Глава четвертая

1

Ежегодно труппа театра пополнялась четырьмя-пятью новичками, и появление Виктора Владимирцева не вызвало заметной реакции столичных актеров. Пока в нем не видели конкурента, и большинство относилось к нему с тем покровительственным вниманием, с каким относятся к любому новичку. Шел он на вторых ролях, чаще по замене, первое время в чем-то копируя основных исполнителей, внимательно выслушивал их снисходительные советы и замечания, партнеры его не очень старались тянуть на себя, давая ему возможность играть в привычной для них манере. Помня совет Заворонского поначалу «не высовываться», он терпеливо приглядывался ко всем и вся. Но иногда непроизвольно выходил и за рамки этой программы, что неизбежно расценивалось и пресекалось как недопустимое самовольство, а порой вызывало и откровенные намеки на его «провинциальность».

Впрочем, в этих намеках была и доля правды. Виктор и сам чувствовал, насколько высок здесь, в столице, по сравнению с Верхнеозерском профессиональный уровень, и объяснял это не только школой и более высокой актерской квалификацией, а и тем, что спектакли здесь обкатывались годами, между тем как в Верхнеозерске держались в репертуаре в лучшем случае один-два сезона. Привыкший работать с перегрузкой, он сначала даже позавидовал столь легкой жизни столичных актеров.

Но вскоре это заблуждение развеялось, Владимирцев понял, что тут требуют не просто большей отточенности фразы, жеста, интонации, а и более глубокого постижения образа, не терпят даже малейшей приблизительности в его трактовке. Это требует размышления, вынашивания, а оно происходит меньше всего на сцене, оно пребывает в тебе всегда и всюду: на улице, в трамвае, в часы одиночных ночных бдений, когда появляется единственная возможность максимально сосредоточиться.

Даже репетиции здесь проводились иначе, чем в Верхнеозерске. Там сначала артисты несколько дней читали пьесу за столом. После этого начиналась разводка, когда актеры с тетрадками в руках передвигались по сцене.

Здесь все было иначе. Уже на первой читке режиссер требует от актера объяснить, что он делает в данной сцене, найти не только идею в каждом эпизоде и логику поведения героя, но и выстроить последовательную цепочку физических действий. К четвертой или пятой репетиции подаются реквизит, бутафория, все нужные в данной сцене предметы. Режиссер настойчиво требует все более углубленного понимания драматургического материала.

Но иногда более тяжелым в работе актера бывает не сам драматургический материал, а поиск взаимодействия с партнером, особенно знаменитым. А здесь их было немало, и порой становилось невероятно трудно выдержать их натиск. Они и зрителя-то приводили в трепет, но зритель сидит в зале, а ты тут, рядом с ними, по-настоящему большими актерами. Если сумеешь преодолеть робость, почти несокрушимую магию влияния их имени, то с ними играть вроде бы и легче. Но настолько же и труднее, ибо все время ощущаешь особую ответственность не только перед зрителем, а и перед ними.

Заворонский понимал, что игра на замене, на срочных вводах для Владимирцева отнюдь не благо. Степан Александрович на последнем курсе школы-студии и еще года два, будучи уже в труппе столичного театра, работал на замене и знал, что это такое.

Допустим, заболел кто-то из актеров. Возникает дилемма: или отменять спектакль, или срочно вводить нового исполнителя. Но отменить спектакль — значит, во-первых, нанести театру большой финансовый урон, а во-вторых, вызвать справедливое негодование зрителей. А они уже потратили несколько часов на прическу, на дорогу, отменили ранее назначенные встречи, отложили срочные дела, чтобы посмотреть именно этот спектакль.

Вот тут и начинается паника. При всем том, что театр умеет эту панику хорошо изображать, он бывает перед паническими обстоятельствами настолько же и бессилен. Ибо опытных актеров, свободных от спектакля, редко удается отыскать: у них всего один выходной, и они почему-то предпочитают использовать его по своему усмотрению. Пенсионеров застанешь в городе только зимой, летом они уезжают на природу возмещать многолетнее с нею разобщение. Остаются молодые актеры или студийцы, и то если у театра есть собственная студия. Даже при наличии таковой срочно просматриваются списки студийцев и перед двумя или тремя фамилиями проставляются спасительные галочки. Затем следуют звонки. Нет одного, второй неизвестно где и когда будет, вся надежда на третьего. Но и его нет! Тогда снова читают списки, ставят еще две галочки (не бог весть что, но с надеждой). И опять одного нет. И только самый последний из не бог весть что отвечает.

В лучшем случае ему даются одна-две репетиции, а чаще всего обходятся и без них. Наспех подбираются костюм, грим, парик. Поскольку молодой актер не знает текста или после студийных экзерсисов начисто забыл его, сажают в «раковину» суфлера, и тот зловеще (его тоже едва отловили) шепчет этот текст; одновременно режиссер разводит по мизансценам, высказывает какие-то, может быть, и умные предложения и советы, но предназначенные явно не для новичка, а для заболевшего актера. А этот их не понимает, его сбивают с толку предназначенные не для него советы, как мешают гример, мебель, реквизит. А завпост требует, чтобы он сдвинулся на полметра вправо. Ошеломленный, он не знает, кого слушать, за что браться, с чего начинать и вообще зачем он тут. У него вертится в голове и повергает его в ужас всего одна мысль: «Завтра спектакль, а роли я совершенно не знаю, не представляю, как держать себя на сцене. Провалюсь один раз и — каюк — другого уже не будет!» — обреченно думает он.

Сколь это ни странно, однако всякий раз все как-то обходилось, но ни об искусстве, ни о режиссерском замысле, ни о великих театральных традициях, ни даже об элементарной актерской этике никто не думал. Но все радостно поражались, что молодой актер не провалился, что у него хватило сил не только дотянуть спектакль до финала, а и сорвать аплодисменты, и основные исполнители, к удивлению своему, трижды выходили на поклон, в то время как молодой актер, не веря в свой успех, стоял в кулисе и беззвучно плакал.

За три года работы на замене в каких только амплуа каких только возрастов не приходилось Заворонскому выступать! Случалось, что сегодня он исполнял роль молодого агронома, а завтра уже играл ведьму в «Макбете», через день — дряхлого генерала в «Дачниках», вскоре Гришку Редозубова в «Варварах», затем лорда в пьесе Уайльда, потом забулдыгу Баркина в «Иванове». И все это были роли, и роли немалые!

Его искренне хвалило не только руководство, а зачастую и большие актеры:

— Ты, Степа, растешь прямо-таки не по дням, а по часам. В театре без году неделя, а уже выходишь на такие роли. Да ведь в нашем театре и бессловесный выход, стояние целый акт с подносом на сцене — уже большое доверие. А ввод?! Да еще на ро-оль!

Эти похвалы не просто льстили его самолюбию, а и обнадеживали. Они уверили Заворонского в том, что он переживает время наиактивнейшего творческого роста, пребывает где-то на взлете.

Как знать, может, он так и остался бы актером на вводах, если бы не один случай…

В выходной день он пригласил одну из своих многочисленных юных поклонниц в парк культуры. Почти весь день они катались на лодке, крутились на карусели, ели мороженое и даже пили шампанское и пиво. Видимо, от этой смеси у Степана разболелась голова, он раньше обычного проводил девушку домой и в общежитие, где он так и жил со студенческой поры, шел с твердым намерением сразу же завалиться спать.

Но едва он вошел в подъезд, как вахтерша накинулась на него.

— Где же ты, Степка, пропадал? Тут весь телефон оборвали, тебя везде ищут. Звони в театр!

Он позвонил и услышал сначала облегченный вздох помрежа, а потом уже слова:

— Господи, наконец-то! Слушай, Степушка, голубчик, выручай!

Степан уже понял, что речь пойдет об очередной замене, не удивился и спросил:

— Кого заменять?

— Хромова. У старика прострел, не может не то что встать с постели, а даже разогнуться, а у него завтра и утром и вечером спектакли. И директор, и главреж, и я — все сошлись на тебе, только ты и можешь выручить. Замени, голубчик!

— В обоих спектаклях?

— Да уж так, дружок, ничего иного не получается, никого больше нет. Утром сыграешь Гаврилина в «Карточном домике», а вечером — Косых в чеховском «Иванове». Пьесы-то, надеюсь, читал?

Пьесы Заворонский читал еще в студии, но ни один спектакль с Хромовым не успел посмотреть и откровенно в этом признался.

— Как же так, голуба? — удивился помреж и упрекнул: — Уж то, что мы у себя ставим, надо обязательно смотреть.

— Не успел, потому что я параллельно в массовках был занят.

Помреж великолепно знал об этом и спорить не стал.

— Ну ладно, зато теперь роли сыграешь. Роли! Ты должен оценить такое доверие.

— Я понимаю, но как же я сыграю сразу две роли в один день?

— А ты сыграй! Старик-то Хромов играл же. А ты же почти на полвека моложе.

— Но ведь он занят в них столько лет…

— Сыграешь. Не боги горшки обжигают. Разумеется, тебе помогут. Ассистенты разведут.

— Когда же они разведут-то? — спросил Заворонский, произведя в уме несложные арифметические подсчеты.

— Да прямо перед спектаклем и разведут. Репетиций, конечно, не получится, придется с ходу. Пьесы-то у тебя под рукой есть?

— «Иванов», кажется, есть, а «Карточного домика» нет.

— Возьми в библиотеке.

— Так ведь она уже закрыта.

— Ах, да, уже поздно! Ну, ладно, учи Косых, а на утренний спектакль приходи пораньше, часа за два. Правда, там роль Гаврилина по всем трем актам, на память не схватишь. Что же, придется под суфлера. Да и грим будет тяжелый, он ведь старик, семьдесят пять лет… Ну, ничего обойдется. Так что договорились? Впрочем, иного выхода нет. До завтра!

Отыскав томик Чехова, Заворонский бегло просмотрел роль и ужаснулся. Оказывается, этот Косых — старая развалина, заядлый картежник и законченный тунеядец. Отсюда — специфическая карточная лексика, невыносимые аллегории, сногсшибательные эпитеты, какие-то истерические междометия. Он всегда куда-то спешит, весь взопревший, невыспавшийся (только это и будет кстати), плаксивый.

Заворонский, вспомнив, кто занят в этом спектакле, обнаружил, что партнеры у него — в основном маститые актеры, на ролях этих сидят уже несколько лет. «Наверняка будут тянуть, а я и текста-то как следует не знаю — под суфлера буду играть».

Вот это было, пожалуй, самое неприятное, потому что под суфлера Заворонский не умел, привык учить роли наизусть. Он считал, что роль, даже сделанная блестяще, но державшаяся на суфлерской подсказке, — антипрофессиональная халтура, балаган, надувательство. И сейчас, не желая изменять своим принципам, взялся учить роль. Впереди была целая ночь, а его актерская память достаточно натренирована. Вот только голова трещала после адской смеси пива и шампанского.

«Но ведь на утреннем спектакле играть-то мне не Косых, а Гаврилина! Выходит, выучив сейчас роль Косых, утром я должен буду начисто отбросить ее, забыть напрочь. Как же быть?» — с ужасом думал он, разжевывая сразу три таблетки пирамидона, добытые из неприкосновенных запасов многоопытной вахтерши общежития.

И все-таки роль он выучил и утром, приняв душ и выпив пол-литровую кружку крепкого чая, пошел в театр. Пришел туда ровно в девять. Помреж был уже на месте и вручил ему пухлую потрепанную тетрадку с ролью Гаврилина. Заворонский глянул на последнюю страничку, увидел цифру 26, и в глазах у него пошли разноцветные круги.

— Что с тобой, голубчик? — встревожился помреж. — Ты не болен?

— Нет, но, кажется, я вам сегодня наиграю! — пообещал Степан.

— Только посмей! — пригрозил помреж. — Иди-ка лучше примерь костюм.

Костюм, сшитый на Хромова, оказался Заворонскому слишком короток и узок. Костюмеры долго рылись и наконец подобрали латаную-перелатаную, но модную в то время желто-зеленую трикотажную футболку, парусиновые туфли, засаленные кавалерийские галифе с кожаным задом и наколенниками и пальто, вывернутое драной подкладкой наружу.

Потом за дело принялась гримерша. Для придания возраста молодому лицу Заворонского она настригла коротеньких волос, намазала лаком подбородок, верхнюю губу, скулы и горло и наклеила эти волосы, чтобы создать впечатление щетинистости.

Эта щетинистость потом дорого обошлась Заворонскому. Уже в первом акте от чрезмерного волнения и напряжения он вспотел, щетина начала отставать от лица и осыпаться за ворот. По всему телу распространился невыносимый зуд, от которого к концу спектакля, как потом выяснилось, у Степана даже подскочила температура. Но спектакль шел хорошо, никому из зрителей и в голову не пришло, что творилось с актером, с этим чесоточным Гаврилиным. Оказалось, что отлипшая щетина очень даже сыграла на внешний рисунок образа. И никому, разумеется, было невдомек, что уже к концу второго акта Степан, убедившись в том, что Гаврилин у него состоялся, начал потихоньку перерождаться в Косых.

Роль Косых, хотя и небольшая по погонному листажу, очень трудная, поэтому ее обычно исполняли самые опытные актеры, такие, как Хромов, знаменитые, со званиями. И партнеры их были тоже в рангах, а заглавную роль Иванова на этот раз исполнял сам главный режиссер. По своему служебному положению, а может, по инерции, он распорядительно, умело и тонко тянул весь спектакль на себя.

Когда в антракте прозвучал первый звонок и зрительный зал вновь начал заполняться, ассистент за занавесом все еще водил Заворонского по сцене, на ходу наставляя:

— Не вздумай сесть вот на этот стул, он предназначен вовсе не для тебя. Ни в коем случае не подавай руку Барсову, запомни, что ты с ним в ссоре.

Тем временем реквизиторы цепляли на нос Степану стальное пенсне, совали замусоленную колоду карт, карманные часы-луковицу, трость с набалдашником. Проходивший мимо Иванов-актер, он же главный режиссер театра, тронул Заворонского за плечо и строго предупредил:

— Ты вот что: больше не чешись! — И удалился в артистическую, чтобы сосредоточиться перед выходом во втором акте и заодно выпить сельтерской.

Заворонскому сосредоточиваться было уже некогда, он старался запомнить, где надо остановиться, с кем расцеловаться, а кому демонстративно не подать руки. Мешал ассистент, он все настаивал:

— Главное, Степа, не медли, все должно идти в темпе, центростремительно, тебе все время некогда, ты как вконец загнанный заяц.

На протяжении всего спектакля Заворонский и в самом деле чувствовал себя загнанным зайцем, и это опять же оказалось кстати. После спектакля все его поздравляли и удивлялись, как это ему удались обе роли, а он еле держался на ногах и, даже не освободившись от грима, едва доплелся до общежития.

На следующее утро на доске объявлений висел приказ с объявлением благодарности артисту Степану Заворонскому. Но у него уже лежало в нагрудном кармане заявление об уходе. Он решил принять приглашение одного областного театра, где ему обещали первые роли.

Конечно, его не отпустили, а дали наконец-то роль, с которой он и пошел, если бы не посадил голос.

Позже, став режиссером, и еще позже, когда стал главным режиссером, Заворонский особо заботился о том, чтобы в театре был сильным не только первый, а и второй состав, ибо актеры болели и будут болеть, их и впредь придется заменять, но делать это надо, щадя не только их самолюбие, а и талант. Или хотя бы пределы их физических возможностей.

И сейчас он искренне жалел Владимирцева, но Виктор неминуемо должен был пройти этот тяжелый этап: и для себя, и для общественного мнения. А мнение это все еще оставалось предвзятым.

2

Лихорадочные вводы для Владимирцева усугублялись еще столь же лихорадочными и пока безуспешными поисками квартиры или хотя бы какой-нибудь пусть захудалой, но отдельной комнатенки. На квартирной толкучке возле Черемушкинского рынка предлагали сколько угодно углов, комнат и даже отдельных квартир, однако тотчас отказывали, когда узнавали, что у него полуторагодовалый сынишка. Если бы у него была собака или даже крокодил, ему сдали бы и квартиру, но ребенок, да еще и полуторагодовалый, был для хозяев прямо-таки стихийным бедствием, ибо представлял страшную угрозу для полированной мебели. Три с лишним месяца Владимирцевы жили в разных гостиницах, что окончательно сокрушило их семейный бюджет, если еще учесть, что Марина пока не работала, поскольку без постоянной прописки ее никуда не принимали.

О своих мытарствах Виктор никому не рассказывал: в конце концов, он сам пошел на эти лишения. Заворонский ему ничего не обещал, более того, еще в Верхнеозерске предупредил, что в ближайшие годы на жилье рассчитывать нечего.

Марина, как и обязалась, не пищала, а молча сносила все обрушившиеся на них невзгоды, подавляя в себе находившее порой раздражение. А Виктор замечал его и страдал от этого более, чем от всех прочих неудобств и неприятностей.

Видимо, его взвинченность каким-то образом отразилась и на работе. Его партнерша по очередной роли Антонина Владимировна Грибанова заметила однажды:

— Для этой роли вам не хватает внутренней уравновешенности. Я чувствую, что вам приходится бороться с собой. У вас что-то случилось?

— Нет, ничего не случилось.

— Ну, меня-то вы не обманете. Ну-ка, признавайтесь! — решительно потребовала Антонина Владимировна.

Пришлось признаться.

— Что же вы об этом раньше не сказали? — упрекнула Грибанова.

— А зачем?

— Ну хотя бы затем, что как раз я-то и могу вам помочь. У меня есть комната, в которой я практически не живу. Правда, там очень шумно, собственно, из-за этого я и перебралась к сестре. А вы пока и там перебьетесь, все-таки лучше, чем ничего.

После репетиции она повела его смотреть комнату.


Еще в начале двадцатых годов весь первый этаж этого старого двухэтажного дома на Плющихе был отведен под общежитие пекарей. В нем было двенадцать комнат, в каждой вначале жило по три-четыре человека. Потом кто-то женился, кто-то вышел замуж, пошли дети, и к концу тридцатых годов население общежития увеличилось почти вчетверо. Миграция его была ограничена в основном территорией внутренней, кто-то просто перебирался из одной комнаты в другую. В результате многоходовых комбинаций отдельно стали размещаться холостяки и семейные, пока не начало приносить приплод очередное поколение. Тут уж никакие комбинации не помогли, в каждой комнате оказалось по две, а то и по три семьи, отделенных ситцевыми занавесками и самодельными фанерными ширмами.

В середине пятидесятых годов, когда началось массовое жилищное строительство, некоторые многодетные семьи получили квартиры, опять произошло великое переселение народов, в результате которого Грибановы получили отдельную комнату. В начале семидесятых годов, когда почти одновременно умерли родители Антонины Владимировны, комната осталась за ней.

Это была довольно большая угловая полукруглая комната с тремя огромными витринными окнами — говорят, когда-то здесь размещалась булочная. Тротуара возле дома не было, и поэтому казалось, что весь уличный транспорт проходит прямо через комнату.

— Вот почему я и не могу тут жить, — пояснила Антонина Владимировна. — Пыталась обменять хотя бы на малюсенькую, но никто переезжать сюда не соглашается. К тому же в квартире на сегодняшний день все еще проживает сорок два человека. Если это вас устроит, живите.

— Спасибо, Антонина Владимировна! — от души поблагодарил Виктор. — Признаться, я уже и не мечтал об отдельной комнате.

— Ну, мечтать тут не о чем, а теперь при большой нужде и это можно. Вот ключи. В коридоре висит график уборки мест общего пользования, примерно раз в два месяца вам придется этим заниматься. Несмотря на большую скученность, здесь поддерживают почти идеальную чистоту.

Только когда вышли на улицу, Виктор осмелился спросить о плате.

— Да вы что, какая плата! — возмутилась Антонина Владимировна. — Я же вам ее не сдаю, а приглашаю. И не заикайтесь. Вот за свет и за газ будете вносить в общую казну, а остальное я сама оплачу.

— Но мне, право же, неудобно…

— Перестаньте! Может, жене вашей и не понравится еще…

3

Но Марина была в восторге. Ее не смущали ни страшный шум и грохот за окнами, ни толкотня в кухне, ни очереди в туалет по утрам. По натуре общительная, она не только быстро сошлась с соседками, а даже нашла среди них одинокую старушку, согласившуюся домовничать и приглядывать за Сережкой. Через два дня Марина уже устроилась работать диктором на радио.

Поскольку пекари работали в три смены, то жизнь в квартире не затихала ни на минуту. Круглосуточно на кухне гремели кастрюли и сковородки, а в коридоре по обшарпанному столу смачно шлепали донельзя засаленные карты. Пекари обожали играть в петушка и в девятку, они сражались денно и нощно, одна смена уходила на работу, ее место занимала другая. За стол садились прямо в нательных рубахах и малиновых кальсонах (пекари почему-то предпочитали именно этот цвет) и в выражениях не стеснялись, хотя тут же крутились дети.

В дни авансов и получек пекари сбрасывались по рублишку или по два, звали дворника дядю Петю, и он играл на балалайке. Иногда чуть не до рассвета пели старинные протяжные песни, но чаще всего дело кончалось всеобщей потасовкой. Поэтому в дни зарплаты в коридоре неотлучно находился участковый Леша и, если события развивались мирно, тоже играл в петушка. Поскольку в квартире почти все успели переродниться, то Леша был непременным гостем на свадьбах, поминках и крестинах, которые тоже отмечались исправно, хотя крестить давно уже перестали, да и песни пошли какие-то торопливые, дерганые. Впрочем, Леше они нравились.

Главной опорой Леши в квартире была «комендантша» Дуся. Лет тридцать назад она действительно была комендантом общежития, но потом должность эту упразднили, однако за Дусей остались все прежние права. Она собирала деньги за свет и за газ, вела график дежурств, следила за чистотой и порядком. В отличие от Леши она не старалась растащить дерущихся, а сама раздавала им такие оплеухи, после которых редко кто из мужиков мог устоять на ногах. Комнатка ее была от входа первой по левую руку, на двери ее еще сохранилось квадратное комендантское окошечко. Правда, теперь оно было густо замазано коричневой краской.

Но если Дуся представляла собой чисто административный орган, то всю духовную власть в квартире держал ее патриарх — дед Кузьма. Говорят, когда-то и он был весьма разбитным мужиком, но после двух инфарктов остепенился и обнаружил склонность к овощной диете и философии.

— Живем — как трава. Дожжик есть — растем, нету дожжика — чахнем, — утверждал он. При этом невозможно было понять, что он имел в виду, а когда допытывались, отмахивался: — Не по твоим зубам это. Однако не так живем.

— А как надо?

— Кабы знать, — тоскливо и недоуменно вздыхал Кузьма и еще более убежденно утверждал: — А только не так.

Несмотря на столь явную неопределенность его суждений, к нему прислушивались, а иногда и прямо советовались в житейских делах.

— Слышь, Кузьма, может, мне Кольку-то в техникум отдать? Куда уж ему в институт, школу-то еле на тройки вытянул.

— А што школа? Школа — она и есть школа. А у Кольки — голова.

И, к удивлению всех, Колька все вступительные экзамены сдал на пятерки.

— Ты, Наталья, поменьше пили Вовку-то, — неназойливо наставлял Кузьма молодуху. — Карактер у тебя, конешно, поганый, но постарайся пересилить себя. Вовка оттого и закладывать стал, што ему домой идти не хочется, слушать тебя тошно.

Неделю Наталья пересиливала себя, и неделю Вовка не пил. Правда, на больший срок Натальи не хватило, и дед Кузьма предсказал:

— Не будет у вас жизни, помяни мое слово.

Не прошло и месяца, как Вовка ушел жить к матери, а вскоре женился на другой и, говорят, счастлив.


Однажды Владимирцев дал деду Кузьме контрамарку на новый спектакль.

— Ну как, понравился? — спросил деда в тот же вечер. — Кхм! — уклонился дед, будто бы прочищая горло. Но в горле у него и без того было чисто, и, заподозрив, что Виктор об этом сразу догадался, Кузьма стал уводить разговор в сторону: — Надысь Дуська велела в сенках прибрать, дак я пойду.

— Да ведь я не об этом! — Виктор удержал его. — Я же о спектакле.

— А-а, — протянул Кузьма и, убедившись, что разговора уже не избежать, неохотно признался: — Если вправду, то даже и красиво. А пустячок! Поглядел и забыл. Это не про жизнь, а так, возля жизни. Мусорят разными словами, а для чего?

Пьеса и в самом деле была пустяковая, обо всем понемногу и ни о чем глубоко. И Виктор с Кузьмой был вполне согласен.

— А как Антонина Владимировна?

— Тошка-то? Тошка она и есть Тошка, однако и ей там не выделили хорошего места.

И это было тоже верно, Антонина Владимировна сама жаловалась Виктору, что не может понять, для чего эту пьесу ставят, ибо за конъюнктурной темой пьесы не просматривается ни одного достойного характера.

Однако Кузьма не осудил ее за то, что она согласилась играть в этой пьесе.

— Работа она и есть работа. Сегодня по душе, а назавтра обрыдлая, сегодня пышки, а завтра шишки. А Тошка… Она, брат, особостатейная. Вот ведь дал же бог! А, кажись, откуда все взялось? Отец с матерью такие же пекаря, как и мы, были, а она из чего все взяла?

— Талант.

— То-то и оно, что талант! А вот почему зарплата у нее меньше, чем у пекаря?

Вот этого Виктор не мог объяснить. Кузьма, убедившись, что тот все равно не объяснит, вздохнул:

— Что-то неладно у нас с этим делом.


Дед Кузьма был для всех обитателей пекарного общежития не только добродушным и рассудительным советчиком, а иногда и строгим судьей.

Как-то кондитерша Настя вынесла за пазухой десяток яиц. Но в автобусе ее притиснули, и она «потекла». Прибежав домой, начала было в кухне выгребать остатки яиц, но тут явился дед Кузьма, хмуро оглядел ее и крикнул в замазанное коричневой краской окошечко:

— Дуська, созывай-ко народ.

А народ, уже прослышавший о Настином конфузе, и без зова набивался в кухню. Настя, поспешно застегнув кофту, хотела было улизнуть, но дед схватил ее за руку, вывел на середину кухни и сурово сказал:

— Вот тут и стой!

Окинув всех пристальным взглядом, дед Кузьма так же сурово спросил:

— Видите?

Кто-то хихикнул в углу, но дед сердито зыркнул туда и гневно рявкнул:

— Цыть!

Все сразу притихли, выжидательно глядя на Кузьму. А Настя как-то вдруг съежилась, будто ожидая, что ее ударят. С нее капало, и в наступившей недоброй тишине капли звонко шлепались о линолеум.

— Тьфу, какая страмотища! — сплюнул Кузьма и снова обвел всех суровым взглядом. — Такого заведения у нас даже в войну не бывало. Что делать-то с ей будем?

Настя захлюпала носом и пролепетала:

— Дедушка, я больше не буду.

— Ты не мне, а людям говори. Я те не судья и не прокурор.

Но к людям Настя не посмела обратиться, стояла потупившись, изредка подбирая ладонью слезы с бордовых щек. Наконец выдавила:

— Совестно мне… — И, не встретив отзыва, повторила еще тише: — Ей-богу, совестно…

— Слава те… Хоть это осознала, — удовлетворенно всхмыкнул дед и, обернувшись к остальным, спросил: — Дак чо делать-то будем с подобным поступком?

Все подавленно молчали. Наконец комендантша Дуся нерешительно предложила:

— Может, на первый раз простим, Кузьма Федотыч?

— Это уж как сами решите! — недовольно сказал дед и не по возрасту четким шагом вышел из кухни.

Вслед за ним, зарыдав, выскочила и Настя.

Несколько дней она не показывалась на людях, и Виктор нечаянно услышал, как дед Кузьма полушепотом наказывал Дусе:

— Ты сходи-ка к ей. Как бы она над собой чего не исделала. И супу отнеси, а то третий день на сухомятке… А вообче-то, похлопочи. У ие вон старшой-то парнишка не одну ваниль кушать хочет. Давеча вон девчушку за титьки лапал. — Вот тут Кузьма не сдержался и, хихикнув, шепотом сообщил: — Было бы за што! А то ведь одни пупырышки. Вот у тебя — да, прямо-таки пушечны ядра! — И он, не дожидаясь, пока Дуська влепит ему не первую уже оплеуху, поспешно ретировался, бросив, однако, на бегу: — Ты имя, энтими ядрами-то, лучше в Петьку стрельни!

4

Время шло, а роли Виктору пока не давали. Сначала он относился к этому спокойно, считал, что так и должно быть. Утешало и то, что театр готовил всего две новые постановки и не один Виктор Владимирцев не получал роли. В труппе было около четырехсот человек, и всех их в двух спектаклях никак нельзя занять.

То ли дело Верхнеозерский театр! Там в зависимости от категории актер даже обязан был играть от шестнадцати до двадцати трех спектаклей в месяц. А Виктор последнее время там, особенно в дни школьных каникул, когда шли и утренние представления, и чаще приходилось работать на выезде, участвовал и в тридцати представлениях. Такая переработка для дирекции была нежелательной, но дирекция помалкивала, ибо оплата тому или иному актеру за переработку была мизерной по сравнению с общим финансовым планом, к тому же вполне компенсировалась за счет недозанятости других артистов.

Привыкший работать с напряжением, Виктор сейчас считал себя бездельником, тунеядцем, его мучили не только угрызения совести, он ощущал какую-то почти безнадежную опустошенность в душе, а порой и отчаяние. Где-то подспудно он понимал, что его в Верхнеозерске просто зацеловали, что вот именно сейчас наступает испытание успехом, но сопротивлялся этому испытанию то ли из чувства самосохранения, то ли начинало извергаться уязвленное самолюбие.

Наконец объявили, что театр будет готовить еще один спектакль, и к началу заседания художественного совета собралась почти вся труппа, хотя все знали, что в этот день они все равно ни у кого из членов худсовета ничего не выведают, пока на стенде, мудро расположенном возле бухгалтерии, не появится приказ о распределении ролей.

Назавтра все пришли на репетицию раньше обычного, и возле бухгалтерии было так же многолюдно, как в дни авансов и получки.

И Виктор Владимирцев проснулся в это утро раньше обычного, но, сдерживая себя, не спешил в театр: поговорил с комендантшей Дусей о размахе жилищного строительства, два кона следил за игрой малиновых подштанников и терпеливо выслушал рассуждения деда Кузьмы о влиянии космических полетов на климат планеты.

В театре он появился к одиннадцати — к началу репетиций. Но репетиции еще не начинались, все толпились возле стенда с приказами, и Виктору даже не пришлось добираться до него: молодой актер Олег Пальчиков сообщил еще на лестнице:

— Витек, не спеши. Худсовет решил зарезервировать нас с тобой для более выдающихся ролей. У тебя не найдется что-нибудь покурить?

Виктор знал, что Олег не курит, но протянул ему пачку «Примы». Тот долго не мог извлечь из нее сигарету»

— Переходи на «Дымок», он крепче, — посоветовал Олег, неумело прикуривая. Закашлявшись и вытерев тыльной стороной кисти выступившие слезы, пояснил: — Выдающихся-то нам еще неизвестно сколько ждать. Так что экономь и оставшиеся деньги храни в сберкассе. Это удобно и выгодно!

Вот тогда Виктор впервые пожалел, что ушел из Верхнеозерского театра.

Как назло, в тот день Марина после ночной смены оказалась дома, и Виктору не удалось скрыть свое настроение, близкое к смятению, а может быть, даже к отчаянию. Едва взглянув на него, Марина не стала спрашивать, дали ему роль или не дали, а сразу начала утешать:

— Да разве один ты в Москве без ролей? Ты только посчитай, сколько даже именитых актеров годами не выходят на сцену.

— Но ведь это же плохо!

— Чего уж хорошего, — согласилась Марина. — Только ведь и тут разные причины. Одних и впрямь зажимают, а другие и сами не выходят, потому что не хотят играть в плохих пьесах… А вот я бы на любую роль согласилась, — тяжко вздохнула она. — Да вот не берут…

И Виктор лишь теперь и понял, что ее беда куда больше, чем его. Он-то лишь жаждал прежней популярности, а Марина теряла всякую надежду. В Верхнеозерском театре ей давали роли хотя и не главные, но порой все же достаточно значительные. И она играла их довольно сносно, не более. Но в ней еще жила надежда на удачу, может быть, и на случай. Пожалуй, надежду эту подогревало то, что у Валентины Георгиевны Озеровой в народном театре она шла хорошо. Но там был другой уровень, и пределы творческих возможностей Марины, видимо, не превышали этот уровень.

— Видно, не получилось из меня актрисы, — с грустью, но без горечи сказала Марина.

«Хорошо, что она сама это поняла», — подумал Виктор, и собственная его боль как-то поутихла.

Но не насовсем. Она возродилась еще более жгуче, когда его не взяли в гастрольную поездку в Чехословакию, тем более что в репертуаре гастролей была и пьеса, в которой он исполнял хотя и маленькую, но не бессловесную роль. Сослались на нехватку денег, а его роль взял Семен Подбельский, тоже занятый в этом спектакле, но в еще более незначительной роли.

Тогда-то Виктор и написал письмо Светозарову и Порошину. Но сразу не отправил, носил его дня три или четыре в кармане, а потом порвал, обвинив себя в малодушии и трусости. Однако обида, видимо, осталась, и, когда театр вернулся из-за границы и Виктору пришлось выходить в той же роли, Заворонский в антракте зашел в гримерную и сердито сказал:

— А ну-ка, посмотри на себя в зеркало!

Полагая, что у него что-то не в порядке с гримом, Виктор бегло глянул в зеркало. Не обнаружив ничего криминального, спросил:

— А что?

— Нет, ты в глаза себе посмотри! — еще более сердито потребовал Заворонский.

Виктор посмотрел в зеркало внимательнее:

— А что? Глаза как глаза. Как всегда, слегка глуповатые. По крайней мере, так утверждает моя жена, — попытался было пошутить он.

Но Заворонский шутки не принял:

— Ты в каких отношениях с Тишковым?

— В самых добрых.

— А что у тебя получается? У тебя же в глазах злость, как у пантеры, бросающейся на свою жертву. А почему?

— Не знаю.

— А я знаю! — Заворонский как-то нехорошо ухмыльнулся и уже мягче, но более ехидно пояснил: — Потому что ты видишь не героя пьесы Тишкова, а исполнителя этой роли Подбельского. А Подбельского ты невзлюбил лишь за то, что в гастроли он взял и твою роль. Но он же взял не по своей инициативе, а по моему указанию. Вот это запомни и не мечи свои хиновские стрелы в ясные Семкины очи. Усек?

— Вполне.

— Вот и перестраивайся. — Заворонский устало побрел к двери, распахнул ее, но, прежде чем прикрыть, вдруг совсем уж мягко спросил: — Думаешь, застоялся конь?

— «Душа обязана трудиться», — со вздохом процитировал Виктор.

— Вот это уже другой разговор! — удовлетворенно сказал Заворонский и, тихо прикрывая дверь, пообещал: — Потрудишься. Да еще как!

Загрузка...