народа с румынским. У него не вызывает восторга то, что молдаване пользуются латинским алфавитом, позволяющим им чувствовать себя частью западного мира. Это следовало искоренить. С этим нельзя было мириться, особенно когда в стране началась борьба с космополитизмом. Республике навязывают славянскую азбуку. Теперь, хоть Черненко и не понимает языка, но зато написанное в газетах и брошюрах выглядит знакомо. Он считает это своим важнейшим достижением. Он уверен, что уж кого-кого, а его-то уж упрекнуть не в чем. Тем неожиданнее для него явилось опубликованное в ’’Правде” постановление о неудовлетворительной работе молдавской парторганизации. Он еще не успел прийти в себя от первого, как появляется второе. Опять обвинения в провале коллективизации, в отсутствии решительности по выкорчевыванию ’’остатков буржуазного национализма”. Это уже было не только серьезно, но и опасно.

*В тот день он прошел к себе в кабинет ни на кого не глядя. Догадывался, что за его спиной перемигиваются и перешептываются сотрудники, которым уже все известно. Ладно, с ними он разберется потом. Снимет, как положено, стружку. А сейчас, буркнув секретарше: ”Ни с кем не соединять”, заперся в кабинете. Расстелив перед собой на столе ненавистное постановление, вновь уткнулся в него.

”...буржуазно-националистические извращения и идеализация феодальной Молдавии...”, ”...недостаточное внимание уделено образованию молодежи...”, ’’...школьные программы не контролируются...”, ’’...сельские парторганизации не растут...” — читал Черненко выдвинутые против республиканского руководства обвинения, и каждое, как удар молота, отдавалось у него в голове.

Загрузка...