Зима в 1919 году выдалась ветреная и вьюжная. Улицы тонули в сугробах.
Франц Павлович возвращался домой затемно, усталый, залепленный снегом. Отряхнувшись и немного придя в себя, он долго, блаженно фыркая, мылся над тазом с водой, заботливо согретой к его приходу женой Настенькой. Услышав голос отца, в кухне появлялись шестилетняя Нинка и совсем маленький Витька. Франц Павлович, подхватив ребят на руки, шел к столу, где уже стоял приготовленный ужин — жиденькая чечевичная похлебка, сдобренная зеленым конопляным маслом, и терпкий морковный чай с маленькими кусочками пайкового хлеба. Разговор за столом неизменно вращался вокруг одной и той же невеселой темы.
— Ну как, о Николеньке ничего нового? — спрашивала Настасья Семеновна.
Франц Павлович отрицательно качал головой. Оба вздыхали и замолкали надолго.
Когда, полгода назад, в железнодорожных мастерских, где работал Франц Павлович, ему предложили отправить одного из ребят на три-четыре месяца в «сытую губернию», он, не задумываясь, попросил внести в список своего старшего — Николая. Кто мог предвидеть тогда, что Уфа вдруг окажется за линией фронта и связи с ней оборвутся. С июня о судьбе ребят ничего не было известно. Осенью прошел слух, что пароход, на котором везли детей, был потоплен белыми. Потом кто-то получил письмо, что ребята доехали благополучно. Так и жили они — то надеясь, то отчаиваясь.
А время шло. К новому 1920 году Красная Армия освободила Уфу, но Гастелло долго еще ничего не знали о судьбе сына.
Но вот однажды, метельным февральским утром, в маленький домик на тихой московской окраине пришло письмо в самодельном конверте из рыжей оберточной бумаги.
Кое-как прочитав письмо, половину не разобрав из-за навернувшихся на глаза радостных слез, Настасья Семеновна накинула коротенькую шубейку и, попросив соседку приглядеть за ребятами, побежала в мастерские к мужу.
Франц Павлович готовил шихту, когда ему сказали, что его спрашивают. Он слез с бункера, прислонил лопату к стене и пошел навстречу Настасье Семеновне.
— Ну чего, сорока, припрыгала? — встретил он жену, улыбнувшись в ответ на ее счастливую улыбку.
— Николенька наш жив-здоров, письмо прислал! — сказала Настасья Семеновна, доставая заветный конверт. А слезы снова наполнили ее глаза и потекли по щекам.
— Ну вот, жив-здоров, говоришь, а сама ревешь. Пойдем-ка лучше почитаем, что он там пишет. — И Франц Павлович, обняв жену за плечи, повел ее в глубь ваграночной.
Пройдя мимо пышущей жаром топки, они сели на перевернутую тачку под бункером.
Дорогие мои родные, — писал Николка, — посылает вам привет из Уфы ваш сын Николай. Сообщаю вам, что я жив-здоров и даже вырос на целый вершок. Живу я сейчас в Уфе. Наш заведующий Петр Иванович ездит и собирает ребят, которые по деревням разбежались. Я тоже жил в деревне у тети Кати и бабушки. Они мне теперь как родные. Есть у них еще Кит, ему двенадцать лет, он хороший товарищ. А в деревне я не зря жил, теле Кате и бабушке в хозяйстве помогал. Я теперь всю крестьянскую работу узнал: и косить и жать умею. Скоро мы увидимся. В Москву обещают отправить нас поездом. Как же я по всех по вас соскучился. Живете вы там голодно, наверно; ничего, я пуд ржи привезу — бабушка дала мне на дорожку.
Целую вас крепко. Ваш сын Николай Гастелло.
… Месяц спустя, когда солнце растопило сугробы и в маленьких садиках возле домов появились черные проталины, в один из тихих прозрачных вечеров Франц Павлович возвращался с работы. Он быстро шел, не обращая внимания на встречных. Вдруг кто-то цепко схватил его за рукав. Он обернулся:
— Микола?!
Конечно же, это был он. Франц Павлович подхватил сына под локти и поднял его вместе с мешком, который был у него за плечами.
— Да какой же ты ладный стал, сынок! Откуда ты, Коленька?
— С поезда. Меня отпустили, потому что вы тут близко живете.
— А мать-то, мать как обрадуется! — Франц Павлович бережно опустил сына на землю. — Домой, скорей домой!
Последнее воскресенье апреля. В большом красном здании Пушкинского народного училища, обычно шумном, как растревоженный улей, сегодня было тихо. Учительница младших классов Евгения Сергеевна Таланникова вошла в ворота, обошла здание и направилась к высокому крыльцу. На верхней ступеньке, склонившись над книжкой, сидел худенький смуглый мальчик.
«Как всегда, первым пришел Гастелло», — не без удовольствия отметила учительница. Она любила этого жизнерадостного и в то же время любознательного и серьезного мальчика. Собственно, из-за него она пожертвовала сегодняшним воскресным днем и согласилась повести ребят на экскурсию на Ходынское поле.
Недавно Коля Гастелло принес в класс старательно сделанную им модель аэроплана. Маленький аэропланчик был совсем как настоящий. Хитрая пружинка вращала вырезанный из дерева пропеллер, и модель каталась по полу на маленьких жестяных колесиках. Ребята не скупились на похвалы. «Здорово! Вот это да! Вот это машина!» — слышались вокруг восклицания, но Колю они не радовали.
«Плохой у меня получился аэроплан», — сказал он учительнице.
«Почему же плохой? Смотри, как он ребятам нравится».
«Так он же не летает! Объясните мне, Евгения Сергеевна, почему он не летает?» — с надеждой в голосе спросил мальчик.
«Может быть, он слишком тяжелый», — предположила учительница.
«Да нет, — погрустнев, сказал Коля, — он совсем легкий».
С того дня весь класс увлекся авиацией. На доске стали появляться рисунки аэропланов. Кто-то из ребят принес потрепанную книжку «Императорский воздушный флот»; там были нарисованы похожие на стрекоз «фарманы» и «блерио», а на последней странице изображен в красках первый в мире тяжелый четырехмоторный «Илья Муромец».
Услышав шаги Евгении Сергеевны, Коля сложил книжку и поднялся ей навстречу.
— Я уж боялся, что вы не придете, — сказал он, поздоровавшись.
Когда все собрались, отправились на трамвайную остановку. Весело позванивая на перекрестках, трамвай помчался по ярко освещенным солнцем московским улицам. Через полчаса мальчишки высыпали на щербатую деревянную платформу конечной остановки. В глубине аллеи белели нарядные ворота бегов, украшенные конными скульптурами, а дальше тянулся серый щелястый забор. Пройдя вдоль забора, вошли в калитку. Глазам ребят открылось большое поле, посреди которого на затоптанной и забрызганной маслом траве стояли два самолета, очень похожие на те — из книжки об императорском флоте. Вокруг одного из них возились люди, а пропеллер другого медленно, словно с неохотой, крутился, и мотор его негромко жужжал.
Ребята так увлеклись, что не заметили, как сзади к ним подошел человек в кожаной куртке и летном шлеме, с большими выпуклыми очками на лбу. Человек долго разглядывал стриженые и вихрастые затылки ребят, а потом, улыбнувшись, спросил:
— Что это за комиссия?
Вся «комиссия» повернулась и наперебой стала объяснять, кто они, откуда и зачем пришли.
— Тогда пошли ближе, — предложил летчик.
Повторять приглашение не пришлось, и ребята дружно двинулись вслед за ним. По дороге выяснилось, что почти весь класс хочет стать летчиками, а Коля Гастелло сделал аэроплан, совсем как настоящий, только маленький.
— Кто это Коля Гастелло? — спросил летчик.
Ребята вытолкнули вперед упиравшегося Николку.
— Ты сделал аэроплан?
— Да, но он почему-то не летает.
— Не летает? В этом, брат, надо разобраться. Ты змея когда-нибудь запускал? (Николка утвердительно кивнул головой. Еще бы! Он и сейчас помнит, как рвется из рук змей на упругом ветру, как натягивается и звенит струной крепчайшая суровая нитка.) Хорошо, а задумывался ты, почему он летает?
— Его ветер держит.
— Правильно, ветер. И самолет с земли тоже поднимает ветер, только искусственный.
Подошел механик и отрапортовал о готовности к полету.
— Ну, мне пора, — сказал летчик. — В двух словах об этом все равно не расскажешь. Вон они, «мораны», стоят, приглядись, как у них устроены крылья.
Летчик поднялся в кабину, спустил на глаза очки, подвигал рулями управления. У пропеллера в ожидании стоял механик.
— Контакт!
— Есть контакт!
— От винта!
Крутанув пропеллер, механик отскочил в сторону. Несколько оборотов с характерным всасывающим звуком: чух-чух-чух — и мотор заурчал на низкой басовой ноте. Летчик уверенно двинул от себя сектор газа — мотор взревел с удесятеренной силой; полетели пыль, клочья травы, и самолет, слегка подпрыгивая на неровностях, помчался по полю.
Николка пропустил момент, когда колеса «морана» оторвались от земли, увидел только, как круто он взмыл в небо.
— Летит! — закричали ребята. — Летит!
Пролетая над их головами, летчик высунулся из кабины и помахал рукой в большой летной перчатке. Все дружно загалдели. Набрав высоту, самолет на секунду повис в воздухе, затем нос его опустился, и он стремительно понесся к земле. Шум мотора перестал быть слышным. Николка не дыша следил глазами за самолетом: скорость его все увеличивалась.
— Падает! — испугался Николка.
Но в этот момент мотор снова взревел, и самолет, сделав плавную кривую, взмыл кверху. Вот он уже летит вверх колесами, потом переходит в нормальное положение и летит горизонтально.
— Мертвая петля, сказал механик. — Это он вас приветствует.
На обратном пути, в трамвае, Николка упорно молчал. Лишь один раз он доверчиво прижался к плечу сидевшей с ним рядом учительницы и мечтательно сказал:
— Вот бы, Евгения Сергеевна, полетать так, высоко-высоко!
— Полетаешь, Коленька, полетаешь. Еще выше и лучше летать будешь! — И она ласково потрепала его по смуглой щеке.
От Сокольнического круга Николка не пошел вместе с ребятами, а отстал от них и не спеша направился домой. Перед глазами его неотступно маячил большой аэроплан с красными звездами на крыльях.
Занятый своими мыслями, он не заметил, как дошел до дома. Привычным движением потянув на себя дверь, вошел в кухню и замер в изумлении: возле двери, на маленькой самодельной вешалке, висели черная кожаная куртка, кавалерийская шашка и кобура с наганом на широком ремне. А за столом, кроме отца с матерью и малышей, сидел незнакомый дяденька в черной косоворотке и, улыбаясь, рассматривал его аэропланчик. Светло-русые волосы гостя были откинуты назад и открывали большой лоб с косым розовым шрамом над правой бровью.
— A-а, Микола пожаловал! — сказал Франц Павлович. — А к нам, брат, кто-то приехал. Догадайся-ка, откуда?
Что-то очень знакомое сквозило в лице и улыбке гостя.
«Где я его видел?» — думал Николка.
— А, знаю! — воскликнул он наконец. — Ваша карточка у тети Тони на комоде стоит. Да?
Гость помрачнел.
— Стояла, брат, стояла, — отозвался он густым басом, по-волжски упирая на «о», — только теперь там ничего не стоит. Дом наш со всеми потрохами сгорел — Уфу-то опять белые заняли. Тоню с Никитой мы пока отправили к Кате в деревню.
— А бабушка?
— Бабушка, брат, еще зимой от тифа померла.
Николка представил себе доброе, морщинистое лицо бабушки, ее сухие, покрытые синими жилками, сильные и ловкие руки. Сердце его сжалось, и на глазах показались слезы.
— Ну что ты, что ты… — всполошился гость. Большими ладонями он взял Николку за худенькие плечи и привлек к себе. — Никита вот кланяться тебе велел. Охота ему к тебе в Москву приехать. Только сейчас дороги сюда заказаны…
— А вы как же?
— Я-то? А что я — пришлось через фронт пробираться.
Муж тети Тони, Петр Никитич Гущин, в октябре семнадцатого года прибыл в красный Питер с мандатом делегата фронтового комитета да так и застрял в нем. Зимний дворец ему штурмовать не пришлось (в ту ночь он был в охране Смольного). Зато потом, во главе одного из первых красногвардейских отрядов, громил полки Краснова и Керенского, затеявших поход на столицу. А там и пошло — то одно, то другое. В Уфу Петру Никитичу удалось вырваться только ранней весной девятнадцатого года, а вскоре после этого ее заняли полки адмирала Колчака. Гущину пришлось уйти в подполье, а затем, перейдя фронт, он явился в штаб командарма Фрунзе. В Москве в то время формировались полки для отправки на Восточный фронт — страна собирала силы для разгрома Колчака. Политотдел фронта назначил большевика Гущина комиссаром одного из московских полков.
За недолгие дни, что Петру Никитичу удалось побыть дома, Кит все уши прожужжал батьке про московского своего приятеля, рассказал и про то, как выручили они с ним Егорыча.
Приехав в Москву, Петр Никитич решил познакомиться с товарищем сына.
Когда Гущин собрался уходить, Николка спросил его:
— Дядя Петя, а завтра вы опять к нам придете?
— Нет, брат, завтра никак не могу, — улыбнулся Петр Никитич, — у меня еще и другие дела есть. А вот под Первое мая, вечерком, приду обязательно, заберу тебя к себе в общежитие. Там переночуем, а утром пойдем на Красную площадь, если мамка пустит.
— Пустит, — неуверенно сказал Николка и посмотрел на мать.
— Пущу, — подтвердила Настасья Семеновна, спрятав улыбку.
Неделя, оставшаяся до Первого мая, прошла в нетерпеливом ожидании праздника. Настасья Семеновна из старой гимнастерки Франца Павловича сшила Николке такой ладный френч, что выглядел он, будто только что из магазина. Из алой атласной ленты сделали бант и прикрепили его над левым карманом. Отцовская железнодорожная фуражка была немного великовата, но в нее подложили свернутую газету, и она перестала сползать на глаза. Даже небольшая заплатка на правом колене не могла нарушить общего впечатления парадности и не вызывала никаких огорчений.
Общежитие, в котором остановился Петр Никитич, помещалось в старинном доме с резными каменными наличниками, окаймлявшими окна, выходящие на храм Василия Блаженного. Николка и дядя Петя поднялись по лестнице с железными коваными перилами, прошли темным сводчатым коридором и, открыв тяжелую дубовую дверь, оказались в комнате с несколькими койками и небольшим столом посредине. На одной из коек, сняв сапоги и прикрыв лицо газетой, спал человек в ярко-малиновых галифе. За столом, дымя махоркой, горячо о чем-то спорили четверо командиров в расстегнутых гимнастерках. Дядя Петя порылся в тумбочке, достал ломоть хлеба, намазал его повидлом и протянул Николке.
— Ну-ка, военный совет, — обратился он к сидящим за столом, — подвиньтесь, дайте парню поужинать.
Только сейчас все четверо заметили Николку.
— Где это ты, Петро, гусара такого раскопал? — спросил кто-то.
— Ошибаешься, милок, он не гусар, а будущий красный военлет. Он и сейчас уже самолеты строит.
— Военлет… — протянул один из командиров, пожилой, коренастый, с зачесанными седыми висками. — Что ж, други мои, это мы с вами мозоли на пятках набиваем, а они по воздуху летать будут.
Дядя Петя откинул на одной из коек одеяло, поправил подушку:
— Ложись, Николай, завтра вставать рано придется.
Заснул Николка не сразу. Кто-то, звеня шпорами, вошел в комнату и позвал к телефону комиссара Гущина. Тут же открылась дверь, и в нее заглянул высокий лохматый дядька.
— Здорово, орлы! — гаркнул он. — Дайте кто-нибудь щепотку махорки — душа горит!
На него зашикали, показывая на Николку.
— А що це за хлопец? — закурив и с наслаждением выпустив струйку голубоватого дыма, спросил лохматый.
— Петра Гущина племянник.
— А-а-а… — И, комично приседая, он вышел из комнаты.
За столом возобновился прерванный разговор.
— Так что же, так и сказал товарищ Ленин?
— Так и сказал: «…мы в состоянии эту войну окончить в несколько месяцев, и союзники должны будут заключить с нами мир».
— А не слыхал, будет завтра Ленин на Красной площади?
— Конечно, придет Ильич. В такой день…
Заметив, что Николка шевельнулся, беседующие перешли на шепот, и больше он уже ничего не слышал.
Проснувшись, Николка не сразу сообразил, где он находится. В комнате никого не было. В открытые окна врывались яркие снопы солнечного света. Комната была наполнена невнятным гулом. Николка соскочил с кровати и подбежал к окну. Его глазам открылась площадь, до краев заполненная народом. Над головами людей реяли красные знамена и лозунги, написанные белой и золотой краской на кумачовых полотнищах. Где-то близко пели трубы большого оркестра. Торжественные звуки рабочей «Марсельезы» плыли над площадью:
Отречемся от старого мира,
Отряхнем его прах с наших ног…
— «Нам не надо златого кумира…» — радостно подхватил Николка знакомый мотив.
Дверь отворилась, в комнату вошел дядя Петя. В одной руке он держал тарелку с пшенной кашей, в другой — большую кружку чая.
— А, проснулся? — спросил он. — То-то же. Ну, марш умываться и завтракать, а то мы с тобой все прозеваем.
Через несколько минут они вышли из подъезда и влились в праздничную толпу. Петр Никитич взял Николку за руку и повел его через площадь, мимо Лобного места, к Кремлевской стене, у которой стояла украшенная алым бархатным знаменем дощатая трибуна. Над трибуной ярко и празднично сверкала многоцветная мозаика мемориальной доски, установленной к первой годовщине Октября. Возле Лобного места расположился военный оркестр. Медные звуки марша рвались в небо. Дальше, почти в центре площади, пели «Варшавянку»:
Вихри враждебные веют над нами,
Темные силы нас грозно гнетут…
По-новому, широко и свободно звучала старая подпольная песня. Николке казалось, что ее поет сама площадь: и истертые временем камни мостовой, и древние стены с башнями, и эта женщина на панно, как бы летящая над трибуной.
В бой роковой мы вступили с врагами,
Нас еще судьбы безвестные ждут… —
пела площадь.
Тем временем они подошли почти к самой трибуне. К удивлению Николки, у комиссара Гущина здесь было много знакомых.
— Здорово, Петро!..
— Здравия желаю, товарищ комиссар!.. — то и дело слышалось то справа, то слева.
— Идите сюда, — окликнул Петра Никитича молодой красноармеец в гимнастерке, перекрещенной ремнями, — отсюда все хорошо видно. — И он подвинулся, уступая место.
Вдруг гул голосов, как по команде, прекратился. Затем вдалеке, около Спасских ворот, воздух взорвался от приветственных криков. Послышалось дружное, многоголосое «ура». Нарастая, шум и крики стали приближаться к тому месту, где стоял Николка. И вот уже он сам, не понимая еще, что происходит, словно подхваченный огромной волной, кричит «ура» и вместе со всеми машет фуражкой, к которой еще вчера дядя Петя прицепил красную звездочку.
— Да здравствует Ленин! Ура! — кричат вокруг него рабочие, красноармейцы, женщины в красных платочках, с веселыми, оживленными лицами.
И вот по лестнице на трибуну поднимается невысокий человек в черном пальто с узким бархатным воротником и в серой широкой кепке. На груди у него алеет такой же, как у Николки, красный бант.
— Ленин, — тихо сказал дядя Петя, сжав руку Николки.
Владимир Ильич, подойдя к перилам, сдернул с головы кепку и протянул руку вперед, приветствуя собравшихся, и овации взорвались с новой силой.
— Ура товарищу Ленину! — гремела площадь.
— Ура! — восторженно кричал Николка.
Овации не умолкали долго. Наконец Владимир Ильич жестом попросил дать ему возможность говорить. Медленно, будто затихающая лавина, шум на площади прекратился, и наступила такая тишина, какая бывает только в безлюдном поле.
Николка слушал, стараясь не пропустить ни одного ленинского слова. Ему показалось, что это про него говорил Владимир Ильич, указывая на детей, стоящих около трибуны, что они, участвующие теперь в празднике освобождения труда, в полной мере воспользуются плодами понесенных революционерами трудов и жертв.
— …До сих пор, как в сказке, — сказал Владимир Ильич, — говорили о том, что увидят дети наши, но теперь, товарищи, вы ясно видите, что заложенное нами здание социалистического общества — не утопия. Еще усерднее будут строить это здание наши дети.
Стадион на 9-м Лучевом просеке был мало похож на современные железобетонные красавцы. Старенький, покосившийся забор огораживал футбольное поле, два-три ряда скамеек для публики да раздевалку для спортсменов.
Как-то в жаркое июльское воскресенье по полю стадиона бегали игроки в красных и голубых футболках — одна из сильнейших московских команд встречалась с футболистами Петрограда. Шли последние минуты второго тайма, а счет оставался ничейным. Но вот «гроза вратарей», нападающий москвичей Селин прорвался на штрафную площадку петроградцев. Пас в сторону прошедшего по правому краю Сушкова, удар — и мяч в воротах. Ожили и зааплодировали не только трибуны, а и все липы, растущие за забором, так как почти на каждой из них сидели безбилетные болельщики.
Когда игроки, обменявшись рукопожатиями, направились к раздевалке, с одной из «липовых трибун» соскочили трое мальчишек лет пятнадцати — Коля Гастелло и его закадычные друзья Володя Громов и Игорь Зайцев. Кто-то метко прозвал эту троицу мушкетерами. Прозвище это очень шло к ним. Смелые, задиристые, они всегда были вместе и горой стояли друг за друга. Все трое недавно прочитали затертый до дыр роман Дюма и находились под впечатлением необычайных приключений отважного гасконца и его друзей.
— Давайте свою команду организуем, — предложил Николай. — Было бы дело! Желающих, что ли, не найдется?
Вскоре во дворе школы состоялось собрание будущих футболистов. Мяч обещал сшить Николай из старого кожаного передника, который он выпросил у отца. Назвать команду решили «мушкетерской» в честь трех ее основателей. Капитаном единогласно выбрали Кольку Гастелло.
Бывший пустырь на 2-й Сокольнической зажил новой жизнью — весь день за пыльными кустами акации слышались свистки, топот ног и глухие удары по кожаному, набитому волосом из старого кресла мячу. А через неделю Николай привел свою команду к матери.
— Что надо, шайка-лейка? — спросила Настасья Семеновна.
— Мы не шайка-лейка, а футбольная команда, — возразили ребята. — Нам вот тут с командой одной играть надо, а у нас трусов нету. Может, сошьешь нам трусы, тетя Настя, а?
— Да где же я вам материи на такую ораву наберу?
— А мы здесь на одном чердаке трехцветные царские флаги нашли.
Пришлось Настасье Семеновне поработать. В воскресенье команда вышла на поле в красных трусах с широкими синими манжетами.
Первый свой «календарный» матч, несмотря на новые трусы, «мушкетеры» проиграли с печальным результатом: ребята из железнодорожного училища легко забили в их ворота четыре мяча. Поражение не сломило «мушкетеров», они еще упорнее стали тренироваться. Николка где-то познакомился с защитником одной из лучших московских команд Сысоевым. Тот оказался славным парнем и отличным тренером. Он расставил игроков, объяснил правила игры, растолковал некоторые приемы футбольной тактики.
Второй матч с «железнодорожниками» состоялся через месяц и окончился со счетом 2: 2. А в следующем, 1923 году команда «мушкетеров» уже считалась одной из лучших от Сокольников до Преображенской заставы.
«Солнце на лето, зима на мороз» — поговорка эта как нельзя больше подходила к нынешней зиме. После большой декабрьской оттепели, когда по снежной каше на улице нельзя было проехать ни в санях, ни на телеге, неожиданно ударили небывалые морозы. Ртуть в термометрах сжалась, перешла отметку «40» и надолго застыла где-то около этой цифры. Над Москвой повисла седая мгла, солнце ненужным белесым диском висело в небе.
В одно такое морозное утро разнеслась весть, заставившая сжаться сердца миллионов людей: умер Ленин.
В Доме подростков, куда осенью поступил учиться Николай, стало непривычно тихо. Начавшая было работать циркулярка оборвала свою звонкую песню и, глухо ворча, умолкла. В мастерскую, тихо переговариваясь, входили ученики и преподаватели.
— Товарищи! — сказал заведующий домом, когда все собрались. — Я сейчас звонил в редакцию «Правды». Владимир Ильич Ульянов-Ленин скончался…
Наступившая тишина давила. Вот оно, горе — непоправимое, негаданное. Перед глазами Николая возник Ленин — такой, каким он видел его на Красной площади: живой, веселый, уверенный в правоте дела, которому отдавал он всю свою неистребимую энергию.