Отец уехал в город. Или это я только так считал, что в город. Может, он уехал в село, ближайшее от нас. Я не знаю. Я еще не понимал: куда. Я только знал, что уехал и что на этот раз он привезет не увитую двухцветной ленточкой конфету и не мячик резиновый. Эта радость уже была мной испытана… Отец сказал, уезжая, что привезет мне книгу.
Один такой день на всю жизнь бывает! Забравшись на печку, я подлез под дырявый старый тулуп и спрятался… Лежал и думал, что такое мне привезут?..
Ни одной книжки у меня пока не было.
Это был трудный день для меня… Я думал, отец приедет скоро. Я не понимал еще, где этот город — далеко он или близко.
Но время шло, а отца все не было. И я опять лез под тулуп и закрывал глаза, чтобы мне быть наедине с моей книгой. Я мысленно держал уже ее в руках. Я думал, что она будет как букварь, по которому я научился читать. Но только толще. Толстая настолько, насколько толстой может быть книга.
О многом я собирался из нее узнать: и про море, и про вулкан. И про пустыню. И обязательно про животных, про разные страны.
Я придумал очень интересную книгу.
Давно уж выстыло в избе, давно был вечер. Я сидел на остывающей голой печи и видел, как побелело окно в избе — меркло и покрывалось слоем белой наледи. Мать подоила корову и наносила дров…
Когда я проснулся, то было светло, и было уже утро. Как вчера я ни крепился, как ни боролся долго со сном, а все-таки я заснул.
Отец меня не обманул, привез… И даже не одну, а целых две… Но какие они были маленькие! Одна тоненькая, желтенькая книжечка с картинками, — про первобытного человека, про то, как он охотился. Другая, в переплете, но такая же тоненькая, про черепаху… Нет, не про черепаху, а про портных. В ней и стихи были: «Наши-то портные — храбрые какие!..» Как портные шли, шли, встретили большую черепаху и уселись на нее. Думали, что это камень. Потом увидели: черепаха! — и перепугались…
Теперь я знаю, чем я был огорчен.
Книжки были хорошие, и мне их хватило надолго. Но совсем не про то…
Я не хотел себе двух книг, я хотел одну — с картинками или без них, но обязательно толстую: чтобы она никогда не кончалась, сколько ее ни читай… Которая рассказала бы мне, деревенскому пареньку, обо всем, о чем я не знал: о мире, что лежал за околицей нашего поселка — за березовой его загородкой…
Я вырос, прочел много книг, но той так и не встретил. Часто теперь я, посмеиваясь над собой, вспоминаю, как сидел я на нашей печке и видел уже в руках своих книгу… Я о ней не забыл. Только она все больше менялась, все больше росла. Она должна была уже рассказывать не только про жаркие страны и не только про обезьян. В ней была уже и война, о которой я тогда еще не знал… Чтобы прочесть такую книгу, надо было много повидать. Надо было прожить жизнь.
Она у каждого своя, эта книга…
Я до сих пор вижу того нетерпеливого паренька… Как скачет он босым по холодному полу избы. Как подбегает к окну, влезает на лавку и, подышав на стекло, расчистив зеркальце, смотрит: не едет ли?
Все еще она живет у меня в памяти, эта книга… Не та, которую получил, а та, которую выдумал.
Как ни странно, но это одно из самых первых сильных впечатлений… Что же тут удивительного: я рос не в городе, не в деревушке даже, а в починке. Починок, или поселок этот наш, стоял в лесном глухом углу. В тайге.
И надо сказать так: я долго еще — даже когда и школу окончил — не имел понятия о горизонте. Даже не знал, что это такое — горизонт… Вот как люди не знают моря. Или всю жизнь живут в степи и не видели никогда леса. Они могут его лишь вообразить… Но сколько я себя помнил, вокруг меня всегда был лес, и как бы это я ни старался, я не мог бы представить себе, что за горизонт такой. Как это все земля, земля и вдруг она кончается… Горизонт! Все, что для меня существовало, — синяя, а чаще — серая невысокая крыша.
Небольшой клочок света и неба над вершинками деревьев. Как в дымоходе…
Так было и в том — совсем маленьком поселке, где я жил, и в деревне — побольше, где я учился и куда ходил, пробираясь по малой тропе через большое, труднопроходимое болото.
Всюду — лес.
Но, конечно, были и в лесу у нас небольшие прогалы. Полянки. Да и пашни у нас были — полоски земли раскорчеванной, освобожденной от леса, от деревьев. Пшеница, кажется, росла хорошо… Да еще лен.
Вот лен этот и убирали мы с матерью.
Это уж осенью было, поздней осенью. Мать расстелила лен за поселком, на выгоне для скота. Накануне расстелила, а в ночь выпал снег и все завалил. Пришлось его нам из-под снега выгребать.
А снег большой, толстый — много навалило его! Мы делали так. Я скатывал ком и катил его по ряду, по льну. За спиной у меня оставалась дорожка, чистая… Когда ком становился большим настолько, что я не мог уже с ним сладить, я старался отвалить его в сторону. Но комы были больше меня…
Погода стояла тихая, без ветра. Сначала от снега у меня мерзли руки, но скоро я весь взмок. Руки у меня горели.
Мать собирала лежащий на земле, высвобожденный мною лен и связывала его в снопики…
Так мы проработали чуть не полдня и выскребли почти что весь наш лен… Я их много накатал, этих комов.
Чем больше я их катал и чем больше мы работали, тем тяжелей становился снег… Неожиданно появилось солнце, и под деревьями стала понемногу обнажаться земля.
Мы с мамой очень устали, спины у нас болели. Когда я распрямил свою уже совсем занемевшую спину, увидел — собака бежит… Она бежала под деревьями, среди леса… Большая. Серая. В нашем поселке такой не было.
Я на нее крикнул. Она остановилась, оборотилась ко мне и, поджав хвост, побежала дальше. Но не очень торопилась.
Мать тоже глядела из-под руки.
Опять мы принялись убирать наш лен, связывать его в снопы… Снег становился все тоньше: от тепла ли, от солнца ли, он быстро таял. А когда мы закончили работу, он совсем сошел на нет.
Только кое-где еще в ямках остался.
Пониже повязав платком голову, мать сказала мне:
— Давай теперь опять стелить будем. Видно, не зима еще.
Я чуть не заплакал. Сколько мы трудов положили, чтобы поручить ленок наш из-под снега, и вот начинай все сначала… Мы опять стали расстилать наш только что собранный лен, небольшими тонкими прядями раскладывать его по земле. И, когда стелили, мать мне сказала:
— Вась, а ведь это волк был. Я тебе не хотела говорить.
Да неужто волк? Ах, кабы знал я, что волк! Я бы на него получше поглядел… Я все приставал к матери — вправду ли волк? Все никак поверить не мог.
Хоть и в лесу рос, а в первый раз видел волка.
Я очень устал и, когда мы домой возвращались, еле ногами передвигал.
Но зато хоть волка видел.
И хоть трудный был день, но хороший!
Однажды отец взял меня с собой на пашню. Дело уж к осени было. Когда мы приехали туда и выпрягли нашего Егорку, я стал боронить, принялся ездить из конца в конец по всей длине всего этого уже вспаханного отцом поля — от дороги до леса, до заросшего частым березнячком болота, — от болота до дороги и обратно.
Поначалу все у меня вроде бы шло хорошо, Егорка меня слушался. Он вообще был очень чутким, очень послушным конем.
Однако же время близилось к вечеру, и Егор мой, видимо, сильно устал. Он охотно возвращался к дороге, на которой оставалась наша телега и где меня дожидался отец, и все неохотнее — к лесу, к болоту. Чтобы мне было легче управляться с конем, отец, когда я к нему подъехал, протянул мне крепкий березовый сук.
Продолжая подсвистывать, я ездил туда-обратно, но все трудней было мне заставить Егорку идти к лесу. С каждой минутой он становился непослушней. Он переступал с ноги на ногу, упрямился и норовил повернуть назад. Раньше, чем мы достигали болота. Он всячески сопротивлялся и все делал, чтобы туда не идти, а у меня не хватало в руках силы с ним справиться… Он дергал, борона скакала по пашне, а он даже моего березового сука не слушался. Зато с какой быстротой поворачивал, когда нам удавалось достигнуть края пашни. И как, бегом почти, бежал обратно.
Все же, когда я делал последний круг — совсем стемнело, — он так и не дошел до леса, а, повернув где-то среди прогона, скоком помчался назад. Я чуть с него не свалился.
Когда же мы подскакали к дороге, отец, до того занятый, а в эту минуту чем-то сильно обеспокоенный, помог мне слезть и спросил меня:
— Ты что, ничего не слышишь?
И уши у меня проткнулись. Я вдруг услышал то, что должен был слышать намного раньше… Как они выли! На разные голоса. Старые — густо, протяжно; молодые — подвывая им… Помолчат и опять завоют.
Мы запрягли, поскорее погрузили борону в телегу, и Егорка рванул. Телега сейчас же затарахтела но затвердевшей, затравеневшей дороге. А они вслед нам сильней еще начали выть.
Подбрасываемый в телеге, я понял наконец, почему артачился мой Егорка. Я вспоминал, как старался во что бы то ни стало заставить лошадь подойти к краю поля. И я уже видел всю их стаю — как сидят они один возле другого — в нескольких шагах от меня. Горячие, в темноте среди болота, угольки.
Большие, маленькие.
Поселок был совсем маленький — десяток изб, и кругом лес… Даже огород и тот в лесу, среди деревьев. Место это, сразу позади избы, называлось Лужком или Лужками. В этом Лужке, за грядками — их было две или три, — и за узенькой полоской овса и ржи, высеваемых поочередно, была у нас старая, ежегодно зарастающая лебедой угольная яма. За нею поднимались одинокие мелкие березки и осинки, а уж далее, за ними, настоящий лес.
Я направился в эти Лужки… Земля уже прогрелась и пахла первыми цветами. Среди жесткой, колючей скошенной прошлогодней травы и первых редких зеленых травинок белели обломки распадавшихся и уже сгнивших толстых березовых сучьев. Они были пустые внутри. От них оставалась одна полая берестовая кора… Хорошо было ступать босой ногой.
И вот я шел, ступал так и у самой этой угольной ямы наскочил на змею. Это была гадюка… Я чудом только на нее не наступил. Она лежала в ряд с таким вот берестовым березовым суком. Грелась… Я чуть на нее не наступил. Я так испугался! Но и она тоже испугалась и отвильнула в сторону и в то же мгновение мелькнула мимо моей ноги… Она — промахнулась. Может быть, потому, что я успел отскочить… Когда пришел я в себя, то увидел: гадюка, вжимаясь в землю и извиваясь, вроде бы переворачиваясь с боку на бок, уползала по редкой, не успевшей еще вырасти траве.
Я хорошо помню тот испуг, который я пережил.
С безумно колотящимся сердцем я перелез изгородь, отделяющую деревню от леса, от пашни и от огородов, подбежал к моим товарищам, к ребятишкам, игравшим здесь же, и все им рассказал. С ними были и парни постарше. День был воскресный, и они собирались пойти за деревню, стрелять из большого старого дробовика.
Я думал, они не пойдут. Но они тут же, довольные, что нашлось какое-то занятие, отправились за мной.
Я сразу отыскал место, где я на нее наскочил. Это было возле угольной ямы.
Никакой змеи не было.
Все повернули обратно. Мне стало совестно, что я зря сюда привел. Могли еще подумать, что я все наврал. Но меня кто-то выручил, сказав, что змея могла заползти в поленницу. Действительно, между двух берез, чтобы дрова не распались, недалеко от этой угольной ямы, была сложена поленница дров.
Мы все с радостью принялись ее разбирать.
Большие парни брали два и даже три полена, а мы — те, кто поменьше, — по одному. Дрова были тяжелые, берёзовые, намокшие, заготовленные еще с прошлого года, и мы с трудом ссаживали их сверху.
Старая поленница постепенно таяла, а рядом, метрах в десяти, росла новая…
Чем меньше дров оставалось в той, прежней поленнице, тем осторожнее мы ее разбирали.
Мы брали все осторожнее. А так как именно я столь неожиданно перед этим встретился со змеей, то теперь за каждым поленом, за которое я брался, мне виделась змея.
Дров оставалось уже совсем мало, когда я, схватив одно небольшое полено, тотчас же его выпустил.
Она под ним и лежала.
Все сразу ее увидели: свернувшись в кольцо, она лежала на полене и вдруг скользнула на землю, в траву…
Я потом боялся ходить к этой угольной яме.
Я в то утро поднялся чуть свет и пошел дров наколоть. Зимы у нас большие, долгие, и морозы большие, но дома мне никогда не сиделось. Я был ужасный зимогор!
Шубу мне тогда только что справили, шапку. Надел я шубу, шапку, рукавицы надел отцовские… Оделся и вышел.
Мать к тому времени уже печь затопила.
В сенях взял я топор. Был у нас колун. Это, знаете, такой топор — клином. Очень тяжелый.
И вот выхожу за дверь. Светло у нас стало, тихо. Мороз ядреный. Бело во дворе. Деревья, береза наша, родная, та, что у крыльца стоит, вся в инее. Я глянул на колун, на этот топор на длинном топорище, а он тоже — весь белый. Как молоком облитый, весь — в инее… И все холодное такое. Одно топорище только теплое.
Я со ступеней еще не спустился, как стоял, тут и поднял колун к лицу. Он был такой синеватый весь, страшный… Как только я увидел этот иней, я не утерпел и лизнул его. Не понимаю, что со мной сделалось. Ведь знал, что нельзя, но такое тут на меня искушение напало. Не мог удержаться и, как собака, лизнул. Языком лизнул. Я только чуть притронулся.
И тут же я понял, что случилась беда. Язык мой мне стало вытягивать… Меня притянуло за язык к железу. Я даже кричать не мог.
Так я через темные сени с этим топором и пришел в избу.
Я только мычал. Мне казалось, что меня все сильнее и все сильнее притягивает… Мать, должно быть, ничего не поняла сначала. Я ведь только что на улицу вышел. Хотел дров наколоть, а вот вхожу с колуном перед носом. Она сразу кинулась к печи. Там у нее вода горячая была в чугуне. Она сразу зачерпнула ковшом горячей воды и стала лить ее на топор.
Я долго не мог говорить. Язык мой был болен. Мама его подсолнечным маслом смазывала.
Пол-языка у меня на топоре осталось.
А у меня, знаете, раньше дефект такой был: я трудное «р» не выговаривал. Друзья мои надо мной смеялись… Я долго болел. А тут, знаете, когда все у меня прошло, я так рычать стал. Случай, конечно, но, оказывается, приварив свой язык к заиндевевшему топору, я эту перепоночку, что под языком у нас, которая у нас язык держит, разорвал. И на другое утро заговорил совершенно свободно.
Должно быть, это и правда: каждый должен хоть раз да испытать на себе — лизнуть или топор, или скобу дверную. Без этого не бывает.
Я сидел у окна, отца с матерью поджидал. По зимам они уходили на целый день в лес, пилили там дрова и оставляли меня одного в избе.
Это было нелегко, целыми днями сидеть у окна, сидеть и ждать, когда они вернутся.
Однажды, когда я вот так, оставшись один, сидел и смотрел в окно, я увидел: медведь ко мне в окно лезет!
Молодой, но уже не маленький медведь. Черный весь.
Сразу я понять не мог даже. Место у нас, правда, глухое. А все-таки чудно, что медвежонок этот ко мне в окно лезет. Лапу вверх поднял, когтями по стеклу задевает: видно, никак на завалинку не встанет, ухватиться ему не за что.
Разобьет он, думаю, нам раму.
Забрался он все-таки. Морду поднял, пасть раскрывает — она у него красная — ив окно смотрит.
Я в сторонку отошел.
Он видит, никого в доме нет, и давай — оттепель была, — давай сосульки с наличника обламывать. Лапой держится, лапой сосульку ломает. Отломил, в рот кладет. Хрустит сосулькой, как леденцом, а сам все в окно смотрит… Много он этих сосулек съел. Головой мотал — видно, нравились они ему.
Он, оказывается, за этими сосульками и лез. Нарочно за ними из лесу шел. Пить захотел!
Очень я напугался… Что это он под окнами зимой бродит?
Известно, у страха глаза велики… Да тем более, когда один в избе остаешься.
Зима — отступила.
Река, когда я подошел к ней впервые, разломанная, сильная, гордо катила свои воды и дышала свободно. По ее быстрине только изредка плыли тихие, разрозненные, небольшие льдины-одиночки.
Поля лежали голые, вытаявшие. И поля, и леса — все обнажилось…
Все сошло, и река уже окончательно освободилась ото льда, кроме одной, стоявшей в тени ольхи, в берег уткнувшейся льдины.
Застряла только одна эта последняя. Грязная, натоптанная льдина. Она никак не хотела уходить…
В полдень вода в реке прибыла, и течение потянуло ее. Она даже стронулась с места, но сразу же остановилась.
Река тащила ее, но она упиралась. Как видно, за что-то зацепилась. Может быть, ее держала снизу осока или она села на мель.
И тогда смотревшие ледоход люди стали помогать реке… Всем хотелось толкнуть старую эту, застрявшую тут льдину.
Каждый действовал чем мог. Кто палкой. Кто багром. А кто обычной жердью.
Я тоже ее толкнул.
Не скоро, но нам удалось и раскачать и сдвинуть ее с места.
Льдина медленно отворачивала от берега. Сначала ушла под воду, потом всплыла. И, подхваченная течением, пошла.
Огромная, неповоротливая, она уходила на середину реки.
Будто два берега разошлись и один стал удаляться.
В один весенний солнечный день мы были в прибрежном приморском селенье и, когда шли по улице, вдруг увидели синюю каплю… Для меня-то это знакомо, а те, что со мною шли, ее еще никогда не видели.
Как же в первый раз ее я сам увидел?
Если не забыл я, в Истре это было. Весна бурная была, все таяло уже. Таяли снега… Молодые, тонкие, согнутые в дугу, с примерзшими к земле вершинками, березки еще не распрямились.
Я шагал по дороге. Каждый день я ходил по ней, по этой дорого.
Солнце склонялось все ниже, шло на закат… И вот тут я вдруг увидел, как в кустарнике, в метрах десяти засветился маленький синий огонек. Как пылающий уголь.
Я стоял и не двигался с места. Прямо на глазах моих уголек этот все разгорался. Из синего он превратился в зеленый, потом — в красный и — опять в синий. Все время менялся. Иногда почти уже потухал, но потом опять вспыхивал.
Я боялся спугнуть его, даже дыхание затаил — боялся, чтобы этот непонятный огонек не исчез.
Потом, медленно ступая, не сводя глаз, шаг за шагом я стал приближаться к кусту и осторожно раздвинул ветки.
Никакого огонька не было.
Я внимательно оглядывал каждый листок, каждую ветку, но ничего так и не нашел… Только там, где горел этот огонек, с кривого сучка свисала капля дождя. Обыкновенная белая капля.
Я в первый раз долго не хотел верить, что я и впрямь видел эти волшебные огоньки.
Но после, в Березовке, опять наткнулся на нее, на эту изумрудную и рубиновую, бриллиантовую метающуюся каплю. На этот раз в каком-то можжевеловом кусту. Так же как в первый раз, крадучись, я стал подбираться к ней. Но это оказалась капля смолы. Потом, в третий уже раз, — в лесах под Москвой, когда я собирал грибы.
Что это за огонек такой и что нужно, чтобы увидеть его?
Капли для этого недостаточно…
Для этого: первое — необходимо удачное сочетание тени и света; второе — солнце должно быть яркое, и третье — надо смотреть против солнца — зайти к этой капле с противоположной от солнца стороны.
Только тогда этот огонек будет гореть.
…Не все его видят.
Я ведь их так и не видел ни разу у нас в Зауралье, хотя лоси там водятся. Когда же с войны вернулся и было голодно очень, я не раз ел мясо лосиное. Мужики таскали потихоньку из лесу.
Но даже и шкуры сохатого я не видел.
В Перми, где я до войны учился, однажды, последней предвоенной зимой, лось переплыл Каму и зашел в город. Не знали, что с ним делать, и все были встревожены… Никого не хотел слушаться. Встал посреди улицы и перегородил все движение. Пришлось его милиционеру задержать. Хотели его доставить в зоологический сад, но он свалился и умер. Испугался городского транспорта.
Об этом даже и в газетах писали…
Это случается и случалось: лоси заходят в города, особенно сейчас, когда города столь быстро застраиваются. В Москве у нас, не далее как в прошлом году, лось заблудился. Тоже в новом Юго-Западном районе дня три в зоне старого леса ходил. Выйти никак не мог. То на Университетском появлялся, то на Ломоносовском.
Но и этого лося я не видел.
И вот, недалеко под Москвой было, пошел прогуляться. Весной… Все уж растаяло, но сильная еще капель держалась. Канавы с верхом были наполнены черной торфяной водой.
Мы с товарищем, помню, были… По асфальтовой дороге шли, по шоссе, с полкилометра, наверно, прошли.
Смотрим, а за деревьями, возле самой дороги, они стоят. Двое. Длинноносые, с могучим загривком…
Вроде? И никаких рогов у них не было. Лбы только большие… Задумчивые такие! Спокойно так стоят. Смирно… И не подумали даже уходить, когда мы к ним приблизились. В нашу сторону смотрят.
Мы уж совсем рядом, только канава нас разделяет. А они не уходят, глядят на нас.
Очень меня это удивило.
Я думал обойти канаву, но вода всюду так разлилась, и близко обхода нигде не было…
Я снял шляпу — очень хотелось их как-нибудь подмануть — и протянул шляпу к ним… Но они недовольно так на меня поглядели и ушли в частый ельник. Внимательно так на меня поглядели. Увидели, что человек как-то странно себя ведет, и на всякий случай ушли.
Ох и ругал же я себя!
Мне говорили, что там заповедник и их там каждый день видеть можно. Но сколько я ни ходил, больше я их так и не увидел.
Ах эти мальчишки, живущие у моря! И те, что ловят бычков в Стрелецкой бухте, и те, что облепили отдаленные и ближние прибрежные камни…
Мальчишки Севастополя, Сухуми, Неаполя. Все равно какие. Они везде одинаковы…
Намотав леску на палец, сидят они где-нибудь в Гагре на скале. Надо любить море так, как любят они, чтобы целыми днями простаивать с удочкой у пирса, чутко прислушиваться к ее неверному дрожанию и возвращаться домой с двумя бычками на шнурке.
…Я лез вверх по откосу. Было душно, жгло и слепило солнце, и хотя я только что выкупался, подниматься по жаре, по солнцепеку этому, было тяжело — каждый шаг давался мне с трудом.
Наконец я добрался до грани: обрыв кончился. Пахла нагретая хвоя, звенела трава, в окружении зелени невдалеке белели домики, начинался пригород.
Здесь, на самом гребне горы, у обрыва, росла сосна, раскидистая, кривая.
В ее тени, под пригнувшейся веткой, стоял с поднятой вверх головой парнишка.
Я не успел стереть пот со лба, как передо мной, вместо одного, их оказалось двое. Второй, спустившийся как раз в эту минуту с дерева, был в не застёгнутой отцовской робе и своих коротких, вымазанных смолой штанах.
Весь — как воронье яичко. Я думал сначала, что это он от веснушек такой. Но потом увидел, что веснушек на его носу было не больше, чем полагается. Так что дело и тут не столько в веснушках, сколько в смоле… Его товарищ был маленький, с заботливой белой челочкой, а он — босоногий, крепкий. С черной головой, со сросшимися бровями.
В руках парня, свалившегося с дерева, был краб, необыкновенный краб. Краб был багровый. Краб был красный, розовый. Очень красивый краб. Я до того только один раз видел такого краба.
Хотя помню, как я сам тоже пытался ловить крабов.
Стянув с себя брюки и укрыв свои пожитки на берегу, сидел и разбирал омываемые прибоем камни. Иной раз мне везло. Только отворачивал от скалы скользкую глыбу, как из-под нее выскакивал краб. Он отплывал, боком, боком, гребя клешней в сторону. Я хватал его рукой. Но вода моря так обманчива, мои движения оказывались неверными.
Двух я все же поймал. Посадил их в стеклянную баночку с водой, а потом ходил, всем показывал. Правда, эти крабы не были столь большими. Это были мелкие крабы, они были довольно невзрачные: серые, под цвет камня, маленькие. Но все равно я их ловил и боялся. Ведь и такой маленький крабик давит ох как крепко.
Краб, которого держал парнишка, был большой, крупный. И был он красный-красный. Пунцовый краб.
Я попросил уступить его мне.
Дружки переглянулись. Конопатый, с лицом в темных пятнах смолы, то г, который лазил на сосну, поглядел на своего товарища. Он ему что-то сказал, и они мне отказали… Затем они еще раз между собой посовещались, сказали, что дадут мне другого краба.
— Где же вы возьмете? — с недоверием спросил я.
— А у нас еще есть, — ответил веснушчатый.
Его добрый белый брат, тот, что сам на дерево не лазил, с усмешечкой поглядел на меня и пальцем указал вверх на сосну:
— Там… Поглядите вот.
Крабы на сосне? Этого еще не хватало! Я ничего не понимал. Хотя уже видел, что там пристроена какая-то дощечка.
Но паренек, вместо ответа, дал мне подержать краба.
Я взял краба. Он — пел!
Удивленно, с опаской, я взглянул на руки свои. В моих руках была чудесная тонкая вещь, живая музыкальная коробочка.
Краб был полый, поэтому он весь звенел… Он не шелестел даже. Нет, именно пел. Видимо, в него сочился воздух, от этого и был он такой звучный. Гудящий краб.
Как же так это сделано?
Я вертел и руках волшебную маленькую игрушку и с недоумением оглядывал ребят. Почему же он пустой? Ведь крабы, которых я ловил сам, сгнивали на другой день. Портились. А этот целый был… Впрочем, я однажды видел уже на рынке такого же пустого, позванивающего краба… Но за него просили много денег.
Ребятишки только ухмылялись.
И все же, под большим секретом, я все узнал…
Ну конечно, все дело в доске! Я сразу должен был догадаться.
Они их, этих крабов, ловят и с доской с этой лезут на сосну… (Предварительно их варят: краб краснеет, когда его кладут в кипяток.) Сначала варят, потом кладут на доску. Потом — лезут на сосну.
Очень скоро про эту дощечку узнают муравьи. Муравьи ведь живут не так, чтобы каждый муравей сам по себе.
Если один муравей узнал, то и все узнают.
И уже ползут один за другим муравьи. Ползут по одному и тому же месту. Дорога целая прокладывается…
Скоро от краба остается один остов.
Получаются такие вот пустые крабовые коробки. Прекрасная память о лете, о побережье… Память о Кавказе или Крыме, об этой жесткой, об этой сухой земле…
Не много нужно дней, чтобы от вашего краба остался один только костяк.
Хитроумные эти ребята, мои новые знакомцы, когда мне нужно было уже уезжать, принесли мне в последний день одного такого краба. Я его увез.
Они сказали мне, что муравьи выедают только больших, или каменных, крабов. Маленьких же они съедают вместе с панцирем. Так что от краба остаются одни дырочки.
На чем можно проехать? На подножке трамвая. На задке грузовика… На загривке у лошади.
Когда я был маленький, я ездил на козле.
А был один мальчик: он катался на дельфине верхом.
Я знал этого мальчика. Когда появлялся он на набережной, за ним толпа, как за Гагариным, шла…
Мальчик? На дельфине? Как же это может быть?
Да я думаю, что не он один и не он первый… Дельфины издавна дружат с человеком. Иначе бы откуда этот миф о поэте, который так вот с моря приплыл однажды к людям на дельфине.
Я даже слышал, как в каком-то море, когда тонул корабль, дельфин спас ребенка. Если верить многим и многим рассказам, дельфины спасали людей, терпевших кораблекрушение.
Правда, это было в те времена, когда человек и дельфин жили в дружбе, когда человек еще не убивал дельфина… Но дельфин по сей день, как видно, помнит о своей дружбе с человеком и верен ей.
Сколько раз было: купаешься в море, заплывешь подальше, и дельфин уже рядом — боится за тебя, как бы ты не утонул.
Дельфины — очень заботливы. И не надо думать, что подобные этим случаи спасения могли происходить, когда по морям ходили парусники и когда, отправляясь в плавание, люди не брали спасательных кругов… Еще недавно большой дельфин-афалина в течение тридцати лет сопровождал суда, направлявшиеся в Новую Зеландию.
Мне на всю жизнь запомнился слышанный мною в детстве рассказ про одного дельфина и одного мальчика — про мальчика и дельфина, любивших друг друга…
Однажды, когда этот мальчик и дельфин купались и играли друг с другом, дельфин по неосторожности ранил мальчика. Задел его плавником.
Я даже, позднее, в Ленинграде, видел такую скульптуру. Испуганный дельфин со смертельно раненным мальчиком плывет к берегу. Мальчик лежит у дельфина на спине, челка мальчика в зубах дельфина… Меня поразил тоскующий глаз дельфина.
Возможно, это все легенды. Одно ясно — дельфины смышленые и необыкновенно добрые существа. Даже когда дельфинов убивают — дельфин в это не верит, он внимательно смотрит на то, что делает человек.
Я не говорю уж об их удивительных странностях и, я даже сказал бы, склонностях.
Однажды, лет десять назад, довелось мне переплывать Керченский пролив. И вот когда на мачте вдруг взвыл репродуктор, из-под кормы тотчас же стали высовываться дельфины.
Слух у них очень хороший.
Я их впервые тогда увидел. Появлявшиеся над водой их фантастические зыбкие спины. Крутые колеса! Черные. Будто лакированные… Я стоял на палубе, следил за расколыхавшимися волнами. Неожиданно над головой у меня из подвешенного к рубке репродуктора раздалась музыка. И тут же, сразу, из-под катера, отфыркиваясь, стали выскакивать дельфины. Круглые и ловкие животные… Стадо голов на пятьдесят было. Чуть корабль не потопили.
Музыку пришлось выключить.
Считается, что дельфины способны воспринимать человеческую речь. Тут бы многое можно было рассказать… Иногда они даже наши слова повторяют. Я вот читал недавно, сейчас дельфинами ученые специально заниматься стали… Записывают под водой их разговоры.
Но обо всем этом можно было бы не говорить, если бы не этот случай, если бы не этот купавшийся в бухте в южном море голенький мальчишка.
Не все, может, поняли, что произошло… Он и сам, наверно, одуматься не успел, как очутился верхом на дельфине и тот несет уже его в море.
Вот что произошло…
Мальчик этот вместе со своими дружками бултыхался в море, у берега. На минуту он почувствовал под собою ускользавшее тело черного дельфина. Смотрят все кругом и не понимают, что же такое там… Как глиссер… Вместо того чтоб ему поглубже нырнуть и тем отделаться от непрошено вцепившегося в него седока, дельфин взял направление прямо в море.
Быть может, смышленый и добрый дельфин и сам испугался, а может, он и увезти хотел… Ведь бывали же и в прежние времена случаи, когда детей, которых они так любят, дельфины увозили в море. Ребенок ведь не понимает, а он его увозит.
Правда, и дельфин, может быть, сам тоже того не понимает…
Дельфин на всю жизнь остается ребенком…
Когда мальчик увидел, что дельфин уносит его в открытое море, он отцепился.
Говорят, удалось заснять его, дурного этого дельфина, с мальчиком на спине…
Это дело нешуточное, промчаться верхом на дельфине. Дельфин может быть и добрым и ласковым, но это животное бешеной силы. Попробуй-ка вскочить на него! Он так тебя понесет! Это тебе не на козле! На козле и то страшно.
Когда дельфин как сумасшедший принимается кружиться вокруг лодки, и то становится не по себе…
Чем мне так дорог этот рассказ?
Там, у себя в лесу, в деревне, я на дельфине не катался. Я даже толком не знал, какие они, дельфины. Но, право же, этот пролетающий на дельфине с поднятой головой мальчик — такой прямой пример удальства. Как на космическом корабле летел!
Для меня это как детская мечта. Как само мое детство.
Потому что, хотя я на дельфине и не катался, но и я всегда хотел быть таким. Лететь навстречу опасности… Как этот мальчик, который не испугался. Мальчик на дельфине.
К нам, в Крым, издалека, из Сибири, приехала девочка-гостья. Всегда, когда кто-нибудь приезжает, мы стремимся показать все, что можно. Так и на этот раз: на другой же день отправились мы с ней на Южный берег.
Я сам решил ехать: известно, что нет большего удовольствия, как показывать знакомые и любимые места…
Вот и мы поехали. И до перевала еще не добрались, как я уже вошел в роль экскурсовода, показывал и на то и на это. И все это так, с таким гордым видом, будто все это я сам по меньшей мере создал. И эти горы, и деревья, и скалы. И хоть тыщу раз, может, все это видел, но уже и сам жадно глядел на знакомую дорогу.
И только мы сошли с автобуса и очутились на берегу моря, гостья моя — ей лет десять было — подняла голову и куда-то пальцем вверх показала:
— Что это?
Показывает она на невысокое крепкое дерево, с круглой, почти шаровидной кроной. Листья очень большие. Верней, это и не листья даже, а огромные зеленые лопухи. А всего удивительнее плод — белые сверкающие стаканчики; маленькая такая пенящаяся чашечка в зелени лопухов.
— Это, — отвечаю я ей, — сливочное мороженое.
Она так удивилась, взглянула, не зная, как понимать то, что я ей говорю. «Разве может быть?»
Я говорю тогда: это самое лучшее сливочное мороженое, какое может быть. Всегда растет так. Если его сейчас сорвать, оно холодное-холодное. Какая бы жара ни была, оно всегда холодное…
— А достать нельзя? — она спрашивает.
— Нет, достать нельзя, — говорю. — Ругать будут.
Мы так прошли еще немного.
— А это, — показываю на куст с маленькими черными и синими ягодами, — это чернильная ягода. Из которой чернила делают…
Она опять смущенно на меня посмотрела, опять не зная, как верить мне.
— Да, да, — говорю я, — это из нее как раз, из этого дерева, чернила делаются, которыми вы пишете…
Кивнула головой. Потрогала одну ягоду. И правда, чернильные, пальчик весь запачкала.
Возил я ее, возил. Все ей было интересно…
— Где я — в Ялте или Алупке? — спрашивала она иногда меня.
Наконец мы пришли в Воронцовский парк. Парк, как известно, огромный, старинный. Очень тенистый. Сквозь него даже крымское солнце не проникает. Всегда в нем держится на земле тень под деревьями.
Опять спрашивает моя девочка:
— Что за дерево такое?
И показывает на дерево, неровное, с коричневой потрескавшейся корой.
А дерево и впрямь любопытное. Оно такое, как стрела. Внизу оно толстое, массивное, а вверх идет клином…
— Это, — говорю, — мамонтово дерево. Разве ты никогда не слышала?
Она опять удивилась: «Как так?» Ни капельки мне не верит.
А это такая ель… И похожа на ель, только громадные. Ни много раз больше. Дерево как дерево, да не совсем обыкновенное. Непонятное в нем есть что-то: оно и хвойное и лиственное. И не то и не другое. Какие-то зубчики, голубоватые и странные. Как у какой-нибудь древней рыбы.
— Эти деревья, — говорю я самоуверенно, — жили еще тогда, когда человека на земле не было, а бродили динозавры и бронтозавры, ящеры всякие… И росли такие вот деревья. Триста метров высоты… Те животные давно уже вымерли, а деревья остались. Одно только это дерево осталось. Реликт называется…
Долго я еще ей так сочинял…
У него, говорю, и хвоя не такая, как у всех. Это на вид только как будто хвоя, а в действительности это чешуйки такие…
Много мы в тот день ездили и много интересного видели.
Конечно, что касается сливочного мороженого и этих кустиков, из которых чернила делают, я это придумал. А все, что про голубой реликт, все правда.
Мы привезли домой шишку этой необыкновенной ели.
После обеда отравились мы с девочкой нашей, с Валенькой, в лес. Идет моя Валенька и в руках корзину несет, обеими руками ее держит.
Пахнет лесом, летом. У дороги брусники гладкие листки. Цветы. Солнце.
А в лес вошли — сосной и земляникой пахнет, смолой разогретой. Чайным листом…
Одуряющие запахи!
Лиловая морошка зреет, и белки по соснам прыгают.
Скоро нам и грибы стали встречаться. Сначала подорожник попался, твердый такой, что ногой нельзя раздавить. Потом — бычок и несколько синявок. А Валенька идет озабоченная. Ей ничего не попадает. Тащит она свою корзину, а корзина больше Валеньки.
Идет-идет и назад оглянется. Тащит она свою громоздкую корзину и ягодки собирает. А ягодки в это время известно какие — земляника. И опять смотрю, нет-нет да и оглянется назад. Сорвет земляничку и оглянется.
— Что ты? — спрашиваю.
— Медведя боюсь…
— Здесь медведей нет, — говорю.
Не верит.
Стал я говорить, как это глупо — медведей бояться. Ну что он, медведь, может сделать! Медведей в этих местах давно и нет. Если бы даже медведь нас увидел, он бы первый от нас убежал. Зачем ему Валенька? Он малиной питается. И очень любит муравьев. Сунет лапу в муравьиную кучу и облизывает.
Конечно, в прежние времена и медведей было больше. И лесу. Когда жив был мой дед и сам я еще без штанов бегал, этот самый лес прямо к дому подступал. Боялись далеко отходить от избы. Тут липняк был густой. Сколько раз было — отойдет человек на несколько шагов от дома своего, а обратно дорогу отыскать не может.
Девочка однажды одна потерялась. Выйти не могла. Заигралась она, мы вокруг избы в прятки играли. Отбежала и не вернулась. На другой год уж нашли. Под хворостом…
Топтыгин всегда так делает. Хворостом завалит тебя и уйдет.
Мне так всегда говорили: «Смотри, медведь задерет…»
Но я этого ничего Валеньке не рассказываю. А то домой запросится.
Грибов, как нарочно, все больше попадаться стало. У меня уже корзина полная — красный подосиновик, несколько маслят, рыжики, валуи. Потом и белый пошел. Только Валя моя никак ничего найти не может. Она все больше корзину таскала. Ее увлекла земляника.
Гриб ведь надо искать. Грибы — прячутся. Гриб, моя милая, это не ягоды. Гриб — всегда находка. Найти гриб — всегда событие… Гриб надо высмотреть. В самом деле: идешь, идешь, и вдруг — белый гриб! На поляне, на виду… Он всегда на виду, когда его найдёшь. А вроде бы ты только прошел. И ничего не было.
Всегда это так неожиданно, врасплох.
Это как игра какая. Прошел — его не было, а вернулся — он появился.
Поляна за поляной, каждое дерево обходишь. Ничего. И вдруг — еще одно дерево обошел, а они тут и есть. Прямо перед тобой.
Гриб, говорят, будто бы за семь минут вырастает. Надувается, надувается, и раз — вырос.
Будто вспыхивает…
Валя уставать уже начала. Идет, нога за ногу заплетает, за пенечки запинается. Да и солнце припекает.
А тут как раз место чистое, выкошенная полянка попалась. И Валя что-то мне из-за березки кричит, голос подаст. Гриб, оказывается, нашла. «Что такое я нашла?»
А это обабок у нее в руке. Так подберезовики у нас называют. Грибок мягкий, на высокой длинной ножке. Стоит, шляпочку надвинув.
— Хороший? — спрашивает девочка.
— Хороший, — говорю. — Клади в корзину.
Очень она обрадовалась. Еще бы — сама гриб нашла. Слышу, уже даже поет за березами. Идет и весело приговаривает:
Гриб обабок — корень набок!
Скачет оно на одной ножке, рада, что сочинила.
После этого у нее и пошло. Раньше ничего не видела, а тут открылось ей, стала находить один гриб за другим…
С грибами всегда так: ходишь, ходишь — ничего не находишь. А только один гриб нашел — тут тебе они и начнут попадаться.
Приободрилась Валенька. Про ягоду забыла. Ходит и в корзину мою заглядывает, смотрит, сколько грибов там — хочется ей меня обогнать. И домой не просится, и комары ее не кусают. Тишина такая кругом. Солнышко.
Совсем, гляжу, осмелела. Наклоняется за земляничинкой, размахивает корзинкой и задорно так с вызовом поет:
У медведя на бору
Грибы-ягоды беру…
Поет-поет, а оглядывается. Ведь медведи и вправду людей задирают.
Всю зиму он так по этой тропе и ходил, от дому до кирпичных красных ворот. Точнее было бы сказать, что его водили, потому что сзади шла нянька.
Я уж думал, что это его наказывают…
Помню, как я удивился, в самый первый раз встретив его на улице, — зима в тот год была довольно суровой. Я едва успел сойти с поезда, только- только приехал. Я уже не шел, а бежал, спрятав нос в воротник старой собачьей дохи. От холода у меня даже коленки сводило. Тут-то я и заметил его у себя на тропе, под ногами. И тотчас уступил ему дорогу.
Маленький, краснолицый, похожий на бодливого бычка, он сердито прошел мимо меня. Прошел так, что даже брови сдвинул.
Нос у него был пуговкой.
На другой же день я спросил у няньки — она стояла на крыльце и, как видно, очень мерзла, — спросил, что происходит, за что его держат на улице? Оказывается, так и надо, нужно, чтобы он так вот ходил… Дома он часто болеет. И вот его отправили из Москвы сюда, в эту деревню.
Каждый день я теперь сталкивался с ним на нашей тропе.
В самую лютую стужу, когда мы сидели по домам, не смея даже высунуться за дверь, он по протоптанной, узкой, утонувшей в снегу тропинке, большелобый, толстенький, подвязанный красным кушачком, закутанный в стеганую поддевку, расхаживал преспокойно со своей лопаточкой.
Кажется, на морозе положено было его держать часов десять.
Он так привык быть на холоде, что дома, в комнате, он жить уже не мог. Как только с ним приходили в дом и он оказывался в тепле — он начинал плакать. Оттаивал и начинал плакать.
Так что на морозе надо было держать его круглые сутки.
Один раз я выезжал в Москву рано и встал еще до света — и думал, что его ещё нет, но, когда я вышел на крыльцо, его уже выводили.
Так он всю зиму и прожил на улице… Забрать домой его было почти невозможно.
Он уже красный был весь. Весь, как стручок перца, красный…
Всегда ходил по одной и той же тропинке и всегда держал в руках эту свою лопаточку. Обморозившаяся нянька все чаще убегала греться.
Посмеиваясь, мы говорили, что по утрам, когда встает, еще, чего доброго, его усаживают в ведро со льдом.
Пришла весна, и нашего парня от нас увезли, и скоро мы даже забыли о нем. Но как же мы были удивлены, когда на другой год вместо этого толстощекого здоровяка привезли другого ребенка — бледную, хилую девочку.
Она шла по той же тропинке в сопровождении той же няни.
Все вокруг завалил снег. И на деревьях, и на крышах — всюду его было много, всюду было бело… А тут еще ночью свежего подсыпало.
Я возвращался из Москвы. Мы шли вдвоем, заново проминая тропинку. День был свежий, тихий, морозный. Солнышко хоть и светило, но было слабое и тусклое. Всегда в эти минуты не знаешь, то ли оно есть, то ли его нет. И тишина была неслыханной, огромной, какой она вот единственно в такой мороз и бывает.
Мне показалось, что с одной сосны вроде бы сыплется… Что там ни говори, но странно при такой тишине… Двести сосен вокруг, и нигде ничего не сыплется, а с этой вдруг сыплется. Мы поглядели, поглядели, но так ничего и не увидели.
Немного прошли еще и свернули к дому. Спутник мой, смотрю, — он шел впереди — что-то мне показывает… У калитки, сразу за воротами, прямо в снегу, белка красная. Хвост черный, а сама рыжая, маленькая…
В ту же секунду она, как только увидела, что мы на нее смотрим, на дереве оказалась. Подскочила… Но не высоко так. Цепляется за кору коготками и оглядывается на нас.
Мы подбежали к ней, проваливаясь в снег, в канаву. Она еще повыше поднялась. Ненамного. Непуганые белки!.. Охватила сосну лапками и висит. Вниз на нас смотрит. Потом уж, когда палкой стучать стали, она взлетела вверх.
Мы ее начали гонять, а она знай прыгает по соснам, с одной ветки на другую… Тишина вокруг, безмолвие, ни один сучок не шевельнется, и одна только эта, среди белого снега и зеленого леса, кувыркающаяся в засыпанных снегом ветвях белка… И что странно — все вблизи двора держится… Кружит… Дошла до угла забора и обратно во двор.
Тут мальчишки как раз шли по дороге, из школы возвращались. Мы их позвали.
— Ребята, хотите белку поглядеть?..
Им, конечно, интересно! А они — отмахнулись: подумаешь, мол, что мы не видели… Она тут живет, на башне… Их там много.
Да, во дворе у нас водонапорная башня, кирпичная. Прямо в соснах, в самой густоте, в зелени краснеет; даже чуть выше этих сосен. Мы когда подошли ближе и взглянули вверх — там, на стене башни, под крышей, под карнизом, этих рыжих белок как муравьев…
Мы вернулись на тропу, те равнодушные мальчишки ушли, и белки нашей тоже не было… Она, видно, скрыто добралась до своего гнезда, под крышу башни.
И тут только мы вспомнили и удивились, что белка такая неправильная. Красная. Теперь мы даже удивились тому, что мы не сразу обратили внимание на это.
В самом деле, почему же не серебристая, не серенькая, почему она не вылиняла?.. Ведь пора бы! Давно уже середина зимы. Выходит, что даже на зиму белки, живущие в этой кирпичной красной башне, — в отличие от тех, что живут в лесах, — остаются красными…
Зима выдалась холодная, а два или три дня даже держался большой мороз. Но и в такие дни я ходил на лыжах. Я даже зашел дальше, чем всегда, и, возвращаясь, к тому же заблудился. Попал в самую глушь леса.
А мороз и вправду был сильный. Рот пришлось зажимать рукавицей. Хорошо еще, что колея была старая, натоптанная… Через недолгое время я выбрался на прежнюю дорогу, на свою прежнюю, знакомую колею. Снег скрипел, лыжи хорошо скользили. Я шел и шел под навесом длинных низких веток. И вдруг я увидел, как впереди что-то тихо перелетело с одной ели на другую. Я тотчас придержал лыжи и вгляделся: внизу, на темной коре, у самого комля, сидела какая-то серая птица. Как дятел, держалась за дерево. Стоймя.
Я взмахнул лыжной палкой, чтобы ее спугнуть, но она не улетела. Я подумал: «Замерзает она, что ли?» И, перекинувшись с лыжами ближе к дереву, как можно осторожнее сгреб птичку. Захватил ее на стволе.
Она и не пыталась улететь, как видно, совсем замерзла.
Я сначала ее держал в руках, палки пришлось мне взять под мышку. Но идти долго так я не мог, руки у меня мерзли. Я посадил было птицу за пазуху, но едва только я пошел вперед, как испугался и остановился, боялся, что задушу.
Тогда, сняв с себя шарф, я закутал ее. Но и так идти было неудобно; и тогда по-другому сделал. Снял с головы шапку, шарф надел на голову, а птичку посадил в шапку.
Шапку привязал тесемками за пуговицы, сунул руки в карманы и так пришел домой.
Шел и все думал: что за птицу я такую везу? Почему она не летает?
Хотя птичка была довольно большой, мне показалось, что это птенец… Ножки — тоненькие-тоненькие. И желтые. И коготки узкие, длинные… Но откуда же зимой-то ему взяться! Зима — и птенец. Зимой вроде бы птенцов не бывает. И решил, что во всем этом надо разобраться…
Пришел я домой. Шапку с птицей положил на кровать, сам стал раздеваться.
Но едва положил на кровать шапку, как птица оказалась на стене. Странная какая птица! В тот же миг перескочила на ковер. Над кроватью.
И сразу забарабанила, сразу стала долбить стену. Довольно сильно застучала.
Клюв у нее был тонкий, кривой. Белое такое шильце.
Вот же голова! Живу рядом с лесом, а ничего не знаю.
Что такое я притащил? Смешное что-то… Должно быть, недавно родившееся. Похоже все-таки, что птенец. Но откуда же зимой, в конце февраля?
Из гнезда, что ли, он вывалился?
Совсем беспомощный. Взрослый и не замерз бы! Конечно же, это птенец, растрепанный, пухлый, но почему же зимой? Так я сидел и рассуждал. Какой же детеныш зимой…
Я попробовал было дать ему простокваши, но он ничего не ел.
Это лишний раз только убедило меня в том, насколько он мал и беспомощен…
Я уже себя ругал, что унес его от гнезда.
Заранее принялся создавать ему обстановку, сунул еловую веточку за ковер, чтобы ему было за что держаться, легче сидеть. И чтоб было как в лесу!
Но птенец мой ничего не ел, на ветке сидеть не стал, да и за ковер держался слабо.
Я уж хотел было тащить его обратно. Надо же было сделать так неосмотрительно: взялся спасать птицу, не зная о ней решительно ничего, и унес ее от матери.
Я бы, наверно, так и поступил, но довольно быстро, через час после того, как я его принес, он вовсе отцепился от ковра… Он еще был жив и сидел на кровати, но через час я уже вынес его и положил в коробке под елку в снег. Он умер.
Я хотел ведь сделать как лучше, хотел помочь ему… И вот так неладно получилось…
А это клест был! Я все узнал позднее, в книжке, в календаре прочел, и сразу понял, что это клест был. «Клесты-еловики — «беличья птица» — помогают белке добывать корм. Они сбрасывают шишки… Если зимой клесты ноют и весело дерутся на вершинах елей, к осени надо ждать урожая белки». Клесты, оказывается, и вправду выводятся в феврале, в самый лютый мороз. Вот что сказано в том же календаре: «Февраль. У клестов в это суровое время выводятся птенцы». Так что этот птенец был и самый настоящий клест! Вот так.
И мороз никакой ему не страшен.
А я-то с улицы нес его в тепло.
А ведь слышал когда-то, слышал, что клест и белка содружествуют. Клест среди зимы набивает белке шишки, а белка тащит в дупло зерна…
Не надо мне было его спасать.
Рыжик был неуклюжий, смешной щенок.
Однажды, когда мы собрались в лес, он каким- то образом разведал об этом и поднял такой крик, что мы не знали, что делать. Ни за что не хотел оставаться один.
Добрая наша тетя Матрена сначала его удерживала, не отпускала, а потом сама стала просить, чтобы мы его взяли с собой. Он сразу сообразил, что его берут, завилял хвостиком и ринулся вниз, под гору. Дорога до речки была ему знакома. Но как он, бедненький, боялся перебираться через плотину, где низом, под мостиком, клокотала и пенилась вода. Как медленно, поскуливая и повизгивая от страха, полз он на брюхе по двум неровно положенным бревнам. Плакал, а полз! Вода гудела, а он, прижимаясь, все-таки лез вперед по этим дрожащим, ходящим ходуном бревнам.
Когда мы все трое очутились на другом берегу, он так обрадовался! Заглядывал нам в глаза и вертел хвостом. Наверно, ему хотелось поскорее забыть об этой страшной оставшейся позади плотине, словно ему не предстояло по ней возвращаться назад. Обгоняя нас, по-заячьи смешно вскидывая задом, он бросился наверх, по песчаной петляющей тропе.
Мы пришли в лес, и он не знал, что он должен делать здесь. Не понимал, куда он попал и зачем мы сюда пришли. Сразу присмирел, притих, настолько лес в первую минуту на него подействовал угнетающе. Растерянно поглядывал на нас и на высокие вершины сосен.
Но скоро он все понял и стал облаивать грибы, которые мы собирали. Сообразил, что к чему, и скоро стал находить рыжики. Найдет рыжик и стоит над ним.
Моя спутница маленькая, Валенька, тоже, как Рыжик, первый раз была в лесу. Она в первый раз приехала в Сибирь, в места моего детства, все ее удивляло, все ей казалось необыкновенным, сказочным: и сизые, поднимающиеся по вечерам над нашими болотцами туманы, и большие черные щуки, которых стреляли из старых дробовиков, когда по утрам они еще спали у берега.
Валенька, как и Рыжик, в первое время не умела собирать грибы. Моя корзинка была почти уже полной, а она пока еще ничего не нашла. То и дело подавала мне разные поганки и спрашивала, можно ли это брать. Хорошие грибы прятались от нее.
А Рыжик тем временем вовсю рыскал по сторонам. Мы услышали за елками его слабое, хорошо знакомое нам повизгивание. Мы подошли к нему и увидели, что Рыжик сидит возле гриба. Рыжик нашел. Мы от души похвалили нашего Рыжика и скоро были не рады, что сделали это. До обидного легко он отыскивал грибы. То и дело за кустами слышалось его радостное, призывное повизгивание. Мы уже не могли искать сами, бегали к нему смотреть, что он там такое нашел. Он ведь не успокаивался, пока мы не посмотрим.
Так мы и собирали. Он лаял, а мы должны были бежать к нему.
Мы возвращались домой после обеда, когда солнце было высоко еще. По пути нам попались две девочки — первоклассницы должно быть. Прямо на дорогу, в колею, заросшую травой, просыпали они свои ягоды и теперь стояли плакали, не зная, как им возвращаться домой. Мы помогли им собрать ягоды и опять пошли вперед. Кузовки наши были полны маслят, свежих молодых подберезовиков, а сверху лежали Рыжиковы рыжики. Сам Рыжик бежал рядом с корзиной, довольный, что он так хорошо потрудился.
Он был еще маленький, а дорога была длинная. Охотясь за грибами, мы незаметно для себя сделали большой круг, и теперь нам было далеко возвращаться. Мы заговорились, а Рыжик, который все время бежал впереди, глядим, где-то отстал от нас, далеко отстал он. Я вернулся, подхожу к нему. Смотрю, он лежит на спине, на дороге, и лапы вверх поднял: больше, мол, не могу. Одурел, должно быть, от запахов леса, от жары, был измучен комарами, по бежал сколько мог, бежал изо всех силенок. А теперь вот свалился и лег! У него даже ноги дрожали. Бедный, он думал небось, что тут его и оставят. Когда я взял его на руки, он даже заплакал. Жаловаться принялся мне; устал он за этот день сильно…
С того самого дня мы и решили называть нашего Рыжика — Рыжиком. А до этого он еще некрещеный был. Мы долго не могли придумать ему имя и называли его временно то чижиком, то барбосом, а то и просто щенком. Он и в самом деле рыжий был.
Валеньку мою он очень любил и первой стал отличать ее от других. Ее платье привлекало его. Он повсюду за ней бегал и больше всего рад был, если она брала его на руки…
Мы поссорились с нею. Теперь уж не вспомню, из-за чего вышло. Никто не заметил этого, а Рыжик заметил. Он вилял хвостом, подбегал то к одному, то к другому. Бедный, ему было хуже всего. Он видел уже, что ничего нельзя сделать, и все же бегал от одного к другому. Тыкался в ноги и лез на колени. Очень чуткий был пес!
Я хотел, чтобы он ничего не боялся, и приучал его ко всему. Один раз я, на той же речке, положил его с плотика в воду, хотел, чтобы он научился плавать. Он очень испугался и чуть не пошел ко дну. Небось думал, что сразу утонет, и изо всех сил заработал лапами. И хотя ничуть не плыл, но на воде держался. Все кружил на одном месте возле плота.
Купание ему не нравилось, воды он боялся.
Как только он почувствовал себя на берегу, он изо всех сил понесся домой, в гору.
Все норовили его обидеть, нашего Рыжика, гуси его долбали…
Я помню еще, как он прыгал через палочку, как я учил его этому в кустах, за домом…
Потом мы собрались уезжать и долго не знали, как нам быть с Рыжиком, куда нам его пристроить. Я не мог его взять с собой, мне и самому в то время негде было жить.
Мы уехали вскоре в Москву и считали, что Рыжик наш стал большим, вырос и заделался заправским злым деревенским кобелем, а потом узнали, тетка нам написала: она отдала Рыжика соседу и он его удавил.
Добрая наша тетя Матрена навсегда, на всю жизнь поссорилась с тем человеком.
Я почему-то кошек не люблю. Да и не любил их никогда. Если в чужом доме вскакивала мне на колени кошка, мне было не по себе. С детства еще я невзлюбил их. Собак, тех ничего, а кошек терпеть не могу. Но так вышло: с год, наверно, не мог забыть одного котенка. Еще он и вырасти не успел…
Снимал я в то время комнату в Подмосковье. В летней даче, где и печей-то не было. Но я ждал, нам обещали, вот-вот должны были дать квартиру, и не съезжал. Керосинкой обогревался.
И вот наконец сигнал о вселении был получен.
Мы, помню, уже тронулись, выехали за ворота, когда из дома выскочила одна старая женщина и сунула нам котеночка.
— Без котенка — нельзя! — сказала она. А мы и забыли об этом, забыли, что, прежде чем войти в новое жилище, надо пустить в него кошку или котенка, что есть такая примета…
Котеночек был крохотный, я видел его и раньше, в коридоре, их было в гнезде немало, таких маленьких: кошка родила неделю назад. Проходя мимо, всякий раз заглядывал за лестницу, и всякий раз кошка шипела и бросалась на меня…
Он еще ничего не понимал, даже, кажется, и не видел. Я посадил его за пазуху, под пиджак, и, пока доехали до Москвы, он и через рубашку сильно поцарапал меня.
Мы назвали котенка Мишкой, хотя даже потом, когда он подрос, он не походил на медведя. Через денек-другой после того, как мы вселились, мы поняли, что рано взяли его от матери, что Мишка не просто мал, но и совершенно беспомощен.
Я подставлял ему молоко, а он на него даже и не глядел. Он еще не умел лакать. Я думал, он научится, но прошло дня два, а он так и не прикоснулся к блюдечку, к молоку. Я не спал ночь, но утром я придумал: отправился в аптеку, купил обыкновенную капельницу, пипетку. Я разжимал Мишке рот и давал ему молоко. Хотя ему было трудно, он понемногу глотал.
Он долго еще не умел питаться самостоятельно, и мне пришлось немало повозиться с ним. И надо сказать, что Мишка потом за все отплатил мне самой нежной привязанностью…
Прошло еще несколько дней, и оказалось, что у Мишки что-то с животом случилось. Мишка стал вялым, лежал, не бегал. Животик у него сделался толстым, твердым, и я боялся, что он умрет.
Но и эту беду мы преодолели, помогли Мишке. Скоро дела у него поправились, и он воспрянул духом, забегал. Сразу стал ласковым.
Только не наладились отношения у Мишки с кошкой соседской, с той, что жила в одной квартире. У этой кошки были зеленющие злые глаза, и Мишка ее сразу невзлюбил. Мы заметили это и решили, что Мишке нашему худо придется. Но наш котенок повел себя так храбро, что кошка стала бояться его. Мы один раз даже видели, как позорно она убегала. Большая злая кошка от маленького Мишки…
Мы и не знали, что Мишка такой отчаянный.
После того Мишке стоило только появиться на кухне, как она мгновенно исчезала.
Он удивительно понятливый был! Скажешь ему одно ласковое слово, и он уже лезет на колени и норовит добраться до лица, до шеи. Так же понятлив был, если его в чем-нибудь упрекали. Стоило сказать: «Ай-яй-яй, как нехорошо! Нехорошо, Мишка…» — и он принимался бегать по комнате или носиться кругом по дивану, по ковру. От смущения. При этом издавал своими коготками этакие щелкающие звуки…
Спал Мишка чаще со мной, а если засыпал отдельно, то утром он все равно оказывался внизу, подо мною… Днем я иной раз любил прилечь, и Мишка меня охранял. Он пристраивался на затылке у меня и лежал, мурлыкал. Но если я засыпал, он лежал тихо, не шевелясь…
Еще одна беда у нас случилась. Я заметил, что Мишка на животе своем начал выкусывать блох. Я поглядел, что у него там, и увидел, что блохи его прямо-таки заедают. Где он их столько набрал! Вроде такой маленький, чистенький! Сколько сам он ни пытался от них избавиться, ничего у него не вышло.
Тогда я решил помочь Мишке и вымыть его.
Он царапал меня, боялся, но все-таки я намылил его и выкупал.
После этого Мишка мой захворал… Я не знал, что котят маленьких не купают, что они погибают от этого… Не выдерживают.
Мишке плохо было, он лежал в своем углу и не поднимал головы. Очень я себя ругал.
Но Мишка выкарабкался и из этой беды.
Скоро мы даже стали с ним выходить на улицу. Тепло уже было, трава вовсю зеленела. Я оставлял Мишку на газоне. Он долго бродил, пытался выбраться из высокой травы и не знал, куда идти. И таким он в эту минуту бывал беспомощным, что мне сразу становилось его жалко, и я не выдерживал, подавал голос, звал его к себе. Так он был рад, когда преодолевал эту страшную густую траву и видел меня…
Мишка подрос, но все еще был мал… Он серенький весь был. Только животик белый. И мордочка у него была смешная: одна сторона серая, а другая белая совсем. Сам он, конечно, не знал этого. Не знал, что он такой смешной, неодинаковый.
Вздумалось Мишке затеять нехорошую одну шутку: он взялся выбегать на лестничную клетку. Первый раз, когда он убежал, я его поймал. Ему понравилось, он воспринял это так, что с ним играют. После того началось: стоило открыть дверь, Мишка выскакивал, и приходилось за ним гоняться.
Он оглядывался, прыгал по ступенькам… Один раз я поймал его на пятом этаже.
Прошел день, и он опять выскочил. У меня сидел гость, и я сразу за Мишкой не погнался. Решил, что придет сам… Но на сердце было неспокойно. Когда я вышел на лестничную клетку, Мишки не было. Поднялся этажом выше, но и здесь его не нашел. Я забеспокоился и спустился вниз, до первого этажа. Никого. Опять полез наверх, до девятого… Даже забрался на чердак, с полчаса ходил я там, в каждую щель заглядывал. Разыскивал Мишку во дворе, но нигде его не было.
Не появился Мишка и на другое утро, хотя я надеялся, что он придет.
Снова я отправился на поиски, исходил весь наш район, заглядывал под бревна, под доски. Повсюду вокруг домов еще был сложен строительный материал… Я заглядывал под штабеля досок и видел: там горели десятки зеленоватых голодных глаз… Те самые кошки, те самые котята, которых брали для новоселья и которые теперь стали бездомными. Ведь одновременно заселялось много новых домов. Весь район был новый.
Было жаль их.
Вечером, пересекая газон, где траву успели скосить, я спугнул котенка. И хотя темно было, мне показалось, что это Мишка. Но котенок так был напуган улицей, что не подпустил и близко. Даже не разобрав, кто его зовет, он метнулся в сторону. Когда же я побежал за ним, он пересек трамвайную линию и затерялся на другой стороне улицы…
Я еще дня два искал…
Мишка исчез.
Долго еще раздавались у нас в передней звонки, и дети нам показывали разных котят и спрашивали, не наш ли это. Одного и того же котенка они приносили по нескольку раз. Но даже отдаленно они, эти котята, не были похожи на нашего Мишку…
Глупый Мишка! Он думал, должно быть, что я за ним сразу погонюсь. Потому он и выскочил! А потом, когда он хотел вернуться, он не узнал, а может быть, и не нашел своей двери.
Они ведь теперь, двери эти, все одинаковые!
У меня один знакомый, художник, под Москвой живет, в деревне. Однажды он спросил меня:
— Хотите, я вам привезу черепаху?
Я отнесся к его предложению безразлично и забыл о нем, но однажды в доме у нас в самом деле появилась черепаха. Я на нее наткнулся сразу.
Черепаха оказалась большой, никогда прежде таких не видел. Как тарелка большая. Мне сказали, что ее зовут Тортила. Оказывается, так звали черепаху в «Золотом ключике».
Тортила к нам медленно привыкала. Она не любила показываться: пряталась под диван или под шкаф, а больше сидела под батареей парового отопления. Прошло довольно много времени, пока она стала выходить. Только есть ничего не ела. Правда, мы и сами не знали, что ей можно давать. Но зашла однажды девочка, подружка нашей дочки, и сказала, что черепахи едят все, всяческую зелень: и капусту, и морковку тертую. Даже мясо едят, пропущенное через мясорубку. Мы всего сразу накупили, побольше, того и другого. И поближе ей подложили. Но Тортила ничего не ела, ни к чему не прикоснулась. По-прежнему она лежала неподвижно, дремала.
Но иногда на нее что-то находило, и она принималась вышагивать по комнате. Особенно это случалось, когда по полу начинали скользить лучики солнца. Ворочала головой, слушала, смотрела на нас. Лапы у нее стучали.
Высоко поднимала панцирь и шагала медленно, затрудненно. Странно было на нее смотреть.
Но это случалось с ней редко, больше она лежала, прячась в каком-нибудь укромном месте. Иногда под диваном: там она забиралась в мешок и лежала там, грелась, она любила тепло.
Нас тревожило, что она ничего не ела. Без конца ей подставляли воду, молоко, но все оставалось цело. Потом нам сказали, что сейчас зима и черепахи зимой не едят. Зимой вроде бы они как в спячке.
Это и правда: черепаха была вялая, она больше спала. Но один раз, когда опять выглянуло солнце и по полу задвигались солнечные лучики, Тортила выползла из своего укрытия и принялась беспокойно ходить по комнате. Но солнце зашло, и она опять влезла в свой мешок..
Чем ближе было к весне, тем чаще становились такие прогулки. Лапки у нее сморщились, по она по- прежнему ничего не ела.
Был уже май, а потом наступил июнь. Черепаха давно не спала, но и не брала ничего в рот.
Мне было не до нее. Я был увлечен, писал. Писал медленно… Обо мне уже говорили, что я работаю, как черепаха.
Она мне мешала.
Я ругал про себя моего художника, зачем он привез мне больную черепаху.
Я подумывал о том, как от нее избавиться. Может, ей не хватало воздуха? Я завернул Тортилу в мешок и решил спуститься с нею во двор. Когда лифт рванул вниз, черепаха убралась в панцирь.
Перед домом у нас разбит сквер, с зеленым газоном и кустарником. На скамейке повсюду сидят пенсионеры, но я выждал, когда меня никто не видел, и пустил черепаху. Положил ее за кустарником, в траву. Тортила вначале лежала неподвижно, потом она тихо-тихо стала двигаться вперед. Но едва подняла она голову, ее увидали ребятишки, катающиеся на велосипедах и роликовых самокатах.
Скоро жильцы дома — а дом у нас большой, в нем почти тысяча квартир — стояли около Тортилы. Люди преспокойно шли с работы, неся в руках авоськи с батонами, и вдруг говорили: «Ой, посмотрите, черепаха…» И забывали про все дела. Над черепахой стояла толпа. Черепаха пугалась, прятала голову и ноги.
Больше всего ей, конечно, не давали покоя ребята.
Я решил выносить черепаху по утрам, до того как уйду на работу, пока во дворе еще никого не было и малыши спали.
Однажды, когда черепаха ползала по газону, а я сидел и сочинял что-то, поглядывая на нее из-за кустов, мне показалось, что черепаха открывает рот и скусывает листики. Но когда я, чтобы лучше видеть, приподнялся, она перестала. Так я и не узнал, ела она или мне показалось.
Во всяком случае, она заметно повеселела.
Последующие дни были холодными, трава мокрой, и мы опять сидели дома, и я видел теперь, что зря выносил ее. Она опять сжалась, перестала высовывать голову и совсем не вставала на ноги. Заболела.
Надо было что-то предпринимать. Мы не знали, как быть с ней. Хотя нам говорили, что под панцирем у черепахи скоплены запасы жира и потому она может долго не есть, но прошло семь месяцев, как она у нас поселилась, и за все это время она ничего не съела. К тому же наставало лето: дочка должна была сдать экзамены и уехать к родным, у меня тоже предвиделся отпуск.
Кому-то из нас пришла мысль сходить в зоопарк и спросить, что с нашей черепахой, что надо делать с ней. Как она должна питаться.
Вскоре я был в районе Пресни.
Я взял билет и прошел в террариум, на старую или, наоборот, на новую территорию. Однако террариум этот оказался закрытым на ремонт, вход был перегорожен доской. Я все-таки пролез под нее. Но когда я вошел в неосвещенное помещение террариума, в котором большинство клеток было открыто, сразу подумалось, может наброситься удав или, что хуже, схватит крокодил.
Спасибо, какой-то мальчик шел туда же, к матери шел, и взялся меня проводить.
В террариуме было темно. Мы прошли через все эти крохотные малоосвещенные комнаты и наконец попали в еще одну, где клеток никаких не было, но зато было одно небольшое оконце. За столом здесь сидели две женщины, они держали в руках ножи и быстро резали на мелкие кусочки мясо.
Тут я узнал, что ни мой салат, ни самую лучшую морковь черепаха не станет есть… Оказывается, чтобы черепаха ела, надо ей, черепахе, нагреться до температуры тридцать градусов. Только тогда она в состоянии принять пищу. И потом надо еще некоторое время поддерживать эту температуру, чтобы пища могла перевариться. Если холодная черепаха съест что-нибудь, она погибнет…
Так что дома черепаху держать и нельзя. Другое дело — в террариуме, где круглый год черепахи сидят под светом ламп. Только летом могут они жить под солнцем, да на песке, на камнях.
— Если у вас большая, — сказали мне, — привозите ее нам. Большую мы возьмем… Пусть у нас поживет. Она, кроме того, и в обществе нуждается… Если захотите, сможете забрать ее обратно…
Мы вышли из террариума, и заведующая подвела меня к загончику, куда на лето были «высажены» черепахи. Десятка три их было. Они ползали по земле и камням, забирались друг на друга. Но больше всего лежали на солнце. Доводили себя до нужной температуры…
На другой день мы отвезли Тортилу.
— Ой, какая она! — сказала девушка, кормящая черепах.
Когда ее впустили, подошли ребятишки. Тортила наша имела успех. Все удивлялись тому, что она такая большая.
Она сначала ушла в сторону, но сразу же к ней подползли другие черепахи, совсем маленькие.
Хотелось бы мне знать, как-то она здесь приживется?
Конечно, я садовник неважный. Посадить-то я его посадил, и даже не один, а целых два. Но видно, поздно уже, в апреле. Первый саженец скоро пустил зеленые побеги и пошел нормально развиваться, а потом и зацвел. Через неделю во дворе горел уже этакий маленький живой костерик… А второй — второй долго не подавал никаких признаков жизни. Я думал, отойдет, а он уже засыхать начал. Гляжу, совсем погибает мой персик. Я тут всполошился: давай его отпаивать. Перво-наперво воду таскать стал. Утром и вечером. Ведер по двадцать… Но он как был, так и есть. Палка и палка. Дрючок голый.
У него, у саженца этого, корни плохие были, я понял это, когда еще сажал. Да и земля оказалась никудышной — почвы плодородной не было вовсе. Один кирпич. Раньше на этом месте, где я их сажал, дом стоял, во время войны его разрушили, а фундамент остался.
Вижу я, что дела у меня не будет. Никак он силу не наберет: веток много, а корни маленькие.
Давай я его обрезать. Сначала только самые верхушки срезал, а потом — жалеть нечего, совсем пропадет иначе — взял да и обкорнал его. Обстриг у него все ветки, один ствол оставил. И опять поливаю, опять поливаю. А когда увидел, что у моего саженца все никак почка раскрыться не может, срезал я ему ствол до половины. Почти под корень срубил.
Через два дня он мне дал листву и пошел и пошел распускать побеги, пошел оформляться, вроде как принялся нагонять упущенное…
Удивительное деревцо было. Весной я его посадил, а к осени, в сентябре, сняли мы семьдесят четыре плода. И что главное — персик-то крохотный. У самой земли рос. Карлик вовсе. А плодов на нем столько, что непонятно, как они уместились на таком маленьком кустике. Уж ни листвы, ни веток. Один сплошной персик… На земле лежат.
Я когда самый первенький в руки взял, он был как цыпленок. Желтый, мохнатенький… Очень смешной. Мы их, сколько их было, все в комнате сложили. Прямо на пол, на газеты… А сочный какой он, этот персик, ароматный. Такой запах держался, в комнату войти нельзя: зайдешь — дух захватывало. Вот ведь сорт удачный попался!
Я потом ни разу уж не пробовал такого персика.
Еще не сказал, как и почему он мне попался, где я взял этот персик…
Я на базаре был. За капустой, да за картошкой для борща, да за сливами для компота ходил. Когда я возвращался назад через толкучку, я вдруг услышал: «Кому абрикосы! Абрикосы кому!..» Смотрю, мужик с возу сучки какие-то продает… Небольшие такие прутики. И никто их у него не берет. Думаю, дай-ка я у него возьму. Мелочь у меня какая- то оставалась. Я и взял два саженца. Сразу их оба посадил. Место свободное во дворе было — недалёко от сараев.
Один саженец, тот, что получше, подлинней, поближе к дому посадил, а другой, поплоше, — у сарая, возле стенки.
Вот этот последний саженец абрикоса и оказался не абрикосом, а самым настоящим сочным сладостным персиком.
Сколько мы жили, год от году он все больше и больше приносил плодов. Каждый год богатый урожай давал.
Только зимой он у нас на девочку больше похож был. Мы на него одеяние такое от холода придумали: платье серенькое ему сшили и халатик…
Мы уехали из того города. Но лет через пять, через шесть мне довелось снова приехать туда, и я зашел в свой двор.
Что такое, я смотрю… Как-то уж очень хорошо меня встречают! Обступили, расспрашивают… А когда вместе жили — всяко бывало. Даже один отставной, мной не любимый, тот, что на своем участке вечно курочек пас, и тот прибежал, интересуется:
«А ваш-то персик, — говорит, — теперь уж у деда Мороза. К нему перешел…»
Морозом называли у нас в доме Морозова — соседа нашего.
Что это, думаю, за персик… Я уж, признаться, забыл о нем.
«Мы, — они мне говорят, — все с него собираем. Всем понемногу достается. Ребятишки еще и до сих пор его вашим зовут…»
Меня даже слезы прошибли.
А тот, первый-то прутик, хотя он и превратился в очень высокое стройное дерево, оказался самым обыкновенным мелким абрикосом.
Бывает, какое-нибудь дерево заденут нечаянно, сдернут с него кору, а то по стволу и топором ударят, и к пораненному месту тут же сразу начнет поступать смола. Дерево само ее гонит, само лечит себя…
Даже если и совсем его спилят… То есть когда уж пенек один остается.
Не все, может, знают, как старые эти пни корчуют…
От этих старых пней большая получается польза.
Когда сосну срезают, то из глубины — от корня — все время безостановочно поступает смола… Тоже для того, чтобы место среза залить.
Ведь дерево, оно как: чувствует, что рана глубокая, но не знает того, что оно вовсе срублено. Думает, это только рана, и гонит, гонит, гонит живицу.
Не знает, что верхушки у него нет.
Гонит живицу, гонит смолу.
Пенек такой с каждым днем все более смолистым становится.
Первое время, когда пень молодой, он никакой ценности из себя не представляет. Обыкновенный белый пень. Но чем дальше, тем больше он накачивается смолой. Так что если старый, здоровый, нормальный пень лет двадцать простоит, так это уж и не пень, смоля одна…
Все время ведь врачует себя!
И вот, когда пень доспеет, его извлекают из земли. С корнем его выдирают… После чего разделывают этот пенек на мелкие щепки и вытапливают смолу. То есть опять-таки живицу. Гонят из нее не только скипидар, но и камфару, и камфарное масло.
И из живицы, той, что бежит по живой сосне, — может, видели, бывают такие желобки и стрелы вырезаны на соснах, — и из нее тоже камфару получить можно. Живица оживляет…
Даже когда человеку вовсе плохо, ему делают укол камфары, и сердце начинает работать.
Каждая песня, даже если это обрывок песни, много говорит душе. Особенно если была она слышна в детстве. Так вот, казалось бы, и Потетень мой, о котором я от отца впервые услышал:
Тень — тень потетень,
Выше города плетень.
Я думал тогда, что этот Потетень, большой и толстый — белый, бородатый мужик, наш мельник. Не кто иной, как он… Весной однажды плотину у нас прорвало — и мельницу его унесло.
Но сейчас вот она опять шумит…
Не могу сказать, почему это так вышло, почему и Потетень и мельник были для меня на одно лицо.
Мельница — как раз напротив окна, на другом берегу реки. Под обрывом река, а на ней мельница… Вокруг двора шел крепкий заплот — высокая такая, прочная, сложенная из бревен изгородь. Одним словом, все так, как в песне было.
С мельником нашим Потетень соединился у меня еще потому, что дальше такие слова в этой песне шли:
Толчет, мелет,
По воду ходит…
Вода — на болоте,
Мука — не молота.
И с тем же местом у меня другая песня связалась. Опять же несколько слов — и, может быть, даже из того лее стишка. За рекой там, за плотиной сразу, был большой, темный, всегда хмурящийся лес. Там у нас ходил скот и потому во тьме, между деревьями, было много тропинок. Все они, эти прячущиеся в лесу, растекающиеся по склону и лезущие в гору тропинки, выводили затем на большую трактовую дорогу. Канавы ее были усыпаны хвоей и размыты. Одуряющие запахи голубики и можжевельника.
А если углубиться в лес, там среди липняка и сосен попадается черемуха, которую оплетает хмель. Я любил там бывать и любил забираться в черемуховые заросли. И от черемухи и от хмеля у меня всегда тяжело кружилась голова…
Вот почему так запомнился мне вьющийся этот хмель.
Хмель на тычинке —
На самой вершинке!
Я не знаю, не могу сейчас сказать, сколько мне было лет, я только догадываюсь, что это было в то время, когда мы еще жили дома, на большой реке. Я лежу на чердаке, а может быть, на сеновале, над сараем. Солнце еще только собирается вставать, но его первые лучи уже проникают сюда сквозь окно и сквозь щели в стене, рядом с которой я лежу. Чувствуется, что день будет жарким. Сено, только что сметанное, еще не слежавшееся, не выветрившееся, остро колет меня сквозь рубаху. Через окно, а может быть, через все те же щели, мне виден огород внизу, сразу за которым три одиноко стоящие сосны и рядом с ними кузница. А дальше, ниже, река проходит, здесь очень медленная, глубокая. Это от нее сейчас тянет сюда прохладой…
Я еще лежу, стараясь не открывать глаза, я еще не проснулся по-настоящему, а скорее всего дремлю, и сквозь дрему, в забытьи, в полусне этом, слышу, как внизу, во дворе, о чем-то разговаривают начинающие просыпаться куры и утки. Через все то же слуховое окно, снизу до меня доносится их возня и ранняя, утренняя перебранка.
«Проспали, дураки! Проспали, дураки!»
Это наши глупые сварливые куры раскричались спозаранку.
Однако, как я понимаю, весь этот переполох скорее всего устроили не наши куры, а соседские хлопотуньи-утки. Они первыми стали спрашивать всех:
«Сколько время?.. Сколько время?..»
И тогда молодой и очень еще беспокойный наш петух, услышав это бормотанье, решив, что он проспал на этот раз, и, не разобрав как следует, в чем дело, всполошился и заорал по-дурацкому:
«По-смо-три-ко!»
Просыпающиеся куры и гуси долго еще гомонили, долго не могли успокоиться. Они не успокоились до тех пор, пока петух наконец не сообразил что к чему, и не проорал им еще раз, что времени всего-навсего пять часов утра.
Времени и впрямь было еще очень мало, но куры, как известно, всегда Поятся проспать.
Я снопа засыпаю и сквозь сон, все более одолевающий меня, слышу, как наш старый, важный, всех презирающий гусак, раздраженный вздорным пением петуха и всем этим истошным ранним криком, бормочет про себя:
«Ну и народ… Ну и народ…»
Как-то, и детстве еще, я слышал, как одного человека змея преследовала. Конечно, много и чепухи рассказывают, но кто знает…
Известно, что мужики в деревне ходят покурить друг к другу. Чего только не говорят! Вот и на этот раз, с утра прямо, пришел к нам сосед наш, у нас как раз в это время печка топилась. Сел напротив печки на лавку и стал рассказывать про какого-то человека, которого он то ли сам знал, то ли ему о нем рассказывали… Я совсем еще мал был, но запало в память.
Человек этот шел куда-то, шел по дороге в летним жаркий день. Кто он был, странник, что ли, какой или путник обыкновенный, я этого не запомнил. Так вот человек этот, с узелком и палочкой, шел и шел по дороге, а потом решил отдохнуть, как видно, устал сильно. Посидел этот человек немного под деревом, а потом поднялся и дальше пошел. Шел он так, шел, а потом оглядывается и видит: за ним змея по пятам, по колее дороги ползет. Голову подняла и ползет. Он испугался и давай бежать от нее. Бежит, оглядывается и видит, что змея не отстает от него, смотрит ему в затылок и ползет за ним, торопится изо всех сил. Он остановится — и змея поглядит на него и остановится, он прибавит шагу — и змея прибавит, не отстает от него… Совсем близко, правда, не подползает, но и убежать от нее нельзя. Как он ни спешит, как ни торопится, но никак не может избавиться от нее. Ему даже жарко стало, он даже шляпу свою войлочную снял, чтобы лицо ему вытереть можно было. Он весь уже мокрым сделался.
Змея как дошла до этого места, где он шляпу свою снял, и дальше не поползла.
Оказалось, что когда этот человек сидел под деревом, змея оттуда сверху уронила ему на шляпу свои змеиные яйца, а может, он и сам их себе на голову стряхнул.
Она только за ними и ползла, за змеенышами за своими…
Он когда махнул шляпой и увидел у себя под ногами эти маленькие, серые, мягкие яйца, он сразу догадался, почему она ползла за ним.
Такой вот рассказ я услышал в тот день от пришедшего к нам мужика и до сих пор помню его. В то время я еще не знал, вправду ли змеи выводятся из яиц, и, когда я это услышал, я еще не знал даже, какая она, змея, есть, и представлял их большими, не такими, как те, что водились в наших местах…
Однако я и теперь уверен, что я в точности передаю рассказ сидевшего у нас мужика.
1955–1965