На другой день Заворонский дал Виктору почитать пьесу Половникова.
— Это не окончательный вариант, автор еще работает над ней, — предупредил Степан Александрович. — Но контуры в основном просматриваются. Возможно, мы ее и примем. А может, и нет, — добавил он настолько нейтрально, что Виктор тотчас догадался, что Заворонский в этой пьесе заинтересован.
Пьеса Владимирцеву не понравилась, она показалась ему риторичной, события в ней развивались как-то вяло, драматический конфликт, по существу, был лишь обозначен и вовсе не подкреплен действием, а разговоры, хотя и умные, но длинные и скучноватые. «И что в ней нашел Степан Александрович? — удивлялся Владимирцев. — Однако что-то же нашел? Может, я не заметил чего-то значительного, что привлекло в этой пьесе Заворонского?»
Он стал перечитывать пьесу, теперь уже внимательнее, и вскоре понял, в чем была его ошибка: читая первый раз, он искал в пьесе то, чего в ней не было, и не заметил многого из того, что в ней было. Вот, скажем, этой побочной, но очень важной линии о том, как постепенно размываются нравственные критерии. Виктор вспомнил, как в «Доходном месте» у Островского в финале Жадов говорит Полиньке: «Я буду ждать того времени, когда взяточник будет бояться суда общественного больше, чем уголовного».
У Половникова эта мысль трансформировалась таким образом, что вот в наше время, когда по идее взяточник должен бояться больше суда общественного, он его перестает бояться, потому что кто-то хочет, чтобы взяточничество, блат стали явлением чуть ли не массовым, привычным, не подвергающимся осуждению, хочет размыть критерии оценок нравственного поведения людей. В пьесе апологетом этой мысли выступает не какой-то простачок с немудреной философией: «Все берут и я беру», а интеллигент, доктор технических наук, директор научно-исследовательского института. Его философия более завуалирована такими, например, логическими посылами:
«При чем тут подбор кадров по кумовству и знакомству? Просто я беру человека, которого хорошо знаю. Знаю все его достоинства и недостатки, знаю, чего он может, а чего нет. А возьми я со стороны? Еще неизвестно, есть ли у него хотя бы те достоинства, которыми обладает известный мне человек и которые я с первого дня могу эксплуатировать. Ну а уж о недостатках и говорить нечего. Пока я их выявлю и найду средства борьбы с ними, уйдет уйма времени и сил. Это по меньшей мере бесхозяйственно…»
Конечно, в этой линии лежит актуальная проблема, на ней одной можно было бы построить пьесу, но автор, оставив ее побочной, пошел куда глубже и дальше, вознеся проблему до масштабов поистине глобальных: до сознания личной ответственности каждого аж перед человечеством. Мысль эта исходила от военных, и тут начинали переплетаться две линии — военная и гражданская. Но обе эти линии утверждали высокую гражданственность, доводя ее ощущение до личной ответственности каждого за судьбу целой планеты.
В памяти Виктора Владимирцева удержались лишь две-три пьесы, в которых ставились именно такие задачи. Пусть пока и декларативно, но так же глобально, как ставила эти задачи сама жизнь, доведя их до последней грани бытия или самоуничтожения.
И Виктор вдруг понял, почему отодвинулись на второй план все частные вопросы, почему стали побочными даже столь актуальные линии, как размывание нравственных критериев.
Но автор лишь интуитивно разделил линии на главные и второстепенные. За той же побочной линией лихоимства стояла большая тревога за духовную чистоту нынешнего поколения.
Однако это была лишь глобальность замысла. Замысел оставался еще бесплотным, не воплотившимся в живой образ, в характер, способный убедить, он лишь провозглашал и потому казался слишком плакатным, и от него осталась в памяти чуть ли не одна фамилия главного героя — Маслов.
Обстоятельства сложились так, что в течение ближайшей недели Владимирцев даже не имел возможности вернуться к пьесе еще раз: заболел Федор Севастьянович Глушков. Двойника он не имел, роль генерала Печенегова во «Врагах» Горького играть было некому, а заменять спектакль почему-то оказалось невозможно, и Заворонский вдруг даже не предложил, а категорически приказал Виктору:
— Заменишь Глушкова, сегодня в одиннадцать репетиция, завтра — прогон, а послезавтра вечером — выход.
— Хорошо, — согласился Виктор, зная наизусть почти весь текст, но, не подозревая даже, что знание текста не только не избавит его от дополнительной работы, а еще и заставит кое-что переосмыслить и по роли, и особенно по так называемым связкам. Пьесу гнали давно, все было отработано, поэтому на репетицию пришли только партнеры по мизансценам, и то не по всем, а лишь по наиболее ответственным. Репетиция прошла сносно, но Владимирцеву пришлось всю ночь шлифовать движения, жесты, интонацию. На следующий день прогнали всю пьесу. Заворонский, кажется, остался доволен, однако предложил еще отработать некоторые мизансцены с Антониной Владимировной и Олегом Пальчиковым. Договорились, что они еще раз пройдут их утром в день спектакля.
Виктор, успокоенный оценкой Степана Александровича и полагая, что утром все само собой дойдет до нужной кондиции, решил развеяться и отправился с сыном на речном трамвае в парк. Сережка, не привыкший к такому вниманию отца, восторгался всем: и трамваем, и Москвой-рекой, и каруселью в парке, замирал от страха и восторга в колесе обозрения, беспрестанно щебетал и признательно прижимался к отцу, не отважившись, однако, поцеловать, а точнее — не снизойдя до столь сентиментального, свойственного только девчонкам выражения чувств. А Виктор никак не мог отвлечься от роли, досадовал, пытался уйти от нахлынувших вдруг мыслей и… не смог.
«Собственно, для идеи пьесы Печенегов — фигура почти ничего не значащая. По крайней мере, меньше, чем Яков Бардин, Татьяна Луговая, Полина, Захар… Его выходки, несомненно, вызовут смех в зале. Но нельзя ли уйти от чисто фарсовой трактовки его роли? Ведь при всей своей ничтожности должен же он отражать мир, который его породил? А как?»
И Владимирцев попытался представить всю его судьбу, домыслить его биографию, объяснить то его состояние, которое автор дал как уже свершившийся факт.
«Он же весь в прошлом, вот в чем суть! — думал Виктор. — Он не воспринимает настоящего, все, что происходит вокруг, далеко от него, он не хочет участвовать в нем, ему хочется вернуться к привычному образу жизни…»
И тут для Владимирцева стало важным в тексте роли мимолетное упоминание Печенегова о кадетском корпусе. Сначала он не обратил на эту реплику никакого внимания, а сейчас, вспомнив ее, именно в ней стал искать ключ ко всей трактовке роли генерала. В том, что генерал сочиняет нелепые розыгрыши в виде протянутой веревки, обливания спящих холодной водой, Владимирцев увидел отрезок жизни, биографии Печенегова: наверное, в таких мальчишеских выходках и забавах прошли его молодые годы. А значит, и в последующие годы службы он не совершил ничего такого, что запомнилось бы ему лучше, чем забавы молодости.
«А из этого следует, что генерал он не боевой, а паркетный, ну, скажем, штабной. Стало быть, во внешнем рисунке роли я должен подчеркнуть отсутствие строевой выправки. Как это подчеркнуть? Допустим, через мешковатость фигуры, несвойственное военным размахивание руками… Надо предупредить Антонину Владимировну и Олега, что я кое-что изменю, дабы это не было для них неожиданным…»
Но утром, когда Виктор пришел в театр, выяснилось, что Грибанова и Пальчиков внезапно уехали в Останкино что-то срочно перезаписывать для телевидения. Однако они не забыли о нем, предупредили руководство. Но утром был еще спектакль на выезде, во Дворце пионеров, и Заворонский, успокоенный предыдущей репетицией и не подозревавший о несколько иной трактовке образа генерала, выношенной Владимирцевым накануне, перепоручил дело помрежу:
— Займитесь с Владимирцевым, текст он знает, вы его просто поводите.
И вот теперь обе роли за Антонину Владимировну и Олега Пальчикова исполняла помощник режиссера Эмилия Давыдовна — человек несокрушимой энергии и преданности театру. В театре она работала около сорока лет, знала наизусть не только почти все роли, а и родословную актеров вплоть до седьмого колена, и заведующий художественно-постановочной частью молодой очкарик Юра растерянно топтался перед ней как нечто инородное театру.
Вообще-то завпост — фигура в театре значительная. Он руководит изготовлением декораций, костюмов, бутафории, подборкой реквизита (вот тут даже неумолимая бухгалтерия от него зависит), свето- и звукооформлением. Еще он отвечает за то, чтобы сцена была готова к началу представления, вращалась именно тогда, когда ей положено вращаться, а занавес открывался именно в тот момент, когда ему положено, и раздвигался именно на ту ширину, на которую тоже положено.
По залу и сцене гулял ветер, подбирая пыль и бумажные обертки конфет, оставшиеся после вчерашнего представления. Дуло из «кармана», через который сейчас рабочие сцены (для престижа их называли монтировщиками) вносили декорации для утреннего спектакля. Собирали второй акт, уже развешаны были кулисы, задники и прочая мягкая одежда, сейчас расставлялись жесткие конструкции и мебель.
Бригада осветителей ставила свет. Из регулятора высунулась взлохмаченная голова заведующего светоцехом Миши Задорнова, с которым у Виктора как-то сразу сложились приятельские отношения.
— Привет, Витек!
— Привет, светило.
— Растешь над собой?
— В каком смысле?
— Ну как же, до генерала дослужился.
— А, это.
— Извините, ваше превосходительство, что-то там Валентина портачит. — Голова Миши нырнула в регулятор, и оттуда, усиленный динамиками, прогремел железный голос: — Эй, Валентина, что у тебя там в добавочном ярусе?
— А что? — спросила сверху девушка в комбинезоне и красной косыночке.
— Рамочка какая?
— Сороковая, — не очень уверенно ответила девушка.
— А не сорок третья? Ты разуй-ка свои крашеные глазки да погляди как следует.
— Сейчас посмотрю. И верно, сорок третья. Извини.
— То-то же, — удовлетворенно сказал Миша и, высунувшись из регулятора, сообщил Виктору: — Вот так и работаем. — И тут же заорал: — Контр-ажур! Ярусы основной и добавочной левой ложи!
Вспыхнули прожектора левой ложи, а Миша уже командовал в правый бельэтаж:
— Вася, давай «листву».
— Даю, — ответил Вася и напомнил: — Миш, а буфет уже распечатывают.
При этом известии мгновенно исчезли со сцены монтировщики: они начали работу в восемь утра и уже успели проголодаться. Навострились и осветители, но Юра сделал вид, что не заметил их порыва, и сказал Мише:
— Подсинь слегка задник.
Эмилия Давыдовна как бы резолюцию наложила:
— Миша, подсинь!
Миша слегка подсинил задник и хихикнул в кулак, когда Эмилия одобрила:
— Вот это уже лучше.
— Эмилия Давыдовна, мы все сделаем как надо, — заверил Миша. — Займитесь Владимирцевым.
При этом у Миши не проклюнулось ни одной иронической нотки: он, как, пожалуй, и все в театре, любил Эмилию Давыдовну, прощая ей даже вмешательство в его внутренние дела, усматривая и в этом вмешательстве ее беспредельную преданность театру.
— Спасибо, мальчики, — искренне поблагодарила Эмилия Давыдовна, и, осветители, не ожидая разрешения Юры, исчезли; на сцене остался лишь один, ему поочередно опускали софиты, и он заряжал их.
Схватив Виктора за руку, Эмилия Давыдовна потянула его за кулисы, на ходу поясняя:
— Знаешь, получилась небольшая накладка, почти весь состав уехал в телестудию на перезапись и параллельный спектакль во Дворец пионеров, придется мне одной с тобой работать, но я все реплики помню. Однако на всякий случай, прихватила тексты, пусть это тебя не смущает.
Она начала рыться в своей неизменной, сшитой из портьеры хозяйственной сумке. Виктор невольно обратил внимание на ее содержимое. Чего тут только не было! Сверху лежали последний номер журнала «Театральная жизнь» и пронзенный белыми пластмассовыми спицами черный клубок с шерстью и недовязанной не то кофточкой, не то шапочкой для внучки, фотография которой лежала в истрепанной записной книжке, завалившейся между старыми, обмявшимися по распухшим подагрическим ногам, вконец стоптанными туфлями, которые Эмилия Давыдовна надевала только за кулисами; подтаявшая импортная курица в целлофановом мешке и два прослезившихся бумажных пакета с шестипроцентным молоком; массажная щетка и пузырек с каплями Вотчала, патрончики с валидолом, губной помадой и блеском для губ — Эмилия Давыдовна все эти сорок лет старалась выглядеть блестяще.
Как это бывает почти всегда, крайне нужная в данный момент вещь находилась в самом низу, и Эмилии Давыдовне пришлось вытряхнуть содержимое сумки в протертое до белизны кожаное кресло, еще раз позволив Владимирцеву произвести почти полную инвентаризацию ее состояния. Обнаружив донельзя замусоленный экземпляр пьесы, Эмилия Давыдовна победно вознесла его над собой и воскликнула:
— Вот!
И Виктор догадался, что она до самого последнего мгновения не была уверена, что не забыла его дома, что она — всегда такая аккуратная и собранная — ужасно боится склероза.
Эмилия Давыдовна одним движением сгребла все с кресла в сумку, небрежно бросила ее в угол и, схватив с подоконника мел, прочертила им почти идеальную прямую на застилавшем вестибюль мужских гримерных паласе. Этот вестибюль уже при Владимирцеве превратился в малый репетиционный зал, после того как большой дирекция отняла под зрительский буфет. Сей акт не вызвал почти никаких протестов, ибо теперь актеры получили возможность в этом буфете, снабжаемом одним из лучших ресторанов столицы, доставать бутерброды с сырокопченой колбасой, в то время как в актерском буфете их кормили перепревшими биточками из соседней общепитовской столовой.
— Вот это рампа, — сказала Эмилия Давыдовна, доведя черту от стены до стены. — Перешагнешь — упадешь в оркестровую яму.
— Простите, я забыл застраховать свою жизнь, — пошутил было Виктор, но Эмилия Давыдовна шутки не приняла и, посмотрев на стоявшие, как в гробу, в узком футляре из красного дерева часы, сказала:
— У нас совершенно нет времени. — И, еще не долистав до нужной страницы, подала первую реплику от имени Николая:
— «Однако! Куда вы метнули».
Виктор, еще не успев вжиться в роль генерала Печенегова, ответил по тексту:
— «Полина! Молока генералу, — х-хо! Холодного молока!..»
— Стоп! — режиссерски властно остановила Эмилия Давыдовна. — Я же не Полина, я пока еще Николай. А Полина, то есть Тоша Грибанова, будет стоять вот тут, — Эмилия Давыдовна нарисовала мелом круг на паласе. — Следовательно, ты обращаешься сюда. Начали снова. Да нет же, ты должен кричать на подходе. А потом уже повернетесь ко мне, то есть к Николаю, будто только что меня, то есть Николая, заметили. Пошли!
— «A-а, гроб законов!..» — повернулся Виктор к Эмилии Давыдовне.
— Не так! Не надо удивления, вы его заметили раньше. Лучше пренебрежительно. И всю свою пренебрежительность надо выразить вот в этом «A-а». А потом уже про гроб. Повторяем! Уже лучше. И опять к Полине. Пошли!
— «Моя превосходная племянница, ручку!»
— Ну кто же так целует ручку племяннице? Она же не любовница! Повторяем.
— «Моя превосходная племянница, ручку!»
— Вот это уже лучше. Но вы не Глушков. Может, возраст? Для генерала вы, пожалуй, и в самом деле слишком молоды. Так постарайтесь, черт вас возьми!
— «Моя превосходная племянница, ручку!»
— Еще лучше! Вот этой тональности и придерживайтесь. А теперь у нас кто? — Эмилия Давыдовна заглянула в текст и вдруг расправила плечи: — Отставной солдат Конь! Он будет стоять вот тут. — Еще один круг мелом, и в центре его — набравшая полную грудь воздуха Эмилия Давыдовна.
— «Конь, отвечай урок: что есть солдат?»
При слове «урок» Эмилия Давыдовна вдруг расслабилась и скучно ответствовала:
— «Как угодно начальству, ваше превосходительство!»
«Может солдат быть рыбой, а?»
— Стоп! — опять недовольно воскликнула Эмилия Давыдовна. — Для чего тут поставлено это «а»? Для ехидства. Вот и давай с ехидством, голубчик…
Они закончили всего за три часа до начала спектакля, когда уже вернулся из Останкина автобус с актерами. Зрительский буфет еще не работал, все пошли в актерский, собрался туда и Виктор, но Эмилия Давыдовна втолкнула его в гримерную Глушкова и закрыла снаружи на ключ, крикнув из-за двери:
— Настраивайся.
Ему ничего не оставалось делать, как сесть за гримировальный столик и попытаться настроиться. Но сколько он ни «напущал» на себя важности, сколько ни корчил рож перед зеркалом, ничего у него не получалось. Тогда он облачился в генеральский мундир и стал искать перед зеркалом лицо и голос. И опять не нашел ни того, ни другого. Но тут Эмилия Давыдовна втолкнула в уборную гримершу, та разложила на столике все свои аксессуары и принялась за лицо. Виктор накануне почти всю ночь не спал, улаживая конфликт между комендантшей Дусей и женой дяди Пети, внезапно вторгшейся в квартиру и за считанные минуты приведшей в смятение и обратившей в бегство почти всех обладателей малиновых подштанников в коридоре, за исключением деда Кузьмы. А с одиннадцати началась репетиция с Эмилией Давыдовной…
«И надо же случиться, что заболел именно Глушков!» — с досадой подумал Владимирцев, отдавая себя в проворные руки гримерши. К счастью, она была нема как рыба и, сделав свое дело, спросила:
— Ну как?
Он открыл глаза, посмотрел на себя в зеркало и не узнал: перед ним сидел старик, почти лысый, с аккуратно зачесанными с затылка через темечко двумя жидкими седыми прядями. Этой прическе молодящихся стариков кто-то дал остроумное название «внутренний заем»… Из уголков глаз разбегались веером тонкие черные полосы, сейчас они слишком ярки и грубоваты, но из зрительного зала они будут смотреться как те самые знаменитые «кустики морщин», без которых не обходится ни один начинающий писатель. Носу была придана вполне грушевидная форма, он был слегка вздернут, что должно было свидетельствовать о недалекости его обладателя.
— А у Глушкова он был загнут книзу, — заметил Виктор, дотронувшись до нашлепки на носу.
— Так то у Глушкова, у него же совершенно иной овал, — пояснила гримерша.
Владимирцев представил, как бы он выглядел с носом, хищно загнутым книзу, и согласился:
— Да, пожалуй.
Когда гримерша ушла, он еще раз пристально оглядел себя в зеркало и начал проходить по всей роли, сглатывая все незначительные, промежуточные фразы, спотыкаясь лишь на связках, повторяя по нескольку раз наиболее ответственные места.
Первый звонок прозвучал для него как набатный колокол, он выскочил в коридор и увидел, что уборщица тетя Маша стирает с паласа нарисованные Эмилией Давыдовной круги. Его это почему-то испугало, ему показалось, что без этих кругов он совсем пропадет, все перепутает и вообще провалится. Но вскоре он сообразил, что играть станет не тут, в вестибюле, а на сцене, где этих кругов не будет, а будут его партнеры: Антонина Владимировна, Олег Пальчиков, Саша Сидорчук… Кто же еще?
Теперь он начисто забыл, кто играет Татьяну и Синцова, Надю и Захара. Вспомнил лишь, что Грекова играет Семен Подбельский, и окончательно растерялся. С Подбельским он уже выходил в нескольких ролях и чувствовал, что тот упорно тянет на себя. Скорее всего он потянет и сегодня…
Но тут в вестибюль вышел Олег Пальчиков и, вытянувшись, поприветствовал:
— Здравия желаю, ваше превосходительство! — И, хлопнув по плечу, сказал: — Держи, Витек, хвост морковкой! Где наша не пропадала!
Странно, но этот его жест и упоминание о морковке вдруг привели Виктора в то состояние душевного равновесия, которое он обычно обретал сразу после выхода. Но до выхода было еще минут шестнадцать-семнадцать, Виктор опять испугался, как бы не растерять это состояние, и, весь сгруппировавшись, как спортсмен перед прыжком, укрылся в ближайшей пустующей гримерной, включив до предела звук в динамике внутренней трансляции.
А спектакль уже начался, и Пологий жаловался Коню на свою мелкую жизнь…
В антракте за кулисами появился Заворонский, мимоходом заметил:
— Ребята, все идет нормально! — И тотчас ушел на женскую половину, не удостоив Владимирцева даже взглядом.
Виктора это обидело, он начал мысленно упрекать Степана Александровича: «Знает ведь, что я первый раз выхожу на роль, причем столь внезапно, мог бы и сказать хоть пару слов…»
Но тут вбежала Эмилия Давыдовна и поторопила:
— Витя, твой выход. Не забудь первую фразу: «Или протянуть через дорогу веревку…» А вспомнишь первую — остальное само пойдет. Уж я-то знаю!
На этом проходе через сцену Виктор произносил всего две фразы, потом до следующего выхода у него был довольно большой перерыв, он укрылся в кулисе и стал наблюдать за зрительным залом. Он любил до начала спектакля или в антракте через щель в занавесе разглядывать зрителей, по выражению их лиц, по глазам, по жестам определять их впечатление, угадывать настрой.
Он тоже разделял зрителей на категории, но совсем не на те, на какие делил Заворонский. Для Владимирцева существовало лишь два типа зрителей: контактные и неконтактные. Одни сразу относились с доверием, недоверие других приходилось преодолевать постепенно, втягивая их в сопереживание, иногда этого удавалось добиться лишь к середине спектакля, а иногда так и не удавалось. Впрочем, это зависело не только от актеров, но и от пьесы.
Классику обычно смотрели постоянные зрители, наиболее контактные, они могли один и тот же спектакль посещать несколько раз, нередко ходили просто на нового исполнителя той или иной роли или на кумира. Сегодня к ним добавились еще и школьники старших классов, их привели для усвоения программы учителя литературы, сидевшие в проходах как сторожа. Галерку, как всегда, занимали студийцы, знакомые и родственники актеров и администрации, пришедшие по контрамаркам, а также студенты близлежащих вузов, тоже наиболее постоянные и наиболее категоричные в своих оценках зрители.
И вдруг Владимирцев увидел среди них Федора Севастьяновича Глушкова и сначала даже не поверил своим глазам. Всю концовку второго акта он был свободен и, выждав, когда в зале вспыхнет свет, окончательно убедился, что не обознался: на галерке среди студийцев действительно сидел Федор Севастьянович Глушков.
«Неужели он пришел больной? Зачем? Волнуется за меня? Но он мог бы сесть и в партере, и даже в директорской ложе, а не лезть на галерку… А может, он и не болен вовсе? Может, он специально все это подстроил? А зачем?»
В антракте он пытался отыскать Заворонского, но тот за кулисы не заходил.
— Вы не видели Степана Александровича? — спросил Виктор Эмилию Давыдовну.
— Он с гостями занят. Опять какие-то представители прибыли из республиканского Министерства культуры.
Сегодня и вправду директорская ложа была полным-полна, и Степан Александрович сидел не на своем привычном месте, а в дальнем углу ложи.
— А я только что видел Федора Севастьяновича! — сообщил Владимирцев. — На галерке!
— Не может быть! — притворно удивилась Эмилия Давыдовна. Она притворилась настолько естественно, что Виктор сразу догадался обо всем.
— Я видел его собственными очами и даже имел удовольствие говорить с ним, — рассчитанно соврал Владимирцев.
— Я же ему говорила, чтобы он ни в коем случае не слезал с галерки! — возмутилась Эмилия Давыдовна, и Виктор убедился, что она действительно в курсе дела. Эмилия Давыдовна, поняв, что она слишком легко попалась на эту приманку, запоздало спохватилась.
— Вот паршивец! — патетически воскликнула она. — Он же мне сказал, что у него температура… — Тут Эмилия Давыдовна окончательно сконфузилась и неуверенно добавила: — Витя, я, право же, тут совершенно ни при чем… — чем окончательно убедила его в том, что против него был затеян какой-то заговор, инициатором и вдохновителем которого скорее всего является Федор Севастьянович Глушков…
Он даже и не мог подозревать, что инициатором и вдохновителем этого заговора был Степан Александрович Заворонский.
А произошло все так.
О том, что Заворонский притащил из Верхнеозерского театра Владимирцева именно на главную роль в пьесе Половникова, догадывался пока только Глушков. Когда он увидел, что Заворонский преднамеренно обкатывает Владимирцева пусть даже на проходных ролях, но вписывая его именно в тот состав, которому скорее всего и предстоит играть в пьесе Половникова, то спросил прямо:
— Степка, а ты не хитришь?
— Хитрю, — честно признался Степан Александрович. — Иначе нельзя. Иначе его сразу сожрут завистники.
— Да уж потихоньку начинает обгладывать его кости.
— Знаю. Подбельский обнюхивает. Пока, правда, чисто интуитивно. Без озлобления.
— Семка — хороший актер.
— Не спорю, — согласился Заворонский.
— Тем более у него нет оснований для зависти. Но он наловчился пользоваться чужой добротой и чужой глупостью. Ибо доброта бессильна даже перед подлостью, а подлость всесильна. Если глупостью она пользуется привычно и повседневно, как зубной пастой, то доброта ее шокирует и озлобляет. Вот почему так ненавидят люди злые людей добрых. Ненавидят за чувство, на которое не способны сами.
— Что-то уж больно мудрено ты завернул, Федор Севастьянович. Я никак не расшифрую.
— И все-таки попытайся расшифровать. Знаешь ли ты, например, почему Подбельский, неплохой в общем-то актер, решил стать режиссером?
— Это разные профессии, — уклончиво ответил Степан Александрович.
— Но ты ведь тоже из актеров, а вот стал даже не просто режиссером, а главным.
— Я-то совсем по другой причине, — вздохнул Степан Александрович. — Ты же знаешь.
— Знаю, голос сел.
— И не только. Хотя и это. Может быть, это — главное. Но не только это. Знаешь, иногда хочется попробовать себя и в чем-то ином: а получится ли?
— Ну, получилось. Ты доволен? — Глушков пристально посмотрел в глаза Заворонскому и повторил: — Доволен?
— Нет.
— То-то и оно! А все-таки почему Семка Подбельский, хороший актер, обласканный и в театре, и в кино, и на телевидении, скажем так — признанный актер, решил стать режиссером?
— Очень просто: он захотел, чтобы в нем умирали все актеры, — усмехнулся Степан Александрович. — Но не из зависти же!
— Не только, конечно. И пожалуй, не столько. Из желания властвовать. Если хочешь — из честолюбия. А честолюбие может стать или великим стимулом, или орудием убийства, особенно честолюбие уязвленное.
— Ну, это надо еще доказать, — усомнился Глушков.
— А ты возьми и докажи.
— Каким образом?
— Возьми да и заболей, скажем, послезавтра.
— Ты с ума сошел? А кто же заменит?
— Ну, скажем, Подбельский.
Федор Севастьянович подумал и согласился, хотя и не совсем охотно:
— Быть может. Роль он знает…
— Или Владимирцев, — прервал его Степан Александрович.
— Да ты совсем спятил! — испугался Глушков. — Ты его же и провалишь!
— Спасибо и за то, Федор Севастьянович, что ты подумал о провале Владимирцева. Но он не провалится.
— Ой ли? — усомнился Глушков. — Степка, а ведь ты не собой рискуешь, а им. Не совестно?
— И собой тоже…
— Но в меньшей степени. Ты уверен, что имеешь право?
— Я в него верю.
— А если ошибешься? — Федор Севастьянович пристально посмотрел Заворонскому в глаза.
— Ва-банк!
— Для него. А ты отделаешься легким испугом, — задумчиво подытожил Глушков и решительно возразил: — Ты не имеешь права!
— Не имею, — согласился Заворонский.
— Тогда зачем же рисковать? Им рисковать! И не собой, а им! — Глушков даже стукнул ладонью по столу.
— Видишь ли, Федор Севастьянович, ты сам когда-то спросил — помнишь? «А может, Степа, рискнуть?»
— Помню. И ты рискнул. Молодец! — уже спокойнее заметил Федор Севастьянович. — Но…
— Теперь, Федор Севастьянович, рискни ты, — опять прервал его Заворонский. — Отдай Владимирцеву всего на одно представление генерала Печенегова.
— Да ты спятил!
— Федор, повторяешься…
Глушков исподлобья глянул на Заворонского:
— Тогда дай хотя бы подумать.
— Думай на здоровье, — согласился Заворонский. — Только недолго! — И вышел из кабинета, оставив там Глушкова одного.
Отыскав Эмилию Давыдовну, сообщил ей:
— Федор Севастьянович заболел. Прошу вас завтра не беспокоить его телефонными звонками.
— А зачем мне его беспокоить завтра, если я могу с ним договориться сегодня. В вашем кабинете! — торжествующе сообщила Эмилия Давыдовна.
— Ах вы, старая лиса! — ласково сказал Заворонский и, посерьезнев, предупредил: — И чтобы ни одна душа…
— Ну одну-то душу на заклание выдайте. Кто заменит?
— Владимирцев.
Эмилия Давыдовна изобразила знаменитую немую сцену, которую много раз наблюдала в гоголевском «Ревизоре».
— Блестяще! — похвалил Заворонский.
— Что? — не поняла Эмилия Давыдовна.
— Вы очень большая актриса, Эмилия Давыдовна, — сказал Степан Александрович и повернулся к ней спиной, направляясь в свой кабинет, где пребывал в тяжелых раздумьях Федор Севастьянович Глушков.
А Эмилия Давыдовна не спала всю ночь.
Виктор Владимирцев после спектакля тоже не спал почти всю ночь.
Но если Эмилии Давыдовне не давали уснуть сугубо честолюбивые мысли, то Владимирцева мучили лишь сомнения.
Он засомневался и в искренности Аркадия Борисовича Светозарова, так легко отпустившего его из своего театра, и в благожелательности Степана Александровича Заворонского, тоже легко переманившего его в Москву, и в доброте Антонины Владимировны, отдавшей ему эту комнату, которую Марина теперь уже раздраженно именует аквариумом, и в честности деда Кузьмы, так непримиримо отнесшегося к Насте, которой надо было как-то прокормить двоих неизвестно от кого прижитых детей, и особенно в Федоре Севастьяновиче Глушкове, его учителе и даже кумире, хотя у актеров кумиры бывают куда реже, чем у зрителей.
Наверное, автор очень душещипательной драмы выразил бы это в ремарке так: «В нем все клокотало, как, в извергающемся вулкане…»
Как ни странно, это было почти верно. Когда сомнения, накопившись, стали распирать Виктора, он вышел в коридор и обнаружил, что все малиновые подштанники скучились возле черной картонной тарелки еще довоенного репродуктора в ожидании чего-то особенно важного. И сердце его вдруг начало биться где-то в горле, он тоже примкнул к этим малиновым подштанникам в тревожном ожидании голоса Левитана.
Но из репродуктора донесся хоть и надтреснутый, но вполне узнаваемый голос Марины:
— Доброе утро, товарищи!
Он машинально взглянул на часы, машинально же отметил, что сейчас действительно шесть часов, что ночь уже прошла, он заснул лишь под утро и потому не заметил, как часа в четыре, упершись фарами в среднее — самое большое — витринное окно, коротко просигналила приехавшая за женой машина, как неслышно, держа туфли в руках, прошла на цыпочках к выходу Марина и, придержав тугую пружину, тихо отпустила входную дверь, не разбудив даже чуткой комендантши Дуси.
Его удивило и растрогало то, что вот эти простые, работящие люди столь трогательно ждали ее голоса. Ждали! Значит, они видели в ней то, чего не видел он. Или перестал видеть?
Еще в Верхнеозерске Заворонский предупредил Владимирцева, что места в театре Марине не обещает. Когда Виктор сообщил об этом Марине, она ничуть не огорчилась:
— Я и тут-то на проходных ролях, а ты хочешь, чтобы и меня взяли в труппу академического. Не настаивай. И вообще мне не нравится, что ты как бы вроде торгуешься с Заворонским, в то время когда тебе оказана честь.
— А может, одолжение?
— Дурачок ты, Витька! — Марина разворошила его волосы и со вздохом сожаления сказала: — Ничего-то ты не понимаешь… Себя не знаешь… А может, это и хорошо, что не знаешь? А то бы зазнался еще… Вот когда зазнаешься, я от тебя уйду.
— Только попробуй! — Виктор погрозил ей кулаком, потом подхватил ее, приподнял, закружил, напевая: — Я пригласить хочу на танец вас и только вас…
— И не случайно этот танец — вальс, — подхватила Марина и вдруг серьезно сказала: — Витя, я же за тобой… ну, куда угодно. Ты обо мне не думай…
И он не думал. Не думал о том, каково ей тут в Москве, на этой Плющихе, среди этих малиновых подштанников, круглосуточно шлепающих засаленными картами. А они, оказывается, ждут ее голоса!
И если раньше он эту многолюдную квартиру на Плющихе мог еще как-то сравнивать с костылевской ночлежкой из пьесы Горького «На дне», то теперь вдруг осознал, что тут все иначе: и Настя — не Василиса, и дед Кузьма — не Лука, и враждебности, даже отчужденности тут вовсе нет, тут витает дух общежития, еще или уже не разъятого эгоизмом, надувательством, жаждой наживы. И что только здесь мог произойти тот самый страшный человеческий суд над Настей, о котором мечтал Жадов: суд общественный, который был поистине страшнее суда уголовного…
И почему-то вдруг захотелось, чтобы на этом суде присутствовал Половников, автор той пьесы, которую Заворонский дал почитать еще в черновом варианте именно ему, Владимирцеву. Почему именно ему? С прицелом на будущую роль? Пожалуй. Но на какую?
Он решил перечитать пьесу еще раз.
Он уже знал всю незамысловатость ее фабулы, оскомную примитивность сюжетных поворотов и стал следить не за ними, а за изгибами мысли и обнаружил вдруг, что именно в этих изгибах есть нечто неординарное, заставляющее задуматься. «Что же?» — мучительно думал он.
В ту ночь и в то утро он так ни до чего и не додумался, отправился на репетицию, хотя и с тяжелой, но совершенно пустой головой. На углу Садовой и Ружейного переулка, возле старого, встроенного кинотеатра «Стрела», увидев долбивших асфальт рабочих в касках, неумело владеющих отбойными молотками, подошел к одному из них и сказал:
— А ну-ка, дай я попробую!
Перед тем как устроиться в порт такелажником, Виктор четыре месяца работал на ремонте дорог и с молотком научился обращаться. «Небось сейчас уже и забыл», — подумал он и сразу нажал гашетку, ожидая, что его непременно затрясет, и, когда его действительно затрясло, быстро приноровился к вибрации, привычно овладел молотком и, точно придерживаясь нарисованной мелом линии, прошил ее частой строчкой, обозначая границы, оберегая от разрушения ту часть мостовой, которую не следовало трогать.
— Это и мы умеем, — усмехнулся каскадер, как мысленно обозвал его Виктор. — А ты подыми ровно.
— Попробую.
Виктор был уверен, что, прошив строчку, он не залезет за прочерченную прорабом линию. Но и гарантий никаких выдать не мог: иногда щепка, лежавшая поперек линии, могла поднять асфальт и за пределами этой линии.
Как назло, попалось целое полено, однако Виктор почувствовал его загодя и, обшив его с трех сторон, отдал молоток каскадеру:
— Извлекай сам.
— А как? — спросил тот, испуганно глядя на оказавшееся под серым панцирем асфальта, сохранившее в неисточенности березовую дубленку полено.
— А вот как забыл его, так и вытаскивай…
— Так ведь не я его забыл! — досадливо воскликнул рабочий, сдвинув оранжевую каску на затылок так, что она лишь чудом удержалась на нем.
— Не ты, так другой такой же деятель.
До самой «Стрелы» за Виктором бежал прораб, уговаривая:
— Ты вот хотя и в шляпе, а соображаешь. Нет, не в том смысле, что на троих. Я вижу, ты это дело знаешь.
— Немного.
— Какое там немного! Рука у тебя твердая, видать, привычная. А шляпам, между протчим, нынче больше ста двадцати рэ не платят. Так-то.
Видимо, бригадир знал уязвимые места и бил наотмашь.
Но и Виктор знал уязвимые места…
Последний год в порту Виктор работал уже бригадиром, хорошо зарабатывал и ребят подобрал в бригаду стоящих, хотя самому ему стоило дорого, чтобы избавиться от шабашников, гонявшихся только за длинным рублем. В общем, сколотился хороший коллектив, поэтому ребята искренне недоумевали и страшно переживали, когда Виктор сказал им, что решил «пойти в актеры». И очень обрадовались, когда, первый раз поступая в институт, он провалился.
— Триста рэ в месяц хочешь? — предложил сейчас бригадир.
— Хочу. Но не буду.
— Брезгуешь?.. Или чураешься? Деньги, они, брат, на улице не валяются.
— А у тебя вот валяются! — Виктор надвинул бригадиру каску на глаза и резюмировал: — Лопух ты, парень! Ни фига ты в этом деле не смыслишь.
— А если назначили? — резонно спросил тот.
— Ну если назначили, так исполняй! — Виктор погрозил пальцем, и этот жест окончательно убедил бригадира в том, что его посетило какое-то начальство. Приотстав и убедившись, что начальство не намерено возвращаться, он обернулся и погрозил рабочим кулаком. В ответ дружно зарычали отбойные молотки.
Как ни странно, их рокот вселил уверенность, и Виктор вошел в актерский гардероб весьма решительно. Однако, обнаружив совершенно пустую вешалку, только сейчас и вспомнил, что в театре сегодня выходной. Он поспешно повернул обратно, но тут за спиной услышал:
— Простите, вы — Владимирцев?
— Да, — он оказался как раз в шлюзе, между дверями.
Очень невыразительный, мешковатый человек, похожий на ночного сторожа (ему не хватало только берданки), приоткрыв внутреннюю дверь, сказал:
— А я, извините, автор. С вашего разрешения — Половников.