«Твои права на славу очень хрупки,
И если вычесть из заслуг
Ошибки юности и поздних лет уступки, —
Пиши пропало, милый друг…»
А. Некрасов
— Некрасов? — изумлённо переспросил Ригер, почесав затылок. — Вы уверены, что это необходимо?
— А зачем, Борис Вениаминович? — поддержал коллегу Верейский. — Ведь личность Некрасова — камень преткновения для литературоведов. Поэт музы гнева и печали, глашатай мук и стонов обездоленных большую часть жизни был окружён роскошью, сознательно стремясь к наживе и поражая современников холодной практичностью, прибегая к деяниям, заставлявшим людей негодовать и даже отворачиваться от него. В итоге публика разочаровалась в Некрасове как в человеке и поэте, и сочла, что он вовсе не был искренним, и, лицемерно выказывая сочувствие народу, никакого сочувствия не испытывал. Начни мы разбирать его — что извлечём в итоге? Рыться же в грязном белье…
— Он мало цитируется сегодня, — согласился Голембиовский, — но его место в литературе значительно, и он должен быть проанализирован. Кстати, я бы сказал, что его личность не менее загадочна, нежели личность Гоголя.
— Да? — удивился Муромов. — Тогда разберёмся, конечно.
Трапеза, сопровождавшая в следующую среду обсуждение, была самой роскошной: Муромов принёс красной икры и дорогой коньяк, подаренный коллегами по кафедре на его день рождения накануне. Ригер притащил домашние пирожки с яйцом и луком: к нему приезжала сестра. Голембиовский, переставший возражать против совмещения обсуждений с ужином, вынул из пакета маринованные грибочки и лимон. «Не некрасовский клуб гурманов, конечно, — прокомментировал он, — но сойдёт».
Верейский, дополнивший стол нарядными пирожными «безе» и кофе, смущённо проговорил:
— Я, право, растерян, коллеги. Мне кажется, как основному докладчику тут уместно было бы выступить адвокату дьявола, а нам вмешиваться по мере обсуждения, ибо я, ознакомившись с мемуарами и творениями поэта, я просто не знаю, что сказать…
— Ну, не знаешь, так не знаешь, — залихватски отправив в рот маринованный грибок, нахально заявил Ригер, и в нём вдруг промелькнуло что-то кошачье — от булгаковского Бегемота. — Стало быть, начну я.
Он съел ещё один грибок и начал.
— В свое время Горький в фельетоне «Как ссорятся великие люди» писал: «Возьмите биографические статьи французов о Бальзаке, который работал из-за денег, что не помешало ему творить бессмертные вещи, и сравните с русскими воспоминаниями о Некрасове. «В первом случае пишут о литераторе, во втором — о картёжнике и носителе шинели с бобровым воротником. Сразу бросается в глаза желание не забыть рассказать публике о тёмных антипатичных сторонах характера того лица, которое служит объектом воспоминаний…»
Понятно, что Горький, сам весьма уязвимый, нетерпимо относился к мемуарам с излишним интересом к интимной жизни и личным слабостям того или иного литератора: «Это — злая память маленьких людей, которым приятно отметить недостаток большого человека, чтобы тем принизить его до себя».
Горькому возразил Короленко, который утверждал ту бесспорную истину, что мемуарист не может игнорировать противоречивых черт характера исследуемого поэта. Вся сложность в том, чтобы понять и объяснить их, не оставляя места досужему вымыслу или откровенному предубеждению.
Но Некрасова действительно понять трудно — причём, всем. Мы часто говорим о загадке Гоголя, но он, тут вы были правы, Борис Вениаминович, — ничто перед загадкой Некрасова. Певец страданий народных, суровый аскет, жизнь которого проходит в тягостных думах о суровой доле людской, — таким предстаёт Некрасов в своих стихах. Между тем в реальной жизни это был богатейший барин с шикарным поместьем и винокуренным заводиком, игравший в карты с царскими министрами на такие суммы, которые простому крестьянину и не снились. Вся жизнь Некрасова полна диких противоречий и сомнительных поступков, и неудивительно, что его преследовала дурная слава двуличного лицемера. Поклонники никак не могли понять, какой из двух Некрасовых настоящий: с негодованием пишущий про «рой подавленных рабов, завидующих житью хозяйских псов» или тот барин, который заставляет слуг обслуживать за обедом его любимых псов, как людей? После ряда скандалов старые друзья даже не пускали его на порог и устроили настоящую травлю в прессе, а поклонники рвали его портреты и называли его «подлецом».
— Кто же был, по-твоему, прав? — откусывая бутерброд, спросил Муромов.
— Начнёмс самого начала, — кивнул Ригер. — Все помнят трагично-романтичную историю рождения Некрасова, которая гласит, что грубый и неотёсанный русский поручик на балу в городишке Немирове Винницкого уезда увидел дочь богатых шляхтичей и выкрал её, принудив к браку вопреки воле родителей. Несчастная мученица стала рабой жестокого мучителя, её поэтичная душа томилась рядом с необразованным грубияном. Так звучит легенда, придуманная Некрасовым.
Увы, это вздор. В тех краях польская знать была настолько сильна, что ни один православный поп даже под дулом пистолета не решился бы обвенчать украденную дочь шляхтича. Храм бы к черту сожгли. На самом деле отец его матери был русским титулярным советником, а отец самого поэта вовсе не рвал книжки от ненависти к просвещению, а был обладателем неплохой библиотеки и даже стишки пописывал. И с отцом, которого поэт выводил в стихах как сатрапа, у него были замечательные отношения.
Вот свидетельство сестры поэта Анны Буткевич: «С 1844 года по 1863, пока брат не купил себе Карабиху, он почти каждое лето проводил в деревне у отца в сельце Грешневе, в двадцати верстах от Ярославля. Если брат извещал о дне приезда, отец высылал в Ярославль тарантас. Задолго до приезда брата в доме поднималась суматоха. Домоправительница с утра звенела ключами, вытаскивала из сундуков разные ненужные вещи — «может, понадобится», чистила мелом серебро, охотничьи собаки получали свободный доступ в комнаты. Отец принимал самое деятельное участие в снаряжении охотничьих принадлежностей; несколько дворовых мальчишек сносили в столовую ружья, пороховницы, патронташи. Все это раскидывалось на большом обеденном столе; выдвигался ящик с отвёртками всех величин, и начиналась разборка ружей по частям. Как теперь вижу всю эту картину: отец в красной фланелевой куртке сидит за столом, вокруг него мальчики усердно чистят и смазывают прованским маслом разные части ружей…» Это что, вражда? — риторически вопросил Ригер.
Все промолчали.
— Образ матери, Елены Закревской, — продолжал Марк, не услышав возражений, — доведён поэтом до религиозного обожания, однако поведение Некрасова свидетельствовало о равнодушии к ней. Он переписывался с сестрой, но ни разу не поинтересовался здоровьем матери, хотя она уже тяжело болела. Когда Некрасова вызвали проститься с умирающей, он сослался на занятость и не приехал. Не поехал и на похороны. Образ матери-мученицы возник через годы после её кончины, равно как после смерти Белинского и Добролюбова Некрасов начал создавать их мученические образы, далёкие от реальности, как цапля от дирижабля. Итак. Первый вывод — поэт творит свою биографию, при этом … несколько привирает.
Все опять не сказали ни слова.
— Учёба в гимназии не занимала будущего поэта, — усмехнулся Ригер. — По его собственным воспоминаниям, он плохо учился из-за увлечения «кутежами и картишками». И после того как Николай несколько раз остался на второй год, отец забрал его из гимназии и отправил в Петербург поступать в Дворянский полк. Но Некрасов попытался поступить в университет, а поскольку не смог закончить гимназию, вынужден был сдавать экзамены, которые завалил. На этой почве он поругался с отцом, и якобы очутился без гроша. Дальше снова начинаются сказки, теперь — о трёхлетних петербургских скитаниях и мытарствах, когда юный поэт голодал и ночевал на улице.
Но вот свидетельство видного государственного деятеля Михаила Тариеловича Лорис-Меликова. Его знакомство с Некрасовым относится к началу 1842 года, когда он учился в школе гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров. Они втроём «наняли себе квартирку где-то около Николаевской, в то время грязной, в доме Шаумана. Все трое были очень молоды, любили весело пожить и, получивши свои небольшие доходы, чрезвычайно быстро спускали их с рук и потом, в ожидании следующей получки, впадали в меланхолию и жили отшельниками. Некрасов уже и тогда очень любил писать стихи, но выше заурядности не поднимался. Однако отличался большим остроумием и наблюдательностью, которую прилагал особенное старание развивать в себе, заводя для того знакомство повсюду…» Как видим, никаких ночёвок на улице и голода. Впрочем, Некрасов и сам не всегда лгал о своей беспросветной нужде в эти годы:
— Я всегда бросал деньги, — заметил он в разговоре с Тургеневым. — Бывало, не задумываясь, тратил последние десять рублей, лежавшие в кармане, и оставался на другой день без обеда. Это, брат, у нас наследственная помещичья безалаберность в обращении с деньгами.
Лорис-Меликов вышел в офицеры, а года через два столкнулся с Некрасовым на Невском. Последний затащил его к себе на квартиру у Аничкова моста. Поэт уже ходил щёголем, и квартира его была меблирована «не без изящества».
А вот Скабический с ещё одним любопытнейшим свидетельством: «Мы видим, что в первых же шагах своих в столице Некрасов является уже отважным предпринимателем, и жилка практичности сказывается уже в нём. Он стучится во все двери и чего только ни предпринимает ради того, чтобы выбиться из нищеты и обеспечить себя: и рецензии пишет, и уроки даёт, и волшебные сказки сочиняет, и заводит связи с актёрами, и пишет пьесы для сцены. Несмотря на свои восемнадцать лет, он представляется вовсе не таким беспечным и нерасчётливым юношей, который что получал, то сейчас же и проживал, путаясь в долгах. Ничуть не бывало. Довольно сказать, что в течение первых же двух лет пребывания в Петербурге, он успел скопить такую сумму денег, что был в состоянии издать на свой счёт книжечку своих первых стихотворений, а через пять лет он уже является главным организатором литературных сил с целью издания сборников и отважно выпускает их один за другим, пока не становится во главе «Современника» соперником такого прожжённого уже доки в журнальном деле, как Краевский…»
Позже сам поэт расскажет, как, стоя на грани жизни и смерти, дал себе слово, что не умрёт в нищете где-то под забором или на чердаке. Поэтично, чего уж там. Да только одно немного не согласуется с другим… Если голодал — как же скопил деньги-то?
Однако вернёмся к его биографии. Он действительно работал: давал частные уроки, писал статейки и незатейливые стихи. Иван Панаев свидетельствовал: «В начале 40-х годов к числу сотрудников «Отечественных записок» присоединился Некрасов, и некоторые его рецензии обратили на него внимание Белинского. Он полюбил его за резкий, ожесточённый ум, за те страдания, которые он испытал так рано, добиваясь куска насущного хлеба, и за тот смелый практический взгляд не по летам, который вынес он из своей труженической и страдальческой жизни — и которому Белинский всегда мучительно завидовал. Некрасов пускался перед этим в издание разных мелких литературных сборников, которые постоянно приносили ему небольшой барыш. Но у него уже развивались в голове более обширные литературные предприятия, которые он сообщал Белинскому. Слушая его, Белинский дивился его сообразительности и сметливости и восклицал обыкновенно: «Некрасов пойдёт далеко. Это не то, что мы… Он наживёт себе капиталец!»
Что же, как в воду глядел Виссарион. В те годы, когда все новые романы выходили в журналах, распространявшихся по подписке среди образованной публики, издатель был видной фигурой. Но требовались немалые суммы. Литература была уделом богатых людей, которые на досуге могли позволить себе потратить время на написание романа, но и запросы у этих людей были соответствующие. Рубль за рукопись им не заплатишь. И вот Некрасов становится издателем…
Откуда же у нищего поэта появились деньги? Темна вода в облацех, но Белинский говорил Панаеву: «Нам с вами нечего учить Некрасова; ну, что мы смыслим! Мы младенцы в коммерческом расчёте: сумели бы мы с вами устроить такой кредит в типографии и с бумажным фабрикантом, как он? Нам на рубль не дали бы кредиту, а он устроил так, что на тысячи может кредитоваться. Нам уж в хозяйственную часть нечего и соваться…»
Многое становится ещё яснее, если вспомнить признание поэта, что его прадед «несметно богатый» рязанский помещик, лишился всего за карточным столом: «Прапрадед наш проиграл семь тысяч душ, прадед — две, отец — одну, я — ничего, потому что нечего было проигрывать».
Некрасов, однако, также был заядлым игроком в карты, но в отличие от своих предков, никогда не оставался в дураках, а выигрывал… и очень много. А с учётом генетического опыта, усугублённого ранней, с гимназических лет практикой, чего удивляться?
Скабичевский свидетельствовал: «Картёжное искусство его заключалось не в том, чтобы вовремя рисковать или сдерживаться. У него была своя система игры: «Самое большое зло в игре — проиграть хоть один грош, которого вам жалко, который предназначен для иного употребления. При таких условиях легче всего потерять голову и зарваться. Если же вы хотите не потерять хладнокровия, необходимо иметь особенные картёжные деньги, наперёд обречь их на карты, и вести игру не иначе, как в пределах этой суммы. Я в начале года откладываю тысяч двадцать. Начинаю я играть, допустим, несчастно, проигрываю я тысячу, другую, третью, но остаюсь спокоен, потому что деньги не из бюджета, а как бы какие-то посторонние. Положим, что играю в штос, и вижу — не везёт. Я бросаю его — принимаюсь за ландскнехт, играю в него — неделю, месяц. Если и ландскнехт не везёт — принимаюсь за макао, за пикет, за мушку. И поверьте, что, перебравши три-четыре игры, непременно натыкаюсь на такую, в которой мне так начинает везти, что я в два-три присеста не только возвращаю все проигранное в предыдущие игры, но выигрываю ещё столько же. Напавши, таким образом, на счастливую игру, я уж и держусь ее до тех пор, пока мне в ней везёт. А чуть счастье отвернётся, бросаю ее и опять начинаю искать своей полосы в других играх, и верьте моему опыту, что в каждый момент существуют для вас две игры: одна безумно счастливая, другая — напротив того. Вся мудрость в том и заключается, чтобы уметь уловить первую и воздержаться от последней. Если же вы будете упорствовать в несчастной игре и добиваться в ней поворота счастья, — пропащее дело!..»
Ригер оглядел коллег.
— Сейчас я выступлю и не в своей роли. Похвалю поэта. Скажу, что всё, общавшиеся с Некрасовым, отмечают его выдающийся, проницательный и живой ум. Пыпин считал, что Некрасов «по уму и общественному пониманию едва ли не превосходил всех», входивших в круг «Современника». П. Вейнберг писал: «…Николай Алексеевич был редкого ума человек, и таких людей мне почти не приходилось встречать». Артист Писарев разделял эту же оценку: «… Я в жизни своей не встречал таких умных людей, как Некрасов». «Огромный ум» Некрасова поражал и Суворина. А Скабичевский и Михайловский были уверены, что Некрасов мог бы стать государственным деятелем, путешественником-первооткрывателем, учёным — словом, выдающимся человеком на любом поприще и в любом деле.
Замечу, это был именно живой ум без всякого образования, даже гимназического. Тем не менее, Некрасов становится издателем и редактором «Современника», и заметим, — хорошим. Антонович называет его «идеальным редактором», не заражённым мелким самолюбием, который отлично ориентировался в общественной обстановке, обладал тонким эстетическим вкусом, редактором-тактиком, то смело идущим на обострение в полемике, то осторожным, трезво сдерживающим критический пыл сотрудников.
Почти все мемуаристы свидетельствуют, что успех «Современника», а затем и «Отечественных записок» во многом обязан Некрасову, его виртуозным способностям проводить журналы сквозь цензурные рогатки, а главное — выбору сотрудников. Они восхищались его «умением ценить даровитых людей и верить им». Затеянные им издания завоёвывали читателя, способствовали появлению в литературе новых имён, правда, не очень крупных.
Николай Успенский, Гавриил Потанин, Николай Помяловский, Фёдор Решетников, А. Степанова-Бородина, Н. Лейкин, Вас. Немирович-Данченко рассказывают об исключительном внимании поэта к молодым литераторам. Боборыкин вспоминал, как Некрасов прочитывал множество плохих, просто безграмотных тетрадок, отбирал для журнала все интересное. «Поэты, — говорил А. Плещеев, — всегда могли рассчитывать на его полезный и добрый совет. Часто случалось, что даровитые писатели бывали плохими ценителями чужих произведений, но он обладал необыкновенной критической способностью, и отзывы его всегда были в высшей степени верны…» Некрасов не подавлял самостоятельности начинающего, не диктовал, что и как писать, не делал, по словам Боборыкина, «генеральских нравоучений».
— Вот и луковки пошли, — кивнул Голембиовский.
— Добавлю, что усилия Некрасова в сплочении вокруг своего журнала писателей были успешны не только благодаря деловой инициативе, но и щедрости. Вот Плещеев: «Он никогда не оставался глух к нуждам своих сотоварищей по профессии, умел войти в положение писателя и не только оказать ему помощь, но оказать ее так, что она не оскорбляла самолюбия одолженного». «Особенно тороват был Николай Алексеевич с беллетристами, — писал М. Антонович. — Он привязывал их к своему журналу самою любезною и щедрою предупредительностью. Как только, бывало, заметит хотя слабенький талант, увидит писателя, подающего хотя какие-нибудь надежды, немедленно разыскивает его, узнает его положение и обстановку, которые, конечно, оказывались не блестящими, и прямо предлагает ему ссуду, мотивируя ее тем, что в подобных обстоятельствах и при подобной обстановке нельзя работать спокойно и успешно, и что при другой обстановке он легко отработает ссуду. Предложение делалось так просто, с таким тактом, что писатель охотно принимал его…»
— То есть вы считаете, Марк, что в этом он был искренен?
Ригер почесал за ухом.
— Не знаю, — чуть шутовски пожал он плечами, — но Григорий Елисеев писал: «Говорят, Некрасов заботился о «Современнике» вовсе не для литературы, а для самого себя, для своего обогащения, или эпикурейского наслаждения жизнью. Что касается эпикурейского наслаждения жизнью, то жил он никак не лучше и не роскошнее каждого директора департамента средней руки…» — Ригер развёл руками, — тут, правда, можно кое-что возразить, но будем считать, что он и вправду любил литературу и был щедр.
По лицам его коллег было заметно, что они не очень-то убеждены его аргументом, но Ригер продолжал:
— Чтобы не навлекать на себя критики Горького, не буду обсуждать амурные дела поэта, просто перечислю факты и все. В 1842 году он встретил Авдотью Панаеву — супругу Ивана Панаева и страстно влюбился. Панаев был повесой, откровенно изменявшим своей жене, и 26-летний поэт приложил немало сил, чтобы привлечь внимание красавицы и, хотя поначалу был отвергнут и даже пытался наложить на себя руки, но благодаря упорству добился взаимности. Их любовь была достаточно длительной — почти двадцать лет с перерывами, и вызывала кривотолки. О Некрасове говорили, что «он живёт в чужом доме, любит чужую жену и при этом ещё и закатывает сцены ревности законному мужу». Впрочем, в течение этих двадцати лет дом Панаева стал домом Некрасова, и жена Панаева стала женой Некрасова, и карета, и даже журнал перешли к Некрасову. Но любовники не ужились. В 1862 году супруг Панаевой умер, и почти сразу же от Некрасова ушла и уже сорокапятилетняя Авдотья. Она вышла замуж за молоденького секретаря «Современника». Некрасов страдал, хотя последние годы сам начал ей изменять и даже подхватил дурную болезнь. Через пару лет поэт отправился за границу с сестрой и француженкой Селин Лефрен, после чего вернулся в Россию, а Селин осталась во Франции. Потом Николай Алексеевич ещё несколько раз влюблялся и наконец женился. Его последняя пассия Фёкла Анисимовна была на содержании у купца, который и проиграл её Некрасову за карточным столом. После этого Некрасов решил дать своему «выигрышу» новое имя — Зинаида Николаевна. Престарелый поэт Зинаиду «держал как куклу», учил грамоте и водил в театры.
Комментариев не последовало.
— Но это все зола, — великодушно отпустил Ригер поэту блудные грехи. — В чем же сложность? Все мемуаристы говорят о непонимании ими личности Некрасова, и по разнице в оценках поэт занимает первое место в русской литературе.
Многие судили однобоко. Суворин, например, услышав от поэта признание, что он убивал в себе «идеализм», свёл его «жизненную философию» к умной деловитости. Достоевский просто недоумевал: «Приходится примириться с образом человека, который сегодня бьётся о плиты родного храма, кается в бессмертной красоты стихах, которые он в ту же ночь запишет, а назавтра, чуть пройдёт ночь и обсохнут слезы, опять станет практичным. Да что же тогда будут означать эти стоны и крики, облёкшиеся в стихи? Искусство для искусства — не более, и даже в самом пошлом его значении, потому что он эти стихи сам похваливает, сам на них любуется, ими совершенно доволен, их печатает, на них рассчитывает: придадут, дескать, блеск изданию, взволнуют молодые сердца. Все это порождает недоумение…»
Что же, сомнение Фёдора Михайловича вполне обосновано. Именно это и есть главный вопрос биографии Некрасова. Панаева часто находила его в «убийственном настроении», когда он казался «сам себе противен». Он то мучился сознанием «непоправимо» сделанного, то тяготился своими «барскими» привычками, то называл себя бойцом, не умеющим выстоять перед грозой. У многих современников создавалось впечатление, что в этих его страданиях было «что-то загадочное, невысказанное, затаённое от всех посторонних взглядов». Немирович-Данченко приводит интереснейшее суждение Достоевского о поэте: «Дьявол, дьявол в нём сидит! Страстный беспощадный дьявол!» Помимо того, критики от литературы в один голос утверждали, что никто из известных русских поэтов не написал так много плохих стихов наряду с непревзойдёнными творениями, как Некрасов.
Ригер умолк, опрокинул стопочку коньяка и с новыми силами продолжил:
— Да, его не понимали. Некрасов, уже став знаменитостью, прославился множеством весьма противоречивых поступков. Однажды разгромил в стихах клуб гурманов. Какими негодяями нужно быть, чтобы обжираться в то время, когда бурлаки умирают от непосильного труда ради корки хлеба? — риторически вопрошал взволнованный пиит. Читавшие эти строки в негодовании сжимали кулаки: вот негодяи! Каково же было всеобщее удивление, когда выяснилось, что Некрасов не только сам состоял в этом клубе, но и был одним из самых активных его членов?!
Фет однажды увидел Некрасова в коляске, к запяткам которой были прибиты острием вверх гвозди. Так иногда поступали, чтобы уличные мальчишки не цеплялись к коляскам на улице. И всё бы ничего, но ведь сам Некрасов с негодованием клеймил эту варварскую практику в своих стихах…
— Ну, это цинизм запредельный, — покачал головой Верейский.
— Да, недоброжелатели прямо обвиняли Некрасова во лжи и мошенничестве. Они считали, что он сам не верит в то, что пише: слишком уж большим был контраст между его стихами и его жизнью барина.
Кроме того, Некрасов был деловой человек с завидной хваткой. Тургенев до конца жизни вспоминал, как Некрасов надул его, купив его «Записки охотника» за тысячу рублей и тут же перепродав другому издателю за 2,5 тысячи. В те годы литература ещё не стала ремеслом, писатели воспринимали творчество как служение, и потому за глаза именовали Некрасова «мелким торгашом», обвиняли в конъюнктуре, говоря, что Некрасов «потрафил вкусу времени» темой народных страданий.
Ригер вздохнул.
— И дважды за жизнь Некрасову пришлось подвергнуться остракизму. В первый раз он стал участником неприятной истории, связанной с огаревским поместьем. Огарёв в своё время женился на Марии Рославлевой, но вскоре охладел. Поскольку развестись было трудно, супруги разъехались. Огарёв передал ей вексель на 300 тысяч рублей ассигнациями с уговором, что она будет жить на проценты. Всё шло нормально, пока в дело не вмешалась любовница Некрасова Авдотья Панаева. Она принялась настраивать Марию Львовну против Огарёва, внушать ей, что он обобрал ее, несмотря на то, что он не только давал ей деньги, но и содержал её отца, любовника и даже признал их ребёнка своим, чтобы избавить их от неудобств. И как раз тогда Огарёв решил жениться, попросив развода у Рославлевой. Но она подала в суд, требуя исполнения обязательств по заёмному письму на 300 тысяч, и потребовала наложить арест и продать с молотка шикарное имение Огарёва. Интересы Рославлевой в суде представляла Панаева. Суд она выиграла, но ни Рославлева, ни Огарёв причитающихся им сумм от продажи имения не получили. Куда ушли деньги, так и осталось загадкой. Некрасов прямо не имел отношения к делу, в суде не был, однако репутация поэта, в том числе и в финансовых вопросах, была такова, что друзья Огарёва сочли именно его инициатором этого дела.
— Какова же в этом деле роль Некрасова? — поинтересовался Муромов
— Вот письмо Некрасова Рославлевой. «Здравствуйте, добрая и горемычная Марья Львовна, — писал Некрасов в 1848 году. — Ваше положение так нас тронуло, что мы придумали меру довольно хорошую и решительную…» «Доверенность пишите на имя Коллежской Секретарши Авдотьи Яковлевны Панаевой и прибавьте фразу — с правом передоверия, кому она пожелает, а в конце прибавьте — в том, что сделает по сему делу Панаева или ее поверенный, я спорить и прекословить не буду». Так что нельзя утверждать, будто он не имел к этому делу никакого касательства: он именно и научил Марью Львовну довериться во всем Авдотье Яковлевне, и ответственность за ведение этого дела падает на них одинаково. Панаева — существо безответственное, а Некрасова почитали финансовым гением. Естественно, что на него потом упала и самая большая ответственность.
— Значит ли это, что он присвоил себе огаревские деньги?
— Чуть началась эта тяжба, дело официально вели Шаншиев и Сатин, но замечательно, что, когда оно кончилось, все в один голос сказали, что виноват Некрасов. Похоже, что от него такого поступка и ждали. Некрасов в письме Панаевой обвинял в растрате её, это же говорил и друзьям. А слухи становились все громче и проникли в печать. В 1868 г. Герцен прямо заявил в «Колоколе», что Некрасов украл у Огарёва больше ста тысяч франков, а через два-три года Лесков рассказал в одной своей петербургской брошюре, что Герцен не пустил Некрасова к себе в дом.
Ригер взял бутерброд.
— И не только Герцен. Старые друзья отвернулись от Некрасова, в переписке они не жалели сочных эпитетов для поэта. Герцен возглавил кампанию против Некрасова в «Колоколе», на страницах которого обвинял «гадкого негодяя» и «шулера» в воровстве у Огарёва. Тургенев в негодовании потрясал кулаком: «Пора этого бесстыдного мазурика на лобное место!» На похоронах литератора Дружинина ни один из старых друзей не заговорил с Некрасовым и не подал ему руки.
Второй раз Некрасов был подвергнут бойкоту уже со стороны новых друзей — молодых революционных демократов. С приходом Александра II начались либеральные реформы, и весь либерализм враз устарел и стал неактуален. Либеральные 60-е годы породили совершенно новое поколение разночинцев, идеалами были аскетизм и нигилизм. Либералов прежнего поколения они считали изнеженными слабаками, грезили уже не о свободе слова, а о революционном переустройстве мира. Некрасов быстро переориентировался на этот круг, в чем была прямая выгода: если раньше ему приходилось иметь дело с капризными богачами, то теперь его сотрудниками были люди, для которых работа была единственным источником дохода.
Но тут произошло польское восстание, подавленное усилиями Муравьева. И за завтраком в Английском клубе Некрасов прочитал Муравьеву оду, призвав его «не щадить виновных». А все революционные демократы были на стороне поляков, поскольку поддерживали любого, кто выступал против царя. Когда об этой оде стало известно, Некрасов подвергся чудовищному остракизму: где это видано, чтобы человек звал молодёжь на баррикады и тут же призывал власти не щадить их? «Каков негодяй, из-за него в казематах люди сидят, а он с министрами в картишки играет», — таково было общее мнение о поэте. Вчерашние поклонники рвали портреты Некрасова и писали на лбу «Иуда», и присылали ему по почте. Фет написал Некрасову: «Но к музам, к чистому их храму, продажный раб, не подходи…»
— Он как-то объяснял свой поступок?
— Он мучительно оправдывался, что сделал это для спасения журнала от закрытия, растолковывал свои мотивы едва ли не первому встречному на улице. Не помогало.
Голембиовский повернулся к Муромову и Верейскому.
— Что можно сказать в оправдание, пояснение или уточнение?
Муромов пожал плечами.
— Авдотья Панаева вспоминала, что, цитирую, «многие завидовали Некрасову, что у подъезда его квартиры по вечерам стояли блестящие экипажи очень важных особ; его ужинами восхищались богачи-гастрономы; сам Некрасов бросал тысячи на свои прихоти, выписывал из Англии ружья и охотничьих собак, но если бы кто-нибудь видел, как он по двое суток лежал у себя в кабинете в страшной хандре, твердя в нервном раздражении, что ему все опротивело в жизни, а главное: он сам себе противен, то, конечно, не завидовал бы ему…"
— Вам и вправду нечего сказать о нём, Алёша? — голос Голембиовского заставил Верейского очнуться от задумчивости.
Алексей потёр лицо руками.
— Странно, но, кажется, я понял…
Всё повернулись к нему.
Верейский потянулся к книге на тумбочке.
— Говоря о Некрасове, Скабичевский пытается шутить: «Певец горя народного, конечно, должен быть, во-первых, Кузьмою-бессребреником, во-вторых, обладать кротким и нежным сердцем, не пить, не курить, сидеть на чердаке и бряцать на лире впроголодь или же ходить по деревенским хатам и, прислушиваясь к стонам народного горя, заливаться слезами. И вдруг этот самый певец является перед вами в образе не то игрока, не то браконьера. Это может хоть кого сбить с толку…»
Так что же это было? Мне кажется, ответ мы находим в одном замечании, весьма критическом, практически не цитируемом. Это мнение Николая Страхова, высказанное в журнале «Эпоха». «Некрасов — поэт Александринского театра, Невского проспекта, петербургских чиновников и петербургских журналистов. Что касается народа, то поэт, конечно, глубоко сожалеет о нём, но так, как это свойственно петербургским просвещённым чиновникам. Народ для него — страждущая масса, которую не только следует облегчить от тягостей, но ещё просветить, освободить от диких понятий, облагородить, отчистить, преобразовать. Он всегда не прочь грустно подсмеяться или тоскливо поглумиться над народом. Почитатели г. Некрасова, твердя его стихи, могут вполне сохранять свой презрительный взгляд на народ, любовь к народу у них не долг и не благоговейное подчинение его духу, а заслуга их гуманных понятий. Они не хотят учиться у народа, а сами хотят его учить. Мы не видим, чтобы народные понятия и идеалы составляли предмет мыслей г. Некрасова. Толкуя беспрестанно о народе, он ни разу не воспел нам того, чем собственно живёт народ, — ни единого чувства, ни единой думы, в которых отразилось внутреннее развитие народа, сказалась бы его великая духовная сила.
«В нас под кровлею отеческой не запало ни одно
Жжизни чистой, человеческой плодотворное зерно…»
Можно спорить со Страховым в отношении некоторых суждений, но тут он, на мой взгляд, вполне прав. Отношение Некрасова к народу — барское и покровительственное, и, если разобраться, то мы поймём, что поэт… подлинно любил штос и ландскнехт, охотничьих собак, хорошие английские ружья, народ и карасей в сметане. Где тут зазор? Разве что в мозгах читающей публики, которая видела в барских руладах призывы к чему-то большему, чем эстетическое волнение в крови?..
Но вот ещё одни вопрос — откуда поэт, печальник и страдалец за народ, знал этот самый народ? Он вырос в барском доме, мог знать мальчишек из дворни, затем последовали «кутежи и картишки» и тут уж было не до народа. Потом Петербург, заработки на водевилях, стихи, издательское дело… Итак, откуда же? Откуда он находил темы стихов, откуда брал сюжеты?
Некоторые из собственного опыта, ладно. Ну а все остальные? И тут нам поможет любопытнейшее свидетельство сестры поэта Анны Буткевич о том, что «средством знакомиться с народом» была для поэта …охота. «В разных пунктах охоты у него были уже знакомцы — мужики-охотники; он до каждого доезжал и охотился в его местности. Брались почтовые лошади, ибо брат набирал своих провожатых и уже не отпускал их до известного пункта. По окончании утренней охоты, выбиралось удобное место, брат со всей компанией завтракал, говорил сам мало или дремал. Затем компания, которая получила немало водки и сколько угодно мяса, была разговорчива — брат слушал или нет, это его дело. Он говаривал, что самый талантливый процент из русского народа отделяется в охотники: редкий раз не привозил он из своего странствия какого-либо запаса для своих произведений…»
Итак, источником стихов о страданиях народа и ужасах крепостничества были… пьяные охотничьи байки. Добавлю, что Корней Чуковский считал, что у Некрасова вообще была страсть к чрезмерным изображениям чрезмерных мук. Он видел следы страдания там, где их не видел никто. Другие видели рельсы, а он — человеческие трупы и кости. Другие видели пыль, а он — кровь. Он галлюцинат человеческих мук».
Любопытны в этой связи и замечания Вейнберга: «…он был очень замкнут, никогда ничем особенно не возмущался и не радовался. Обладая громадной силой воли, он ко всему относился как-то сдержанно, и уж энтузиастом его никак нельзя было назвать. У него был какой-то особенный взгляд, который я ещё при его жизни сравнивал со взглядом гремучей змеи…»
Голембиовский хмыкнул.
— То есть ты полагаешь, что между кутилой и поэтом придуманных в охотничьих байках страданиях ни психологического, ни нравственного зазора не было? Ну, это же себя совсем не уважать надо…
Ригер провокаторски усмехнулся.
— А может, просто тут явное расхождение с общемировым стандартом? Если бы он умер чуть потрагичнее — на чердаке, на дуэли, или повесившись в гостинице, тогда он был бы образцовым русским поэтом, и было бы куда больше песен на его стихи на русских застольях. Если бы он немного поработал над имиджем — его бы не забыли. Читатель любит, чтоб все тут было всерьёз — чтоб не горел, а реально сгорал. Потому-то и факты благополучной и сытой биографии вызывают такое неприятие.
Тут подал голос Верейский.
— Если мы сталкиваемся с неразрешимым конфликтом внутри личности, но сама личность по сути бесконфликтна, значит конфликт выходит за пределы личности. И мне кажется, я понимаю, что случилось с Некрасовым. В его жизни, практической и прагматической, был всё же идеал. До конца жизни не переосмысленный, не уценённый и не преданный, хоть предавал он часто. Этот идеал — рано умерший Учитель — Белинский. Они познакомились в середине 1842 года — молодой двадцатилетний поэт и тридцатилетний критик. И их общение стало дружбой, точнее, молодой поэт попал под влияние Белинского, который проповедует ему «социализм», занесённый в его мозги дружками, начитавшихся Прудона и К*.
Но Некрасов слепо влюбляется и становится его образцовым учеником. Можно задуматься: почему один человек заражает другого своей идеей? Почему более умный Некрасов не привнёс Белинскому идею барства и склонности к охоте? Ведь чтобы писатель писал на тему бедных людей, а не вампиров из старых замков или рыцарей Крестовых походов, его надо на эту тему… натолкнуть. Кто натолкнул Некрасова на страдания народа? Кроме Белинского, никто и никогда не имел на него такого завораживающего влияния. И Белинский подлинно навязывает, внушает молодому поэту свою фантастическую идею, как пытался он навязать её всем, на кого имел достаточное влияние, то есть Тургеневу, Некрасову и Достоевскому. И все они это влияние признавали.
Рассмотрим же следы этого влияния. Тургенев — в общем-то, беллетрист-лирик. Политическая борьба, социализм и пылкая молодёжь ему изначально абсолютно чужды. Не встреть он Белинского, так и писал бы лирические повести о первой любви и проникновенные охотничьи рассказы. Вместо этого он, морщась, кропал «Базарова», «Дым», «Новь» — и постоянно проваливался, заработав неврастению.
Достоевский тоже попал под влияние Виссариона, но после того, как внутренне после каторги отрёкся от Белинского — он написал самые лучшие и глубокие вещи — «Бесов» и «Братьев Карамазовых». Он признавал влияние Виссариона, но сумел от него освободиться.
А Некрасов… Практичный молодой выжига, умный и предприимчивый. Какие стихи он писал бы, не навяжи ему Белинский «идею социализма»? Ответ убийственный. Он хвалил бы Клуб гурманов, писал бы эпикурейские, гедонистические стихи, может, возмущался бы социальной несправедливостью, но в естественной для него форме — это был бы гнев аристократа, выраженный аристократически. И тогда между ним и его поэзией не было того нравственного зазора, что сегодня шокирует читателей. Это был бы сильный умный поэт-дворянин, и литературоведы не морщили бы лбы в недоумении, читая его. Я уже говорил, что Белинский искривил магистральный путь отечественной литературы, и теперь уверен, что он едва не загубил Достоевского и уж точно исказил и испортил литературные пути Тургенева и Некрасова…