Мне двадцать лет. Мы в освобожденном селе, в Польше.
Маленькая Марися забралась ко мне на колени. Она ловит мой взгляд, и, когда я наклоняюсь и киваю ей, Марися довольна. Она отвечает мне улыбкой.
Мать девочки, тоненькая, молодая, с хрупким румянцем, смотрит на меня, на дочь. Мешая польскую речь с русской, пани Хелена спрашивает меня, откуда я родом.
— Из Сибири.
— Сибирь? — удивляется женщина. — Боже!.. — говорит она по-русски. — Совсем другой свет.
Хелена упорно не отходит от плиты, она не так занята, как старается это показать. Она, чувствую это, приглядывается ко мне. Потом, за обедом, она рассказывает, как боялась Марися другого солдата, что жил здесь незадолго до меня. Увидит его во дворе, бежит в комнату: «Мама, мама, герман…»
Я опять беру у нее девочку и начинаю качать ее на ноге. Она в восторге. Потом я учу ее. Удивительно чисто, усердно Марися с охотой повторяет за мною:
Петушок-петушок, золотой гребешок,
Выгляни в окошко, дам тебе горошку…
Я смеюсь, смеется Марися. Мы оба рады, что так быстро заучили эту нехитрую песенку.
Хелена опять глядит на меня и на дочь. Потом выходит за дверь и возвращается с охапкой сена… Действительно, Марисе давно пора спать. Я вижу, у нее уже и глазенки слипаются. Она слезает с колен, но Хелене долго еще не удастся ее уложить. Ничего этого я не слышу.
Я ощупью нахожу приготовленную мне постель и засыпаю раньше Мариси.
Был у нас в батальоне в годы войны один мальчик приблудившийся. Мы тогда в верховьях Волги воевали, в Калининской области. Лет восемь ему было. Родители у него, как видно, погибли, ушли в лес и не вернулись. Там, в тех краях, было много партизан, и немцы жгли деревни. Вот люди и уходили в леса… Он потом парень хоть куда стал, подрос! Шинель у нас ему сшили, сапоги… А вначале — так было.
Стало нам известно, что часть наша должна в скором времени вступить в бой. Об этом сразу все узнают: комиссии приезжают разные, начинают пополнять боеприпасы. Сухарей каждому по пачке, по две…
Командир полка, человек сурово-требовательный, строгий, как увидел у нас этого парнишку, ох и рассердился же! Он прав был, конечно, не забавами занимаемся, не такое время! Приказал немедленно же передать мальчика местным властям.
А мы уже и привыкать к нему начали. Но парнишку в бой не потащишь… Ночью выступать нам.
Сдали мы мальчика в местный сельский Совет. Обо всем договорились с председателем. Проявить обещал заботу.
Комбат наш уж больно за него переживал. Крепко к нему привязался. Злой ходил, скучный, кричал на всех и здорово к нам придирался…
Совершили мы марш. Без больших привалов шли, километров, может, шестьдесят бросок сделали. Остановились на ночлег в лесу. Совсем уже темно было, когда пришли на место. Ночью уже пришли, поздно.
II нот утром пошел наш повар кашу варить. Открыл кухню, а мальчик тот на дне котла лежит, калачиком свернулся. Спит. Тоже, должно быть, намаялся за день… Один лишь чубчик белый торчит.
Повар решил никому не говорить пока. Старшине только одному рассказал. Оба они у себя его припрятывали пока. Когда оп отвинтил крышку, залез туда, в эту полевую кухню, и притаился там, спрятался, никто этого не знает. Так это и осталось невыясненным.
Повар потом долго оправдывался. Он, мол, залез туда еще с вечера, перед тем, как нам выступить…
Все обошлось потом. Все сделали вид, что ничего не произошло, что так и надо. Да и комбат наш, когда увидел его, маленького и сразу растерявшегося, удивился, но тоже сделал вид, что он забыл уже и про деревню и про председателя, с которым сам же договаривался. Старшине наказал только, чтобы парнишка этот пока что на глаза полковнику не попадался.
Так он, паренек этот наш, в полевой кухне и приехал с нами на фронт, так он у нас и остался. Прилепился, прицепился. Прижился и жил у нас в части, делил с бойцами и кров, и пищу, и ложе в землянке, пока шла война.
Я все никак понять не мог: с чего бы все ребята в нашем дворе вдруг начали строить. Признаться, я даже забыл, что рядом с нашим двором, по соседству с ним, — неразобранная старая развалина. Еще с войны осталась… Иду вечером по двору, а по двору и пройти нельзя: везде кирпич, глина, разор полный… Что, думаю, тут такое? Тоже стенку какую-то кладут, облепили ее, как муравьи. Может, дом у них получится, может, еще что… И удивительней всего, что Лешка и Филька здесь, два самых драчливых на свете человека, два моих соседа по квартире, два брата. Я их каждый день разнимаю… Не все даже знают, что они братья, так они мало похожи друг на друга. Лешка тот строгий такой, неразговорчивый, страшно молчаливый, красивый мальчик. Он постарше Фильки. А Филька — тот крикун и задира, длиннолицый такой, с пухлыми красными губами и неизменно мокрым, прослуженным носом. Я уж привык, что дома, в квартире, они вечно по всякому поводу пускают в ход кулаки и немилосердно колотят друг друга. А тут, смотрю, не дерутся, не ссорятся, не разбивают друг другу носы.
Лешка наверх, на кладку влез, Филька — он долговязый, он и тут сумел перехитрить, перерасти своего старшего брата, — услужливо подает ему снизу кирпичи. Мигом забросили все свои игрушки и самокаты.
Бабка обед им прямо на стройку приносит.
Особенно Филька этот меня удивил. О Лешке я не говорю, Лешка всегда был трудолюбив, вечно копался в своем песочке в углу двора. Ну а от Фильки я этого не ожидал, несмотря на свой драчливый характер, Филька все больше дома сидел. А сегодня утром выхожу, а Филька этот, маленький, уже во дворе, с ведром и совком стоит возле этой ихней кладки. Шмыгает своим красным носом и говорит мне:
— Я первый. Никого еще детей нет…
Так и сказал: детей.
Долго я не понимал, в чем дело, с чего бы у ребят такой задор появился?
А оказывается, экскаватор за стеной у нас вторую неделю копает…
В одном южном селе живет у меня маленький племянник. Очень хороший, умный, но довольно упрямый парнишка. Его зовут Вовкой. Целый день он играет где-нибудь в углу двора, возле своего дома. Всегда один и всегда молча.
Этим летом Вовка с отцом приехал в Москву. С вокзала мы взяли такси и поехали к нам, на Ленинские горы. Вовку мы нарочно посадили рядом с водителем, чтобы лучше видел. Спрашиваю я, нравится ли ему Москва. Он сначала промолчал, вроде как раздумывал, отвечать ли ему, потом сказал, что дома маленькие. Но в это время как раз приехали мы в район, где дома восьмиэтажные и выше. Тут уж и он не мог сказать, что они маленькие.
Подъехали к шестнадцатиэтажному нашему дому и поднялись на наш тринадцатый этаж… Сразу же я подвел Вовку к окну. С высоты Ленинских гор и с высоты дома, как из самолета, видна вся Москва. Вовка внимательно, долго глядел. Потом улыбнулся, ничего не сказал.
Пошел осматривать квартиру, вертел краны. Потом мылся в ванной, плескался и только ухмылялся про себя…
Назавтра Вовке показывали Москву. Вернулся он усталый. Я ждал от него рассказов о впечатлениях, но он молчал. И я не выдержал — спросил, что он видел, был ли оп в Кремле.
— А, ничего… — протянул Вовка.
— Как так ничего! — удивленно вскричал я. — А царь-пушку разве не видел?
— Видел…
— Так что же ты! Царь-колокол видел?
Да, он видел и царь-колокол.
— Понравилось? — спросил я у него нетерпеливо. — Правда, какой большой?
— Да-а, — сказал он, глотая слезы, — угол один отбит…
И тогда я понял, что Вовку ничем не прошибешь.
И еще я вспомнил, что и сам был таким.
Я приехал в Гагры, только-только приехал, не успел еще оглядеться, шел по улице и вдруг увидел одного маленького мальчика. Он сидел на тротуаре, у меня на дороге, и был весь голый. Маленький такой толстый голыш с белой маленькой челочкой. Я уж хотел было обойти но он поднял на меня сном синие, смеющиеся глаза и сказал:
— Дяденька, достань мне мушмулу!
Я посмотрел на него так глупо и спрашиваю:
— Какую тебе, зачем?
Только-только приехал, ничего еще не знаю.
Он посмотрел на меня с удивлением и сказал:
— Чтобы я кушал…
Удивился, должно быть, что такой непонятливый человек попался.
Я посмотрел наверх, действительно надо мной, над этим тротуаром, висели такие маленькие плоды, желтенькие такие ягодки, мне; незнакомые. Что мне оставалось делать! Оглядываюсь на хозяйские окна и опасливо лезу на забор, чтобы достать одну такую ягодку.
— И Тане, — сказал он, протягивая руку к ягоде.
Какой такой еще Тане? Где она, эта самая Таня? Я ее совершенно не заметил вначале. Действительно, сидит, оказывается, такая в сторонке, маленькая еще совсем, должно быть, подружка его. Сидит и молчит!
Сорвал я и Тане. А что было делать! Пришлось и Тане сорвать.
Он поглядел, как я сорвал эту ягодку Тане, и, поглядев на меня все теми же смеющимися глазами, сказал:
— Еще!
А ну тебя, парень! Я давай скорей убегать от него…
А ведь ждал сидел, сидел на этом тротуаре и меня высматривал. И к тем, что ростом были пониже, не обращался. Ждал, пока я подойду.
Здесь же, в Гаграх, на пляже, познакомился я в те дни с еще одним мальчиком, лет, я думаю, одиннадцати… Он часто приходил к нам на пляж, к скале, здесь стоящей, со своими удочками, но рыболовничал как-то не охотно, всё больше лески развязывал, которые у него были все в узлах. Я, должно быть, спросил у него однажды, как у него идут дела, ловится ли что-нибудь. С этого, я думаю, и началось наше знакомство. Был он сильно конопатый, но не рыжий, как следовало бы ожидать. Голова у него была вся черная. Должно быть, отцом его был грузин. Я, разумеется, ни о чем таком его не расспрашивал, знал только, что зовут его — Сашкой.
Одет он был кое-как, в отличие от детей местных, которые тоже появлялись здесь, на пляже. Неухоженный какой-то, заброшенный, далее не всегда и умытый. Но чем-то он мне очень понравился, глаза были чистые.
Однажды, когда мы сидели тут, на берегу, я, взяв палочку и посмотрев на него, написал на песке: «Сашка…» Он испугался, решил, как видно, что я напишу что-нибудь плохое, не хорошее, может быть, даже «Сашка дурак», а я взял и написал: «Сашка — хороший парень»… Он заулыбался, обрадовался и стал, по своей привычке, заглядывать мне в глаза. Очень был рад!
Я потом еще писал что-то, но он уже не читал, не хотел, и стирал, не глядя, боялся, должно быть, что я все-таки обману его и напишу что-нибудь другое, взамен того, что написал в первый раз.
Так он от меня и не отходил целый день. Должно быть, ему, маленькому, не часто говорили такие слова.
Я шел по набережной, по краю пляжа, слушал, как там, за пёстро раскрашенными ларьками, погромыхивал прибой. Впереди меня шли двое: мальчик и взрослый. Мальчик, он с белой челкой, с головой, стриженной наголо, все время оглядывался, все время гнул голову куда-то вбок…
Вот, прямо на дороге у нас, высокая железная коляска. На ней стеклянные трубки всех цветов и прыскающий кран.
— Пап, купи воды с сиропом… услышал я голос мальчика.
Но рука отца уже ведет мальчика дальше. Отец высокий, и ему, маленькому, идти с ним неудобно. Идет он как-то боком. И оттого что он весь перегнулся, он идет и прихрамывает.
Все горит, все сверкает и радует. И золотой этот пляж, и эти тонкие, направленные вверх струи, и крупная, белая, покрытая налетом соли галька, хрустящая под ногой.
Нет, никогда бы оп так не торопился, если бы он шел один!
Или вот этот дядя, продающий рыбок. Как медленно плывут они в зелено-желтом, пронзенном солнечным лучом аквариуме. Это настолько интересно, что мальчик останавливается. Но та же рука взрослого тянет его вперед.
— Пап, купи красную рыбку. Хоть одну… — доносится до меня.
Парень ни капли не обижается, что отец не обращает на него никакого внимания и как будто даже не слышит его…
Сразу за столом с аквариумом — киоск с канцелярскими принадлежностями.
— Пап, купи красный карандаш…
И действительно, столько интересного остается позади…
Повернув за ларек, они спускаются вниз. Я некоторое время еще вижу спину отца, его руку. На минуту задерживаюсь у киоска. Мальчика я уже не вижу, но я слышу:
— Пап, купи мне…
Пришли мы с моей дочкой в зубной кабинет. Конечно, девочка есть девочка, она уже от двери боится: стоит ни жива ни мертва. Врач, женщина молодая, посадила ее в кресло, сказала, что бояться не надо, больно не будет, а сама стала пока готовить инструменты и тем временем рассказывать разные истории. И, между прочим, рассказала об одном мальчике, своем пациенте, которого она хорошо знала, потому что он у них во дворе жил. Я думаю, она это для того рассказывала, чтобы найти подход к девочке, чтобы она не боялась… Играл он, этот парнишка, с товарищами, упал, и зуб у него сломался.
— Усадила я его в кресло и наложила щипцы. Только стала нажимать покрепче, смотрю, он плачет… Вот тебе раз, думаю, такой смелый был парнишка и вдруг заплакал. Я инструмент бросила даже, наклонилась к нему, спрашиваю: «Что с тобой, Юра, отчего ты плачешь?» А он и успокоиться не может, сидит и слезы глотает… Я рассердилась и говорю ему тогда: «Ну как тебе не стыдно, такой большой…»
«Да, — он мне сказал, — я любую боль могу терпеть, когда у меня зубы сжаты… А вы говорите: «Раскрой рот!»
Тут уж он совсем разрыдался. От огорчения — от того, что так у него вышло…
Вырвала я ему зуб, но и сама расстроилась. Мне жалко его сделалось. Он хоть и маленький был, но все у нас его очень уважали. Говорил он всегда мало. Потому что он вырабатывал характер…
Девочка моя, надо сказать, держалась хорошо, она далее ни разу не пожаловалась. Хотя зуб и у нее был трудный. Только когда она услышала «открой ротик», у нее закапали слезы. Была она девочка терпеливая, такая же, как тот мальчик…
Приехал я в Баку и позвонил своему товарищу, живущему здесь. Сначала я даже не знал, правильно ли я звоню, тот ли это телефон. Я подробно объяснил, кто я и кому звоню.
— Он придет через полчаса, — сказали мне. Я по голосу не понял, с кем я разговариваю, но обрадовался, что я попал куда надо.
— Скажите ему, пожалуйста, когда он придет, что звонил такой-то, что он мне очень нужен, что я остановился в гостинице…
— Постойте!.. Постойте!.. — сказал мне на все это человек, который со мной разговаривал, и, по-видимому, куда-то ушел, потому что мне некоторое время пришлось его ждать.
— Су… — сказал он, записывая мое имя по слогам и буквам.
Все это очень серьезно, с большим достоинством, не спеша.
«С характером товарищ», — подумал я, не сразу почему-то сообразив, что надо дать свой номер телефона, поскольку телефон есть в комнате, и что это проще. Действительно, номер телефона был записан на аппарате, я его нашел.
— Запишите номер телефона, — сказал я, — и скажите, пожалуйста, чтобы он мне позвонил, когда придет домой… — И я уже стал диктовать номер телефона.
— Постойте! Постойте! — услышал я опять тот же решительный голос. И разговаривающий со мной опять ушел куда-то.
Я продиктовал номер телефона, попрощался и, уже повесив трубку, долго повторял про себя: «Постойте, постойте!!» Повторял про себя и смеялся неизвестно чему. Очень мне это понравилось, и сам этот тон, и это решительное «Постойте! Постойте!».
Когда через некоторое время мой друг пришел ко мне в гостиницу, вместе с ним пришел маленький мальчик.
Оказывается, у него то и дело ломался карандаш, когда он разговаривал со мной. Поэтому он меня и просил подождать. Подождите, мол, не спешите, сейчас возьму новый карандаш.
Такой вот мальчик.
И я вспомнил, что и моя Маша точно такая же. Сама ведет за меня все разговоры по телефону. И тоже записывает все своим карандашиком.
Еду автобусом через Москву. Напротив меня, рядом с отцом, сидит мальчик, должно быть, ему лет пять. Он отвернулся, внимательно, не отрываясь, смотрит в окно. «Генерал!»— говорит он на остановке, показывая на капитана, стоявшего за окном. Пришлось мне разъяснить человеку его заблуждение. Он улыбнулся, смущенный тем, что ошибся, и опять уставился в окно, скорее уже потому, чтобы скрыть смущение. Но опять увидел там что-то. На гранитном постаменте, на углу площади Пушкина, на парапете, ограждающем сквер, — круглый гранитный шар. «Глобус!»— говорит мальчик.
Мы, я имею в виду себя и отца мальчика, не очень охотно, но все-таки подтверждаем это. Да, мол, действительно глобус… Потому как какой же все-таки глобус, когда самый нормальный, самый обыкновенный большой каменный шар, круглый, полированный.
Но мальчик идет дальше. Ему хочется продлить неожиданно завязавшийся разговор, закрепить это неожиданно начавшееся общение.
— А правда, — спрашивает он больше даже меня, чем отца, — наша Страна (он так и сказал — Страна, а не Земля, оговорился, может быть, или спутал) такая… круглая.
И он впервые как-то очень серьезно, внимательно посмотрел мне в глаза. До этого он все больше в окно смотрел.
— Да, правда, — ответил я ему.
— Когда мы ночью спим, — он сказал, — она кружится. — И он показал, как это происходит.
Кто-то, очевидно, уже сказал ему, что Земля наша круглая и что она все время кружится, вертится. И вот он решил, что она кружится в то время, когда он засыпает. Он этого не видит, а она кружится.
Какие таинственные, оказывается, происходят вещи, когда мы спим! Мы помолчали, думая о том, что он сказал.
Непонятно было, хорошо ли, что она кружится, может быть, лучше было бы, чтобы она не кружилась! Но он опять посмотрел в окно.
— А облака бегут! — сказал оп радостно. За окном через город действительно бежали хмурые в этот день облака.
Нельзя было понять, чему он гак рад — тому ли, что облака кружатся, подтверждая усвоенную им механику устройства Земли и Мира, или тому, что облака кружатся сами по себе и это движение их никак не связано с вращением Земли, которое происходит, слава богу, ночью, когда он спит.