Уснул с мыслью: утром что-то надо придумать, – а придумать ничего не мог.
Ходил по распаханным полям от трактора к трактору, потом выбрал сухое местечко, на припеке, лежал на земле, надвинув фуражку на глаза, дремотно глядел в весеннее густо-синее небо.
«К матери бы съездить. Давно уже не был. Холостым-то что ни месяц навещал…»
И вспомнилась Федору мать. Идет согнувшись, мелкой торопливой походочкой, голова в выгоревшем платке вперед, руки назад отброшены. Встретит бригадира, начинает обязательно выговаривать: «Куда смотришь? Где глаза твои?… За лопатинским двором в овсе козы гуляют. Огорожу поправить досуга у вас нет! Старухе заботиться приходится. Лаз – что ворота. Я там прикрыла малость». И бригадир спокоен: раз Дарья Соловейкова «прикрыла малость», значит – порядок, там козы не пролезут. Он стоит, выслушивает, пока Дарья не устанет.
Любит мать поворчать. Отцу-покойнику доставалось на орехи. Приходил с работы, усаживался за стол, а у матери всегда для него что-нибудь новенькое приготовлено: на повети крыша прохудилась, поленницу не на место сложил, дрова сырые привез. Отец так и называл: «Обедать с музыкой». А сколько затрещин Федьке перепадало!… Ворчлива мать, неуживчива, а в деревне ее любят…
«К ней бы поехать, выложить все – поймет, пожалеет, поругает по-своему… Нет!»
У матери одна теперь радость – сыновья. Они счастливы – счастлива и она. Приехать, пожаловаться… Со стороны-то для нее его горе вдесятеро больше покажется. «Нет уж, сам решай, не порти жизни матери».
Федор поднялся, нехотя направился в село.
Тетка Варвара, видно, своим бабьим сердцем учуяла беду Федора.
– Чегой-то невесел, молодец? – но расспрашивать не стала. Она знала, что Федор привел обратно лошадь, знала и семью Ряшкиных… Она просто предложила: – Пойдем-ка ко мне, гостем будешь. А то работаем, считай, вместе, а знакомство конторское. Негоже! И старик мой рад-радешенек будет: раз гость, значит, и косушка на стол. Любит.
Домик у председательши был всего в четыре окна – две крохотные горенки с чисто выскобленными стенами. Под полатями Федору пришлось согнуться.
– Чего так разглядываешь мое житье? – спросила тетка Варвара.
– Могла бы и пошире жить.
– Не положено. Многие не лучше меня живут. Коль мне ставить новую хоромину, так и другим надо… В лесу утонули, одни крыши на солнце проглядывают, а по всему селу постройки не только до колхозов, а еще до революции ставлены. Руки не доходят.
– Кто же виноват? Вон в Хромцове целая улица новая.
– Кто ж виноват? Может, и я… Опять, старый, пол не подмел?
– А то каждый день полагается? – весело и бойко отозвался старик.
Муж тетки Варвары был тщедушный, с прозрачной седенькой бородкой, морщинки у него по лицу беспечные, разбежались в улыбке. Федор знал – дед Игнат был дальний родственник Алевтине Ивановне, – значит, и его. Игнат был на их свадьбе, выпил не больше других, но всех скорей охмелел.
– Плохая ты у меня хозяйка, – покачала головой Варвара.
– Заведи другую… Вот, братец ты мой, уж куда как плохо, коль жена в руководящий состав попадет, – обратился дед Игнат к Федору. – Мне и пол мести, и печь топить, беда прямо…
– Сознавайся уж подчистую, чего там скрывать! Ты у меня и корову обиходишь, и тесто ставишь… Научился. Такие пряженики печет, что куда там мне! Только ленив: пока стопочку не посулишь, пальцем не шевельнет. Иной раз черствой корки в доме не сыщешь. И талант вроде к домовитости есть, да бабьей охотки недостает.
Грубая, резкая Варвара словно размякла дома, голос густоватый, ворчливый, добрый.
– Чего-сь, не сбегать ли мне, Варварушка? – напомнил старик.
– Рад, старый греховодник. Беги уж. Только быстро.
– Сама знаешь, сызмала прыток на ногу.
– На что, на что – на это дело тебе прыти не занимать.
Дед Игнат порылся за печью, достал пустую бутылку, сунул ее в карман, лукаво подмигнул Федору, скрылся.
«Сейчас, верно, расспрашивать начнет, что да как?… Неспроста же позвала…»-подумал Федор, когда они остались наедине.
Но тетка Варвара и не думала расспрашивать, она сама стала рассказывать о себе.
– Вот, говорят, плохо руковожу… А что тут удивляться? Я ведь баба необразованная. Видишь, книжки в доме держу, тянусь за другими, а ухватка-то на науку не молодая…
Дед Игнат в самом деле оказался прыток на ногу.
– Вот как мы! – заявил он, появляясь в дверях, и засуетился, забегал от погребца к столу. Сели за стол.
– Ох, зло наше! – неискренне вздохнул дед Игнат перед налитой стопочкой.
– А себе-то что? – спросил Федор тетку Варвару.
– Уж не неволь.
– Мы сами, мы сами… Она и так посидит, за компанию. За твое здоровье, племянничек! Ведь ты вроде того мне, хоть и коленце наше далекое.
Пошел обычный застольный разговор обо всем: о семенах, о севе, о подвозе горючего, о нехватке рабочих рук.
– В сев-то еще ничего, обходимся. А вот сенокосы начнутся! Наши сенокосы в лесах, наполовину приходится не косилками, а но старинке косой-матушкой орудовать. Вот когда запоем – нету народу, рук нехватка! Привычная для нас эта песня… Нам бы поднатужиться, трудодень поувесистей дать, глядишь, те, кто ушел, обратно повернули бы. Толкую, толкую об этом – нажмем, постараемся, кто-то слушает, а кто-то и умом не ведет. Есть люди – дальше своего двора и знать не хотят. Мякина в чистом помоле.
– На моих, верно, намекаешь? – спросил Федор.
– К чему тут намекать? Ты и сам без меня видишь… Эх, Федюха, Федюха, молодецкая голова, да зеленая! Ошибся ты малость. Зачем тебе было к Ряшкиным лезть? Уж коль взяла тебя за душу стать Степанидина, так отрывай ее от родного пристанища. Одну-то ее, пожалуй бы, и настроил на свой лад. Ты – к ним залез, всех троих не осилишь. Тебя б самого не перекрасили…
Федор молчал.
– Силан-то не из богатеев. До богатства подняться смекалки не хватало, а может, и жадность мешала. Жадность при среднем умишке не всегда на богатство помощница. Чтоб богатство добыть, риск нужен, а жадность риск душит. А уж жаден Силан: под себя сходит да посмотрит, нельзя ли на квас переделать. Прости, я попросту… Вот такие-то силаны, при организации колхозов, ой как тяжелы были!… Середняк, с виду свой человек, а нутро-то кулацкое, вражье! Теперь-то вроде не враги, а мешают. Вот уж истинно – бородавки. Боли от них особой нет, а досаждают.
– Ты так говоришь, что мне одно осталось – пойти да поклониться: бывайте здоровы.
– Нет, на то не толкаю. Попробуй вырви зуб из гнилых десен. Только вначале надо было это сделать. Теперь-то скрывать нечего, трудненько. Ведь я знаю: получил нагоняй от Стешки, что лошадь у отца отобрал. Веры-то у нее к родителям больше, чем к тебе… Для того я все это говорю, парень, чтоб не обернулось как бы по присловью: «С волками жить – по-волчьи выть». Воюй!
– Боюсь, что отвоевался. Нехорошо у нас этой ночью получилось, вспоминать стыдно.
– Понятно, не без того… Особо-то не казнись, к сердцу лишка не бери. Хочешь счастья – ломай, упрямо ломай, а душу-то заморозь, зря ей гореть не давай.
Молчавший дед Игнат, хоть и с интересом вслушивавшийся в разговор, однако недовольный тем, что с разговором забыта и бутылка, произнес:
– Обомнется, дело семейное, не горюй!… Ну-кось, выпьем по маленькой.
– А ты, – повернулась к нему тетка Варвара, – хоть словечко по деревне пустишь, смотри у меня!… У тебя ведь с бабьей работой и привычки бабьи объявились, есть грешок – посплетничать любишь. Сваха бородатая!
– Эх, Варька, Варька! Да разве я?… Язык у тебя, ей-бо, пакостней не сыщешь.
– Ладно! У человека – горе.
– Я ему друг или нет? Ты мне скажи: кто я тебе? – У деда уже заговорил хмелек.
В синее вечернее окно осторожно стукнули с воли.
– Кто это там? Не твои ли, Федор? Мои-то гости по окнам не стучат, прямо в дверь ломятся. – Тетка Варвара поднялась, через минуту вернулась, кивнула коротко Федору: – За тобой, иди.
У окна, прислонившись головой к бревенчатой стене, стояла Стеша. И хотя вечер был теплый, она зябко куталась в свой белый шерстяной полушалок.
Ни слова не обронили они, торопливо пошли прочь от председательского дома. И только когда завернули за угол, скрылись от окон тетки Варвары, оба замедлили шаг. Федор понял – сейчас начнется разговор. Он поднял взгляд на жену. С лица у нее сбежал румянец, глаза красные, заплаканные, но в эту минуту блестят сухо.
– Водочку попиваешь? В гости ушел? А та и рада… Жаловался ей, поди? Знал, кому жаловаться. Варваре! Она, злыдня, нашу семью живьем съесть готова.
Стеша, закусив зубами край шерстяного платка, беззвучно заплакала.
– Плачь не плачь, а тебе одно скажу, – сурово произнес Федор, – жить я в вашем доме не стану! Или идем имеете, или один уйду. Подальше от твоих. Вот мое слово, переиначивать его не буду.
– Она! Она, подлая! У-у, горло бы перегрызла! Собачье отродье! Мало ей, что по селу нас позорит, жизнь мою разбить хочет! Из-за чего?… Что злого мы ей сделали? Я-то ей чем не потрафила?
– Ее винить нечего. Она тут ни при чем. Ошибся я, что согласился к вам переехать. Стеша… уедем в село, при МТС жить будем.
– Никуда не поеду! Чем тебе здесь худо? Уж, кроме как своей работы, и заботы никакой нет. Плохо ли живешь? Хозяйство, усадьба… А там садись-ка на жалованье.
– Стеша, чего жалеешь? Нужно, и там все будет.
– Зна-аю… Да и что говорить! Нельзя мне ехать от дому. Ты б поинтересовался когда… Души в тебе столько же, сколько у злыдни Варьки совести!… Ребенок же у меня!
– Ребенок!
– Сегодня на работе голова закружилась, рвать стало… Мать ощупывала… Куда я с ребенком-то от дому поеду? От матери к няньке чужой… От добра добра не ищут, Феденька-а…
Стеша плакала. Федор молчал.
Так – одна плачущая тихими слезами, другой молчаливый, замкнутый – вошли в дом. У крыльца их встретила Алевтина Ивановна, проводила косым взглядом.
Должен быть ребенок. Но его еще нет, он не появился в семье. Не появился, а уже участвует в жизни.