С профессором Виктором Степановичем — знаменитым охотником на рябчиков — познакомился я в Свердловске. Мы вместе отправились на охоту. С нами был еще племянник профессора — Арсений, юноша лет двадцати.
Дичи нашли много. Нам захотелось прожить в лесу несколько суток. Вопрос был в ночевке: палатки с собой у нас не было.
Виктор Степанович сказал:
— Есть тут невдалеке охотничья избушка. На Студеном ключе. Чего лучше?
Мы запрягли лошадь. На Студеный ключ приехали уже в полной темноте.
Избушку отыскали с трудом: она была мала, мала до смешного. Ее крыша еле доходила мне до плеч. Окон и трубы совсем не было. Дверь была ростом с окно.
Пока Арсений возился с лошадью, ходил за водой, мы с Виктором Степановичем собрали дров и разложили огонь в чувале. Чувал похож был на первобытный камин: камни навалены без особого порядка: над ними в крыше зияла дыра.
Дым сейчас же наполнил избушку. Запершило в горле, защипало глаза. Пришлось лечь плашмя на нары. Всего и было в избушке — чувал да нары от стенки к стенке, над самой землей.
Прошло минут десять, и огонь прогрел камни. Дым потянуло вверх.
Через час, плотно поужинав похлебкой из дичи и напившись чаю, мы легли спать. Уютно потрескивал огонь в чувале, за стенкой спокойно позвякивал колоколец стреноженной лошади. В избушке было тепло, даже жарко.
Я проснулся от тишины. Мороз. Темнота. И какое-то смутное беспокойство: слишком уж тихо.
Огонь потух. Сквозь черную дыру в крыше с черного неба пристально смотрят звезды. Холодные звезды. Была глубокая осень. Последние листья опадали с деревьев.
Что же такое? Отчего так необычайно тихо? Чего не хватает?
Ах, да: лошадь, колоколец! Надо разжечь дрова в чувале, пойти взглянуть.
Рядом Виктор Степанович быстро поднялся и зашуршал одеждой.
В это время неожиданно раздалось громкое фырканье, потом тревожное ржанье, потом тяжелый поспешный топот стреноженной лошади.
Ясно было: животное чего-то напугалось. Ржанье и топот быстро приближались.
— Арсений, вставай! — крикнул Виктор Степанович.
Через полминуты мы все трое с ружьями выскочили из избушки.
Лошадь стояла у самых дверей. Ее большое тело чернело в темноте. Лошадь дрожала мелкой дрожью. Испуганно фыркала.
— Давайте разожжем огонь, — предложил я, — выясним, что ее напугало.
Арсений уже нырнул в избушку, разжег там огонь и скоро принес горящую головню.
Освещая землю, мы пошли по следам лошади. Следы подвели нас к самому берегу Студеного ключа и остановились. Тут было много натоптано.
Кругом — ни звука. Высокой горой чернел лес на том берегу ущельица.
Мы вернулись.
Решено было привязать лошадь вожжами у двери, а самим сидеть в избушке и поддерживать большой огонь — на страх врагам.
Так и сделали.
Не знаю, спал ли в эту ночь Виктор Степанович. Нас с Арсением он разбудил, когда солнце поднималось уже над деревьями.
— Ну? — спросили мы, вспомнив ночную тревогу.
Виктор Степанович посмотрел на нас уничтожающим взглядом и мрачно изрек:
— Босоногий старик!
Скоро мы своими глазами убедились, что он не ошибся: на том берегу ущельица виднелись следы босоногого старика, как зовут в Сибири Михайла Иваныча. Судя по размерам следов, это был старый, большой медведь.
Я предложил дойти его по следу.
— Ну уж нет, увольте, пожалуйста, — горячо запротестовал Виктор Степанович. — Стрелок я, сами знаете, — того… И ружье у меня… этого. Да и велика ли честь попасть в такую тушу? Я уж лучше на вчерашнее место — за рябчиками.
Тут волей-неволей придется мне выдать тайну охотничьей жизни милейшего профессора. Да простит он мне это вынужденное разоблачение: раз уж начал я рассказывать быль, то рассказ велит мне там, где надо, говорить горькую правду.
Итак, среди охотничьих подвигов Виктора Степановича был один, о котором лучше было бы умолчать. Знали о нем только те, кто сами охотились с профессором.
Дело в том, что этот страстный и неутомимый охотник, этот безжалостный, бесчеловечный убийца рябчиков… в жизни своей еще ни одного рябчика не убил.
Спешу оговориться: Виктор Степанович убивал дичь, иногда помногу убивал. Бил и тетеревов, и глухарей, и куропаток, и уток. Раз при мне сильно ушиб даже небольшого оленя, которого неправильно называют у нас «дикой козой».
Не давались ему рябчики, одни только рябчики.
Придется уж мне досказать правду до конца, иначе читатели не охотники не поймут, почему рябчик был для профессора заколдованной птицей.
Рябчик — самая маленькая из наших лесных кур. А шумит он, взлетая с земли, больше здорового тетерева, почти как громадный глухарь. Стойки собаки рябчик не держит. С треском внезапно срывается у вас из-под ног выводок серых птиц, стремительно разлетается в разные стороны и исчезает мгновенно из глаз, словно никого и не было. Притаившегося на ветке рябчика различит только очень наметанный глаз.
Есть простая и легкая охота на рябчика: охота с пищиком.
Поднятый выводок рассеялся по ветвям, исчез у вас из глаз. Тогда вы спокойно садитесь на ближайший пенек и вынимаете из кармана пищик. У коварной свистульки тоненький голос рябушки-матери, сзывающей своих детей. Рябчата бегут на этот голос по земле, и их ничего не стоит застрелить.
Виктор Степанович такой способ охоты считал бесчестным. Пищика с собой никогда не носил.
Охотился Виктор Степанович так.
Бежит по лесу и ждет: вот вырвется из-под ног выводок рябчиков…
Вот вырвался. Виктор Степанович вздрогнул: как раз в эту-то минуту он немножко зазевался на волшебную красоту темно-зеленой ели среди золотистых берез.
«Бамм! Бамм!» — несутся выстрелы посередине между двумя разлетающимися рябчиками.
Влёт рябчика бить — не глухаря. Маленький рябчик летит, как оперенная стрела.
Промазал Виктор Степанович.
Рябчики расселись по ветвям, — надели шапки-невидимки. Ни одного не видать.
И опять бежит профессор по лесу, любуется на бегу яростным пиром осенних красок, ждёт рябчиков из-под ног.
И вдруг, как фонтан золотой, бьет из толпы темных елушек листва высокой пожелтевшей березы. И от восторга, от переполнившей душу радости громко затянул счастливый профессор на весь лес старую некрасовскую песню:
— «В полном разгаре страда деревенская…»
И как дошел до слов: «Многострадальная мать», — тут-то и взорвался выводок сереньких птиц. И, конечно, все уходят целы и невредимы под грохот профессорского самопала. Ружье у профессора и в самом деле «этого»: не из лучших.
Так с зари до зари бегает Виктор Степанович по лесу. Запоздалый вальдшнеп, неосмотрительный глухарь изредка попадают в охотничью сумку профессора, но стремительные рябчики, рябчики-невидимки — никогда.
Сразить на лету рябчика — заветная его мечта. Теперь читателю понятно, почему Виктор Степанович предпочел снова погнаться за рябчиками, чем идти за медведем.
Арсению пришлось остаться близ избушки: у него не было пуль на медведя, да и лошадь опасно было оставлять без призора: медведь мог вернуться.
Пошел за медведем я один.
След повел меня в темную глубину леса, вернулся к Студеному ключу и опять углубился в чащу.
Долго шел след лесом, то пробираясь сквозь чащу, то перебегая поляны: босоногий старик, увидев огонь, бежал, как трусишка-заяц.
Промчался километра полтора и перешел на шаг. Прилег в густом ельнике под кокорой — вывороченной вихрем сосной. Выспался, наверно, как и мы с Арсением: земля была здорово примята.
А выспавшись, начал шататься в поисках пищи. След стал заметно свежей.
На сырой, размякшей от дождей земле голые пятки его и большие когти отпечатались отлично. Я был уверен, что никуда ему от меня не деться, и уже потирал руки.
Однако задача оказалась не такой простой.
День уже клонился к вечеру, когда я стал настигать зверя. В свежие его следы рядом с большой кучей бурелома на глазах у меня струйками набегала вода. Несомненно, зверь прошел тут только что. Я взвел курки и стал продвигаться вперед осторожнее.
В обоих стволах моего ружья были вложены страшные пули «жакан». Они свинцовым цветком на четыре части разворачиваются в теле жертвы.
Я останавливался, слушал. Нет, будто ничего. Только ветер шумит. Раз или два мне показалось, что я слышу треск в чаще. Я весь «влез» в глаза и уши: все зависело теперь от того, кто первый увидит врага. Если зверь на меня кинется из засады, я могу не успеть даже выстрелить.
Нервы мои напряглись до крайности, когда неожиданно след завернул назад.
Пристально вглядываясь в чащу, я шел вперед, медленно передвигая ноги.
Вдруг я остановился: мне показалось, что я уже был на этом месте.
В самом деле это было так: я стоял у большой кучи бурелома, где только что видел, как вода струйками наполняла свежий след медведя. Но теперь я стоял по другую сторону этой кучи.
Лежка зверя была под кучей. Упругие кустики тихонько поднимались, расправляли ветви после отпустившего их, наконец, тяжелого тела. Зверь лежал здесь, когда я проходил по ту сторону кучи по его следу. Сомнений не могло быть: он увидел меня, пропустил и пошел прочь. Я действительно слышал треск от его шагов.
Я кинулся напролом через чащу.
Выскочил из лесу к невысокому обрыву и остановился запыхавшись.
Осмотрелся.
По дну оврага текла меленькая речка. На прибрежной грязи — на этом и том берегу — явственно виднелись следы тяжелых звериных лап. И на том берегу высоко в гору поднималась хмурая темная тайга.
Зверь ушел от меня. Преследовать его не имело никакого смысла: он уже далеко. И не скоро теперь остановится. У меня едва оставалось время вернуться к своим до темноты.
Передохнув, я пошел назад, стараясь, где можно, сокращать свой путь.
Этой ночью в избушке у нас было много разговоров о медведях.
Я коротко рассказал о своей неудаче… После этого вспомнился мне разговор с одним моим ленинградским знакомым, человеком лысым, щуплым и очень книжным.
— Что вы чушь говорите о медведях! — набросился он раз на меня. — Человек с ружьем — и трусит идти на медведя! Да я ни в грош не ставлю такую безмозглую тушу. Дайте мне вот эту пукку — финский нож, и я выйду против самого страшного вашего медведя.
Я улыбнулся.
Он пришел в ярость.
— Человек! — кричал он, брызгая слюной. — Поймите вы: человек! Чтó перед ним зверь? Червяк, безмозглый пень. Я в тысячу раз умней его. Он ничего не может соображать, а я в любую минуту могу сообразить все. И пусть я во сто раз слабей вашего хваленого медведя, я со своим соображением, с разумом всегда успею смекнуть, как его одурачить, в какой момент, и куда ему всадить смертельный нож.
Я рассказал этот разговор товарищам.
— Хм! — произнес Арсений. — Вообще, конечно…
А Виктор Степанович, задумчиво вороша суком в чувале, мягко сказал:
— Хорошо бы, знаете, с этим вашим знакомым здесь поговорить, в уральской тайге. Я-то лично больше насчет рябчиков, я — не медвежатник.
Расспрашивать Виктора Степановича про его сегодняшние успехи на охоте я не стал: в связке дичи, висевшей на стенке, ни одного рябчика не было заметно.
Чтобы подальше увести его мысли от злополучных рябчиков, я постарался удержать разговор на медведях.
— Мой лысый знакомый, конечно, ерунда, перочинная душа. А вот знаете, какие люди живут на Алтае? Они выходят на медведя действительно с одним ножом. Правда, если не считать деревянного шара со стальными крючьями. Но ведь это не оружие.
Такой человек смело подходит к медведю и, когда зверь становится на дыбы, чтобы обрушиться на охотника, кидает ему свой деревянный шар со стальными крючьями.
Медведь — мастер ловить. Обеими передними лапами он схватывает летящий шар. И с такой силой, что стальные острия крючьев врезаются ему в ладони, как ножи. На стали — зазубрины, вроде как на крючке для ловли рыбы. Крючья назад из лапы не идут. Обе передние лапы зверя связаны, крепко соединены, и медведь, взревев от боли, падает на спину, чтобы помочь себе задними лапами.
Но едва лапа ударит по шару — и он на крюке. Последнюю, четвертую, лапу постигает та же участь.
Тогда медведь связан «по рукам и ногам». Охотник подходит к нему — и прирезает ножом.
— Так-то так, — спокойно заметил Виктор Степанович. — Да только бывает и не так. Я вот знаю случай с нашим же уральским охотником, и отличным охотником.
Жил он тем летом в деревне Коноваловой, под Билимбаем. Пошел на речку Паламиху за глухарями. Еще парнишку деревенского с собой прихватил.
С берега поднялся глухарь. Охотник ударил. Не знаю, убил ли он глухаря, только дробь-то обсыпала кусты на обрыве. А в кустах сидел медведь. Дробь и угодила ему в зад.
Медведь пришел в ярость, скатился с обрыва — и на охотника. Тот не растерялся — и второй заряд послал в зверя, с расчетом, чтобы глаза ему вышибить. И вышиб оба глаза, да немножко высоко взял: носа-то не задел.
Как полагается, взревел медведь, упал. Катается и глаза себе лапами протирает.
Охотник крикнул мальчишке, чтобы спасался. А тот давно уже на дереве сидит.
Полез и охотник на другое дерево. Ружье ему мешало. Он бросил ружье.
Медведь тем временем поднялся и вслепую — одним чутьем — пошел по следу. Учуял охотника на дереве, стащил его и задавил.
— Медведь редко бросается на людей, — вставил Арсений. — Даже раненый. Вот медведицу с медвежатами я не очень желал бы встретить.
Тут мне припомнился случай, рассказанный мне моим покойным другом.
Друг мой — революционер, погибший в гражданскую войну от рук белогвардейцев, — был человек железного характера, железной воли. Как-то я восторженно похвалил эту черту в нем.
Он усмехнулся.
— Брось, — сказал, махнув рукой. — Такая ли воля бывает.
В девятьсот тринадцатом пришлось мне бежать от царских шпиков в уральские леса. Грозила виселица.
Товарищ со мной был, тоже нелегальный.
Жили мы в пещере, как звери, питались ягодой и чем придется.
Раз пошел мой товарищ — звали его Викентий — в лес по малину, а я остался в пещере, сапоги починять.
Смотрю, что-то долго нет Викентия.
Вышел я, стал кликать. Не отвечает.
Встревожился я: мало ли что может быть в лесу, без оружия он ушел. Зверь может подмять, урядник мог на след наш напасть, захватить.
Хотел уж идти разыскивать. А он тут и идет. Бледный, вижу, как мертвец, и еле передвигает ноги. Руки свои перед собой несет, как вещь.
И вижу: на руках голое мясо, кожа спущена, свисает с пальцев клочьями.
Кинулся я к нему, спрашиваю: «Что, что с тобой?»
Он ничего не сказал, упал мне на руки в обмороке.
Уложил я его, кожу натянул на руки, перевязал, как умел.
Через час очнулся он. Рассказал, как было дело.
Близ малинника наткнулся он на медведицу с медвежатами. Медвежатки глупые, несмышленыши: подбежали к нему, давай играть. А медведица поднялась на дыбы, рявкнула, а ударить боится: своих же детей зашибет.
Викентий стоит, не шелохнется. Медвежата ему руки лижут. Наверно, думали — материнскую грудь сосут. И не маленькие уж: месяцев пяти. На языке наждак будто. Больно рукам. А оттолкнуть нельзя. Так рассудил: пусть лучше больно, чем закричать или бежать — разом медведица кончит. А медвежата, может, и отстанут.
Стоит Викентий. Не пикнет.
И спустили ему медвежата кожу с обеих рук, как перчатки стянули.
И убежали, увела их мать. Викентий жив остался.
Так вот это — воля, характер. Я бы не стерпел, думаю, закричал бы.
— Да уж, — позевнув, сказал Виктор Степанович, — хуже нет — медведицу с медвежатами повстречать. Я бы убежал. А вот рябчика я завтра непременно убью: способ такой придумал. Как поднимется выводок, я за одним следить буду. И уж я его, шельму, угляжу, куда он сядет.
На этом мы и заснули.
В тот раз больше ничего особенного не случилось на Студеном ключе. Я не нашел медведя. Виктору Степановичу так и не удалось добыть рябчика. Вернулись мы в Свердловск и скоро расстались: я уехал домой в Ленинград.
И, вот вчера, через год после описанных событий, получаю вдруг письмо с Урала.
И не раз кровью обливалось мое сердце при чтении этого письма.
Вот чтó я из него узнал.
Этой осенью профессор снова решил попытать счастья в лесах на Студеном ключе.
С ним поехал Арсений, а меня заменил брат Виктора Степановича, доктор и тоже охотник.
Ночевали в той же лесной избушке, что и мы.
Виктору Степановичу долго не везло: все не мог поднять ни одного выводка рябчиков, бегал по лесу без выстрела.
В одном месте заметил медвежий след, и не очень старый. На всякий случай вложил в левый ствол разрывную пулю «жакан», а в правом оставил мелкую дробь — на рябчиков. И, конечно, через минуту забыл про медведя: рябчики увлекали его куда больше.
Забрался в чащу, выбрался из нее и увидел перед собой громадный ствол лежащего на земле дерева.
Подумал: «Под ним, наверно, сидят рябчики. Вот непременно сидят».
И осторожно, стараясь не шуметь, взобрался на колодину.
Первое, что он увидел, был медвежонок. Рядом поднялся другой. Оба встали на дыбашки.
«Медведица?» — успел только подумать Виктор Степанович и тут же ее увидел: она мирно спала на разрытом муравейнике под колодой — лохматая, бурая.
Виктор Степанович сообразил, что отступление для него невозможно: сзади чаща.
Один из медвежат тоненько рявкнул.
Медведица мгновенно поднялась, повернулась…
Виктор Степанович, ничего больше не соображая, выстрелил ей в грудь почти в упор сразу из правого и левого ствола.
Что-то громадное, жаркое, громко ревущее ударило его в грудь — и все.
Доктор, брат Виктора Степановича, услышав оглушительное близкое «тара-рах!» — крикнул брата раз и два. В другой стороне откликнулся Арсений. А Виктор Степанович не отозвался.
Доктор встревожился, кинулся через ельник туда, где были выстрелы.
Страшная картина внезапно открылась ему: в двух шагах — громадная колодина и на ней — повисший во весь рост медведь.
В один миг доктор прикинул в мыслях: «Виктор под ним… стрелять невозможно».
Он выхватил охотничий нож, прыгнул на медведя и всадил ему нож под лопатку.
Медведь не шевельнулся.
Доктор отпрянул, обезумевшими глазами уставился на зверя.
У медведя были вышиблены оба глаза и нáпрочь снесен нос. В груди, рядом с застрявшим в ране ножом, зияла черная от крови рана.
Доктор понял, что он вонзил свой нож в мертвого уже зверя.
«Где же Виктор?»
Виктора Степановича не было.
Вдруг острые когти резнули ногу доктора сквозь толстые брюки. Он обернулся.
Порядочного роста медвежонок опирался об его ногу. Доктор выхватил нож из мертвой медведицы и с размаху ударил им медвежонка.
Медвежонок упал.
— Виктор!.. Витя! — закричал доктор.
В ответ ему прогремел выстрел, потом другой.
— Сюда, сюда! — крикнул доктор.
Из-за деревьев выскочил Арсений с дымящимся ружьем. Юноша волок за собой убитого медвежонка.
— Виктор убит… Пропал! — в неистовстве закричал доктор и бросился через колодину к племяннику.
Подошвы скользнули по гладкому стволу, и доктор ухнул в яму.
Падение не оглушило его: в яме была мягкая гниль и густой папоротник. Доктор нащупал под рукой что-то твердое, теплое.
Кость… нога!
Он быстро раздвинул папоротник: на дне ямы лежал Виктор Степанович. Все лицо и вся грудь его были залиты кровью.
Доктор приник ухом к сердцу.
— Жив! Арсений, сюда!
Вдвоем они с трудом выволокли из ямы отяжелевшее тело Виктора Степановича.
Арсений сбегал на Студеный ключ. В кожаной шапке принес воды.
Наконец Виктор Степанович глубоко вздохнул и открыл глаза.
— Долго же я спал, — сказал он, — совсем как в сказке. — И, вдруг забеспокоившись, спросил: — Который час? Пора, а то здесь ночевать придется.
Он ничего не помнил: ни как увидел медвежат и медведицу, ни как выстрелил, ни чтó потом было.
Доктор отер кровь с лица брата, распахнул одежду на груди и с удивлением увидел, что Виктор Степанович нигде не ранен: кровь на нем была кровью убитых над ним медведей.
Пока Арсений поил дядю студеной ключевой водой, доктор осмотрел медведицу. Ее глаза и нос были разбиты зарядом мелкой дроби. Пуля вошла в грудь и разорвалась в сердце.
И с этими-то ужасными ранами зверь успел взлететь на высокую колодину и ударить врага с такой силой, что тот грохнул в яму, как легкая чурка, — и все забыл.
«Теперь я припомнил все, — кончает свое письмо Виктор Степанович, — вплоть до момента, когда стрелял. Дальше — пустота, пока не очнулся в объятиях брата.
Пишу вам, сидя на пне у избушки, прильнувшей к косогору Студеного ключа. Кругом мало что изменилось: тот же суровый и темный лес, да луга, да ширь поднебесья; рябчики в желтой листве березы, глухари на черных в золоте лиственницах.
Странно мне, что я убил такого громадного и страшного… рябчика. Я же не за ним шел. И мне кажется, что это не я, а кто-то другой.
Меня по-прежнему влекут рябчики, одни только рябчики. Признаться вам, я до сих пор ни одного не добыл. Но я не теряю надежды: не всегда же мне бить медведей.
Когда-нибудь убью и рябчика».
Чуть обозначились в степи темные купола стогов, когда мы с Виктором Степановичем подошли к берегу большого озера Сарыкуль.
— Значит, вот восток, — сказал профессор, указывая на оранжевую полоску зари. — Мы на южном берегу озера, идти будем прямо на север. Солнце на восходе с правой руки. Впрочем, я буду следить по компасу, — у меня с собой.
Двустволка в руках. Патронташ полон, и все карманы набиты патронами: стрельба предстоит немалая. Приятно бодрит осенний холодок.
Кажется, прямо с берега начинаются камыши: воды чуть-чуть. Темно, но в темноте чувствуешь вокруг себя многообразную жизнь. То зашуршит камыш, то всплеснет вода, то с громким кряканьем подымется невидимая утка, и со всех сторон ответят ей встревоженные товарки.
Особенно горячит охотника вот это предрассветное время.
Видишь блеск воды, различаешь темные острова камыша, знаешь, слышишь, что кругом тебя кишит дичь, а стрелять не в кого: за пятнадцать шагов не видно в сумерках птицы.
Ну, отойти подальше от берега, пока темно: глубже в озеро — больше и больше дичи. Главное, риска никакого, смело шагай вперед и вперед. Можешь часами идти от берега: все будет вода по колено, чуть выше, чуть ниже. Нигде не ухнешь в предательскую яму, нигде не оступится нога, и только разве по собственной неосторожности зачерпнешь теплой водицы в широкие раструбы охотничьих сапог.
Такое уж ласковое озеро Большой Сарыкуль. Как огромная плоская тарелка, врытая в степь. От берега все камыши, камыши, а посредине плес — десятки километров в длину, десятки километров в ширину — целое море.
И безбурное море: слишком мелко, чтобы самый сильный ветер мог поднять высокую волну. А и вздынет вал — не прогонит его сквозь частые заросли камышей: волна запутается в них, как рыба в сети, разобьется на ручейки, разбежится вся мелкими струйками, затихнет, замрет.
Одним словом, такое море, что, кажется, сам не захочешь — ни за что не утонешь в нем.
Однако что-то уж очень медленно светает. Уж час идем вперед, а все стрелять нельзя.
— Виктор Степаныч?
— Хоу!
— Давайте постоим, покурим.
— Да, надо подождать.
От вспышки спички еще гуще сумерки. Виктор Степанович рядом попыхивает папироской, видно, как что-то перекладывает из кармана в карман.
«Бульк!»
— Что у вас упало, Виктор Степанович?
— Тсс!.. Слышите, слышите?
Вдали, но с каждым мгновением слышней и слышней: «Конг, гонг, конг!» — налетают дикие гуси — казарки. Папиросы летят в воду.
— Сюда, правей, правей! — Виктор Степанович, с плеском разбрызгивая воду, бежит наперерез невидимой стае.
Нет, высоко пролетели, не углядишь в мутном небе.
— Виктор Степанович, у вас ведь что-то упало в воду. Надо пошарить тут на дне.
Он подходит. Но вдруг почти из-под ног у него с отчаянным криком захлопала крыльями утка. Вижу два быстрых, длинных огня, слышу два оглушительных выстрела и торжествующий голос профессора:
— Ага, попалась, каналья!
— Подобрали?
— Готово дело!
— Так идите, поищем вашу вещь.
— Шут с ней! Это, наверное, перочинный ножик. Видите, уже стрелять можно. Идемте.
Чудак! Такой всегда спокойный и рассудительный дома, профессор совсем перерождается на охоте. Горячится, как мальчик. Готов все бросить и десять километров пробежать за одной уткой.
Идем вперед. В самом деле, на близком расстоянии стрелять уже можно. Взвожу курки. Сейчас начнут подниматься утки, и сам не заметишь, как рука вскинет ружье к плечу, глаз поймает на мушку темный силуэт птицы — и смертоносная струя дроби вылетит из ствола. А в ожидании этой минуты волнуешься, все думаешь, как бы не прозевать взлета, да ловко ли ляжет приклад в плечо, да не забыть бы взять передá, не обзадить по стремительному чиренку. И как ни ждешь, всегда все-таки неожиданно утка вырывается не спереди, а где-нибудь справа, слева или даже сзади.
И вот — началось. Каждую минуту то тут, то там слышатся взлеты. Утки вырываются из-под ног. Утки стадами носятся над озером. Сколько их тут!
Прохладный туман кутает камыши в сырость и сумерки. Внезапно чуть не вплотную на тебя направляется ошалелый от пальбы табунок быстрокрылых чирят, нырков или грузных крикушек. Рука и глаз без спроса делают свое дело. Стреляешь раньше, чем успеешь сообразить расстояние, быстроту полета. Торопливо подбираешь убитых уток, перезаряжаешь ружье, достреливаешь ныряющего подранка.
Забылось время, не думаешь, куда идешь. Отмечаю только, где Виктор Степанович, в какую сторону подвигается, чтобы не выстрелить туда, не задеть его дробью.
Кругом заросли камыша — как рощи, озеринки чистой воды — как лужайки. От рощи к роще, от лужайки к лужайке — и всюду ждут тебя новые неожиданности.
Притаился в камыше — и жду. Вижу: крутя головой во все стороны, осторожно выплывает из камыша черная птица — кашкалдак. Ростом с утку, на голове лысина, клюв острый.
За ней показывается другая, третья, четвертая.
А над камышами, как бабочка, закидывая крылья высоко над спиной, медленно и бесшумно летит большой коричневый болотный лунь.
Вот он заметил лысую и сразу пошел книзу, стелет над самыми камышами и уже почти не двигает крыльями.
Но и кашкалдак-лысуха заметила его. Со стоном и хныканьем она кидается в спасительные заросли камыша. За ней сейчас же исчезают товарки.
Лунь дал круг над озеринкой и чуть не наткнулся на спокойно стоящую по колено в воде, большую, горбатую серую цаплю.
Цапля только повернула к нему острый, как штык, нос, — и лунь сразу взмыл, пошел выше и как раз в мою сторону. Не по его когтям добыча.
А цапля опять как будто заснула. Длинная шея вопросительным знаком повалена на спину и грудь, клюв снова глядит в воду.
Миг — и быстрей мысли развернулась шея, клюв, как копье, вонзился в воду. Миг — и клюв уже высоко в воздухе, раскрылся, и в нем блеснула и пропала серебристая рыбка.
Лунь налетел на меня совсем близко. Рука и глаз помимо сознания делают выстрел.
И цапля тяжело поднимается над камышами. Летит, вытянув назад прямые ноги, медленно махая точно из тряпок сшитыми, смешными крыльями.
Рука и глаз.
Я не хотел стрелять цаплю: зачем она мне? Но рука и глаз сделали свое дело: вот она лежит на воде, распластав широкие круглые крылья и грозно направив штык-клюв в мою сторону.
Что-то уж очень я разгорячился с этой сумасшедшей пальбой по уткам. Довольно мне дичи, все равно больше и не унесешь. Надо в себя прийти. Вон и профессор бахает и бахает, тоже вошел в раж.
— Хоу, Виктор Степанович!
— Здесь.
— Пора шабашить. Давайте закусим.
— Можно.
Он подходит, весь всклокоченный, без шапки.
— Шапка-то где?
— Шапка? Хм… наверное, я ее куда-нибудь в карман… Да нет, нету… А я и не заметил.
Чтó шапка, когда в сумке добрый десяток уток и карманы еще полны патронов!
Профессор весело смеется над своей потерей.
Теперь хорошо бы присесть, дать отдых усталым ногам, сбросить с плеч тяжелые сумки с добычей. Но мы по колено в воде, и на озере нет островов.
— Кончать надо охоту, — беспомощно озираясь, говорит Виктор Степанович. — Где у нас солнце-то?
Странное дело: солнца на небе не оказалось. Только тут мы припомнили, что все утро оно и не показывалось. Светлая полоска зари давно исчезла, и все небо было освещено, как толстый матовый колпак, где-то внутри себя утаивший невидимый источник света.
Это не были облака. Какая-то мутная мгла покрывала весь небесный свод: то ли где-то далеко, может быть в Уральских горах, горели леса. Невозможно было определить, в какой стороне неба находилось солнце.
— Надо по компасу, — слегка встревоженным голосом говорит Виктор Степанович.
Он принимается шарить по карманам. Карманов в профессорском пиджаке немало, и поиски заняли минут пять.
Потом профессор во второй раз тщательно обыскал себя.
Потом я держал перед ним свою шапку, и он складывал в нее по очереди каждую вынутую из кармана вещь.
В карманах профессора нашлось что угодно, начиная от часов, перочинного ножа, карандашей и кончая неизвестно как попавшим сюда крошечным кукольным башмачком, баночкой с клеем, камешками, ракушками, птичьими перьями.
Но компаса там не оказалось.
Профессор оторопело уставился на меня.
— Бульк! — сказал я и показал на воду. — Помните, еще в темноте?
— Хм… Возможно. А я думал, это перочинный ножик.
Он еще раз безнадежно огляделся и вдруг внимательно посмотрел на меня.
— Скажите, вам ничего не припомнилось?
— Бухгалтер, — ответил я.
Коротенькую, но очень сильную историю про бухгалтера рассказывали нам в Еманжелинке, на берегу ласкового озера Сарыкуль.
В свободное время бухгалтер любил пройтись по озеру — пострелять уток.
Раз, после выходного дня, он не явился на работу. Его не оказалось и дома.
Видели, как он прошел вчера с ружьем в сторону озера.
Через две недели на него случайно наткнулись рыбаки. Они заметили белую бумажку, привязанную к камышам. Вокруг плавали наполовину разложившиеся утки. Под ними, на дне, чуть прикрытый мелкой водой, лежал мертвый человек с ружьем.
На бумажке аккуратным бухгалтерским почерком было нацарапано:
«Блуждаю восемь дней. Пробовал и на юг и на север — везде только камыши. Ел сырых уток. Патроны все вышли. Я очень устал. Больше не могу».
— Везде только камыши, — тихо, задумчиво произнес Виктор Степанович, — и вода.
Вода ласково лижет черную кожу сапог. В воде весело всплескивают рыбки. Вода блестит среди желтых камышей, куда ни взглянешь.
Если бы мы были в лесу! Там по замшенным с одной стороны деревьям, по муравейникам, по птичьим гнездам так привычно и просто находить север и юг.
— Надо идти, — говорю я. — Если не ошибаюсь, мы пришли вот с этой стороны.
— А если ошибаетесь, — спокойно возражает профессор, — то с нами будет то же, что с уставшим бухгалтером. Постоим и подумаем.
Что думать? Часов пять — шесть мы шагали от берега. Берег далеко. Если даже мы сразу пойдем правильно, мы только затемно будем дома.
Или, правда, стоять на месте? Может быть, хоть под вечер выглянет солнце. Ночью небо может очиститься, высыплют звезды. В хвосте созвездия Малой Медведицы загорится Полярная звезда. А как мы обрадуемся солнцу утром! А питаться можно и сырыми утками.
— Согласен, — говорю я. — Чтобы не зайти еще дальше от дома, будем ждать здесь солнца или звезд.
Профессор не слышит меня. Он стоит и неподвижно смотрит в воду. Сейчас он удивительно похож на маленькую большеголовую птичку — зимородка. Направив острый клюв вниз, зимородок так же вот глубокомысленно уставится в воду и молчит.
Вдруг встрепенулся.
— Эврика! — говорит профессор, ударяя себя ладонью по лбу. — Нашел! Только это будет ваше дело — спасти нас от смерти. Если бы мы были в горах, то должен был бы вас вывести я. Ископаемые богатства — моя специальность — дали бы мне руководящую нить. Человек должен уметь использовать свою специальность во всех случаях жизни. Во всех затруднениях. Используйте здесь вашу — и мы спасены.
— Интересная лекция, — говорю я довольно грубо. — Откровенно говоря, я охотнее послушал бы ее на сухом берегу, у костерка, за кружкой горячего чаю. Что вы имеете в виду, какая моя специальность?
— Птицы, — просто отвечает профессор.
— Птицы?
Как нам могут помочь птицы? Чтó он хочет сказать?..
А впрочем… это же так ясно!
— Потрясающая идея! — говорю я весело. — Теперь слушайте мою лекцию. Только на ходу: я поведу вас на юг, прямо к дому.
Я присмотрелся к пролетающим над нами стаям, выбрал направление и пошел вперед. На ходу я с важным видом, профессорским голосом излагал Виктору Степановичу всем известные истины: что осенью многие виды птиц собираются в стаи; что стаи перелетных птиц тянут осенью с мест гнездовий на зимовки — с севера на юг.
Высоко над нами с гоготом пролетали табуны диких гусей, большие стада уток. Раз даже вдали медленно проплыл серый треугольник журавлей. Нам уже не хотелось стрелять птиц, мы благодарными глазами следили за их полетом.
Четыре часа мы без отдыха шлепали по воде. Солнце не показывалось, и нигде не было видно никаких признаков близкого берега.
Последние часа полтора мы с Виктором Степановичем не обменялись ни словом.
Есть в дневном и вечернем полете некоторых птиц разница.
Сокола и ворóны, замечал я не раз, почему-то мелко-мелко семенят крыльями на вечерней и утренней заре.
Перелетный сокол сапсан пролетел невдалеке от нас. И я видел, что он летит по-вечернему.
По каким-то своим признакам и Виктор Степанович узнал, что приближается ночь. Он остановился и хмуро сказал:
— Скоро начнет темнеть. Я отказываюсь идти дальше.
— Сил нет?
— Не сил, а веры. Ваши птицы надули. Сейчас скажу, где наша ошибка.
Он раскурил папиросу и продолжал:
— Конечно, общее направление перелета многих птиц — с севера на юг. Но вам отлично известно, что стаи летят не по прямой. Часто делают углы, зигзаги, повороты. И над этим громадным озером они могут лететь по разным направлениям. Так оно и есть на самом деле. Утки, казарки кормятся здесь. Я давно слежу, прямо мы идем или нет. И, по-моему, мы кружим. По-моему, мы теперь дальше от берега, чем были час назад.
Сказать правду, и мне в голову не раз приходила эта страшная мысль. Все-таки я пробовал защищаться.
— Журавлям нечем кормиться здесь, они ни за что не опустятся в воду. Они идут здесь напроход — прямо с севера на юг.
— А почему до сих пор не видно даже стогов на берегу?
На этот вопрос я не мог ответить. Если бы мы действительно шли прямо на юг, то уже давно должны были очутиться на берегу.
Я с отчаянием посмотрел вокруг.
Вода и камыш, камыш и вода. Табуны уток снуют над камышом по всем направлениям. И еще стайка каких-то птиц, часто-часто махая крыльями, летит прямо на нас. И никак я не пойму, что же это за птицы такие?
Они близко. Я снимаю ружье с плеча. Рука и глаз делают свое дело. Но на этот раз им помогает и разум: я тщательно выцеливаю, рассчитав расстояние до птиц и быстроту их полета.
Смертоносная струйка свинца, с огнем и громом вылетев из ружья, пересекает их полет. Одна из птиц растрепанным комочком падает в воду.
Я поднимаю ее и показываю Виктору Степановичу.
— Это кукша, — говорит профессор. — Зачем вы ее загубили, зверь-человек?
Он прав. Так называется эта рыхлая птичка ростом с дрозда, вся в кофейном и ржавом пере и с хохолком.
Но я говорю:
— Нет, дорогой профессор, вы ошибаетесь. Это не кукша, это попугай. И хоть у нас на севере не бывает попугаев, для нас с вами это все-таки настоящий попугай.
— Вы обалдели от усталости и страха, — не совсем вежливо говорит Виктор Степанович, — у вас мысли путаются.
— Нет, профессор, не путаются. Я вам докажу это, если вы согласитесь еще немножко пройти со мной. Чуть-чуть — ровно столько, чтобы выслушать маленькую подробность о том, как была открыта Америка Христофором Колумбом.
— Чепуху вы порете, — сердито бурчит профессор. Но все же идет за мной.
— Христофор Колумб, — начинаю я новую лекцию, уверенно шагая по воде, — обманул королеву Изабеллу Испанскую. Уверил ее, что он откроет для нее Антилью — легендарную страну, где золота больше, чем грязи. Королева ему поверила. А он сам не знал, куда плывет.
Он завел корабли в неведомую часть океана. Замучил экипаж.
Матросы начали бунтовать. Колумб вышел на палубу, чтобы отдать приказ повернуть назад в Испанию.
Вдруг он увидел стайку птиц, летящих мимо корабля.
Это были попугаи.
Колумб сразу переменил свое решение и велел держать курс по направлению полета стайки.
Через час дозорный крикнул с вышки:
— Земля!
И все увидели берег. Это и была Америка.
— Вполне понятно, — сердито говорит Виктор Степанович. — Попугай — настоящая лесная птица. В океане ей делать нечего. Стая попугаев, занесенная в море, должна была лететь к суше, это всякий знает.
— И наша маленькая лесная ворона — кукша, — говорю я, — совершенно сухопутная птица. В большом озере, в ласковом Сарыкуле, ей делать решительно нечего. Стайка просто пересекала какой-нибудь заливчик. Кукши летели к берегу. В этом вы можете убедиться сами, если внимательно посмотрите вперед, в том направлении, куда летела стайка и куда мы с вами теперь шагаем.
Профессор посмотрел и вдруг полным голосом затянул:
Так слава моряку-у
Колумбу Христофору:
Открыл Америку-у
Как раз, выходит, впору!
Впереди за камышами в быстро надвигающихся сумерках показались темные купола стогов.
Сказать правду, неохота мне было лезть под землю. Я с тоской глянул кругом.
Полдневное солнце стоит над степью. Ковыль до земли клонит свои пушистые султаны. И под синим-синим куполом, борясь с ветром, летят три медленные стрелы: три длиннохвостые сороки. Эх, хорошо!
— Виктор Степаныч, — говорю я своему спутнику, — и куда вы меня тащите? Птиц я люблю и зверей. Когда их нет кругом, мне скука смертная, гроб.
— Ну-с, — весело отвечает профессор, — покажу вам там такое зверье, какое вам и не снилось. Нечего трусить! Идем!
Впереди перед нами двое рабочих поднимали короткие толстые бревна и опускали их в небольшую яму. Кругом степь, как всюду под Челябинском, — вперемежку с колкáми: березовыми рощицами.
— Одну минуту, — обратился Виктор Степанович к рабочим. — Дайте спуститься.
И ногами вперед полез в черную яму. Его пестрая рябчикового цвета кепка исчезла под землей. Рабочие вопросительно смотрели на меня.
Медлить было неловко: могли подумать, что я в самом деле со страху.
Я стал на четвереньки задом к яме, нащупал ногой деревянную перекладину и стал осторожно спускаться вниз.
Яма оказалась как труба. Шатучие перекладины висячей лесенки вздрагивали и качались надо мной. Я лез и думал:
«А ну, сорвусь? Сколько времени лететь вниз? Может, тут до самого центра Земли дыра».
Но под ногами уже твердое — грунт. Площадочка. На ней в беспорядке — стоймя и лежа — короткие толстые бревна.
Глаза уже привыкли к полутьме. И вижу: в углу опять дыра и лесенка. Голос Виктора Степановича оттуда, из черноты, говорит:
— Это называется «дудка». Сейчас колено — и опять дудка. Давайте проворней.
— Дудки! — говорю я сердито. — Обезьяна я вам, что ли, карабкаться по таким лестницам? Лезем назад, вверх, и ведите меня к лифту.
Но тут сверху кричит рабочий:
— Спускать, что ли?
— Стой, стой! — кричу я поспешно. — Мы еще тут, обождите.
Быстро запихиваю себя в дыру, спускаюсь, спускаюсь — и вот, наконец, грунт.
Оказывается: черный коридор, низкий, узкий. Горит в потолке электрическая лампочка, дальше еще и еще.
— Штрек, — объясняет Виктор Степанович. — Мы в верхней, уже до конца выработанной лаве.
Глухо, как в бочке, отдают черные стены его слова и топот наших сапог по каменному полу. Нора и нора. Сбоку в стене отнорок — куда-то вниз.
— Сюда, — говорит Виктор Степанович.
По узкой, сырой, скользкой норе сползаем вниз на собственных «салазках». Уклон большой. Тьма кромешная. Снизу доносятся глухие удары, все нарастающий гул.
Вдруг мне так захотелось выпрямиться! Приподнялся на руках — и бац головой о камень!
Тоска охватила меня. Отталкивался, полулежа, руками, скользил куда-то дальше и дальше вниз. Но уже не верил, что выберусь: внизу грохочущая тьма, как бездна.
Не знал уж, минуты ползем или часы. Наконец под ногами забрезжил свет.
Вслед за Виктором Степановичем я вывалился из норы в какую-то небольшую глухую комнатенку, или, просто сказать, расширение норы.
Под низким — рукой достать — потолком горит единственная лампочка, в стене сбоку — ниша: забой. В забое лежит на спине чумазый человек, равномерно бьет обушком[34] над собой в потолок. Время от времени куски черного угля падают к его вытянутым ногам.
Другой рабочий стоит в углу «комнаты», сгребает лопатой уголь, сталкивает его вниз: там продолжение норы. На нас никакого внимания.
Снизу — грохот и тьма.
«Куда же мы дальше?» — думаю я.
— Такое вот расширение, — поучительно говорит Виктор Степанович, — называется печью. Шахта не вся еще механизирована. Это один из забоев, где уголь добывается простой мускульной силой. Отсюда начинается конвейер для спуска угля к вагонеткам. Дальше мы по нему полезем.
Человек с лопатой предупреждает:
— Гляди, за провода не задень. Вдарит.
— А где они? Сверху, с боков?
— А разно…
Веселое дело! Того и гляди, хватит током в руку или в голову.
Мы опять в забое. Чувствую себя еще хуже: выпрямиться по-прежнему нельзя, а тут еще пол под тобой ерзает, качается. Это желобья конвейера, железные такие корыта, заходящие одно на другое. Желобья не сильно, но беспрерывно движутся: взад-вперед, взад-вперед. Угольный щебень стряхивается с одного желоба на другой, быстро ползет под уклон.
И еще эти провода. Где они? Не видно их в полутьме.
Перебираюсь с желоба на желоб. Это как беспрерывная цепь санок с горы донизу. С санок на санки — все ниже и ниже — да так, что спины не выпрямить и локтя не отставить: провода ведь.
Вдруг внизу — издалека — голос Виктора Степановича:
— Осторожно, смотрите! Самое опасное место.
И сейчас же стукаюсь лбом обо что-то деревянное. Кусочек угля падает мне на живот.
Бессознательно хватаю этот кусочек и зачем-то пихаю в карман.
Но провода-то где же, провода?
Светлее. Видны бревенчатые рамы — крепи, подпирающие потолок. Как ребра на скелете змеи. Несколько обломков торчат с потолка. Об один из них я и стукнулся лбом.
А проводов все не видно.
Да черт с ними: не убьет же током.
Ну, вот и следующая печь. Встаю на ноги рядом с Виктором Степановичем.
Тут же двое рабочих, и Виктор Степанович озабоченно им говорит:
— Да там же у вас шесть крепей проломилось. Немедленно дайте знать.
Один из рабочих молча поворачивается и, согнувшись, исчезает в норе.
Я достаю из кармана кусок угля, упавший на меня в том месте, где надломлены крепи. Так вот откуда мне грозила опасность! Если бы от толчка головой лопнула крепь, не этот жалкий кусочек угля, а тысячи, тысячи тонн земли сплюснули бы меня с такой же легкостью, как гора, рухнувшая на таракана.
Виктор Степанович бесцеремонно выхватывает уголь из моих рук.
— Это вы откуда взяли? Смотрите, это же водоросль, настоящая ископаемая водоросль!
И правда: на тусклой поверхности угля виден отпечаток растения: стебелек, листья по бокам.
И в увлечении Виктор Степанович переносится за миллионы лет назад — в юрский период истории земли. И бородатый забойщик, опустив обушок, с удивлением слушает страстный рассказ профессора.
Мгновенно, как в кино, слетает прочь потолок над нашими головами: толща в десятки метров угля, горных пород, почвы.
Вдали, на западе, встает каменная стена Урала. Кругом вырастает лес невиданных деревьев. Вот хвощ — колено в колено — толщиной в несколько обхватов, высотой в многоэтажный дом. Вот папоротник, как пальма, веером в высоте раскинул свои кудрявые, пышные листья.
А сами мы погружаемся на дно озера. Водоросли кругом — точь-в-точь такие, как та, что отпечаталась на моем кусочке угля.
Водоросли растут и умирают, на их месте вырастают новые и в свой срок умирают, падают на дно, истлевают. И превращаются в ил.
Ила все больше и больше. Он доходит нам до колен, до груди, до плеч и покрывает с головой.
Тысячелетиями метр за метром растет на дне озера толща сгнивающих водорослей — ил.
А с севера медленно-медленно на нас надвигается море. В сотни ли тысяч лет, в миллионы ли, но оно прокатывается над нашими головами, и на западе берег его — Урал.
Гигантские хищные ящеры плавают в этом страшном море и зубастые акулы. Трупы их падают на дно, тела истлевают в илу.
Всей страшной тяжестью своей море давит на дно, прессует ил.
Но море не вечно. Море отходит и сохнет.
Миллионы лет.
И вот над нашими головами выходит наружу ил. Равнодушный ветер заносит его песком. Урал, разрушаясь, заливает его своими каменными отбросами.
Миллионы лет. Суша кругом.
И над нашими головами вырастает другая трава, другой лес — все больше и больше похожий на наш теперешний. Бродят звероподобные люди. Бродят клыкастые мамонты, мохнатые носороги.
Проносится каменный век, век бронзовый и железный. Но десятки тысяч лет еще люди не знают, что здесь в глубине, под ногами у них.
Не подозревают, что там давно готовы залежи веками спрессованных сухих и твердых трупов древних растений. В чудесной лаборатории земли и времени произошла эта переработка когда-то живых тел в сухое и твердое топливо, в руках человека — богатейший источник огня и жизни.
И вот мы стоим в шахте, вырытой машинами, и держим в руке кусочек каменного угля — почерневшего, окаменевшего в веках ила, — случайно сохранивший на себе отпечаток водоросли, росшей миллионы лет назад в страшных водах юрского озера.
— А если выпадет счастье, — заканчивает Виктор Степанович, — можно найти и зубы акулы: бывает, попадаются они здесь, в буром челябинском угле… Ну, пошли дальше.
Забойщик поднимает свой обушок, а мы ныряем в грохочущую нору.
Долго спускаемся, и мне уже кажется — не на конвейере, а на «машине времени», и не в глубь земли, а темную толщу тысячелетий. И когда впереди меня расширилась нора, стало светлей — я увидал перед собой странное чудовище: блеснула длинная зубастая голова пилы-рыбы, а за ней тело, только не рыбье тело: холодный плоский панцирь большой черепахи.
Виктор Степанович стал на него обеими ногами, деловито пояснил:
— Это тяжелая врубовая машина. Действует электричеством или сжатым воздухом. Вот этими самыми зубьями она врубается в породу, в уголь.
Он показал на узкую голову пилы-рыбы, приставленную сбоку к черепахе.
— У нее режущие зубы укреплены на бесконечной цепи, а цепь надета на шестерни, как у велосипеда. Стальные зубы, врезаясь в уголь, тащат за собой всю машину.
Виктор Степанович соскочил с панциря железной черепахи и любовно похлопал ее по спине.
— Я особенно люблю это животное. И не только потому, что оно заменяет десятки рабочих с обушками, а потому, главное, что оно спасает этих рабочих от большого риска. Видели, как лежат шахтеры в забоях? Того и гляди, подрубленный уголь всей массой рухнет на них и погребет под собой. Врубовая машина, въедаясь в стену, идет впереди человека. Она принимает удар на себя. Это хорошее животное.
Мы отправились дальше и скоро попали на поперечный штрек. Сюда конвейер ссыпает свой уголь. Куча черной блестящей щебенки растет на глазах.
Виктор Степанович остановился. Я хочу пройти дальше, но он схватывает меня за рукав, тянет назад. И вдруг вижу: слева из темноты по поперечному штреку лезет мимо меня железная морда с открытой беззубой пастью.
Она скользит вверх по куче угольного щебня, с нее вниз. Остановилась, перевернулась — и вдруг с лязгом бросается на кучу, опрокидывает ее в себя, в свою широко разинутую пасть.
И, срезав кучу, с грохотом тащится назад, мимо меня.
— Скрепер, — говорит Виктор Степанович. — По-английски — скребок. Спереди и сзади у него прикреплены стальные канаты. Приводится в движение электрической лебедкой. Тащит угля сразу на целую вагонетку. Теперь проходите скорей, пока он не вернулся за новой порцией.
Мы продолжаем спускаться.
И вот, наконец, выходим в просторный квершлаг. Это — горизонтальная выработка, проведенная по пустой породе «вкрест» простирания пласта от рудничного двора, где подъемная машина.
Это — уже не слепая нора, по которой мы лезли, и не коридор. Это — подземная улица.
По одну сторону ее тянутся рельсы, железная дорога.
По другую — место для пешеходов, тротуар.
Правда, он не залит асфальтом и не мощен мостками. Три-четыре человека могут идти по нему рядом.
Электрические бледные лампочки крошечными уличными фонарями уходят вдаль, может быть на полкилометра, может быть на километр. И черный потолок над ними навис низко — всего каких-нибудь три метра от «земли», и кажется ночной тьмой, навалившейся на улицу.
Здесь много людей. Каталя возятся над опрокинутой вагонеткой. Проходит бригада забойщиков. Они похожи на рыбаков, на них поблескивает непромокаемая одежда, резиновые сапоги, круглополые кожаные зюйдвестки. У каждого в руке шахтерская лампочка-фонарик.
Проходит инженер с двумя рабочими, проходят работницы с лопатами. Они пересмеиваются, и одна из них весело и бойко затягивает песню.
Мы идем все дальше и дальше по квершлагу, встречаем все новых людей. И глядя на прохожих, то веселых, то озабоченных, я совсем забываю, что над нами добрых семьдесят метров тяжелой земли. Мне начинает казаться, что я в каком-то фантастическом городе, где вечная тьма и слепые стены домов по краям улиц. И меня безмерно удивляет, что люди тут такие же, как везде.
Они спокойно делают свое дело. И совсем, кажется, не думают о солнечном свете, о просторе полей, о высоте поднебесья.
Но еще больше я удивлен тем, что сам уже не страдаю от этой тьмы, чуть раздвинутой крошечными фонариками, от замогильной сырости.
Мы идем по ночной улице — и вот начинается дождь. Он льет перед нами с низких-низких черных небес, и мы входим под него, как под душ. Крупные капли беспрестанно барабанят по нашим кепкам, блестят лужи под ногами, в лужах отражаются огоньки.
— Вечный дождь тут, — говорит Виктор Степанович. — Пусть там, наверху, светит солнце или пусть вьюга, сорокоградусный мороз, все замерзло — тут льет дождь. Подпочвенные воды сочатся. Вообра…
Вдруг мгновенно потухли все лампочки-фонари. Мгновенно настала тьма.
В жизни своей никогда я не испытывал такой тьмы. Не может на земле быть такая тьма. В ней сразу утонули все звуки, вся жизнь, весь мир.
Что это: катастрофа, конец, смерть? Мы заживо погребены?
Я открыл глаза.
Свет. Фонарики горят, поблескивают лужи, капают капли, грохочет железо. Навстречу нам с обушками на плечах идут спокойные забойщики. И Виктор Степанович говорит, как будто продолжая начатый разговор:
— …дается световой сигнал. Смена рабочих.
Неужели тьма длилась одно мгновение? Неужели всего один миг?
Мне кажется — прошла жизнь.
Квершлаг перешел в коренной штрек[35], начались забои.
— Как вам нравится эта змея? — спрашивает Виктор Степанович.
По полу, по лужам ползает, изгибаясь и подпрыгивая, бесконечно длинная серая змея — резиновый шланг.
Толстую железную голову ее держит за уши забойщик.
В яростной злобе железная голова змеи с молниеносной быстротой выбрасывает, прячет и опять выбрасывает прямое стальное жало: «гвоздит» им в черную стену. Брызгами летит из-под него уголь.
— Отбойный молоток. Действует сжатым воздухом. Резиновый шланг — воздухопровод к нему.
— Все это очень интересно, — говорю я. — Но ведь вы обещали показать мне и живых зверей?
— Покажу, покажу, все покажу. Да вот они и сами.
Он показал вперед по штреку.
Оттуда приближался маленький поезд. Впереди шла лошадь, таща за собой пять вагонеток, полных угля. За ней еще лошадь с вагонетками и еще. На передних вагонетках лежали коногоны.
Лошади шли медленной поступью, низко-низко опустив голову. Трудно было сказать, какой они масти: угольная пыль превратила рыжий цвет в бурый, серый — в черный, белый — в грязно-серый.
Когда они приблизились к нам, я хотел отвернуться.
Я знал, что в шахтах, годами без солнца, лошади слепнут, и не хотел глядеть в ужасные немые глаза этих животных.
Но первая из лошадей встряхнула головой и глянула на меня.
— Зрячая! — удивился я.
— Ну да, — сказал Виктор Степанович. — У нас они не теряют зрения, потому что работают в три смены, по восемь часов. Остальные шестнадцать они проводят наверху, на «дневной поверхности». Вообще лошадь в шахте — это пережиток старины. Мы всюду сейчас, как в Губахе и в Кизиле, вводим под землей электровозы.
— Смотрите, — сказал я. — Как та вот, гривастая, идет: видно, еле тянет.
— Это Манька-то? — встрепенулся коногон и повернулся к нам лицом. — Она нарочно надувается. Хитрющая зверюга! Попробуй ей лишнюю вагонетку прицепи. Полагается пять, она знает. Повернет голову, смотрит и считает. Как начнешь прицеплять шестую, сейчас зауросит, головой замотает, копытами бьет. Она счет знает, право слово, знает. В обиду себя не даст, вре-ешь!
Поезд прошел, и мы направились дальше.
— Вот еще тут по вашей части, — сказал Виктор Степанович.
На стене, немного выше моих колен, висела клетка с канарейкой.
Другая клетка стояла на полу. В ней копошились две розовохвостые белые мыши. Рядом горела на земле шахтерская лампа.
— Свинство! — рассердился я. — Что это еще здесь за любители канареек и белых мышей? За что лишили животных солнечного тепла и света? Да еще и повесили так низко.
— Вы ошибаетесь, — возразил Виктор Степанович. — Канарейка и мыши здесь на государственной службе. О, самая ответственная, самая тонкая и опасная служба! — продолжал он, поймав мой недоуменный взгляд.
— Дело в том, что здешние бурые угли опасны самовозгоранием. Никакого эффекта, никаких громоподобных взрывов от неосторожно зажженной спички, как в тех шахтах, где скопляется гремучий газ. Но это не менее страшная вещь. При самовозгорании уголь выделяет смертоносные газы: окись углерода, углекислоту, метан. Первым делом — окись углерода, угар.
Это ужасный и самый коварный газ, газ-невидимка: без запаха, без вкуса, без цвета. Как его обнаружить? А обнаружить надо сразу же, а то будет поздно: он задушит шахтеров, вспыхнет пожар.
Из всех животных канарейка оказалась наиболее чувствительной к окиси углерода.
Едва в воздух начинает проникать этот газ, канарейка дает знать об опасности поднятием лапок вверх. Попросту сказать — дохнет.
За ней неотступно следят. Только она упадет, сейчас бьют тревогу.
Окись углерода течет на небольшой высоте: так от колен до пояса. Поэтому и клетка с канарейкой висит так низко.
А еще ниже, у самого пола, идет тяжелый углекислый газ. И вот подите ж: кошка малочувствительна к нему, а мыши чуют сразу. Начинают метаться и дохнут. И лампа, поставленная на пол, тухнет.
Ну, налюбовались? Идем дальше.
Но я не сразу оторвал глаза от этой нахохленной грязно-желтой птички, от невеселых белых мышат.
Эти живые инструменты человеческой хитрой техники поразили меня больше всех виденных в шахте машин.
Виктор Степанович показал мне еще машинную камеру. Там у электрической лебедки сидит женщина — молодая работница. Ежеминутно звонит телефон, она слушает. И сама в телефон дает распоряжения по лавам.
Были мы и в приемном покое. За толстой, плотной дверью небольшая чистая комната. Дощатый пол. Тепло и сухо. Койка у стены, носилки. В углу лекпом — тоже молодая женщина.
Удивляюсь я подземным работницам. Мысль о том, что у них над головами каменная кровля в миллионы тонн весом нисколько их не беспокоит. Они работают спокойно, удивительно спокойно. И ни одна из них не запачкает в угле светлых волос или лица.
Побывали мы и в подземной столовой. Это большое помещение, целый зал. Посредине длинные деревянные столы. Груды хлеба на тарелках.
— Ну вот, — говорит Виктор Степанович, — теперь нам осталось побывать только в нижней лаве. Там самые трудные и опасные забои: сколько раз уж начинался пожар. Пошли!
Я иду за ним по столовой. И вдруг два, три, четыре быстрых зверька выкатываются из темного угла, прошмыгнули по нашим ногам.
— Чертовы крысы! — ругается Виктор Степанович. — И здесь от них нет спасенья.
А я обрадовался им, как родным: вот, наконец, первый зверек, сам, по своей воле, забравшийся сюда. Канарейку, белых мышей в клетках притащил человек, покорных лошадей спустил сюда человек. А эти сами. Они ничего не боятся, и куда проникает человек, проникают за ним и крысы.
— Полноте вы с вашими крысами, — говорит Виктор Степанович. — Гляньте-ка лучше, кто идет нам навстречу.
Мы идем по штреку гуськом: обочина для пешеходов тут очень узка. Рядом грохочет конвейер.
Поднимаю глаза и вижу: навстречу идет собака.
Собака на полторы сотни метров под землей, — что за нелепость. Уж не кажется ли мне?
Да нет, правильно — собака. Довольно крупный пес, дворняга и, видимо, с примесью английского сеттера. Масти невообразимой: как мокрица. Идет с деловым видом, не смотрит по сторонам.
Я останавливаюсь: нам не разойтись на узкой обочине для пешеходов, или псу или мне надо стать на конвейер.
Пес предупреждает меня. Он шагает на движущиеся желобья, осторожно укрепляется на них всеми четырьмя лапами и трясется на месте, пока мы проходим мимо. Потом опять вылезает на «тротуар» и шагает дальше.
От удивленья я все стою на месте и гляжу ему вслед.
— Это что же такое?
— Это, — отвечает Виктор Степанович, — это собака. А вы думали — крыса? А если хотите, так даже не собака, а бригадир Джек. Идемте за ним.
Джек сворачивает в боковой ход, осторожно переступает через подпрыгивающие на земле шланги-змеи.
Мы за ним.
— Здорóво, здорóво, товарищ командир! — весело здоровается с собакой молодой забойщик. — Так что все в порядке и прогульщиков нет.
Джек снисходительно помахивает хвостом. Он внимательно поглядывает на каждого из рабочих. Потом три раза оборачивается вокруг себя и ложится.
Я накинулся с вопросами: откуда взялся этот пес? Как попал сюда? Давно ли здесь? Кто его обучил? Где хозяин?
И молодой забойщик рассказал нам историю про бригадира Джека.
Года три назад работал в этой шахте один старый забойщик. Его сделали бригадиром над двумя бригадами.
У него был пес, этот вот самый Джек. Ходил с ним на охоту в часы отдыха.
Старик и под землю в помощники стал брать его с собой.
Только один молодой парень невзлюбил собаку и решил ее убить.
Он взял с собой под землю кусок вареного мяса. И когда бригадир ушел в другой забой, парень стал звать пса, манить за собой. Хотел стукнуть его обушком по голове и завалить углем. Потом позвать хозяина и сказать, что собаку убил неожиданно обвалившийся уголь.
А Джек присел вдруг, поднял морду кверху и заскулил. Сидит и воет, как над покойником.
Парень зовет его, мясо сует. Джек не идет. Прибежал бригадир.
Он сразу понял, в чем дело.
Поставил свою лампочку на пол. Огонь сейчас же потух.
— Смирно! — закричал бригадир. — Слушай меня — и спокойно.
Забойщики почувствовали, что дело серьезно, и замолкли.
— Видали? — продолжал старик. — Лампа потухла. Джек воет, потому что пошел газ. Газ всех задушит насмерть, если не будете меня слушать. Бери инструмент — и за мной! Джек не выдаст.
Пес уже пошел вправо по штреку — в другую сторону от квершлага и рудничного двора. Бригадир побежал за ним. Забойщики колебались одно мгновенье: всем хотелось бежать прямо к рудничному двору, к подъемной машине: скорей умчаться наверх от смертоносного газа.
Но бригадиру подчинялись. Все бросились за ним. Все, кроме одного: того парня, что взялся пристукнуть Джека. Этот побежал в противоположную сторону — прямо к лифту.
Боковым и параллельным штреком Джек вывел бригаду к лифту. Дали сигнал тревоги. Благополучно поднялись наверх, на дневную поверхность, все, кто был в шахте.
А тот парень погиб.
Дело объяснилось просто. Джек инстинктом нашел правильное направление: от газа можно успеть спастись, только идя против тока воздуха.
В шахте работают вентиляторы. Они гонят по штрекам струю воздуха в определенном направлении. Вытягивают воздух наверх.
Все, бежавшие за Джеком, выскочили из струи газа. Парень, побежавший в обратную сторону, двигался по направлению течения газа — и задохся.
Джек стал общим любимцем. Хозяин-бригадир давно перевелся из этой шахты в другую. А Джек остался.
— Хороший человек собака, — любовно закончил забойщик свой рассказ. — Сурьезный.
Виктор Степанович вынул часы.
— Ну-с, нам пора, иначе сегодня не попадем на охоту.
— Да подождите, — отмахиваюсь я. — Надо же как следует поглядеть на это чудо.
Виктор Степанович рассмеялся.
— Ага, задело за живое! Даже охотой не сманить стало из-под земли. Значит, не так-то уж скучно здесь?
— Да подождите вы, — отмахиваюсь я.
— Пошли, пошли! — торопит Виктор Степанович. — На самом деле пропустим зорьку.
А я и забыл, что там, на земле, горит солнце, что время близится к вечеру.
Виктор Степанович повел меня квершлагом прямо к рудничному двору, к «шахтному вокзалу».
К лифту с лязгом и грохотом подходил конный поезд. Коногон соскочил с передней вагонетки. Перед самым лифтом ловко скинул крюк сбруи с кольца на передней стенке вагонетки.
Лошадь без команды свернула в проход между лифтом и стеной.
Раскатившиеся вагонетки с углем по рельсам въехали в клеть, вытолкнули стоявшие там две порожние вагонетки — и остановились.
Дежурная у лифта работница задвинула дверцу клетки и дала два звонка на эстакаду, наверх.
Клеть дрогнула, покачнулась и плавно пошла вверх, в темную дыру.
Дежурная сняла трубку телефона.
— Эстакада? Примите уголь, спустите клеть для подъема двух товарищей. Да-да. Живей давай!
Прошло несколько минут, пока вернулась клеть. Лязгнула дверца.
Мы вошли в клеть.
Дежурная дала пять звонков подряд и через короткий промежуток еще три.
Пол закачался у меня под ногами. Точно кто-то схватил меня за пятки и начал тихонько поднимать от земли.
Конечно, мне не раз приходилось в городах подниматься в лифте на верхние этажи. Там мгновенная тьма сменяется светом, мелькают этажи, но тут другое.
Поскрипывают тросы — стальные канаты. Клеть качается и трещит. Стен не видно, не видно лица соседа, не видно, с какой быстротой поднимаемся. Да и поднимаемся ли вообще? Может быть, давно неподвижно висим в темном колодце над пропастью.
И только растет, все усиливается странный, густой певучий звук.
Что это? Звук не похож на грохот железных шин, не похож ни на один из глухих шумов там, внизу.
Точно кто-то поет, нечеловечески огромная глотка.
Светает. Все стало видно. Вот чьи-то ноги на уровне моих глаз. Пояс. Лицо.
А непонятный звук все гремит, как песня, как гимн.
Стоп! Мы вышли из клети. Мы под крышей. Выходим в степь.
Какая масса света! А этот звук, — я не узнал его. Ведь это же ветер! Как чудно он поет!
Шагаешь по веселой траве — и не веришь, что там, на сотню метров под ногами, — улицы, железные дороги, гремят машины, работают люди. Что я шагаю высоко над их головами.
Мы возвращались на автомобиле с охоты.
Дорога лежала через степь, ровная и прямая, как поваленный телеграфный столб.
Быстро темнело. Но мы уже отмахали километров пятьдесят, до города оставалось пустяки, каких-нибудь полчаса езды. Шофер Петя Носик все прибавлял ходу.
Виктор Степанович ерзал на сиденье, что-то искал в своих бесконечных карманах. Потом сполз вниз, стал перебирать убитую дичь — нашу добычу.
— Что вы ищете?
— Портсигара моего не видали?
— Видел, когда вы брали из него папиросу, на привале. Помните, за канавой сидели, курили, перед тем как сесть в автомобиль?
— Да-да-да!.. Верно. Значит, там я его и оставил. Надо вернуться.
— Полноте! Папиросы у меня есть, хватит до дому. Шут с ним, с портсигаром: он же у вас грошовый.
— Нет, нет, непременно вернемся, он мне до зарезу нужен.
При этом у профессора был ужасно растерянный вид. Волосы на голове взлохматились, даже всегда аккуратная козлиная бородка как-то смешно растопырилась. Он продолжал похлопывать себя по бокам, по бедрам, по груди — всюду, где у него были карманы. Раз пять перекладывал с места на место свою кепку рябчикового цвета: нет ли под ней портсигара?
— Говорю же: хватит у меня папирос. Нате, закуривайте.
Виктор Степанович закурил, но сказал настойчиво:
— Петя, дорогой, давай поворачивай, поворачивай!
— Ну ты! Не знал, что вы такой скопидом: паршивой деревяшки жаль.
— Да ведь в ней — пропуск.
— Что?
— Пропуск свой я в портсигар засунул. Завтра мне на завод идти, в лабораторию, а меня не пустят.
Я расхохотался.
— Ну, знаете, вы точь-в-точь как один мой очень юный и беспокойный сосед в поезде. У меня нижняя полка была, у него — верхняя. Вот ночью просыпаюсь от крика и стонов. Он стоит на полу, на своем пальто почему-то, и плачет.
— Вы что? — спрашиваю.
— Пальто упало! — отвечает, хныкая.
— Эка, подумаешь, важность — упало. Ну, поднимите, почистите ваше пальто, всего и дела.
— Да… А в пальто я лежал.
Мой анекдот не рассмешил Виктора Степановича: профессор слишком был озабочен.
Петя Носик молча заворотил машину, дал скорость и включил свет.
Сразу утонула в темноте степь. Черная ночь придвинулась к целлулоидным боковым окошечкам автомобиля. Но впереди, в ярком свете фар, открылась волшебная картина: там ночь была цветная.
Первый раз в жизни я мчался по дикой уральской степи ночью. И совсем по-новому открылась мне эта — казалось, такая знакомая — степь.
Широкая дорога убегала куда-то под ноги, вращалась, как бесконечная лента конвейера. Белого, серого, бурого, желтого цвета.
Придорожная полынь казалась лесом, каждый кустик травы — деревом.
Маленький лес этот точно откуда-то издалека бежал к нам навстречу, но вдруг исчезал, так и не добежав.
Деревья казались гигантскими. Вершинами они уперлись в черное небо. Яркая желто-зеленая листва их блестела, как стекло.
Виктор Степанович все шарил по своим карманам и что-то озабоченно бормотал себе под нос.
— Да посмотрите, какие чудеса впереди! Бросьте думать о портсигаре, найдем.
— Найдешь его…
В эту минуту впереди из-под колес веером брызнули большие белые хлопья и исчезли справа и слева.
Из темноты раздался резкий лающий голос белых куропаток.
Тут даже Виктор Степанович не выдержал.
— Ишь ругаются! Слышите, кричат: «Будь ты проклят, будь ты проклят, будь ты проклят: напугал, напугал, напугал!» Это они тебя, Петя.
Петя рассмеялся. Скороговоркой произнесенные проклятия были в самом деле очень похожи на крик испуганных куропаток.
— Носик, наддай ходу! — попросил Виктор Степанович.
— Гляньте! — закричал вдруг Петя.
Впереди прыгал на дороге ушастый зайчишка. Ослепленный неожиданным светом, он смешно и неуклюже подпрыгивал на одном месте, точно у него спустились штанишки и мешают бежать.
Петя Носик направил машину прямо на него.
Перепуганный заяц скакнул влево, но сейчас же повернулся и запрыгал назад.
Добежал до канавы и опять, чего-то испугавшись, отскочил на середину широкой дороги.
Петя, ловко играя баранкой руля, гонялся за зайцем из стороны в сторону.
«Жжип!» — машина чуть-чуть было не задела его колесом.
Но заяц сделал отчаянный, какой-то нелепый прыжок боком — и сразу пропал в темноте.
Петя Носик хохотал.
Виктор Степанович бормотал себе под нос:
— Тоже ночной гуляка! И чего их носит ночью на дорогу?
Километров тридцать мы проехали очень быстро. Проскочили две деревеньки.
Там уже спали; даже собаки не приветствовали нас лаем.
До места нашего привала осталось недалеко.
Вдруг я увидел: впереди на дороге блеснула узкая полоска ярко-ярко-зеленого пламени, исчезла, опять зажглась.
Что-то зловещее было в этом фосфорическом огоньке. И еще страшней он стал, когда вдруг распался на два круглых кружка, два пристальных фонарика-глаза.
— Зверь! — крикнул я.
Но его уже заметили Петя и Виктор Степанович. Петя разом схватился за рычаг: прибавить скорости. Виктор Степанович выхватил ружье из чехла.
Да, это был зверь, и недобрый зверь. Мы увидели его всего, когда он повернулся к нам боком, сверкнул в последний раз зелеными глазами. Оба огонька при этом быстром его движении слились в одну полоску.
Это был матерый волк. В ярком свете фар, возвышаясь над лесом полыни, он казался настоящим чудовищем.
Темно-бурая шерсть горбом встала у него на спине и груди. Морда блеснула белым оскалом зубов. Тяжелый толстый хвост поднялся на уровень спины, и зверь точно сразу вырос вдвое.
Все это длилось одно мгновенье: волк быстро повернул и помчался от нас прямо по дороге.
Мы с Виктором Степановичем переглянулись и без слов поняли друг друга: стрелять, распахнув дверцу закрытого автомобиля, было невозможно. Вся надежда была на Петю.
Петя это и сам знал. Он только отрывисто бросил нам:
— Держись!
И мы понеслись.
Это было состязание между живыми мышцами дикого зверя и силой человеческой техники. Ставки были приблизительно равные: волк, проиграв, рисковал жизнью. Жизнью рисковали и мы: какая-нибудь яма на дороге, случайно попавший под колеса камень — и мы разбились бы вместе с машиной.
По совершенно ровной дороге мы могли развить чудовищную скорость. И еще было у нас преимущество: мы не могли устать. Горючего было достаточно.
Но и у волка был свой козырь.
Дорога была не совсем гладкой, местами попадалась щебенка, местами неровности. Волку это не мешало, а машину задерживало.
Мы с Виктором Степановичем впились пальцами в спинку переднего сиденья. Перебегали глазами с волчьего хвоста на белый круг спидометра, где черная стрелка показывала скорость нашего движения. Мы ведь были только зрителями, хотя и мчались вместе с гонщиком и рисковали вместе с ним сломать себе шею.
Все зависело от искусства Пети Носика — шофера.
Волк трусил от нас рысцой, и, казалось, небыстрой. Но это только казалось: стрелка спидометра прыгнула с цифры 20 к цифре 40, стала против нее.
Значит, мы мчались уже с быстротой сорока километров в час, — с быстротой лучших лошадей на бегах.
Волк продолжал уходить трусцой. Но расстояние между нами не уменьшалось.
— Гони! Гони! — сквозь плотно сжатые зубы страшным голосом хрипел Виктор Степанович.
Он был бледен. Петя еще наддал.
Волк и тут не перешел в галоп.
Ни разу он не обернулся. Да и не мог обернуться: так устроена его шея, позвоночный столб. Но, видно, хорошо знал, где мы: еще прибавил ходу, шел все на том же расстоянии от машины.
Машина гудела и подскакивала. Нас трясло в ней, как от лихорадки.
— И-эх! — вырвалось у Виктора Степановича.
Петя замедлил ход. Пошли ухабы.
Волк уходил от нас.
Но не прошло и минуты — дорога стала ровной, мы опять помчались с прежней скоростью.
— Жарь, жарь, жарь! — как в бреду твердил Виктор Степанович.
Расстояние между волчьим хвостом и нами стало заметно уменьшаться.
Машина подозрительно скрипела. Но Петя не сбавлял ходу.
Уже ясно можно было различить свалянную шерсть на толстом полене[36].
Виктор Степанович вдруг откинулся на сиденье.
— Брось, Носик! — сказал он совсем другим голосом. — Ясно же, не может живое тело тягаться с машиной.
Казалось, у него пропал всякий интерес к состязанию. Даже нотка сожаления к зверю зазвучала в его словах.
Я его понимал. Мне тоже жалковато было зверя. Но Петя не философствовал. Он еще прибавил скорости.
Мы с Виктором Степановичем крепче вцепились в сиденье, уперлись ногами: сейчас мы налетим на волка, будет толчок, хрустнут под колесами кости…
Волк был от нас в каких-нибудь двадцати шагах.
Вдруг Петя повернул рулевое колесо: дорога круто сворачивала в сторону. На мгновенье полоса света упала в степь. Волк мчался по ней. Мы повернули. Свет опять лег вдоль дороги. Но волка на ней уже не было.
— Ушел! — с досадой крикнул Петя.
Так — неожиданно — состязание окончилось вничью, горячий спор прервался навсегда.
Петя умерил ход и рукавом вытер пот со лба.
Все молчали.
Мы присмотрелись к местности и скоро остановили машину: мы были у того места, куда ехали.
Когда мы вылезли из автомобиля, Петя поставил машину так, чтобы свет фар освещал то место, где мы после охоты отдыхали.
Все трое тщательно осмотрели траву, канаву. Но портсигара не нашли.
Мрачный сел Виктор Степанович в автомобиль. Мы поехали.
— Однако не понимаю, — произнес профессор, — кой черт он раньше не нашелся?
— Кто? Портсигар?
— Какой портсигар? Ведь стоило ему только свернуть с дороги — и он ушел бы от нас. Значит, для него не линия дороги определяет направление бега. Значит, он прямо, все прямо бежит, как по ниточке.
— Виктор Степаныч! — вдруг перебил Петя Носик. — А откуда вы папиросу взяли?
— А? Какую папиросу? Эту? Да из кепки. Кепка на пол упала, из нее папироса и вывалилась.
— Так взгляните-ка, — наверно, и портсигар там?
Виктор Степанович схватил кепку.
— Совершенно правильно: вот же он… Я его, значит, в шапку… И пропуск тут. Вот удивительно! Зачем же мы столько времени и бензина потратили, а?
Я сказал:
— Виктор Степанович, вы — волк.
Профессор подскочил.
— Я?.. Как так волк?
— А так. Вам стоило только протянуть руку, чтобы взять пропуск. А вы всю ночь мчались за ним по степи. Вот так и волк. Пропуск был у него в кармане: стоило ему только свернуть с дороги — и он спасен.
Не могли же мы за ним прыгать на машине через канаву.
Но зверь бежит по дороге, освещенный фарами.
Бежит по ней, как по коридору. Резкие границы тьмы кажутся ему сплошными, неприступными стенами, стенами до самого неба.
Ему и невдомек, что препятствие это — мнимое, призрачное препятствие. Стоит только взять вбок…
— Понимаю! — вскричал Виктор Степанович. — Вы правы: я — волк.
Автомобиль мчал нас за город — на аэродром. Покачиваясь на мягком сиденье, мы молчали. И мне и моему спутнику первый раз в жизни предстояло подняться на воздух, — и каждый из нас был погружен в свои мысли.
Я думал: «…Мчаться по воздуху, чтобы дух захватило! Чтобы небо крутилось и земля убегала назад. Чтобы все неподвижное ожило, леса сорвались и горы сдвинулись с мест. Какое высокое наслаждение — летать! И видеть с высоты как на ладошке все, что бегает, ползает, копошится на земле… Все сразу видеть…»
Торжественное настроение охватило меня. И я, обращаясь к своему спутнику — к человеку, который сейчас разделит со мной радость первого полета над родной землей, — проникновенным голосом сказал:
— Профессор, дорогой Виктор Степанович, о чем вы думаете в эти минуты?
Профессор мотнул бородкой, поднял на меня задумчивые глаза.
— Я думаю, — сказал он медленно, — о песьей масти.
— Как? — переспросил я, ничего не поняв от неожиданности.
— О собачьей масти, — повторил Виктор Степанович. — Здесь, в Челябинской области, великолепная охота на уток и гусей. Вот я и думаю: какая собачья масть лучше всего подойдет для этой охоты? Вы как считаете? А?
— Зеленая! — буркнул я сердито. Вся торжественность минуты мигом испарилась от такого вопроса.
Профессор даже не улыбнулся.
— Зеленая, конечно, была бы идеальной, — согласился он все так же задумчиво. — «Защитный» цвет — под траву, камыши. Вот и горе, что до сих пор не вывели зеленых собак.
— Так возьмите да выкрасьте, — злился я.
— Постойте, вы серьезно мне скажите. Я думаю, бурая или кофейная. Под цвет земли. А? Как вы полагаете?
Я вздохнул: раз уж профессор всерьез задался каким-нибудь вопросом, ни о чем другом с ним не поговоришь.
— Кофейной масти мой Джим, — уныло ответил я. — А теперь я завел себе Боя в пегой рубашке: большие черные заплаты на белом да еще желтые пятна на морде и лапах. И могу вас заверить. Кофейного Джима утка издали замечает, а пегого Боя — нет.
— Ну, ну, ну! — замахал рукой профессор. — Простите, но ведь это же абсурд! Белые пятна на черном! На фоне зеленой, желтой травы и листвы, на бурой земле — всюду белый цвет самый броский. Не станете же вы на утиные засидки надевать белый балахон?
— Это другое дело.
— Нет, позвольте: почему же другое? Речь идет о наиболее незаметной окраске. Посмотрите, птицы: гуси — серые, утки — серые.
— А нырок-гоголь? Он черный с белым. А сорока-белобока?
— Что ж, исключения только подтверждают правило. Давайте рассуждать логически. Мое положение: чтобы собака не была издали заметна птице, надо, чтобы ее масть подходила под цвет окружающей обстановки. Белый и черный цвет всего заметней на фоне зелени и земли. Теперь ваши доказательства. Ну-с?
Я был приперт к стене. На основании опыта я был уверен в своей правоте, но доказательств у меня не было никаких. Почему, правда, птицы издали не замечают моего Боя?
И я очень обрадовался, что как раз тут шофер остановил машину и объявил: «Приехали!»
«Ну, теперь будет не до спора, — облегченно подумал я, — забудется».
Мы вышли из автомобиля.
Среди грязноватого от осенних дождей поля — маяк: простой деревянный барак с флагом. Невдалеке от него стоят три маленьких самолета в чехлах.
Летчик встретил нас у крыльца барака. Он еще совсем молодой, высокий, красивый. И с такими спокойно-внимательными глазами, что — скинь он форму, — я, наверно, бы принял его за врача.
— Полуянов, — отрекомендовался он, по очереди подавая нам свою громадную руку. — В первый раз летите?
И он объяснил нам правила поведения воздушных пассажиров.
Механик с рабочим возились около среднего самолета, сняли с него чехол, проверили работу мотора.
Я подошел к аппарату.
Небольшая деревянная рыбина с крыльями непрочностью своей напомнила мне змея, что клеили мы в детстве из лучины, перетягивали тонкими веревочками. Казалось, сядешь в эту легкую построечку, — она затрещит по всем швам.
На теле деревянной рыбины чернели крупные буквы:
СССР А-534.
И ближе к хвосту, помельче:
Вес конструкции 687–703 кг.
Вес в полете — 1034 кг.
«Вот именно — конструкция, — думал я, глядя на непрочную построечку воздушной машины. — На „конструкции“ и полетим».
Это был маленький двухместный открытый биплан со стосильным мотором. В теле «рыбины» между местами пилота и задним прилажено еще одно сиденье — для второго пассажира.
Подошел Полуянов с Виктором Степановичем — оба в шлемах и очках. Летчик дал мне ваты, предложил заложить в уши. Надел на меня автомобильные очки и шлем.
Вслед за Виктором Степановичем я взошел по крылу и, перекинув ноги через борт, опустился на мягкое сиденье. Механик застегнул у меня на животе широкий пояс — привязал к сиденью.
Над бортом теперь осталась только моя голова да плечи. Перед носом торчал круглый затылок Виктора Степановича в шлеме. На переднем сиденье усаживался Полуянов. Он повернул к нам свое большое улыбающееся лицо, и я услыхал сквозь шлем и вату:
— Тут у меня зеркальце, я буду вас видеть. Если вам станет нехорошо…
Он спустился на свое сиденье. Механик, стоя сбоку, взялся рукой за неподвижный пропеллер.
— Внимание!
— Есть внимание! — неторопливо отозвался голос летчика.
— Контакт!
— Есть контакт!
И механик крутнул пропеллер; мотор загудел. Сердце екнуло… Вот он, торжественный момент: сейчас самолет оторвется от земного шара — и я помчусь по воздуху.
Легкая «конструкция» поскакала по полю, потряхивая нас на каждой кочке. Побежали мимо бараки, березовая рощица.
«Вот неудача! Еще опрокинется…» — и я глянул вдоль крыла.
Там, глубоко под нами, виднелся крошечный барак и смешно торчали голыми прутиками березы облетевшей рощицы: самолет, оказывается, давно уже снялся с земли и, разворачиваясь на левое крыло, набирал высоту.
Летчик предупреждал: «Когда самолет развертывается, не смотрите в сторону опустившегося крыла: может закружиться голова».
Но я смотрел — и не мог оторвать глаз от быстро убегавшей земли. Удаляясь, земля крутилась, крутилась, в поле зрения вместо степи подворачивался широко раскинувший свои постройки город. Сладко замирало сердце. Но голова ничуть не кружилась.
Всем телом я чувствовал наклон на левую сторону. Хотелось вытянуть правую руку, выправить крен. Но ветер ревел сбоку, между мной и его стихийной силой не было ничего, никакой перегородки, кроме непрочной стенки «конструкции». Я скорей почувствовал, чем подумал: сунешь руку за борт, — ее переломит в локте, как спичку, и умчит ветром…
Я поглядел вправо. Правое крыло уходило прямо в голубое небо. Небо было безоблачно и неподвижно.
Крыло опустилось: самолет выровнялся и стал прямо.
Гудел ветер, ровно стучал мотор.
Меня охватило чувство горделивого восторга: вот я сижу в мягком кресле высоко в воздухе, смотрю на мир и ничего не боюсь.
…Ой — из-под меня будто выдернули сиденье, сердце ухнуло; всем телом я почувствовал, что подо мной пустота. Недоуменный страх.
Но в следующий миг все прошло: упругое сиденье опять подвернулось под меня.
В зеркальце с доброй улыбкой глядело на меня внимательное лицо летчика. По движению его губ — голоса не было слышно за ревом ветра и мотора — я понял: воздушная яма.
Самолет провалился в нее, но сейчас же опять выровнялся.
Я глянул вниз и с удивлением заметил, что мы уже над городом.
Летчик простым, но, кажется, таким величественным жестом показал вниз. Я кивнул головой: дескать, вижу и понимаю.
Потом оказалось, что ничего-то я не понял: думал, он на город показывает, а он указывал нам крышу дома, где мы жили. Но все равно мне бы ее не увидеть: непривычный глаз терялся в этой массе серых квадратиков на карте незнакомого города. С трудом я разбирался в нем и только в самых общих чертах. Вот река, спичечка-мост через нее. Вот уйма деревянных домишек в середке и большие железо-каменные новые постройки на окраинах: громадный тракторный завод.
Мы летели над Челябинском — городом заводов.
Я сказал «летели». Но это было только знание: ощущение было другое. Если б я не знал, ни за что бы не подумал, что лечу. Казалось, легкая «конструкция» висит между небом и землей, «свободно взвешенная в воздухе», как принято выражаться в физике. Я нисколько не чувствовал быстроты ее движения.
Когда мчишься на лошади, в поезде, в автомобиле, навстречу тебе летят деревья, телеграфные столбы, постройки, подворачивается под ноги земля. Быстротой передвижения окружающих предметов и измеряешь скорость своего движения.
Здесь ничего не летело навстречу. Пустая вселенная, казалось, навеки застыла в неподвижности, прикрытая голубым колпаком. Плоским блином лежит внизу земля. Громадный горизонт (потом я узнал, что мы находились на высоте полутора тысяч метров). Земля кажется дном высохшего моря. Кой-где на ней поблескивают лужицы — это озера. На западе виден берег: длинная узкая полоса — Уральский хребет. И только если внимательно присмотреться, замечаешь, что медленно движется, поворачивается под тобой эта живая карта земли.
Тоненький серебряный прутик лежит через город, — я не сразу понял, что это рельсы железной дороги. А та длинная, плюющая дымом коробочка на нем — поезд. И как странно: он медленно, медленно движется назад от города к Уралу.
Это был скорый Москва — Иркутск! Он мчится со скоростью сорока километров в час — от Урала к городу! (Я потом узнал, что наш самолет летел со скоростью ста десяти километров в час.)
Смотрю, — а мы уже висим не над городом, — над круглыми и продолговатыми лужами.
Это знакомые озера: не раз я ездил на них из Челябинска — охотиться на уток. Какими же крохотными они кажутся отсюда! И самое удивительное: блестящая вода в них как будто навеки застыла — бороздками, как грязь. Это волны. Но их движения не видно. А ведь сегодня сильный ветер, и если б я плыл по озеру в лодке, меня бы качали, толкали и гнали эти самые волны.
«Как странно, как странно! — думалось мне. — Только скорость, только страшная скорость „конструкции“ держит нас в воздухе. Стань на мгновенье самолет — и мы скользнули бы вниз, нас разом притянула бы Земля. И вот я мчусь по воздуху, а быстроты этой, скорости передвижения в пространстве, совсем, совсем не чувствую…»
И я стал вслушиваться в стук мотора: ведь от него, от этой машины в сотню лошадиных сил, зависит сейчас наша жизнь. Откажет мотор, тогда…
И в тот же миг послышались перебои, стук стал реже, реже, раздались громкие выхлопы, как выстрелы. И мотор замолчал. Я почувствовал: мы падаем вниз. Конец?..
Я взглянул в зеркальце летчика. Серьезные, внимательные глаза глядели на меня оттуда. Я услышал сквозь вой ветра:
— Вам не холодно?
Ух, черт! А я-то думал…
Мотор опять застучал. Летчик выключал его, чтобы задать нам свой заботливый вопрос.
Опять прыгнул подо мной самолет, но это было знакомое ощущение: воздушная яма.
Левое крыло накренилось: поворот. Восторженная радость не оставляла меня, и я не соображал времени. Я все ждал встречи с птицами, но птиц не было.
Впрочем, вот там над озером, — что это? Чуть видно: извилистая серая полоска.
Конечно это гуси! Как низко над землей они летят! И очень смешно: вытянули вперед длинные шеи, машут крыльями, — а сами ни с места!
Вот медленно-медленно проплыли назад озера, город. И опять мы висим над степью.
Вот светлая узкая полоска дороги — видней и видней. Можно уже различить на ней стадо коров. Наверно, их гонят в город; головами все к нам.
Я глянул на Виктора Степановича. Его нос торчал из шлема, как птичий клюв, и был направлен вниз. «Тоже, верно, на дорогу смотрит», — подумал я.
Самолет снизился, шел на посадку. Теперь я видел совсем ясно: стадо идет по дороге разреженно, и коровы все на подбор темные: коричневые, черные, красные. Гуртовщики идут по обочинам дороги, сбивают стадо бичами, а коровы почему-то не желают сгрудиться.
Самолет еще круче наклонился на одно крыло — и земля понеслась на меня, штопором ввинчиваясь в глаза. Наконец-то, вот оно: дух прихватило!
Летчик не велел глядеть вниз при посадке. Но я опять не послушал совета. Да и не к чему было: уже явилось доверие к этой летучей «конструкции», и, как ни быстро летели мы к земле, ощущения катастрофы падения не было. Движение по кругу успокаивало нервы.
На последнем кругу земля вдруг подскочила, с бешеной быстротой кинулась ко мне. Завихрились березы, барак с флагом, — и вот уже «конструкция» неуклюже бежит по полю, подскакивая на всех неровностях, и навстречу нам бежит от барака рабочий. И вот мотор замолк.
Подкатываем к тому месту, откуда поехали, и — стоп!
Хочу подняться — и не могу. Ах, да: ремень ведь! (Я о нем ни разу и не вспомнил).
Отцепил, выскочил, снял шлем, вату из ушей вытянул, — а в ушах все еще шум и кровь стучит.
Вот на крыльце; летчик протягивает большую руку и говорит без улыбки, торжественно:
— Поздравляю с первым воздушным полетом.
И вот опять мы мчимся в автомобиле с Виктором Степановичем — назад в город. Я все еще полон волшебных ощущений полета. Но спутник мой хладнокровно начинает разговор с того места, где кончил его до полета:
— Ну-с, так какие же у вас доказательства, что черная с белым масть хуже видна?..
Шофер дудит, дудит: мы огибаем большое стадо коров, — то самое, что видели сверху. Гуртовщики кричат и щелкают бичами. А мы с Виктором Степановичем глядим удивленно на стадо: коровы идут тесно сгрудившись, и они разной масти — сколько угодно и пегих среди них.
— А мне казалось сверху… — говорит Виктор Степанович.
— Вот в том-то и дело! — кричу я, торжествуя. — С высоты птичьего полета мы видели бурых, черных, кофейных коров, а вот пегих не видели. Пегие спины не складывались для нас в знакомые фигуры, черные и белые пятна разбивали рисунок спины, — и мы принимали их сверху просто за пустые места, за промежутки между животными.
— Да, так, пожалуй, так… — задумчиво соглашается мой спутник. — Мир кажется иным с высоты птичьего полета… Заведу себе пегую собачку.