Фрося, облокотившись о подоконник, стояла у кухонного стола и смотрела во двор. Медленно надвигался предвечерний час, и близкое уже предвечерье разламывало Фросе душу — уплывало время и с ним… это самое, уплывали надежды, что о ней вспомнят и позовут на праздничное торжество.
Ей бы, что ли, гордость показать свою, спрятаться в комнате, носа на кухню не показывать, сидеть тихо, как мышка, без малого шороха, чтоб ее не видели и не слышали в квартире и чтоб потом, когда пойдут в ход насмешки, не цеплялись, что она — ага! выкусила, вишь ты, и не подавилась, и даже не крякнула — ждать ждала, а на нее Михалевы даже чиха пожалели.
Но не хватало, как это сказать, гордости, и, так как из комнаты не видно михалевского крыльца, Фрося с четырех часов и вовсе перекочевала на кухню. То она варила картошку, то чай кипятила, то картошку ела, поставив тарелку на подоконник, то снова чай разогревала, а уж когда наелась и напилась и занятий для себя не могла придумать, то облокотилась о подоконник и так замерла на долгие часы.
Видела, как проплыли по двору молодожены, как хлопали в ладоши гости, а на нее внимания никто не обратил совершенно, хоть заметить Фросю было проще простого, только вспомни о ней, а вспомнив, брось взгляд налево, и вот в двадцати шагах торчит она в окне. Но никто не вспомнил, и понимать следовало окончательно, что там, где праздничное веселье, где люди, точно ли сказать, счастливы, там, вернее всего, не остается места для памяти о Фросе, существе старом, кривоватом, никчемном.
И вот-то горевала Фрося — уже и локти отдавила, и ноги отстояла, — что нет для нее места в веселье, а потом, отгоревав, смирилась и только медленно тлела в этом смирении, что она — существо ненужное и пустое.
И заранее готовилась к завтрашним насмешкам соседей — а насмешки они готовят великие, и будут правы. Все сейчас в квартире, на прогулку никто не вышел, хоть погода так и зовет на залив да в парк, притаились все, чтоб присутствовать при собственной победе, чтоб не пыталась завтра Фрося выкручиваться — мол, дома не была, гулять выходила, а не свисти, голубушка, не вертись, ты весь день у окна проторчала.
Вот уж проиграла так проиграла. И ручки кверху. Охни и умолкни на долгие времена. И про электросчетчики не вспоминай, и с мытьем лестницы не ерепенься.
Да и то уж пристрелка к великой насмешке началась — на кухню вышла Машка, младшая из Дуденок. Она, видите ли, чайник поставить захотела, чайком, знаете ли, побаловаться. Худая, бледная, сутулая. Не от болезни это, хотела сказать Фрося, а от злости худоба и бледность. Однако этого Фрося не сказала, но лишь подумала, потому что хоть и была зла на Машку, но жалость, как бы сказать, это самое, верх брала.
— Отдыхаешь? — ехидно спросила Машка.
Фрося ничего не ответила. Ей вроде сегодняшние насмешки — горох в стенку. Вот завтра — дело другое. Но до завтра сначала дожить надо, да, глядишь, может, Фрося что-либо похитрее придумает.
— А не простудишься? — настырничала Машка. — Ведь у нас сквозняки. А ты с утра стоишь.
Машка уже поставила чай и пошла к двери, и только тут до Фроси дошло, что ее здорово подцепили.
— Не с утра, однако, не с утра. А с четырех часов. Разницу поняла? Но никак не с утра.
Ответила она громковато, и на ее голос из своей комнаты вышла и Катя, мать Машки.
Она подошла к кухонному окну, выглянула во двор, чуть даже погладила Фросю по плечу — жалеет, видишь ли, — и Фрося, чуть размягченная, подняла голову и заметила, что глаза Кати смеются, и тут Фрося усекла, что в это самое время Катя придумала какую-то злую насмешку и бережет ее на завтра.
— Ты бы отдохнула, Фрося, — сказала Катя, — дома бы полежала, телевизор посмотрела.
— Да там все футбол и футбол.
— Нет сегодня футбола. Там концерт передают.
— Я уж посижу. Воздух, сама знаешь, это самое, теплый и полезный.
— Ну, сиди-сиди. Может, чего и высидишь.
А из кухни не уходят, капают на душу, про себя смеясь над Фросей. Вот уж проиграла так проиграла, не зря, видно, вчера заснуть не могла, не зря охала да ворочалась. Ждать больше нечего. Поздно, тени уж заскользили, пир уж вовсе разгорячился — верно, теперь-то счастливые люди о ней никогда не вспомнят, вот тошненько, ах ты грех какой.
И вдруг дверь в коридоре запела, и кто-то легко вошел, нет, впорхнул в квартиру. Фрося, сдавленная внезапным предчувствием, оттолкнулась от подоконника и заспешила к двери — прыть-то откуда взялась.
Вышли в коридор и Дуденки. А в коридоре-то — облачко белое, песенка веселая — прошелестела деточка в платье белом и фате прозрачной, ах ты, суета какая, растерялась Фрося, да за мной же это, как тут быть, и победный взгляд бросила на Дуденок — и взгляд обожания на свою хворостиночку, да так и забилась, заметалась по коридору.
— Ну что же ты, тетя Фрося, — ласково упрекнула ее Танюша, — мы все ждем, а где же ты?
— Да как так. И я жду. — Тьфу ты, гордость бы свою показать, схитрить бы малость, да где там — вовсе голову потеряла от радости. — Это я мигом, ну прямо сейчас.
И бросилась в комнату, оставшееся от давних времен платье праздничное достала — платье темно-синее, бархатное, с широкими тяжелыми плечиками да с белым бантом на груди, — скорехонько надела его, причесываться уж некогда было, она лишь несколько раз провела гребенкой по волосам и была готова. Вышла в коридор, где ждала ее Таня, и та взяла ее за руку и повела за собой.
Глядите, глядите, снова Танюша плывет, облачко слабое, дыханье легкое, светлая тень, плывет легко, чуть касаясь земли, и ведет она за руку тень темную, черную почти, и та спотыкается, не поспевает, торопится, чистая юность — вот ты где, испуганная одышечная старость — и ты здесь же, так руку дай твою шершавую, крепче держись, запасись сил и терпения, сейчас мы придем, недолго уже, недалеко, вот только над канавой взмоем, только разбросанные дрова обтечем, недалеко уже до веселья, песен, звона стаканов, и на крыльцо вспорхнула светлая легкая тень и за ней тучей тяжелой вползла тень темная, вечерняя.
Таня ввела Фросю в комнату, и все уже изрядно были веселы, и все-то знакомые Фросе лица, и по радостным приветствиям Фрося поняла, что и ее все знают и даже отчего-то рады ее приходу.
Гости малость потеснились, чтоб пропустить стул для Фроси, но, прежде чем втиснуться на стул, Фрося вспомнила, зачем пришла, а под мышкой у нее для этого случая коробочка малая была и в ней цепочка золотая — последнее, что осталось от хлебной жизни с Акимом Антоновичем. Ее-то, цепочку эту малую, и вручила Фрося невесте.
И когда она поздравила молодоженов и малость даже сказать всплакнула от предчувствия долгого Таниного счастья, то все захлопали в ладоши и громко завопили: «Горько» — и штрафную ей, дело какое, штрафную.
И что же: она долго уговаривать себя не заставила и штрафную эту приняла, так что она соколом просвистела, и Таня, стоя над ней, подвигала ей то одну тарелку, то другую, то рыбку, то грибок, то студенек, и, чувствуя себя уже полноправной гостьей, Фрося ни от чего не отказывалась.
В это время Аня горячей едой обносила гостей — (бифштексы, залитые яйцом, — Фросю тоже не обошла, возле нее остановилась, добродушно даже посмотрела, мяса отвалила — и дальше себе пошла.
Фрося сидела как раз напротив Константина Андреевича, она для разведки подняла на него глаза — не цепляясь, конечно же, за лицо взглядом — и увидела, что он ей как бы даже и рад.
А Фрося кое-чем заклевав это дело, взглядом поскользила по гостям и вот-то поняла, что нужно делать дальше. Поняла, что свадьба малость притормозила свой разлет, буксовать начала, вроде уже люди веселы сами по себе и от свадьбы независимы и нужно их чем-либо подтолкнуть.
Рядом с ней сидел молодой парнишка — и Фрося ему сказала:
— А что же это не поют нынче? Или осипли от «горько»?
Тихо так это сказала, чтобы не подумали, что она вломливая такая — только что пришла, а уже командует.
Паренек кивнул — мол, все понял, сейчас сообразим.
— Внимание! Есть предложение попеть. Левый фланг, вы там помоложе, так и начинайте.
А Фрося, надо сказать, вот ведь как любила петь. Но вот чтоб развернуться да вложить в голос все свои мехи, этого не было давненько, надо сказать.
Фрося, конечно, не то чтоб обучена была хорошему пению, этого не было, и не то чтоб мелодию правильно вела, этого тоже не было, в самодеятельность, заметить надо, ее никогда не приглашали, потому что пела она как бы независимо от других певцов, больше заботясь о своей песне, а не о песне общей, то отставала, то значительно забегала вперед, все это так, но одно несомненно — пела она, что называется, от души, во всю мощь, во все горло, так что пение ее скорее походило на складный торжественный крик. Вроде бы гордится собой человек — вот вы, мол, меня за недотумку считаете, за птаху темную, а вот вам, слушайте, сколько складных слов кряду я могу обозначить.
Включались медленно, как бы даже нехотя, ребята молодые, дружки жениха, запели, что шоферы очень надежные друзья, и все за столом подтягивали нехотя, без удовольствия отвлекаясь от разговоров, вроде не пели, а мурлыкали. Фросе слова этой песни были знакомы, но не подряд, одно к другому, а только на выбор, и все она не могла включить полные обороты, и томилась от нетерпения — эдак же и вечер пройдет, а она не проявит себя, не врубит свои мехи.
Но вот молоденькие девочки у окна запели «Ромашки спрятались, увяли лютики», и Фрося ну встрепенулась, ну приободрилась, вот сейчас она включится. Весь стол запел, и Фрося со всеми вместе, да, пожалуй, всех громче, так что голос ее выделялся надсадом, включилась с ходу, да так крепко, будто бы разом душу хочет криком вывернуть наизнанку. «Зачем вы, девушки, красивых любите» — и даже глаза прикрыла от удовольствия, и также для того, чтобы словам в голове было удобнее складываться ровненько.
А люди за столом так даже малость ошалели от Фросиного трубного с хрипотцой голоса — может, он не на всякое ухо приятен, но ведь каждому и не угодишь, тут уж, как водится, ценитель нужен, и ценители находились, и хоть Фрося голосом своим приводила всех в некоторое даже замешательство, однако ж отказаться от него побоялись.
И вот запели «Подмосковные вечера», слова этой песни за много лет удобно разместились во Фросиной голове, и всякое слово знало свое место и выпархивало не спеша и не задерживаясь, но исключительно в положенное время, да так это гладко лились, не цепляясь друг за друга при вылете, но даже осторожно подталкивая предыдущего друга, помощь ему дружескую то есть оказывая.
В этой песне пробелов у Фроси не было, спела она ее поэтому с особым удовольствием, даже глаза не закрывала, потому что словам этим ничто не могло помешать вылететь. И эх-ха как славно получается, без спешки и без задержки, точка в точку, да со всеми вместе, да от души.
Знала, она может петь бесконечно, это уж точно, всех пересидит. Пели да и пели, но тут Фрося заметила, что молодежь по одному начинает ускальзывать в соседнюю комнату, и поняла, что там начались танцы.
Уговаривать людей не ходить туда, но сидеть здесь она никак не могла и так незаметненько осталась за столом одна.
Посидев малость, она подумала, что ей бы тоже надобно размяться, и тут вспомнила, что ведь она и плясать вот как горазда. Ну, конечно, не медленно похаживать, за ручки держась, нет, интереса в этом нет, а вот вихрем сорваться и понестись, понестись под завистливые ахи зрителей.
Она подошла к танцующим и, когда заслышала веселую музыку, то, потеснив стоящих в дверях людей, бросилась занимать место для танцев, да так резво и неожиданно, словно кто ее в спину изо всех сил толконул.
Для всех неожиданно выскочила, это само собой, главное же выскочила неожиданно для себя, вот уж не думала выскакивать, вернее, думала, конечно, а вот и я станцую, однако ж не сразу, не вот так, безоглядно, а выскочила и видит, что она одна посреди комнаты, и делать нечего — пошла, пошла, к музыке прислушалась, а там весело поют «Улочки да переулочки, хороши под липами прогулочки», да вот она, Фрося, ох и задаст она перцу, ноги-то хоть куда еще, прыти-то нерастраченной вон еще сколько, руки за голову заломить, и присесть, и ножку в сторону, да встать резвенько, да бочком повыхваляться, да подвизгнуть зазывно — слабо вам так уж нынче, в толпе вы все больше прыгаете, а в одиночку, видать, осмелки нет, да так прыгала, что позванивала в соседней комнате посуда на свадебном столе, и молоденькая девочка не выдержала, вышла к Фросе, ручкой над головой покручивать стала, ножку поламывать, а все в ладоши хлопали — ай и Фрося, ну и Фрося, да уж, верно, танцевать умеем, а вот еще как присесть и вот вам еще как, да тут пластинка и кончилась.
Все переглядывались, весело пересмеивались, захлопали Фросе, она даже и поклонилась — много ли надо нам, да легкого спасиба вполне достаточно. Но уж тяжесть собственную почувствовала, уж задышала, словно паровоз, да и села отдышаться к столу.
Танцы шли своим ходом, и Фрося уже была рада, что на нее временно никто не обращает внимания, и тогда решила еще поклевать с праздничного стола, и так это сладко вдруг зевнула, и что-то в сон ее клонить будто бы стало, и только подумала — а дай вздремну малехонько, а только голову удобно устроила на столе, тарелку со студнем чуть сдвинув, как возле нее Танюшка оказалась, песенка веселая.
— Пойдем, тетя Фрося, уложу я тебя.
— Да, детонька, пойдем.
— Устала ты сегодня.
— Да уж, устала.
Помогла подняться, за плечи поддержала, и они пошли двором.
А вон, посмотрите, и обратно плывут тени, светлая и темная, уж не плывут, но медленно бредут, да что ж изменилось? Да то лишь, что сумерки кружат над домами, да солнце к закату клонится, да легкая тень стала легче, а тяжелая тяжелее; светлая тень поддерживает темную, и та опирается на нее — головой к плечу, — так старость опирается на юность, слабость на силу, зло на добродетель; ну еще немного, тетенька, самую малость, вот камень, вот ступеньки, вот и порожек, чуть-чуть осталось, сейчас и отдохнешь, а завтра утром новые силы притекут, и вот сюда, пожалуйста, вот сюда, а теперь присядь и туфли дай сниму с тебя, дай из платья выну, а вот и одеяло, потеплее тебе будет, спи спокойно, тетенька, как и ты будь счастлива, душенька, белочка, веточка моя.