В те дни легко было заставить мужчину улыбнуться. Даже наш учетчик Альф Грин — грудь колесом, на ней болтаются палочки, под носом черные усищи и взгляд как у старшины, берегись, если у тебя недобор, — и тот изображал передо мной что-то вроде улыбки. А может, это мне только мерещилось. Кажется, что бы ему стоило иногда отойти от правил, зачесть шесть бушелей за семь. Я у корзины в своей легонькой юбочке, разгоряченная, липкая, и он со своим ножом для насечек. За семь бушелей давали шиллинг, и каждый хотел дотянуть до двух с половиной шиллингов в день. Тяжелая работа, с рассвета на ногах. Но не думайте, что и там не было обходных путей, разных хитрых способов получать заветные жетоны. Если судить по жетонам, то чемпионкой была Ширли Хопкинс. Двести бушелей в неделю, хотя на самом деле это были не только бушели. Под конец она наколотила чуть ли не десять фунтов плюс излишки за наличные. Ее мамочка с папочкой в Дептфорде небось на стенку влезли от счастья, когда она послала им пятерку. Малютка Ширли, наша неутомимая труженица.
И не думайте, что у нас не было своих маленьких радостей. Там можно было работать и даром — сад Англии платил тебе солнечным светом, свежим воздухом, запахом сена и хмеля, и у тебя было такое чувство — хотя работа от себя не отпускала и гулять было особенно некогда, корзины в ряд, и на каждую по три-четыре человека, прямо фабрика под открытым небом, — что ты на свободе. На воле. Жили в шалашах и палатках, как кочевники, не привязываясь к одному лагерю. Вокруг ни лоточников, ни цыган, ни собак, ни других сборщиков. Жареная вкуснятина по вечерам. Костры, котелки, масляные лампы, болтовня обо всем на свете.
Приходили и цыгане со своими лошадьми, тоже собирать хмель, но становились табором поодаль, на противоположной опушке, поглядывая на нас так, словно мы заняли чужое место, и я завидовала им, потому что они были еще большими отщепенцами, чем мы, — профессионалами в отличие от нас, любителей, и когда мы вернемся обратно в Бермондси, в свои каменные коробки, они по-прежнему будут скитаться по лесам и полям. Завидовала их темной ореховой коже — не то что мы, лондонцы, квашня квашней, белые с красным, как столбики перед входом в парикмахерскую. Я каждый вечер подглядывала, как один из них водит коня на водопой к пруду, — мы в это время как раз шабашили. Он-то хмелем не баловался, забава для городских пигалиц. Здоровый парень. Оба с голыми спинами, что он, что конь.
Наверное, это было больше, чем зависть.
Мать говорила мне, ты там не вздумай…
Я и не вздумала, хотя могла бы. Вместо этого я крутила любовь с Джеком Доддсом — Джеком Доддсом, который был с другого конца Бермондси. Сосед, можно сказать. Не знаю уж, что делала Ширли Томпсон, как она предохранялась, но она-то не залетела, а вот я да, с первого же раза.
Он тоже был мускулистый, тоже крупный мужик, даже больше того цыгана, хоть и не такой ладный. Мне не стыдно признаться, что тогда они мне нравились, большие ребята, — а может, я сама себя обманывала. Что еще надо девчонке, кроме дюжего парня? И я знала, что он положил на меня глаз — все зыркал оттуда, с другого ряда корзин, делал стойку. А тот цыган и ухом не вел, и головы в мою сторону не поворачивал, разве что за моей спиной, когда не было риска, что я оглянусь. Джек тоже не считал сбор хмеля мужским делом, с его-то ручищами. Похудел, правда, кожа да кости. Он говорил, это все равно что на ромашке гадать. Любит — не любит. Или считать пуговицы. «Так чего ты тогда приехал?» — спросила я. «Есть причины», — ответил он. «И что ж ты здесь делаешь, кроме работы?» — «Так я тебе и сказал». Но кто-то шепнул мне на ушко, когда увидели, куда ветер дует: «У него папаша мясник», — да он и сам себя выдал в воскресенье вечером, на прогулке, когда мы зашли за ферму и остановились поглядеть на свиней: смотрел на них как на что-то знакомое, но словно бы с другой точки зрения, точно сосиски развешивал.
Все равно что гадать на цветах, бусинки нанизывать. Но нас свели вместе хмельные сережки, все началось со сбора хмеля. Так жизнь решает за тебя. Пей до дна, Винси, глядишь, и детишки появятся. Где собирают, там и выбирают. А потом так дальше и катится.
Он притащил газетный сверток, в котором было фунта два фасоли в стручках, — сказал, что ему дал ее один малый с фермы Уика, хотя я-то знала, что он наверняка своровал ее с поля, — и спрашивает, не надо ли мне. И я ответила: давай, если поможешь чистить. Вроде как сделала ему одолжение. Дядя Берт с Бенни оставили меня готовить ужин, а сами пошли в «Кожаную флягу» пить пиво, тратить свои жетоны, и он бы тоже туда пошел, если б не поджидал этого момента. Фасоль в стручках. «Ладно», — говорит он. Тогда я зашла в хибарку и взяла кастрюлю, два ножа, дуршлаг. Приходилось все таскать с собой, как беженцам: кастрюли, тазы, сковородки, прочую утварь. Потом отправилась к крану, принесла воды и дала ему ножик и только тут улыбнулась этакой неопределенной улыбкой, вроде желтого света на светофоре. Сразу никогда не заметишь, как одно за другое цепляется.
Потом я села на ступеньку у входа, разложила на траве газету, высыпала на нее фасоль, а кастрюлю специально поставила на ступеньку рядом, а то бы он туда уселся, места хватало. И говорю: «Внутри есть стульчик, если хочешь», — но он ответил: ничего, ему и на травке хорошо. Ноги мои лучше видать. Я бросила ему стручок и сразу поняла, что чистить он не умеет. Грудинку порубить он, наверно, умел, но фасоль явно никогда не чистил. «Вот так», — сказала я. Потом зажала дуршлаг у себя между ног, так что юбка вся сморщилась и натянулась. И говорю: «Кидай сюда. Попробуем полный набрать». Потому что хотела, чтобы он видел, чтобы он знал, если уж ему до сих пор непонятно, что это я, я сама жду, пока меня наполнят. Если только он этот дуршлаг со щитом не спутал. И мы принялись его наполнять. Вместо того чтобы вставать и класть туда фасоль, он целился и кидал, и, конечно, кое-что пролетало мимо, попадало совсем не туда, соскальзывало по моей юбке. Она была старомодная, кремовая с голубыми цветочками и на пуговицах спереди. Он все смотрел на эти пуговицы, считал их, что ли. В общем, дуршлаг мы наполнили. Я спрашиваю: «Ну, что дальше?», наматывая прядь волос себе на палец. Говорю: «Дядя Берт с Бенни еще не скоро вернутся, — а дуршлаг все торчит у меня между коленями. — Может, ты к ним хочешь?» Он сказал, что нет, не хочет, глядя на фасоль. Тогда я говорю: «Подожди. Давай сходим погуляем». Взяла дуршлаг и встала, отряхиваясь от фасоли, досадливо цокая языком, потом забрала кастрюлю, отнесла все внутрь и снова вышла с улыбкой, и он улыбался тоже.
Я подумала: что ты творишь, Эми Митчелл, куда тебя несет? Ты ведь даже не знаешь этого парня. Он тебе даже не нравится, по крайней мере не настолько, не до такой степени. Но вокруг было совсем тихо, безветренно, и так чудесно пахло. И такое чувство внутри меня, промеж меня: наполни. И надо же, чтобы, пересекая дорогу у пруда, мы увидали не кого другого, как моего цыгана с конем. Цок-цок. Все в этом мире случается благодаря совпадениям, что тут еще скажешь. Одно происходит из другого.
Но ты никогда не узнаешь, Джун, что именно благодаря этому произошла ты. Благодаря совпадению. И Джек никогда не узнает, что во всем виноват тот цыган, который попался нам по дороге. О чем-то можно говорить, а о чем-то нет. Ты никогда ничего не узнаешь, и раньше не знала, о теплых августовских вечерах и дуршлагах с фасолью. Ты никогда не узнаешь — да тебе это и ни к чему, может, без этого ты счастливее, — как одно цепляется за другое. Подведи человека к колодцу, и он станет пить. И вот ты уже с животом, пытаешься убедить себя, что виновата не больше, чем он, но все равно понимаешь — от этого никуда не скрыться, — что связала его по рукам и ногам, сказав: да, согласна, во взятом напрокат подвенечном платье, а остальные глядели на все это, точно у них самих на рыльце ни пушиночки. Подцепила — вот как это называется.
Но только после твоего рождения я почувствовала, как он рвется, выдирается прочь и одновременно обращается против меня, словно теперь все это и впрямь только моя вина, моя беда, а не его. Вот видишь, что ты наделала. Разве не лучше было бы, в конце-то концов, если бы мы сделали то же, что делают другие пары, когда жаркий вечер застает их в зарослях хмеля?
Но я думала: это не наказание, потому что одно ведет к другому, это не кара. Очень важно не считать это карой.
Не знаю, как я наскребла денег. В то лето о сборе хмеля уже и речи не было. Какое там! Ни одного лишнего шиллинга. Зато лишний рот. Правда, кормили этот рот не мы, его у нас взяли. Я чуть ли не на колени стала перед отцом и дядей Бертом. Сказала, у нас с Джеком даже медового месяца не было, так ведь? И теперь — теперь вот что. Имейте сочувствие.
Пожалуй, тогда я готова была бросить тебя, тогда я подошла к этому ближе всего.
Я сказала Джеку: на уик-энд едем в Маргейт. Не спрашивай, я все утрясла. Только уговори своего старика отпустить тебя. Скажи, это наш медовый месяц. Пароходом от Тауэрского моста. Думала: пусть скажет или покажет, что я ему еще нужна, даже если не нужна она. И пусть только попробует этого не сделать. А я скажу или покажу, что, пока ему нужна я, все остальное неважно, например ты. Тебе никогда не придется узнать, Джун, какими расчетливыми обманщицами мы умеем быть в иных случаях.
Я разорилась на новое летнее платье. Бельишко, туфли, чулки, купальник, полный комплект. Дядя Берт пошел в ломбард и заложил дедовы часы.
Солнце сияло, как будто оно было на нашей стороне, и волны искрились, и я была в новом платье, и так далее. Только вот мать в твоей душе вдруг заявляет о себе, когда ты меньше всего этого ждешь. Про это тебе тоже не придется узнать. Даже когда ты на морском берегу, мороженое и Панч с Джуди, и ты в новом купальнике, восемнадцатилетняя, и мужчины глазеют на тебя. А они таки глазели, со всех сторон. Я точно принадлежала всем разом.
Я думала: что ж, ты получил свой шанс, я дала тебе шанс.
Пирс, Дамба, Пески. Страна Грез.
Я думала, война все изменит, все расставит по своим местам. Начались передряги. Бомбы свистели над Бермондси, погибали целые улицы. Я думала: его могут убить. Или меня. Или тебя. Случайная бомба угодит в приют для безнадежных больных, никто не расстроится, благополучное избавление, в сущности. До чего подло. Но война просто подтолкнула все туда, куда оно и так катилось. Здесь были ты и я, больше никого из родных и близких, а там Джек, солдат, которого пули облетали стороной, снова превратившийся в холостого. На пару с Рэем Джонсоном. Так что когда Винс Причетт, то есть уже просто Винс, свалился на меня — на нас — с неба, мне следовало бы понять, что это ровным счетом ничего не изменит, его это уже не вернет. Как бы ты ни хотела чего-то, одним хотеньем делу не поможешь. Разве что подведешь лошадь к воде, но как заставить ее пить? Эми Доддс — добрая душа, приютила младенца Причеттов, а ведь у нее у самой-то. Но это ж и есть причина, разве не ясно?
С тех пор так и повелось: мы с тобой, а он с Винсом. Вернее, они с Винсом друг против друга, на ножах, на мясницких ножах. Но борьба объединяет мужчин, не дает им скучать.
Да, Винс, это случилось здесь. Вот где все завязалось. В саду Англии.
И чего ты никогда не узнаешь, так это того, что твое детское убеждение не было ошибкой. Все произошло из-за хмеля, можно сказать, во хмелю. Потому что в корзине. В большой корзине из дерюги, вместимостью в двадцать бушелей, подвешенной на своих опорах. Полное уединение, точно создана для этой цели. Как кролики в мешке.
И еще ты никогда не узнаешь, что три ночи спустя на том самом холме, рядом с той самой ветряной мельницей, у которой тогда еще были крылья, он посмотрел на меня, прямо мне в лицо, и, не отводя глаз, сказал: «Ты прекрасна, знаешь ты это? Прекрасна». Такого от сына мясника просто не ждешь. И когда это говорит мужчина, все в тебе переворачивается, что-то наполняет тебя целиком. Быть живой, дожить до того, что это скажет мужчина, любой мужчина, и видеть по его улыбке, что он говорит искренне.
Но тебе этого не понять, Джун, тебе этого никогда не дождаться.
О чем-то можно говорить, а о чем-то нет. Учетчик приходил со своими палочками и ножом для отметок, считал бушели, проверял, сколько ты набрала. Каменное лицо: я не кто-нибудь, а учетчик, не думай, что тебе удастся обвести меня вокруг пальца. Молись, чтобы все сошлось, учет дело серьезное. «Так… Митчелл Эми». И никаких улыбок. Может быть, я ошибаюсь, но мне кажется, он улыбнулся бы — хоть чуть-чуть, хоть самую малость, — если бы знал, что все произошло в этой самой корзине.