«Так что я все знаю, Рэйси», — сказал он.
После операции, которая не была операцией, прошло уже полтора дня, и он больше не был слабым и вялым, и мысли у него больше не путались. Я и не помню, когда еще видел его таким бодрым, собранным, — он сидел у себя наверху в этой своей короткой белой рубахе вроде халатика, и трубок у него прибавилось, теперь некоторые шли ему за спину. Можно было подумать, что в него каждый божий день втыкали новую. Но там, в палате, были и другие, почище Джека — сплошь трубки, трубки да провода да банки с приборами, прямо целые химические установки. Так что надо было как следует вглядеться, если ты хотел увидеть за всем этим живого человека, понять, осталась ли еще там внутри человеческая начинка.
Но он сидел в постели, прямой, неподвижный. Я подумал: как будто с него пишут портрет, его последний портрет, без лести, без прикрас, и никто не знает, сколько времени это займет. Две недели, три. И ничего от тебя не надо: только сиди и будь самим собой.
Я не знаю, что полагается говорить человеку, когда он говорит тебе, что все знает. И потом, одно дело знать, что полагается, и совсем другое — столкнуться с этим в жизни. Так что я посмотрел вниз, на одеяло, потом снова на него, а он все глядит на меня в упор, прямо в глаза, сидит и не шелохнется, хочет ведь сказать, что раз он способен взять себя в руки, то уж мне-то сам Бог велел, он ведь не перестал быть собой только потому, что узнал. Наоборот.
— Будем знать да помалкивать, ладно? — говорит он. А потом добавляет: — Ягнят на бойню, верно, Счастливчик?