15

Так и веселились чуть не до полночи, кто-то входил в дом, чтоб укрепить в себе силы, и снова возвращался, чтобы нырнуть в водоворот свадьбы, а солнце давненько уже в залив завалилось, сумерки запеленали землю, утешили ее перед сном, а все плясали, утрамбовывая кочкастую землю, пыль вялую взбивая, и не притомлялись, верный взяв разгон, и Константин Андреевич был доволен свадьбой, гостями, а также самим собой — он хотел, чтоб двор был полон гостями, — так оно и есть, и Константин Андреевич стоял у крыльца улыбаясь.

Улыбался он уже несколько, что ли, часов, он рад был бы согнать улыбку, но она приклеилась к лицу и улетать никак не хотела.

Вдруг к нему подошел зять Николай, был Николай чем-то взволнован, и Константин Андреевич понял, что он хочет поговорить с ним о чем-то очень важном.

— Душно, — сказал Николай.

— Да, — согласился Константин Андреевич. А как не согласишься, если и верно душно, как перед грозой, но закат сегодня был ярко-красным и солнце намекало на завтрашнюю жару.

— Может, пройдемся? — предложил Николай.

Они пошли вдоль сараев,

— Вот что я хотел вам сказать, — начал Николай. — Спасибо я хотел сказать.

— За что же это? — удивился Константин Андреевич.

— Да вот за Таню такую. Что вырастили ее и воспитали. Я ее в обиду не дам. Она такая… Константин Андреевич… она такая хорошая. И спасибо.

Он пригляделся к Коле, не во хмелю ли он, но тот был почти трезв, и тут только до Константина Андреевича дошло, что Коля считает его близким человеком, что переполнила его любовь к Танюше и нужно поделиться с близким человеком. А может, он слышал, что положено благодарить тестя за невесту, но это вряд ли, — тут в словах Коли порыв.

— Все для нее сделаю. Работать буду, все ахнут. У нее все будет. Ничего не пожалею для нее.

— Да что же ей такое особенное нужно? — заинтересовался Константин Андреевич.

— Все будет. Вещи какие хочет, наряды любые. Мебель купим. Вы поверьте: нам все завидовать будут — вот как мы дружно жить будем.

— Дружно — это хорошо.

Конечно, Константин Андреевич хотел бы слово вставить, что жизнь теплая да сытая — дело не главное и даже неинтересное, но это вышло бы поучение, а поучать зятя он как раз не хотел.

— Работа-то нравится тебе? — все-таки спросил он.

— Хорошая работа. И ценят меня. Через год буду сдавать на первый класс, а это уже кое-что значит — первый класс. Да и получку прибавят.

Договорить им не дали — позвали к веселью. Да Константин Андреевич и не огорчился — о будущем лучше говорить не с пылу с жару, а на голову свежую. Если, конечно, вообще следует говорить.

— Вот вы где бродите!

— Так ведь пять минут всего.

— А ни минуты.

— Да что стряслось? Землетрясение, нет? Тогда наводнение?

— Гуляние!

— Что гуляние?

— В парке гуляние! Газеты надо читать.

— А мы исключительно радио слушаем.

— Неделю писали — народное гуляние. Всю ночь оркестры, буфеты с аттракционами.

— С чего это им так раззудилось?

— Встреча белых ночей!

— И верно: белые ночи приходят.

— Так и есть такое предложение: присоединиться к народу. Не отрываться от него.

— Добро!

— Повалили, значит?

— Повалили.

Леня Лапинский для отхода заиграл марш, и парни, друзья жениха, врубили «Прощай, не горюй, напрасных слез не лей». Конечно, не обошлось без потерь — Раиса Григорьевна и все Казанцевы отстали, а Вера Ивановна с Анной Васильевной остались порядок наводить. Прочие же гости медленно двинулись к парку — впереди Леня Лапинский, с ним рядом молодожены, за ними все остальные.

Ну и лихо получится, сообразил Константин Андреевич, это вроде двойного праздника, да такой вот свадьбы, чтоб с гуляньем в парке ни у кого не было.

Будоражили музыкой засыпающий город — а можно, никакая милиция пальцем не погрозит, — и снова началось оживление на улице и в соседних дворах, скорехонько подтягивались те, кто хотел прихватить к веселью еще и часть ночи, ошарашенные музыкой выходили сонные люди на балконы; видя знакомые лица, махали руками, а снизу им кричали — к нам, к нам, да порезвее; а тут еще и последний сеанс закончился, так что, когда переходили центральную улицу, вытянулись метров, что ли, на пятьдесят.

Плавному движению помешал единственный в городе каштан, вернее, не сам каштан, а тщедушный старичок возле него в черном мятом пиджачке и соломенной шляпе. Старичок этот то отступал от дерева на несколько шагов, то подходил вплотную, ощупывая кору.

— Что случилось, папаша? — спросил Константин Андреевич. — Может, клад под деревом зарыт? Только дело пустое — повалить каштан все равно не дадим.

— Что ты, сынок, — продребезжал старичок, — я же сам его и посадил. Женихаться приезжал из Луганска. Вроде невесте в подарок. Я и думать о нем забыл. А стоит. Пятьдесят два года прошло.

— Да еще как стоит, — подхватил Константин Андреевич. — Один на всю округу. Уезжаешь куда-нибудь, хоть и на войну, а вернешься — стоит дерево, значит порядок, все своим путем.

— Вот же думать не думал, что приживется. С тех пор не был здесь, а дерево свое узнал. Жену давно положил, сестру сегодня положил, а ему хоть бы что — стоит!

Его оставили в покое, потому что гулянье, парк, неспетые песни тоже своего требовали, тоже привлекали к себе внимание. Снова спели «Ромашки спрятались», девочки из Таниного окружения под шелест своих шагов — Леня Лапинский не знал мелодии и взял себе заслуженный перерыв — спели «Никакая внешность не заменит нежность, маленького сердца большую доброту», и Колины парни в ответ долбанули «Там, где пехота не пройдет», да под присвист, под прихлоп, под обалделые взгляды прохожих.

Так это весело и незаметно дошли до парка, а он вырос перед ними темно-зеленой горой, опутанный полумраком, лишь над верхушками деревьев угадывался розовый свет, но он был слаб еще против короткого напора сумерек.

Потом прошагали берегом озера, вошли в нижний парк и мимо ларьков и палаток дошли до концертной площадки. А здесь, заметить можно, веселье подутихло, однако ж люди не расходились, ожидая либо розыгрыша приза за лучший костюм, либо очередного концерта, либо какого неожиданного чуда, что всех расшевелит и даст новое ускорение празднику. Так и вот вам: словно бы по команде, маскарадные люди бросились к жениху и невесте и, окружив их, смеялись, улюлюкали, визжали, и черт те что, кого здесь только не было — лисы и зайцы, какая-то каракатица, крокодил Гена, Буратино и свинья, принцесса и Кот в сапогах — ну как раззудилась фантазия людей!

Окружили молодоженов, игру затеяли, гукали, плясали вокруг Танюши, и, посмеиваясь, вышел в центр дружок Николая и отстрелял чечетку под «Очи черные», да мелко семенил, стучал ногами, хлопал себя ладонями по груди, животу и ляжкам и под самый последний «ах» сунул палец в рот и громко выстрелил щекой.

— А теперь я, — не удержался и Петр. — Тоже хочу. Мне вальс нужен.

Вот бы не позориться на людях, но куда там, разве урезонишь человека, если понесла его струя счастья.

— Неймется. Это будет вальс-чечетка, — объяснил он зрителям.

Кружился, притопывал ногами, приседал, прицокивал языком, и, когда кто-то хотел ему помочь, он сказал:

— Это соло! Это только соло для вальса с чечеткой.

И хоть давно уже так не танцуют, лет, что ли, двадцать, но Петр так весело улыбался и такие ловкие фигуры получались у него, что все только ахали — вот это старая офицерская школа, ну как рукой поводит, ну как каблуки приставляет, вот беда — шпор ему не хватает, а так гусар он да и фу-ты ну-ты.

А потом Леня Лапинский заиграл для всех плясовую, и снова это была «барыня», и зверушки, накопившие во время предыдущего концерта энергию, бросились эту энергию тратить.

Взяли невесту в плотный круг, кривлялись перед ней, зайчишки прыгали на одной ножке, особенно удачно шло дело у свиньи, она переваливалась из стороны в сторону, красный язык показывала и очень уж ловко хрюкала, и ну разлетелись, раскудахтались, распетушились, так что Таню с трудом удалось вывести из маскарадного круга, и тогда Константин Андреевич дал своим сигнал двигаться дальше, оставив на растерзание Леню Лапинского, — тяжкая потеря, но да и людей понять следует.

— На аттракционы двинем! — сказал сияющий брат Петр.

— Верно! Карусели!

— Вот же. Все места и займем. Чтоб только свои — здорово!

Поднялись в гору, снизу неслись всхлипы Лениного баяна, а здесь уже тишина стояла, сонный шелест деревьев, раннее оживление птиц.

Но то было лишь короткое мгновение тишины: снова донеслась до них музыка, и это звали их к себе аттракционы.

Эдуард Хиль пел «Даже время отступает, если счастлив человек». Пластинка кончилась, раздавалось шипение, но, верно, у карусельщицы и без музыки было много забот.

— Здорово, Манюня, — узнал Константин Андреевич женщину, пускающую карусель, — довоенную еще знакомую.

— Здорово, Костяшка. Что за веселье у тебя?

— Дочь выдаю.

— Так покружить?

— Ну. Только всех разом. Уместимся?

— Постараюсь.

— И про музычку веселую не забудь.

— Это уж как есть.

Шумно рассаживались, Манюня следила, чтоб люди тяжеловесные садились на скамейки, а тех, кто полегче, разместила на конях, оленях и слонах.

— Готовы? — крикнула снизу Манюня.

— Готовы, — ответили ей.

Карусель пошла, и перед глазами Константина Андреевича Черномор нес Руслана, черный кот грустил на плече Иванушки, конек-горбунок летел со своим седоком и жар-птица разрезала огневое небо.

Манюня была занята и не стала менять пластинку, и снова Эдуард Хиль пел «Даже время отступает, если счастлив человек».

Это была ровная езда по кругу, без тряски и остановок, вращались деревья, маски людей, оставшихся на земле, на соседней площадке вращались высоко в небе самолеты, на верблюде сидел брат Петр, он что-то кричал Константину Андреевичу, но тот из-за музыки не слышал его, на скамейке сидели Таня и Коля, и за Таней летела по воздуху прозрачная фата.

У Константина Андреевича было состояние той размягченности, когда кажется, что вот так плавно летишь ты уже много времени, потому что размягченность души никак не по силам сквозняку времени, и Константин Андреевич снова поймал себя на том, что беспрестанно улыбается.

Константин Андреевич был, пожалуй, сейчас счастлив, и вот верная причина его счастья: свадьба удалась, это точно, более того, он уверен был, что все люди, кружащиеся на карусели, как и он, счастливы.

И уже не первый раз за сегодняшний день Константин Андреевич с сожалением подумал — вот как жаль, что Маша не дожила до такого праздника, вот как порадовалась бы за дочь.

Музыка кончилась, и Манюня, бросившись в свою будочку, поставила, верно, первую попавшуюся пластинку. Константин Андреевич, погруженный в собственное счастье, поначалу не разобрал, что за пластинку поставила Манюня, но потом понял, что это Бернес поет «Не осуждай меня, Прасковья, что я пришел к тебе такой», Манюня быстро сообразила, что не ко времени печальные песни, и поставила другую, но уже что-то стронулось с места, поплыло в душе Константина Андреевича, не дожила, повторял он про себя, не дожила, и вот ведь как жаль, и уж окончательно понимал, что возврата к счастью больше не будет.

Да что ж за устройство это такое, душа человека, — слова неосторожного, взгляда косого, легкого дыхания ветра достаточно, чтоб смешать стеклышки, спутать призмочки, белое превратить в черное, счастье в несчастье; малое движение неосторожное — и покатился под гору снежок, а вот уж и ком, и — моргнуть не успеешь — лавина обрушивается с грохотом, да, лавина, и сейчас Константин Андреевич сожалел, что нет жены, так же безнадежно, как в день утраты.

А улыбка счастья, что приклеилась к лицу, так и не улетела прочь. Это была не улыбка даже, а гримаса, липкая гримаса, и она больно давила лицо, согнать же ее Константин Андреевич никак не мог. Да в чем причина главная печали, отчего все человека в печаль заносит, что именно не нравится ему — жизнь ли собственная, жизнь ли всеобщая, или, подумать даже странно, вселенная ему не по душе.

Сейчас причина была не так важна. Сейчас важно было лишь то, что, когда, пошатываясь — Манюня устроила им вертушку на совесть, — Константин Андреевич ступил на чуть уходящую из-под ног землю, чувствовал он себя непоправимо несчастным.

Тут к нему подошел брат Петр, и Константин Андреевич почувствовал, что Петр чем-то очень встревожен.

Брат потянул Константина Андреевича за руку, подвел к покатому фанерному боку карусели — а там, наверху, уже была суета людей, тоже желающих получить свою долю верчения, — и, вплотную приблизившись к Константину Андреевичу, спросил:

— Скажи, Костя, почему люди так живут?

— Как они живут, Петр?

— Да что — дите малое, сам не знаешь, что ли? Скучно они живут.

— Да как же скучно, брат? — удивился Константин Андреевич.

— Да вот так, скучно, и все. А тебе-то, Костя?

— Что — мне?

— Жить не скучно?

— Нет, не скучно.

— А не верю. Вот ты для чего живешь?

— Это как?

— Ну для чего ты живешь, Костя?

— А не знаю, Петя. Правда, не знаю.

— Вот видишь, а говоришь — не скучно.

— Вообще-то я знаю, раз дело такое, но и говорить как-то совестно. Уж больно ты впрямую.

— А как не впрямую, раз момент такой подошел: вот ты скажи мне да и все. Но ты, я вижу, просто боишься признаться, что тебе, как и всем прочим, жить того, скучновато.

— Ну, раз ты так, то я скажу, раз для тебя такой момент присквозил, раз приспичило тебе. А не скучно мне, Петр. Грустно — да. Печально — тоже да. Я, может, для того и живу, чтоб мне было печально. Может, я так и отмечаю про себя — вот если мне печально, значит, все со мной в порядке. Да вот еще для того живу — чтоб с тобой иной раз поговорить. Да на Танюху иной раз поглазеть. Да чтоб машины кое-какие наладить, чтоб они картошку исправно возили.

— Ну, хватил. Ты все свое: работа да работа, труд да труд.

— А как же не труд, как же не работа? Труд-то и есть показатель, что за человек перед тобой, а то говорунов теперь много, а вот мастеров настоящих маловато. А уж если человек мастер — вот он и есть человек настоящий.

— Старая это песня, слышали ее.

— Старая, говоришь? А вот сегодня, вспомни, какие часы Павел Иванович принес. Никто никогда таких не видел. А человек, думали, неприметный, слова лишнего из него не вытянешь, а вот на тебе.

Константин Андреевич вспомнил про часы, и сердцу стало веселее: уж как он рад был за Павла Ивановича, и за себя, и за всех, что вот не перевелись на свете настоящие мастера.

— Так что из того? Он же один такой.

— Это я тебе пример привел. Есть и другие мастера. Может, и не такие, как Павел Иванович, например, но тоже в своем деле все насквозь видят. А если б даже и один, так мастер — он именно и один в поле воин.

Константин Андреевич чувствовал, что брат, захваченный своими мыслями, вовсе его не слушает, он словно бы глухой, делает вид, что слушает внимательно, а сам тянет все одну и ту же песню.

— А вот скажи мне, Костя, не разговаривал ли ты с зятем своим о его будущем?

— Как раз сегодня.

— Ну, и что он тебе обещает? — усмехнулся Петр.

Лгать Константин Андреевич не мог.

— Мебель новую обещает. Тане модные наряды.

— А, видишь! — торжествовал Петр. — Ты небось думал — по молодости учиться станет, ум будет развивать, надеялся ведь?

— Надеялся, — признался Константин Андреевич.

— Узнаю тебя. Вот и проглоти. Слава богу, займется тряпками, хоть гулять не будет. А ты говоришь, это не протест против скуки. Да это и есть скрытый бунт. — Только сейчас Константин Андреевич заметил, что брат на взводе основательном, вот и топчется на одном и том же месте, жуя одно и то же простенькое соображение. — Ты погляди, сколько развелось рыбаков, охотников да грибников? Когда раньше их было столько? Это что такое? Это уход от жизни однообразной. Но ты-то, я вижу, лицо кислишь, не согласен со мной.

— Нет, брат, жить не сладко, — признался Константин Андреевич. — Жизнь моя горькая. Горькая, как полынь. Жизнь — она и есть горькая полынь, брат.

— И она не обрыдла тебе?

— Нет, не обрыдла.

— И ничего в ней менять ты не станешь?

— Нет, не стану.

— А что, Костя, случись дело такое дикое — вот если твердо знать будешь, что завтра исчезнешь, не обрадуешься ли?

— Так нельзя, Петя. Так человек жить не может. Жизнь, знаешь, не заводная игрушка, чтобы без большой ошибки ты мог сказать, когда она остановится.

— Значит, интересно тебе жить?

— Да, интересно.

— И что же за интерес такой у тебя?

— А тот интерес, что вот как любопытно мне знать, что будет с тобой, со мной или с Таней лет через пять или десять. Интересно, и все тут. Люди вон кроссворды разгадывают, а тут своя жизнь, — да разве не интересно? Ну, а ты-то, Петр, согласился бы завтра испариться?

— Да, с удовольствием, — сказал Петр и осекся.

Константин Андреевич понял, почему брат осекся. А ведь думал, что в этот раз Петр уцелеет. А вот жизнь ему и плоха, смысла в ней маловато, это же дело ясное — приступ перед тем, как исчезнуть на несколько дней, иначе как же себя перед самим собой оправдать, не ты виноват, нет, не ты плох, нет, — жизнь плоха и во всем одна виновата.

— Вот что, Петя, — сказал Константин Андреевич. — Наши, гляди, ждали нас, ждали да и разбрелись. Теперь их уже в парке не соберешь. Только за столом. Так давай-ка к дому двигать. Все сейчас тоже подтянутся. Посидим, ночь долгая, еще потолкуем, а, брат?

Но Петр покачал головой, и Константин Андреевич понял, что уговаривать его бесполезно.

Загрузка...