Глава вторая

1

От Иркутска до Верхнеозерска надо было добираться пароходом, навигация только началась, и Степану Александровичу едва удалось достать билет. Каюта оказалась на нижней палубе, с одним иллюминатором, сквозь закопченное блюдце которого едва процеживался дневной свет. Заворонский тотчас отдраил его, но снаружи в каюту ворвались густой дым и запах отработанных газов. Видимо, каюта находилась как раз над выхлопными патрубками двигателей. Задраив иллюминатор, Степан Александрович, немного поплутав по коридорам нижней палубы, поднялся на верхнюю.

Пароход уже отчалил от пристани, среднего роста матрос в залосненном бушлате неторопливо укладывал вдоль борта, видимо для просушки, пеньковый швартов толщиной в руку, и Степан Александрович подумал, что ночью за этот швартов обязательно кто-нибудь запнется. В носу на кнехте сидел другой матрос и ел из алюминиевой миски кашу со шкварками. Однако всю ее не доел и остатки вытряхнул за борт.

Все это неприятно поразило Степана Александровича. Его театр давно шефствовал над Балтийским флотом, каждое лето выезжал группами на боевые корабли, и актеров всегда привлекала необыкновенная чистота их. Они знали уже, что нельзя сидеть на кнехтах, облокачиваться на леера, бросать за борт даже окурки — для этого существуют «обрезы» — распиленные пополам железные бочки, — ну а уж пищевые отходы тем более — для этого тоже существует специальный «рукав».

И Степан Александрович сейчас не удержался, чтобы не сделать матросу замечание:

— Зачем же вы так… неаккуратно? Ведь борт вон как испачкали.

— Грязь — не сало, пошоркал — и отстало, — отмахнулся матрос. — Вон за тем поворотом волна как раз в эту скулу бить зачнет, все смоет.

За изгибом реки и верно набежала волна, начала бить именно в этот борт, занося брызги на палубу. Но Степана Александровича это не очень утешило, он досадливо подумал: «Вон какую грязищу развели. Может, и в каютах тараканов расплодили». Ему не захотелось идти в каюту, он укрылся за теплым кожухом трубы и долго стоял там.

Мимо проносились берега: то крутые, скалистые, с редкими высокими соснами, державшимися непонятно за что; то пологие, с широкими плесами, за которыми синела густая зубчатая стена тайги. В распадках сверкали маленькие быстрые реки, родники. Невольно вспомнилась тихая, полусонная Ворона с нависшими над ней раскидистыми ивами, вербами, кустами краснотала…

В своей родной деревне он не был лет восемь, потому что никого из родственников там уже не осталось. Его иногда тянуло поглядеть на места своего детства, но едва подходило время отпуска, как у жены непременно обнаруживалась очередная болезнь и ее надо было везти на курорт, а то вдруг оказывались путевки в Дом творчества, неведомо откуда взявшиеся. Жена была горожанка, она панически боялась деревни и даже на дачу выезжала по крайней необходимости, чтобы собрать урожай вишни и яблок. Странно, у него на даче за плодовыми деревьями никто не ухаживал, а все вызревало лучше, чем у соседей, с ранней весны и до поздней осени копавшихся в саду, без конца подкармливающих и опрыскивающих деревья. Может, они просто перекармливали или переопрыскивали, а может, все зависело от земли.

— Вот у нас в деревне — чистый чернозем. Какая вкусная картошка там! Рассыпчатая, как крупчатка. Ты знаешь, что такое крупчатка? — однажды спросил он жену, перебиравшую картошку в пакете, купленную в магазине.

— Поезжай на рынок, вся Москва завалена именно тамбовской и рязанской картошкой.

— Нет, на рынке не то, — вздохнул он.

— Что ты этим хочешь сказать?

— Ничего, — уклонился он от прямого ответа, зная, что это может кончиться очередной истерикой.

А вот сейчас он твердо решил: «В этом году во что бы то ни стало поеду! Не захочет она — поеду один. Нет, возьму с собой Кольку».

Его внук так ни разу и не побывал на родине деда…


В Верхнеозерск они прибыли рано утром. С пристани, не давая им сойти, рвалась на палубу парохода большая толпа отъезжающих, из чего Степан Александрович заключил, что сейчас самое удобное время заполучить номер в местной гостинице, и поспешил от пристани вверх по скрипучей деревянной лестнице, надеясь попасть раньше других на автобус, о котором уже известили по трансляции. Возле стоянки автобуса оказалось и две машины такси, он поспешно плюхнулся в машину, стоявшую первой.

— Куда? — равнодушно спросил водитель, повернув рукоятку счетчика и даже не взглянув на пассажира.

— В гостиницу.

— В какую?

— Где есть места.

— Гостиниц у нас целых две, — сказал водитель, и в голосе его отчетливо проступила ирония. — И ни в одной свободных мест не предвидится.

— Но люди-то уезжают, — Степан Александрович кивком указал на рушившуюся вниз, к пристани, толпу.

— Дак тут и по неделе ждут.

А к автобусу уже рвались первые страждущие с распаренными от крутого подъема лицами. Если автобус опередит их, на место в гостинице и вовсе не придется рассчитывать.

— Тогда — вперед! Куда-нибудь.

— А может, кого по пути прихватим? — спросил водитель.

— Пожалуйста, но если недолго, придется ждать.

Водитель вышел из машины, потолкался среди очереди на автобус, но желающих не нашел.

Заворонский сообразил, что надо действовать иначе, и предложил:

— Плачу за все четыре места.

По выражению лица водителя он догадался, что плата вполне его устраивает, но тот все же поторговался:

— Из четверых-то мне кажный набросил бы. Тут арифметика простая. Подождем еще, может, кто и подвернется.

— Ну и трешку сверх того.

Это водителя устраивало больше, и он рванул с места, пыхнув синим дымком выхлопа в лица не успевшим сесть в автобус пассажирам. Обогнув площадь, спросил:

— А все же куда?

— Туда, где можно получить место.

— Дак я же сказал. Однако для хорошего человека можно и поискать.

— Вот и поищи!

— Дак мне же пора и в парк, — ткнул в табличку на ветровом стекле водитель. И верно, в парк он должен был вернуться два с лишним часа назад. — Разве что исключительно в ваших интересах, — намекнул водитель.

— Давай в наших! — согласился Степан Александрович, тут же пожалев, что не предупредил о своем приезде телеграммой.

Оказалось, что в городке действительно две гостиницы: новая, пятиэтажная, кирпичная, даже с удобствами и с горячей водой по утрам и вечерам, то есть до и после рабочего времени. В рабочее время, когда горнообогатительный комбинат съедал всю энергию, греть воду было нечем. Вторая гостиница не приносила ущерба ни обогатительному комбинату, ни городскому бюджету, ибо горячей водой не пользовалась вообще, а другие ее коммунальные удобства были вынесены прямо в тайгу, примерно остановки за две среднеевропейской протяженности.

Именно во второй и раздобыл водитель место.

Степан Александрович сунул под койку чемодан и пошел обозревать город.

Собственно, это был не один город, а два: старый — с деревянными тротуарами, с крепко рубленными одно- и двухэтажными домами за высоким штакетником палисадников, за которым, впрочем, не угадывалось ни одного деревца, зато вспухали грядки с зеленым луком, морковью и редиской; и новый — с асфальтированными дорогами и тротуарами, пятиэтажный, крупнопанельный, с узенькими балконами, унизанными ящиками с тем же луком и морковной ботвой.

Как раз вдоль границы между старым и новым городом протянулось длинное двухэтажное кирпичное здание под красным флагом. Подойдя к нему, Степан Александрович удостоверился, что левую его половину занимает горсовет, а правую — райком партии. Вход в оба учреждения был один. Напротив него на небольшой площади, поросшей крапивой и репейником, возвышалась еще довоенного образца чудом уцелевшая девушка с веслом.

По левую руку за низкой оградой в три жерди гомонил Колхозный рынок с полукружьем надписи, нависшей как кокошник над двустворчатыми дощатыми воротами. Зеленые створки ворот были сплошь залатаны белыми квадратиками объявлений, зато стоявшую справа круглую афишную тумбу охватисто занимало по всей видимой дуге красное типографское «евизо». Наметанный глаз угадал театральную афишу, и Степан Александрович сообразил, что в местном театре сегодня ставят гоголевского «Ревизора».

Подойдя поближе, он удостоверился, что действо произойдет именно сегодня, а роль Хлестакова будет исполнять именно Владимирцев. Не интересуясь другими исполнителями, он скользнул взглядом по афише вниз и удивился, прочитав: «Главный режиссер театра заслуженный деятель искусств Бурятской АССР А. Б. Светозаров».

С другой стороны в тумбе было прорезано окошечко, за ним виднелось веселое, все в конопушках девичье лицо.

— Билеты есть? — спросил Степан Александрович.

— Сколько угодно. Вам какой ряд?

— Седьмой.

— Сколько?

— Один.

— Пожалуйста, место удобное, как раз в проходе, — девушка протянула билет.

— А вы не знаете, как зовут главного режиссера театра Светозарова?

— Аркадий Борисович.

«Значит, он самый». В пору студийной учебы его звали просто Аркашкой. Кажется, и псевдоним у него уже был. А вот настоящую его фамилию Степан Александрович не помнил. Ему больше всего удавались роли злодеев, но иногда он небезуспешно исполнял и первых любовников. Однако четыре года назад в этом театре, гастролировавшем в Иркутске, был другой главный режиссер, фамилию которого Степан Александрович тоже успел забыть.

Рядом с рынком стояла вполне современная «стекляшка» столовой, и Заворонский зашел в нее позавтракать. С трудом отыскав засаленный листочек меню, он обнаружил, что в перечне блюд невычеркнутыми остались лишь три строчки:

Колбаса п/копч. 50 г. — 27 коп.

Пельмени картовные — 32 коп.

Пирог рыбный (из сига) — 69 коп.

Напротив за столом сидела женщина средних лет в черной плисовой куртке и, аккуратно расправляя замусоленные деньги, подсчитывала выручку, складывая в отдельные стопки рубли, трешки и пятерки.

— Телушка надысь ногу сломала, вот и пришлось заколоть, — пояснила она, пряча деньги за пазуху.

— Почем продавали-то? — поинтересовался Степан Александрович.

— По восемь рублей кило.

— Дороговато.

— Дак ведь, не сломай она ногу-то, до осени сколь еще весу-то нагуляла бы.

Подошла официантка, и Степан Александрович заказал пельмени и пирог. Торговка попросила пять порций колбасы.

— Много, тетенька, больше трех не даем, — сказала официантка.

— А ты две-то вон на гражданина запиши, а я рассчитаюсь. Да еще лимонаду три бутылки добавь.

Когда официантка отошла, торговка пояснила:

— Хоть робятишек побалую городским подарком…

Все пять порций колбасы она ссыпала с тарелок в чистый платок, завязала и сунула в мешок вместе с бутылками.

— Ну, прощевайте, мне еще матерьялишку кой-какого поискать надо.

Вопреки ожиданиям картовные пельмени со сметаной и особенно пирог с сигом оказались чрезвычайно вкусными. Степан Александрович заказал еще порцию пирога и наелся до отвала.

2

Театр полуостровом вдавался в новую площадь нового города и хорошо вписывался в его архитектуру. Правда, архитектура была незатейливой, но выгодно отличалась от окружающего однообразия пятиэтажных домов. Они были типовыми для Черемушек, которым несть числа.

Зал был довольно вместительный, мест на пятьсот, с не очень хорошей акустикой.

«Надо будет в другой раз послушать Владимирцева из последнего ряда», — решил Степан Александрович, хотя в принципе вовсе не намеревался устраивать молодому актеру никаких экзаменов.

Тем не менее сейчас он был экзаменатором, от мнения, вернее, от впечатления которого зависел и собственный его замысел, а еще точнее — его позиция, но также зависела и судьба молодого актера, которого он и видел-то всего раз в роли Незнамова.

Степан Александрович видел в этой роли немало исполнителей. И не только провинциальные трагики в последнем акте форсировали голос, и руки их дрожали, когда они раздирали рубашку и нервно выдергивали «сувенир, который жжет грудь». Владимирцев сделал это без форсажа и дрожания, наоборот, он расстегивал пуговицы на рубашке медленно, как бы сомневаясь, надо ли показывать медальон, и, положив его на ладонь, сам смотрел на него удивленно, как будто увидел медальон впервые. Это было сделано хорошо, с мыслью и ощущением, именно в этой мизансцене он больше, всего и понравился Заворонскому. «Но мною тогда руководило лишь одно, к тому же первое впечатление, которое нередко бывает обманчивым».

Похоже, что он все-таки не ошибся: Владимирцев из тех, кто сегодня полнее, чем кто-либо из молодых актеров его театра, может донести до зрителя мысль новой пьесы. А ведь даже самые способные молодые актеры труппы главную мысль пьесы Половникова, поняли не до конца, хотя второй вариант ее приняли почти единодушно.

Это было и приятно, и еще более — тревожно. Потому что новый вариант был хотя и ближе к театру, но слабее первого варианта, недраматического. Автор явно подстраивался под театр и терял свою самобытность. Он во имя компромисса терял свою бескомпромиссность, а вместе с нею терял все, себя-то уж, во всяком случае. Уж очень легко он согласился с тем, как обстригли бахрому с его штанин. А может, он не согласился, а лишь уступил?

А может, полусогласившись, лишь полууступил?

Степан Александрович только сейчас и подумал, что поспешил, пожалуй, ставить пьесу, позицию автора которой он не уяснил до конца. Тем более поспешил, заведомо решив уязвить самолюбие столичной труппы, привезя провинциального варяга, едва вылупившегося из студийной скорлупы.

Сомнения эти длились недолго: до третьего звонка. Желто умирал свет в зрительном зале, темнела полоса оркестровой ямы, пурпурнее становился бархатный занавес, раздвигаясь, он обнажил лишь наполовину диваны и кресла, обитые тоже бархатом, потом занавес заело. Городничий уже провозгласил: «Я пригласил вас, господа…», но господ зритель видел еще не всех: лишь попечитель богоугодных заведений, смотритель училищ и судья были обнажены занавесом, а частный пристав, лекарь и двое квартальных отсутствовали. Городничий сердито зыркал за кулисы до тех пор, пока двое рабочих не растащили занавес во всю ширь сцены. Городничий, вынув из-за обшлага кружевной платок, вытер им по-настоящему вспотевший лоб и почти радостно провозгласил: «…пренеприятное известие: к нам едет ревизор».

Далее следовали тоже почти радостные восклицания Амоса Федоровича, Артемия Филипповича, Луки Лукича, вплоть до появления почтмейстера.

В общем-то они знали текст и проборматывали его вполне сносно. И даже с жестами и модуляциями, выражающими меру собственного удивления.

Но зритель-то знал не столько текст, сколько «основное направление» пьесы против бюрократизма и спокойно, без всякого интереса созерцал действо, кажется не ожидая от него ничего уж такого особенного. Даже появление Бобчинского и Добчинского никого не удивило, более того — зал начал шелестеть обертками соевых батончиков и косолапых мишек, хрустящих особенно громко.

Степан Александрович хорошо знал и достаточно ненавидел этот хруст. Он знал, как мешает актеру даже непроизвольный кашель, а хруст просто убивает его. Порой даже собственное недомогание или физические страдания действуют на актера не так сильно, как шевеление в зрительном зале. Особенно обидным это было тогда, когда приходилось выходить на спектакль действительно не вполне здоровым. Он знал неумолимость помрежа в таких случаях и свое бессилие перед его доводами:

— Голубчик, тридцать восемь и девять — это еще не сорок. У тебя же всего два выхода. Голова? Я держу целую горсть анальгина… Спасибо, я так и знал. После шестой картины тебя тотчас отвезут домой. Можешь болеть почти сутки. Но не больше! На завтра все билеты проданы. Вспомни, что ты без двойника и план сгорит синим пламенем. Что значит, пусть горит? Нельзя же так, мы же театр, а не шарашкина контора! Все! Или ты будешь через сорок минут в гриме, или никогда уже не будешь!

Помреж швырял трубку, плюхался в кресло и говорил:

— Нет, я умру раньше всех!

— Приедет или нет? — допытывался режиссер-постановщик.

— Приедет, — уверенно отвечал помреж. — Куда он денется? На всякий случай готов спектакль еще на одну замену.

— Но декорации…

— Господи, да все уже готово.

Конечно, ни декорации, ни замена еще не были готовы. Дездемона собиралась умирать только завтра, и театральный автобус выдернул ее из очереди за модными импортными джинсами по девяносто рублей за штуку. Яго пообещал очередной пришлой Эмилии две контрамарки на спектакль и потому исчез в неизвестном направлении, а у Отелло расползся по шву кафтан, и он рявкнул: «Кто тут шьет!», и гневный глас его донесся до швеи, которая первый раз за двадцать девять лет своей службы понадобилась на сцене. Взволнованная этим событием, она ткнула иглой чуть глубже кафтана, и актер, естественно, взвыл…

Однако это был «Ревизор», и появления Владимирцева следовало ожидать лишь во втором действии.

Степан Александрович каким-то шестым чувством ощутил, что зрительный зал тоже ожидает. Уж он-то помнил, что действие начинается длинным монологом слуги Хлестакова Осипа в гостинице при пустой бутылке и вчерашних крошках на столе.

У Гоголя в ремарке написано, что Осип валяется на постели. Но ведь валяться тоже можно по-разному. Например, Константинов в Центральном театре Советской Армии в течение всего монолога искал наиболее удобное положение и, подкладывая под живот подушку, старался устроиться так, чтобы унять трескотню в голодном желудке. Это была удивительно точная физическая линия поведения. А один раз Заворонского удивил актер, который, сметя эти крошки сначала со стола в ладонь, а потом вытряхнув с ладони в широко распахнутый рот, после «Черт побери, есть так хочется, в животе трескотня такая» вдруг сделал паузу, как бы прислушиваясь к трескотне, и, мгновенно вскинув голову, навострив уши почти неуловимым поворотом головы, убедил зал в том, что он прислушивается к звукам, и зал вдруг ошарашенно замер, не дожевав соевые батончики. Пауза и всего один поворот головы — и столько актерской власти! К сожалению, актер уже не смог больше повторить это ни в одном следующем спектакле, да если и повторил бы, вряд ли бы смог возродить эту минуту зрительского оцепенения.

А Осип был хорош. К тому же переиначил под местный говор почти все, особенно передразнивая еще не виденного зрителем Хлестакова на свой лад.

Степан Александрович знал, что этот монолог чуть ли не самый трудный, зато очень актерский. И вследствие этого — зрительский тоже. Актер вел его хорошо, заставив зал затаить дыхание. И Заворонский понял, что публика не просто привыкла к этому актеру, она не просто щадит его возраст, она обожает его. Степан Александрович оценил его по достоинству: в нем был настоящий профессионализм, удивительно точное соотношение формы и содержания.

И опять невольно вспомнилось, как Александр Павлович Ленский учил соответствию формы и содержания, внушая, что форма лишь тогда хороша, когда «относится к своей сущности, как скорлупа ореха — к своему ядру».

После этого тезиса Ленский обычно вынимал из кармана заранее приготовленную горсть орехов и, не смущаясь тем, что все знают об этой преднамеренной «заготовке», говорил:

— Что было бы, если б природа все внимание устремила на оболочку, скорлупу? Усохло, уменьшилось бы в размерах ядро, либо его совсем даже не стало бы! Ну а если б не было оболочки, ядро не могло бы созреть и окрепнуть. Кроме того, скорлупу так приятно бывает разгрызть! Но ведь надо добраться до ядрышка! И оно вовсе не должно лежать на поверхности! Да и в природе никогда не бывает этого. И если мы сами заранее вышелушим ядро и услужливо преподнесем публике, она просто выбросит его. Ей будет скучно, неинтересно. Публика всегда хочет сама добраться до заветной сути. И доберется непременно, если наш орех хорош!..

Реакция зрительного зала нравилась Степану Александровичу, он даже не ожидал встретить здесь, в глухой провинции, такого зрителя.

Исходя из собственного опыта, он делил зрителей на три категории.

Первая: спектакль как таковой в принципе ее не очень интересует. Для нее главное — показаться на людях в новом наряде, особенно если этот наряд просто негде больше демонстрировать. Социальное лицо этой категории для Степана Александровича никогда не было ясным, ибо его определяли женщины, заодно притащившие с собой и мужей. Правда, теперь все одеваются хорошо, кримпленовым платьем нынче никого не удивишь. К тому же в этот век всеобщей занятости и сумасшедшей спешки многие идут в театр прямо с работы, это особенно заметно в больших городах. Сапоги теперь уже почти никто не оставляет на вешалке, чем значительно облегчается работа дефицитных гардеробщиков.

Вторая категория посещает театр, чтобы не отстать от других, не прослыть темной и при случае ввернуть в разговоре: вот, мол, недавно посмотрел вампиловскую «Утиную охоту» — прелюбопытная вещица. Для такого зрителя побывать на том или ином спектакле просто престижно, не более того. Это обыватель, но далеко не безобидный. Он опасен тем, что не только стремится поспеть за модой, а хочет сам диктовать ее, создавать так называемое общественное мнение. И границы его влияния довольно-таки широки, нередко случается, что кое-кто из актеров начинает играть с ним как бы в поддавки, подлаживаться именно под его обывательский вкус. Актер начинает подавать реплики как конферансные репризы, желая расшевелить публику, откровенно эстрадничает. Тут уж начинают разрушаться и режиссерский замысел, и художественные задачи, и эстетические рамки спектакля, но зритель этого не замечает, ибо он и понятия не имеет ни об этих задачах, ни о рамках, ни о замысле.

И лишь зрители третьей категории ходят в театр потому, что по-настоящему любят его и хотят найти в пьесе ответы на вопросы, которые мучают их. Они идут страдать и наслаждаться, переживать и болеть болью героев пьесы, укрепляться в собственных идеалах добра и человечности. Раньше театр боролся именно за этого зрителя, а теперь этот зритель борется с теми двумя предыдущими категориями, стремящимися достать билет в первые ряды партера, готовыми ради престижности глотать пыль залежавшихся актерских костюмов.

В отношении третьей категории зрителей у Степана Александровича сложилось удивительное впечатление от гастролей по провинции. Зрительные залы там необычайно чутки и внимательны, там в актерах видят прямых и непосредственных выразителей сегодняшних тенденций, зритель там в большинстве своем думающий, слушающий, впитывающий.

И в Верхнеозерском театре преобладал именно такой зритель, Степан Александрович как-то сразу почувствовал это. Обычно он наблюдал за зрителем из глубины директорской ложи или сквозь щель в занавесе. И только позже окончательно убедился, что зрителей, как и актеров, лучше наблюдать из зрительного зала. Из ложи он видел только выражения лиц и слышал вздохи. Здесь же, в зрительном зале, он ощущал восприятие как таковое, не только видел, а именно ощущал всем своим телом. Все это было наполненным, даже тишина.

Она стала наполненной до самых краев, когда на сцене появился Хлестаков — Владимирцев. Он небрежно бросил фуражку и тросточку Осипу, именно не отдал, а бросил, не заботясь о том, что Осип поймает их, как-то очень естественно опустил авторскую фразу «Прими это» и придирчиво, даже сварливо, не подозрительно, а будучи абсолютно уверенным, что Осип провалялся без него в постели, спросил: «А, опять валялся на кровати?»

Степана Александровича, знавшего пьесу наизусть, поначалу шокировали и эта купюра из классика, и необычная интонация, при которой и это начальное «А» звучало как убежденное «Ну что». Но не успел Степан Александрович осудить эту вольность, как тут же на него обрушилась другая: Владимирцев, пренебрегая авторской ремаркой, по комнате ходить не стал, а присел на краешек кровати и нерешительно произнес: «Послушай… эй, Осип!»

И Степан Александрович вдруг понял, что Владимирцев не просто все делает иначе, а и логично: изъяв из текста всего одну фразу, он задает совершенно иную тональность всей картине. И, оставшись один, уж совсем тоскливо произносит: «Ужасно как хочется есть!»

Пожалуй, всем исполнителям роли Хлестакова Степан Александрович предпочитал артиста ленинградского Большого драматического театра Игоря Головачева. Собственно, он и открыл этого талантливого актера. Было это во время очередного смотра художественной самодеятельности в Москве. Привыкший заседать в многочисленных жюри всевозможных смотров и конкурсов, Заворонский, впрочем как и остальные члены жюри, просматривая спектакли, вполне активно и столь же безуспешно боролся с зевотой и сном. И вдруг — Головачев. Это было, пожалуй, и не столько ново. Но талантливо — безусловно!

Степан Александрович сейчас уже не помнил, студентом какого факультета был Головачев — кажется, философского. Но смотр круто изменил судьбу студента, сначала он сменил университет на театральное училище, потом стал выдающимся актером, а Заворонский стал почтительнее относиться к работе в жюри…

И сейчас складывалась, в общем-то, аналогичная ситуация, только Степан Александрович теперь единолично решал судьбу молодого актера. Он один мог его казнить или миловать.

«А имею ли я право? — усомнился Заворонский. — В конце концов, отдавать вкусу или пристрастиям одного человека всю дальнейшую судьбу актера не просто рискованно, а и несправедливо…»

И в антракте после второго действия он пошел в кабинет Аркадия Светозарова.

3

Последний раз они виделись лет десять или двенадцать назад на каком-то очередном, не очень-то и нужном кому-либо, совещании в Москве. Степан Александрович лишь сейчас запоздало пожалел, что встреча эта получилась мимолетной, и виной тому был он сам. В перерыве, окруженный авторами и молодыми режиссерами, жаждущими его внимания, он, только что принявший столичный академический театр, пожалуй слишком самодовольно внимая их велеречивому многоголосью, заметил вдруг за их спинами скромно стоявшего поодаль Аркадия. Бесцеремонно растолкав окольцевавшую его толпу, Степан Александрович бросился к Светозарову как к спасительной соломинке:

— Аркадий, здравствуй! Сколько лет, сколько зим… Светозаров оторопел и не сразу поймал протянутую ему руку, робко пожав ее, спросил:

— А вы меня помните? Узнали?

— Ну еще бы! Да ты что, Аркадий, думаешь, я совсем забурел? — Степан Александрович обнял Светозарова и почувствовал, что тот поверх его плеча смотрит на расходящуюся толпу авторов и режиссеров. Степану Александровичу даже захотелось, чтобы смотрел он самодовольно, тогда мизансцена была бы вполне законченной, но он не видел выражения лица Аркадия и, отстранив его на длину вытянутых рук, не выпуская его из этих рук, пристально вгляделся в его лицо. Но оно выражало лишь прежнюю растерянность, самодовольства в нем не было ни капельки. Заворонский понял, что самодовольство было лишь в нем самом, и смутился.

— Я рад видеть тебя, — сказал он вполне искренне, но прозвучало это как-то отрепетированно, и Светозаров тотчас почти отчужденно сказал:

— И я…

Эта пауза означала, что оторопь у него уже прошла, он, должно быть, стыдится ее. И разговор не пошел дальше дежурных вопросов: «Ну, как жизнь?», «Спасибо, нормально. А как ты?..» Нить этого разговора была натянута до предела, и, кажется, оба они обрадовались, когда ее оборвал третий звонок… Тогда Степан Александрович даже не успел узнать, где Аркадий работает…

Кабинет главного режиссера оказался за кулисами, а не на привычном выходе из директорской ложи; Степан Александрович машинально подумал, что в этом, пожалуй, есть определенный смысл: подальше от высокопоставленных лиц и ближе к актерам. И надо же было случиться, что, когда Заворонский вошел в просторный, прямо-таки роскошный кабинет Светозарова, там оказался Осип. О чем они говорили с Аркадием, Степан Александрович так и не понял, потому что, увидев его, Светозаров вскочил и стремительно помчался навстречу, воскликнув:

— Боже мой!

Наверное, у него уже вертелось добавить «Какая честь!», но он не добавил, почувствовав, что все это тогда получилось бы слишком театрально и законченно. Вот такая, казалось бы, маленькая деталь, что он удержался от этой театральной законченности, тотчас убедила Заворонского в искренности порыва. И он тоже вполне искренне обрадовался Аркадию.

— Каким ветром? — все еще преодолевая застенчивость, спросил Светозаров.

«Попутным», — хотелось привычно ответить ему. Но вопрос Аркадия был настолько невинным, что лгать ему не захотелось, и Степан Александрович хотя и уклончиво, но вполне искренне ответил:

— По делу, Аркадий, по делу…

Осип, оценив ситуацию, хотел незаметно улизнуть, но Степан Александрович перехватил его у самой двери и попросил:

— Останьтесь, пожалуйста…

— Но у меня выход…

— В этом действии у вас нет выхода. К тому же вы мне понравились. — Уже сказав это, Степан Александрович понял, что вот этого-то и не следовало говорить, хотя бы в таком покровительственном тоне.

Но Осип не оскорбился, наоборот, он, опять же мгновенно оценив порыв Светозарова и догадавшись, что вошедший свой, театральный человек, скромно представился:

— Иван Сергеевич Порошин.

— Очень приятно. Степан Александрович Заворонский, — в свою очередь представился Степан Александрович, тоже скромно, и, все еще стыдясь своего личного «превосходства», искренне добавил: — Вот этот монолог Осипа для всех был трудным. И мне понравилось, как легко вы с ним управились.

— Спасибо. Ваша оценка…

Степан Александрович понял, что эта пауза была не столь актерской, сколь человеческой. Он даже успел вспомнить, как у Соммерсета Моэма в его романе «Театр» проходной провинциальный режиссер говорит: «Чем больше актер, тем больше пауза».

Но пауза явно затянулась, потому что Заворонский просто не знал, как ответить, и лишь повторил дежурно:

— Очень приятно.

Это развеселило и Порошина, и Светозарова, и самого Степана Александровича, они дружно рассмеялись, и напряженность сразу спала.

— Посидим? — спросил Аркадий, и Степан Александрович понял, что Светозаров очень даже кстати нашел эту нейтральную формулу обращения (не «посидимте»), чтобы сгладить возникшую было неловкость.

— Извините, я прервал ваш разговор…

— Господи, да мы еще наговоримся! — Аркадий глянул на Степана Александровича настороженно.

Эта настороженность ощущалась и после спектакля, когда они втроем пришли в квартиру Аркадия Борисовича.

Жена его, по пьесе Марья Антоновна, успела не только снять грим, а и приготовить закуску из соленых груздей и маринованной черемши, встретила их в кухне:

— Аркадий мне много рассказывал о вас… — Пауза была хорошей, видимо, Светозаров и в самом деле рассказывал.

— Светлана.

Актеры делают иногда псевдонимы не только из фамилий, но и из имен. Похоже, имя у нее настоящее, да и вся она в этой кухне кажется абсолютно нетеатральной, это придает ей какое-то дополнительное обаяние. Степан Александрович, только что видевший ее в роли Марьи Антоновны, по достоинству оценивает всю домашность обстановки и вполне искренне предлагает:

— Отдохнем? Если позволите, мы тоже раскостюмируемся…

— Пожалуйста, о чем речь…

Они снимают пиджаки, что-то говорят, но Заворонский все время ощущает скрытое состояние настороженности Аркадия. Быть может, это ощущение передается и Светлане, в разговоре она почти не участвует и, подав кофе, уходит, успев приготовить постель для Заворонского в гостиной.

После ее ухода разговор пошел прямой.

— Воровать приехал? — спросил Светозаров.

— Ага.

— Кого?

— Будто сам не знаешь…

— Не дам!

— Ой ли?

— Вот Ваньку, — Аркадий Борисович указал на Порошина, — мне и то легче отдать. Школа — класс! Сидит тут за отдаленность. За отдаленность от цивилизации к пенсии прибавку дают. Видел его в «Ревизоре»? Да тебе же в столице такой Осип даже не приснится!

— Смотри-ка, даже в рифму… — Степан Александрович попытался скрыть свое смущение. А смутило его то, что Аркадий вот так легко, даже пренебрежительно почти предложил взамен Владимирцева Ивана Сергеевича. Заворонский с большой радостью взял бы и Порошина, но приехал-то он все-таки за Владимирцевым. — Если Иван Сергеевич согласится…

— Ты не финти, — остановил его Светозаров. — Так вот ты его получишь! — Аркадий свернул пальцы в очень выразительную фигу и вполне искренне пожаловался: — Ты меня пойми… Нет, не меня, а нас, всех! И труппу и зрителей!

Степан Александрович промолчал, ожидая, что скажет Аркадий Борисович дальше. А тот, расстегнув воротник, как бы обнажая душу, плакался:

— У тебя триста с лишним актеров, а у меня всего тридцать два! Из них семнадцать — уже бабушки и дедушки. И тех я удерживаю лишь коэффициентом, то есть надбавкой к зарплате за отдаленность. А ты знаешь, что такое отдаленность? Для меня это прежде всего отдаленность от зрителя. Вот в этом комфортабельном (не смейся!) Верхнеозерске я могу прогнать спектакль максимум шесть раз. И все! Баста!

Аркадий умышленно сделал паузу, якобы раскуривая сигарету и тем самым давая возможность Степану Александровичу помножить число мест в зрительном зале на шесть и разделить число жителей Верхнеозерска на полученное число.

Эта арифметика складывалась явно не в пользу театра. Аркадий еще и подсаливал:

— Я же всю жизнь в выездных декорациях! У меня, по существу, при этом прекрасном для здешних мест стационаре нет зрителя! Мне его катастрофически не хватает! И я еду! Как ты сам убедился, проложенных мудрой рукой человека цивилизованных трасс у меня нет. Есть только один примитивный, но очень надежный путь — по реке. И то лишь летом, во время навигации. И вот я ругаюсь с начальниками пристаней и с капитанами пароходов из-за того, чтобы погрузить хотя бы выездные декорации. У меня же половина спектаклей в сукне… В трюмах декорации сыреют, а наверху с ними успешно борется пожарная инспекция. А я в приречном поселке дам всего один спектакль, который, исходя из средних подсчетов, оплатит правление колхоза или дирекция леспромхоза. А у меня финансовый план, и немалый! Для Подмосковья он, наверное, очень даже правильный, там что ни километр, то и рубль. А здесь сто километров не расстояние, а вот сто рублей для плана — это уже деньги! Я же по крохам собираю…

— Ладно, не скули, — вмешался Порошин.

Светозаров обиженно пожал плечами и уже не так запальчиво, но все еще сердито спросил:

— А знаешь ли ты, что театр даже с большой буквы начинается не с вешалки, а с провинции?

Видимо, Аркадий не знал, что свою режиссерскую деятельность Степан Александрович начинал в театре шахтерского городка.

Только люди неосведомленные или заносчивые высокомерно определяли словом «провинциальный» дурной вкус, манерность, гастролерство. Для Степана Александровича понятие театральной провинции было иным, несло в себе много прекрасного, особенно в смысле актерского мастерства. Заимствуя достижения столичного театра, провинциальный сам обогащал его, в первую очередь блестящими мастерами, прошедшими школу театральной периферии. Именно там утвердилось право актера занимать первое место в театре, там спектакль с талантливым актером становился праздником города и его окрестностей.

Не случайно раньше начинающих актеров столичных театров целыми группами отпускали в провинцию «пообыграться». И вообще актеры редко задерживались в одной труппе более двух-трех лет. И как это ни парадоксально, перемена актерского состава была в интересах и зрителей, и самих актеров. При сравнительно небольшом количестве постоянных зрителей только новые исполнители могли поддержать интерес к театру, когда исчерпывался репертуар новых пьес, а менять его бесконечно нецелесообразно, да и просто невозможно. Актерам же частые передвижения лишь помогали совершенствовать талант и мастерство. Бродячая жизнь, неудобная в житейском плане, имела положительную сторону — обогащала наблюдениями, жизненными впечатлениями, помогала формировать взгляды, а главное — не давала возможности довольствоваться достигнутым, ибо в каждом городе приходилось заново приобретать репутацию хорошего актера, работать со всем старанием и полной самоотдачей.

Кроме того, переезды давали возможность сохранять облюбованный репертуар, шлифовать роли.

Зрителям же частая перемена состава трупп позволяла увидеть большинство лучших провинциальных актеров, не выезжая из родного города.

Сейчас, напомнив обо всем этом Светозарову, Степан Александрович сказал:

— Так что ты не очень-то прибедняйся. Не такая уж ты золушка. Много ли ты найдешь даже в столичных театрах таких актеров, как Иван Сергеевич?

Порошин смущенно запротестовал:

— Вы преувеличиваете, Степан Александрович…

А Светозаров опять взорвался:

— Ты что, и на него глаз положил?

— Да ведь ты только что сам его предлагал, — напомнил Заворонский.

— Потому и предлагал, что знаю: он ни за какие коврижки не согласится.

— Не соглашусь, — подтвердил Порошин.

— Неужто из-за коэффициента?

— Нет, конечно. Просто я привык тут. И к городу и к зрителю. Да и зритель ко мне привык. А охоту к перемене мест вполне удовлетворяю на выездах. Мы ведь в городе-то почти не сидим. Да и что я у вас для себя как актер приобрету? Я ведь в столицах-то уже работал. Между прочим, и в вашем театре один сезон лицедействовал. А вот Владимирцеву это будет полезно.

— И ты, Ванька, туда же! — возмутился Светозаров. — Я думал, ты мне будешь помогать, а ты… предатель!

— Тут не знаешь, кого и предавать: то ли тебя, то ли Владимирцева, — усмехнулся Порошин. — Так я уж лучше тебя, ты не такой ломкий. Можно даже сказать — несгибаемый.

— А ну вас! — махнул рукой Аркадий и налил себе еще чашку кофе. Потом горестно воскликнул: — Ну кем я его заменю? Некем же!

— Так уж и некем? — опять усмехнулся Порошин. — А Кузьмин?

— Васька-то?

— А что Васька? Ты же его в кандалы заковал, на первых любовниках заморозил. А между тем он актер многогранный. Покатай его в других амплуа, глядишь, и пойдет не хуже Владимирцева.

— Ты думаешь?

— Верю, — убежденно сказал Порошин.

— А что? Может быть, может быть. Ну ладно, черт с вами! Я ведь понимаю, что не имею права задерживать Владимирцева. Но пусть он решает сам. Я не буду вмешиваться, хотя ты, Степа, без ножа меня режешь, — согласился наконец Аркадий.

Порошин ушел: утром у него репетиция. А Светозаров опять стал жаловаться:

— Меня измучили нагоняями и выговорами за устойчивое невыполнение финансового плана. Ну я ладно, я не очень-то ломкий, Иван Сергеевич это точно подметил. А каково актерам играть в полупустом зале? Это же высшая мера наказания! А тут еще телевидение добралось через систему «Орбита» и до здешних мест. Теперь зрителя у театра отнимает и хоккей, и фигурное катание…

4

Степан Александрович просмотрел все спектакли с участием Владимирцева и окончательно убедился, что тот подойдет для будущей роли как нельзя лучше. У него не было стереотипа — однажды найденного образа, закрепленной за собой манеры игры, палитра его была довольно многоцветной, в ней угадывались весьма значительные накопления опыта скорее жизненного, чем актерского. И это было гораздо важнее, ибо сама по себе актерская профессия, в сущности, не имеет опыта. Каждую роль даже великим актерам приходится начинать заново.

Владимирцев выступал в разных ролях, и почти все удавались ему с поразительной легкостью. Казалось, он совсем не думает, что ему делать: куда сесть, где остановиться, как взглянуть; он передвигается по сцене естественно, как бы даже невесомо, его ноги и руки делают все настолько привычно, как будто он всю жизнь только тем и занимался, что играл именно эту мизансцену. Степан Александрович знал цену этой привычности, догадывался, сколько за ней стоит домашней работы, и с радостью отмечал про себя, что ко всему прочему Владимирцев еще и трудолюбив.

Но опытный глаз Заворонского отмечал также в игре молодого актера необузданную стихийность. Владимирцеву порой не хватало техники и сценической дисциплины, того, что называется школой, к его несомненному таланту необходимо было добавить мастерства, шлифовки. Иногда он уже в первой картине тратил себя настолько безоглядно, что к концу спектакля едва не выдыхался, а ведь он не всегда будет так молод и силен.

Степан Александрович понимал, что не просто приглашает Владимирцева на роль, а уже сейчас определяет всю его дальнейшую сценическую судьбу. И судьбу эту надо было определить с заглядом в будущее, имея в виду не одну пьесу Половникова, а и все будущие роли, которые соответствовали бы его жизненному опыту и вообще его отношению к жизни, его взглядам, его интеллекту. Ибо интеллект самого артиста представлялся Степану Александровичу чуть не главной составляющей актерского таланта. Артист неизбежно или судья, или адвокат своего героя, и тут все зависит не от прочтения роли, а от его собственных жизненных кредо. Актеру мало понять образ, надо его еще почувствовать, иначе играть он будет только умом, а из этого, как правило, ничего хорошего не получается. А почувствовать может не всякий, это зависит от степени интеллекта.

Степан Александрович, просмотрев все роли с участием Владимирцева, с самим актером еще не говорил. Светозаров, как и обещал, занимал позицию вынужденного нейтралитета и цель приезда Заворонского хранил в глубочайшей тайне. Но поскольку все догадывались, что попутным ветром Заворонского могло занести куда угодно, только не в Верхнеозерск, начали строить предположения, поползли самые невероятные слухи. Договорились даже до того, что Заворонский якобы на чем-то погорел и его «сослали» сюда, он примет труппу у Светозарова.

Тем неожиданнее оказалось для Владимирцева предложение Заворонского. Разговор проходил в кабинете Аркадия Борисовича, тут же как секретарь партийного бюро был Иван Сергеевич Порошин. Владимирцев растерянно смотрел то на Светозарова, то на Порошина, но те, будто сговорившись, дружно пожали плечами: дескать, решай сам.

— Право же, я как-то и не предполагал… Разумеется, для меня это весьма лестно. Но мне надо подумать… И посоветоваться, — Владимирцев теперь уже умоляюще посмотрел на Аркадия Борисовича.

Но Светозаров опять лишь пожал плечами, зато Порошин не выдержал, буквально взорвался:

— Балда! Кретин! — Он даже стукнул кулаком по столу. — Ему предлагают Москву, знаменитый академический театр, а он еще кобенится!

— Да не кобенюсь, а боюсь, — признался Владимирцев. — Ведь у меня даже нет высшего театрального образования. Институт культуры не в счет.

— Ну и что? Образование, Витя, это вот какая штука: умный, получив его, узнает лишь, что он слишком мало знает, а дурак начинает мнить, что он знает слишком много. А у тебя талант.

— Ну так уж и талант.

— И не спорь! Нам это виднее. И зрителю! Он тебя принимает, — убеждал Порошин.

— Это здесь. А там?

— Там вам пока не будет угрожать ни громкая слава, ни большая зарплата, — предупредил Степан Александрович.

Светозаров тут же подсчитал, что без коэффициента за отдаленность Владимирцев в Москве будет получать даже меньше, чем здесь.

— И квартиру сразу не дадут.

— Да, с этим у нас туговато, — подтвердил Заворонский. — Придется на первых порах снимать.

— Зато какая школа! — горячо возразил Порошин. — И перспективы!

— Ну, насчет перспектив я бы тоже воздержался от патетики, — сказал Степан Александрович. — Сие зависит не только от него, вы сами знаете, как принимают «варягов». — Заворонский преднамеренно нагнетал обстановку. Он сам был актером и знал, что при всей бедности большинства артистов их редко соблазняет лишь зарплата. Для настоящего актера более важна другая плата — мертвая тишина в зрительном зале, которая наступает в минуты потрясения.

О том, что он берет Владимирцева сразу на главную роль, Степан Александрович не сообщил даже Светозарову, хотя теперь был и сам абсолютно убежден, что только Владимирцев и подойдет для этой роли, и мысленно поклялся, что протащит его, какие бы препятствия ни возникли. Теперь он ставил на карту и собственный авторитет и престиж.

Порошин неожиданно круто изменил курс:

— Слушай, Витя, а может, ну его к черту, этот академический театр? Здесь у тебя устоявшаяся слава, пусть местного значения, но слава. А там опять многие годы на вторых ролях, и неизвестно еще, выкарабкаешься ли из них, не затеряешься ли среди звезд…

— А вот это уже интересно, — сказал Владимирцев.

— Что интересно?

— Выкарабкаться. — И, набычившись, убежденно добавил: — Выкарабкаюсь!

Степану Александровичу это понравилось, но он все-таки предупредил:

— Только не вздумайте потом сожалеть.

— Ну если и ткнусь разок мордой в стенку — тоже урок будет.

— Учти, что обратно не возьму, — пригрозил Аркадий Борисович.

— Возьмет, куда он денется? — обнадежил Порошин. — Так что давай, Витька, дерзай! Покоряй вершины. Но знай, что добраться до них не так-то легко, могут и на полпути спихнуть. Зависти опасайся — вот чего!

Заворонский удивленно посмотрел на Порошина: так поразительно совпали их мысли о вершинах. «А скорее — опыт, горький опыт…» Видимо, у Порошина этот опыт был, возможно, он и привел его в Верхнеозерский театр.

Когда Владимирцев ушел, Светозаров сказал:

— А все-таки ты, Степан Александрович, за ним пригляди, очень уж он горячий, как бы и в самом деле не разбился о стенку.

— Да уж пригляжу, — пообещал Заворонский и чуть не проговорился насчет главной роли в пьесе Половникова, но вовремя удержал себя. Пусть и для них это будет сюрпризом.

— И вот что еще: я представляю Владимирцева к званию заслуженного артиста республики, — сообщил Аркадий Борисович.

— Вот это правильно! — одобрил Порошин.

— Что же, по-моему, он этого заслуживает, — поддержал и Степан Александрович.

— Так вот есть смысл подождать, пока ему присвоят это звание. И ему будет лучше, и тебе легче: все-таки перетащишь в свой театр не просто «варяга», а заслуженного.

— Согласен.

На другой день Аркадий Борисович вручил Заворонскому два представления: на Владимирцева и на Порошина.

— Если и ты замолвишь словечко, это значительно ускорит дело.

— Замолвлю. Искренне.

На обратном пути Степан Александрович завез оба представления в областное управление культуры. Там ни на кого не пришлось нажимать, оба актера были единодушно поддержаны, слава о них шла поистине добрая. О том, что Владимирцева переманили в столичный театр, Заворонский, разумеется, пока не сообщил, отчего опять испытал легкие угрызения совести.

Загрузка...