Итак, нам более-менее понятно, почему широкие слои населения согласились на путинскую перевернутую пирамиду власти. На фоне нефтяного процветания она их вполне устраивала. Поддержка народом Путина представляла собой рациональное решение миллионов людей, которые при нем стали жить лучше, но при этом не задумывались об отдаленных перспективах развития страны.
Возникает вопрос: почему так легко встроилась в эту перевернутую пирамиду российская элита? Почему бизнес послушно согласился платить дань начальству? Почему политики выстроились в очередь на вступление в «Единую Россию», а те, кому не хватало места в основной партии власти, объединились в партию «запасную» — в «Справедливую Россию»? Почему интеллектуалы «властители дум» — сравнительно легко согласились на идеологическое обслуживание Кремля вместо того, чтобы поспорить с ним за право властвовать над думами конформистски настроенных миллионов?
В демократических странах элита всегда делится на противоборствующие группировки, образующие соперничающие партии и отстаивающие соперничающие идеи. Такое поведение, казалось бы, должно быть для элиты естественным, поскольку всегда существуют различные группы интересов и согласовывать их проще всего с помощью демократических процедур.
На то она и элита, чтобы иметь собственную гордость, собственные амбиции, собственное видение перспектив страны. Почему же в России она гордится только «близостью к телу»? Почему амбиции «лучших людей» измеряются лишь миллионами долларов, а не стремлением стать «отцами-основателями» российской демократической государственности? Почему у них нет иного видения перспектив кроме генеральной линии партии и колебаться они себе позволяют (как в старом советском анекдоте) лишь вместе с генеральной линией?
Есть ли здесь какая-то специфика России, и если есть, то в чем? Чтобы ответить на этот сложный вопрос, нам надо начать издалека.
Как у нас в стране обращаются к незнакомцу? Гражданин? Товарищ? Барин? А может быть, сударь или милостивый государь, как было принято до эпохи исторического материализма? Увы, нет. Обращения традиционные были «историческим материализмом» выдавлены, тогда как обращения советские не утвердились столь прочно, чтобы пережить Советский Союз. В итоге обращаемся мы друг к другу по гендерному (чтобы не сказать по половому) признаку: «Эй, мужчина!», «Послушайте, женщина!», «Девушка, будьте добры!»
Возможно, потрепанному жизнью немолодому человеку приятно обнаружить, что он еще мужчина, а дородной продавщице сильно постбальзаковского возраста хочется слышать, что она девушка. Однако это всё не снимает важной проблемы. Распавшаяся культурная традиция обладает порой печальным свойством не восстанавливаться. И если бы дело касалось лишь использования отдельных слов русского языка, то сию печаль можно было бы еще как-то пережить. Однако данная проблема затрагивает некоторые принципиальные для страны моменты. В частности, формирование демократии и партийное строительство.
Виктор Черномырдин однажды справедливо заметил: «Какую бы организацию мы ни создавали — получается КПСС». Виктор Степанович наверняка даже не подозревал, насколько важную мысль он мимоходом высказал. Ведь столь низкокачественный продукт, как КПСС, получается отнюдь не из-за плохой оргработы. Есть совершенно объективные причины того, что в сегодняшней России демократия приживается хуже, чем в других европейских странах. А следовательно, нам стоит серьезно поразмышлять о том, почему Россия — не Америка, не Чехия, не Венгрия и не Польша. Оставим на некоторое время вопрос о том, как люди обращаются друг к другу в быту (мы к нему в конце главы обязательно вернемся), и совершим небольшой исторический экскурс, без которого с проблемами современности вряд ли можно будет разобраться.
Начнем, пожалуй, с того печального факта, что народ отнюдь не всегда творит народовластие (то есть демократию). Прежде чем сотворить демократию, народ обычно творит авторитаризм. Да да, именно народ, а отнюдь не диктатор.
В российской традиции последних десятилетий авторитаризм трактуется примерно так же, как и диктатура. Считается, что власть, абсолютно оторванная от народа, узурпирует права, которые должны принадлежать обществу. Соответственно, общество не отвечает за власть и стремится разрушить диктатуру ради торжества демократии. Демократия же рассматривается как абсолютная противоположность авторитаризму: мол, там, где есть первая, нет места для второго.
Появление подобного подхода относится к брежневским временам, когда власть была настолько карикатурна и настолько не соответствовала чаяниям интеллигенции, что у последней возникло представление, будто первая висит «на соплях», не имея опоры в массах. Мы противопоставляли демократию (при которой умненький-благоразумненький народ выбирает из своей среды правителей, обладающих всеми возможными достоинствами) диктатуре, связанной исключительно с насилием партийных бонз или кровавых генералов над вскормленными в неволе несчастными массами.
Авторитаризм полностью записывался по разделу диктатуры вкупе с коммунизмом, тоталитаризмом, фашизмом и прочими «измами», взятыми вперемешку. Получалось, что демократия — это когда народ выбирает. А когда он не выбирает — это автоматически какой-то «изм». Не очень даже понятно было какой. Но априори считалось, что ничего хорошего в нем быть не может.
Дискуссия о том, будет ли Россия идти к рынку по авторитарному или демократическому пути, началась еще в конце 1980-х гг. Однако в качестве авторитарной модели движения к цивилизованной экономике рассматривалась преимущественно чилийская — пиночетовская, то есть такая, при которой власть была захвачена генералом в результате военного переворота. Когда же выяснилось, что августовский путч 1991 г. у нас провалился и народ в едином порыве избрал себе президентом Ельцина, мы подумали, что возможный авторитарный вариант страна проскочила и движение вперед у нас теперь будет исключительно демократическим.
С тех пор мы неоднократно имели возможность убедиться в том, что самые темные, самые жестокие свойства любого правящего режима покоятся как раз на симпатиях миллионов, приветствующих, скорее, автократа, нежели демократов. Авторитаризм — это более сложное явление, чем диктатура. Последнюю можно навязать народу силой штыков. Но, как правило, подобная сила не слишком долго держится, если власть не имеет иной опоры — авторитета, который, кстати, может быть приобретен разными путями.
Порой, как в истории с чилийским генералом Пиночетом, авторитет диктатора покоится на традиционном авторитете представляемого им института (в данном случае — армии). Порой, как в истории с французским императором Наполеоном, — на личных заслугах героя. Порой, как в истории с хорватским лидером Франьо Туджманом, — на том, что лидер символизирует собой борьбу целого народа за свою независимость и свободу. А порой, как в случае с Путиным, — на росте нефтедолларового благосостояния широких слоев. Механизм ресурсного проклятия — лишь один из многих возможных механизмов, служащих построению авторитарного режима. Но в любом случае именно авторитет, а не конкретный механизм прихода к власти, позволяет политику долгое время оставаться во главе страны и осуществлять в ней преобразования.
Если есть авторитет, есть и авторитарная власть. Установилась ли она посредством переворота или выборов? Зажимает ли она прессу или та сама ложится под нее? Наполняются ли тюрьмы бунтовщиками или смутьяны внезапно перевоспитываются? Всё это частные моменты, зависящие от конкретной политической обстановки, силы авторитета лидера и длительности его пребывания у власти. Общим же моментом является то, что сам народ хочет сотворить себе кумира вместо того, чтобы выбирать власть, нудно взвешивая плюсы и минусы кандидатов.
Демократия, в отличие от авторитаризма, не боится этой нудной работы. Демократия четко отличает личные заслуги человека в сражениях, культуре и спорте от его способности вести государственный корабль. Ты можешь быть героем и получить от народа десяток-другой орденов, но президентом изберут не тебя, а того, кто представит внятную программу своих действий. Однако стоит лишь перенестись в авторитарное общество, как всякие программы можно выбросить на помойку, поскольку главное там — вовремя потрясти перед носом избирателя блестящими побрякушками.
В западной науке понимание того, как всё обстоит на самом деле, начало появляться уже с 1930-х гг., то есть с эпохи, когда авторитарные режимы стали один за другим утверждаться по всей Европе, причем часто приходя на плечах демократии. Вопрос о том, почему народ так жаждет авторитета, подвергся исследованиям целого ряда ученых. Концепции были принципиально различны, но многие из них объединяло осознание того, что корни трагедии надо искать не столько в политике, сколько в менталитете.
Философ Хосе Ортега-и-Гассет, еще в 1930 г. зафиксировавший вторжение толпы в политику, полагал, что народ излишне раскрепостился, сбросил с себя давление мудрых либеральных авторитетов и в своем безответственном, гедонистическом угаре оказался опасен для цивилизации. Однако вскоре психологи встали на несколько иную точку зрения, доказывая, что восставшие против мудрых либеральных правителей массы лишь чисто внешне выглядят счастливыми. На самом же деле они глубоко несчастливы в своей кажущейся эйфории, а потому ищут авторитет, которому готовы отдаться с потрохами.
Например, фрейдист с марксистской закваской Вильгельм Райх уже в 1933 г. пришел к выводу, что авторитарное сознание масс есть следствие подавленной сексуальности, столь характерной для мелкобуржуазной среды с ее консерватизмом, отрицающим свободу самовыражения личности. Данный подход обратил внимание на принципиально важную вещь — на связь авторитаризма с несформировавшейся индивидуальностью. Но вряд ли он объяснил, почему подавленная сексуальность не приводила к таким последствиям ранее.
Эрих Фромм, тоже воспитанный во фрейдистской традиции, но предпочитавший более широкий философский анализ, в 1941 г. утверждал, что авторитаризм связан с глубоким чувством человеческого одиночества. Оно возникает в связи с распадом традиционных связей (родовых, общинных, подданнических и т.д.), а потому попробовавший свободы человек ради обретения психологической устойчивости готов бежать от своего «я» к авторитету, вовлекающему его в новую общность, где можно ощущать патернализм вождя и плечо соседа.
Экономист Фридрих фон Хайек в 1944 г. подошел к проблеме несколько с иной стороны. Он проследил, каким образом идеи коллективизма стали постепенно доминировать в интеллектуальной атмосфере Европы, вытеснив столь существенные для XIX века ценности индивидуализма. Он показал, как либерализм с его опорой на зрелость человеческой личности оказался неконкурентоспособен в условиях, когда неготовые к критическому анализу реальности массы требовали для себя немедленного счастья.
К 1950 г. Теодор Адорно с группой коллег завершил первый в мировой практике социологический анализ проблемы. Проведя глубинное интервьюирование нескольких групп американцев, он доказал, что значительная склонность к авторитаризму имеется даже у граждан страны, отличающейся наиболее устоявшимися демократическими традициями. При этом Адорно определял авторитаризм через целую совокупность переменных, каждая из которых отражала некую психологическую или социальную черту.
Опираясь на все эти исследования, мы можем сказать, что в России сегодня существует не гражданское общество, управляемое посредством демократических институтов, а именно авторитарное. Россия вовсе не движется от демократии к авторитаризму, как может показаться на первый взгляд. Она пребывает в этом состоянии уже достаточно долго. И лишь эйфория первых пореформенных лет не давала нам трезво взглянуть на суть сложившейся в стране политической системы. Теперь же наступает время взвешенных оценок.
Трезво взглянув на наше недавнее прошлое, мы обнаружим, что каждый раз голосовали за человека, которому по каким-то причинам верили, а не за того, кто убедил нас в истинности предлагаемого им пути. Путин лишь подхватил знамя авторитаризма, выпавшее из ослабевших рук его предшественника, и снова замахал им у нас перед носом.
Через авторитаризм прошли в разное время самые разные народы. В том числе и те, которые имеют сегодня развитую демократию и эффективно работающий рынок. Смущаться этого этапа взросления нашего общества не стоит: пройдем через него — доберемся до демократии. Однако нам не может быть безразлично то, каким конкретно образом проходит страна через систему авторитарной власти.
Если в стране типа современной России, где еще не сформировалось гражданское общество, отсутствует авторитаризм, то пустоту заполняет отнюдь не демократия, а борьба слабеньких, «недоношенных» властей, каждая из которых претендует на то, чтобы вырасти во власть авторитарную. Фактически подобная ситуация оказывается ситуацией двоевластия или даже троевластия, что тождественно безвластию. Когда силы участников схватки примерно равны, их «разборка» может перерасти в гражданскую войну. Или, по крайней мере, в массовый террор. История знает множество подобных примеров.
В конечном счете победитель приобретает всё. И его навязанная обществу в кровавой схватке власть чуть раньше или чуть позже становится авторитарной. Таким образом, проблема современной России со времен горбачевских реформ состояла отнюдь не в том, чтобы избежать авторитаризма. Сделать этого мы всё равно не смогли бы. Проблема была в том, чтобы построить авторитарную власть с наименьшими потерями. Ведь механизм установления авторитаризма Ельцина существенно отличался от механизма установления авторитаризма Ленина. Да и переход от Ельцина к Путину никак не напоминал переход от Ленина к Сталину.
«Человек массы видит в государстве анонимную силу и, так как он чувствует себя тоже анонимом, считает государство как бы "своим". Представим себе, что в общественной жизни страны возникают затруднения, конфликт, проблема; человек массы будет склонен потребовать, чтобы государство немедленно вмешалось и разрешило проблему непосредственно, пустив в ход свои огромные, непреодолимые средства. Вот величайшая опасность, угрожающая сейчас цивилизации: подчинение всей жизни государству, вмешательство его во все области, поглощение всей общественной спонтанной инициативы государственной властью, а значит, уничтожение исторической самодеятельности общества, которая в конечном счете поддерживает, питает и движет судьбы человечества».
(Ортега-и-Гассет X. Восстание масс. - М.: ACT, 2003. С. 110)
«Одиночество, страх и потерянность остаются; люди не могут терпеть их вечно. Они не могут без конца терпеть бремя "свободы от"; если они не в состоянии перейти от свободы негативной к свободе позитивной, они стараются избавиться от свободы вообще. Главные пути, по которым происходит бегство от свободы, — это подчинение вождю, как в фашистских странах, и вынужденная конформизация, преобладающая в нашей демократии. <...> Отказ человека от свободы <...> никогда не возвращает человека в органическое единство с миром, в котором он пребывал раньше, пока не стал "индивидом", — ведь его отделенное уже необратимо, — это попросту бегство из невыносимой ситуации, в которой он не может жить дальше. Такое бегство имеет вынужденный характер — как и любое бегство от любой угрозы, вызывающей панику, — и в то же время оно связано с более или менее полным отказом от индивидуальности и целостности человеческого "я". Это решение не ведет к счастью и позитивной свободе; в принципе оно аналогично тем решениям, которые мы встречаем во всех невротических явлениях. Оно смягчает невыносимую тревогу, избавляет от паники и делает жизнь терпимой, но не решает коренной проблемы и за него приходится зачастую расплачиваться тем, что вся жизнь превращается в одну лишь автоматическую, вынужденную деятельность».
(Фромм Э. Бегство от свободы. - М.: Прогресс, 1989. С. 118, 123-124)
«Социалисты все чаще начали использовать лозунг "новой свободы". Наступление социализма стали трактовать как движение из царства необходимости в царство свободы. Оно должно было принести "экономическую свободу", без которой уже завоеванная политическая свобода "ничего не стоит". Только социализм способен довести до конца многовековую борьбу за свободу, в которой обретение политической свободы является лишь первым шагом.
Следует обратить особое внимание на едва заметный сдвиг в значении слова "свобода", который понадобился, чтобы рассуждения звучали убедительно. Для великих апостолов политической свободы слово это означало свободу человека от насилия и произвола других людей, избавление от пут, не оставляющих индивиду никакого выбора, принуждающих его повиноваться власть имущим. Новая же обещанная свобода — это свобода от необходимости, избавление от пут обстоятельств, которые, безусловно, ограничивают возможность выбора для каждого из нас, хотя для одних — в большей степени, для других — в меньшей. Чтобы человек стал по-настоящему свободным, надо победить "деспотизм физической необходимости", ослабить "основы экономической системы".
Свобода в этом смысле — это, конечно, просто другое название для власти и богатства. <...> Требование новой свободы сводилось, таким образом, к старому требованию равного распределения богатства. Но новое название позволило ввести в лексикон социалистов еще одно слово из либерального словаря, а уж из этого они постарались извлечь все возможные выгоды. И хотя представители двух партий употребляли это слово в разных значениях, редко кто обращал на это внимание и еще реже возникал вопрос, совместимы ли в принципе два рода свободы. Обещание свободы стало, несомненно, одним из сильнейших орудий социалистической пропаганды, посеявшей в людях уверенность, что социализм принесет освобождение».
(Хайек Ф. Дорога к рабству. - М.: ACT, 2012. С. 65)
«Аргумент о том, что фашистская пропаганда обманывает людей, обещая им изменить их судьбу к лучшему, влечет за собой вопрос: "А почему, собственно, так легко позволяют себя обманывать?" По-видимому, потому, что это соответствует структуре их характера; потому, что несбывшиеся желания и ожидания, страхи и беспокойства делают людей восприимчивыми по отношению к одним и резистентными по отношению к другим убеждениям. И чем больше уже имеющийся в народных массах антидемократический потенциал, тем легче задача фашистской пропаганды <...>
Раболепное подчинение внешним силам, возможно, обусловлено неудачей в формировании внутреннего авторитета, совести. Согласно другой гипотезе, авторитарное раболепное подчинение обычно является выходом, позволяющим управлять амбивалентными чувствами по отношению к лицам, обладающим властью; подсознательные враждебные и бунтарские импульсы, сдерживаемые чувством страха, приводят индивида к чрезмерному почтению, послушанию и чрезмерной благодарности и т.п. <...>
Авторитарно настроенную личность заставляет направлять свою агрессию против чужих групп внутренняя необходимость. Она делает это не столько из-за незнания причин своего разочарования, сколько вследствие своей психической неспособности выступить против авторитета своей группы».
(Адорно Т. Исследование авторитарной личности. - М.: Серебряные нити, 2001. С. 25, 56-57)
Если мы признаем, что авторитарная власть имеет в своей основе народные чаяния, а не просто злую волю правителей, то принципиально иным образом придется взглянуть на вопрос о переходе к демократии. Бессмысленно ругать, скажем, президента за то, что он не доверяет парламенту и тянет «одеяло власти» на себя. Парламент в авторитарном обществе всё равно не может быть инструментом демократии. Он станет либо послушным слугой авторитаризма, либо механизмом расшатывания власти с последующим формированием на ее руинах нового авторитаризма, представленного уже иной командой.
Это, впрочем, не означает, что между гражданским обществом и авторитарным существует «китайская стена». На самом деле они проникают друг в друга. В авторитарном обществе всегда есть элита, мыслящая ценностями общества гражданского. А в странах победившей демократии сохраняется немало людей, постоянно стремящихся сотворить себе кумира. Движение от авторитаризма к демократии — это медленный процесс, в ходе которого уменьшается число представителей старого менталитета и увеличивается число представителей менталитета нового. Поскольку авторитаризм в разных обществах имеет различную базу, он сам оказывается вынужден приспосабливаться к меняющимся условиям, постепенно «обволакивая себя» всё более ярко выраженными демократическими формами. Можно выделить несколько различных типов авторитаризма, известных истории.
Во-первых, это авторитаризм короны. Целый ряд реформ в прошлом был осуществлен под прикрытием королевской (царской, императорской) власти. Среди них аграрные реформы Иосифа II в Габсбургской монархии и Александра II — в российской, комплекс аграрных, финансовых и таможенных преобразований в Пруссии при Фридрихе-Вильгельме III, а также революция Мэйдзи в Японии.
Во-вторых, это авторитаризм вождей, захвативших власть неконституционным путем (порой посредством переворота), а затем использовавших ее для коренного реформирования своих стран. Так поступали, например, Наполеон I и Наполеон III во Франции, Пиночет в Чили, Ататюрк в Турции. Характерно, что это был именно авторитаризм, поскольку реформаторы не просто сидели на штыках, а пользовались поддержкой значительной части общества.
В-третьих, это авторитаризм политиков, пришедших к власти абсолютно законным путем, но использовавших свою харизму для того, чтобы провести болезненные реформы, не осуществимые при слабом режиме. Среди многочисленных примеров — правление Бориса Ельцина в России, Леха Валенсы в Польше, Альберто Фухимори в Перу, Карлоса Менема в Аргентине, Ли Куан Ю в Сингапуре.
В-четвертых, это авторитаризм партии, которой удается в условиях конституционного правления десятки лет сохранять монополию на власть. Она передается от одного лидера к другому, но благодаря особым механизмам работы с избирателями не уходит из рук данной политической структуры. Именно этот тип авторитаризма, внешне представляющегося демократией, нас интересует особо.
Данный тип авторитаризма является в основном детищем второй половины XX века. Используем три наиболее ярких примера, взятых из различных частей планеты (можно даже сказать, из различных цивилизаций).
Жесткий авторитарный режим в Японии, приведший к эскалации милитаризма, завершившегося трагедиями Хиросимы и Нагасаки, не мог быть полностью демонтирован после Второй мировой войны. Хотя генерал Макартур, возглавлявший американскую администрацию, стремился внедрить у японцев демократию, ему удалось построить лишь парламентарный каркас. В рамках этого каркаса на протяжении послевоенного периода (с небольшими перерывами) у власти находилась Либерально-демократическая партия, которая, как правило, имела в парламенте абсолютное большинство, а иногда использовала союз с младшими партнерами.
Режим Муссолини в Италии тоже не мог быть просто отправлен на свалку истории вслед за своим основателем. Итальянцы были не слишком ориентированы на либеральные ценности. Коммунисты и социалисты набирали на выборах порой более 40% голосов, но реально власть на протяжении десятилетий не уходила из рук христианских демократов, которые, правда, в отличие от японских либерал-демократов, не имели абсолютного парламентского большинства, а потому постоянно вступали в альянсы. Система доминирования христианских демократов рухнула лишь в 1990-х гг., когда выяснилось, насколько сильно эта партия коррумпирована.
Менее удачливым, хотя чрезвычайно похожим по форме, был режим в Мексике, установившийся еще на рубеже 1920—1930-х гг. после тридцати пяти лет жестокой диктатуры генерала Порфирио Диаса и долгих кровопролитных революционных сражений. Президенты с тех пор представляли только одну — Институционно-революционную — партию. Внешне она демонстрировала чуть ли не марксистскую ориентацию, тогда как на практике обеспечила стране стабильное капиталистическое существование. Правда, в отличие от Японии и Италии, экономического чуда не получилось. Тем не менее Мексика смогла привлечь в экономику крупный капитал из США, создать рыночное хозяйство и, в конце концов, демократизироваться.
Для обеспечения авторитарного правления одной партии в Японии, Италии и Мексике использовались различные методы, но все они так или иначе были связаны с воздействием на традиционное сознание значительной части общества.
В Италии огромную поддержку христианским демократам оказывали католические священники, пользовавшиеся на юге непререкаемым авторитетом. В Японии с феодальных времен сохранилась жесткая система личных связей, которая позволяла шести-семи договорившимся между собой группировкам собирать миллионы голосов. Что же касается Мексики, то трудно переоценить роль поддерживающейся там десятилетиями квазиреволюционной мифологии.
Все эти режимы отличались разгулом мафии и чудовищной коррупцией, которая неизбежно возникает при всякой монополизации власти. И тем не менее трудно отрицать тот факт, что они добились успехов, а также служили на протяжении десятилетий своеобразной школой демократии для народов, долгое время вообще не знавших, как можно править посредством проведения выборов, а не посредством использования кнута и пряника.
«Полуторапартийные» модели (как принято их иронично называть, поскольку все остальные партии, кроме правящей, тянут в совокупности лишь на половинку серьезной политической силы) во многих отношениях проявили себя лучше, чем откровенные диктатуры. В определенном смысле можно, наверное, говорить о том, что полуторапартийная форма авторитаризма является высшей его стадией, непосредственно предшествующей переходу к демократии.
«Альтернативный (авторитаризму. — Д. Т.) способ решения проблемы политической стабильности — формирование "закрытых", или, что то же самое, "управляемых", демократий. Это политические системы, в которых оппозиция заседает в парламенте, а не сидит в тюрьме; регулярно проводятся выборы; нет массовых репрессий, существует свободная пресса, если это не относится к средствам массовой информации, имеющим выход на общенациональную аудиторию, и правительство можно критиковать не только на кухне, но и на улице, в газетах, в парламенте. Нет пожизненного диктатора, политическая элита договорилась о механизмах регулярной передачи власти. Примеры таких режимов известны: это Мексика на протяжении десятилетий после революции, Италия после Второй мировой войны и до конца 1980-х годов, Япония того же периода. Есть все видимые элементы демократии, за одним исключением — исход выборов предопределен, от избирателей ничего не зависит. Гражданин может думать, что угодно, но на выборах победит Либерально-демократическая партия Японии, она же сформирует правительство. В Мексике преемником президента станет тот, кого он сам выбрал и, как правило, назначил министром внутренних дел. В течение многих лет мексиканская и японская системы правления рассматривались в качестве примера для подражания во многих государствах Латинской Америки и Азии. Именно неспособность обеспечить устойчивое функционирование такой системы нередко становилось базой формирования откровенно авторитарных режимов. Развитие событий в России на протяжении последних лет позволяет предположить, что значительная часть политической элиты именно такую организацию политического процесса считает образцовой или, по меньшей мере, пригодной для России на ближайшие десятилетия».
(Гайдар Е. Долгое время. Россия в мире: очерки экономической истории. - М.: Дело, 2005. С. 640-642)
«Если бы кремлевские политические стратеги — от Владислава Суркова до Вячеслава Володина — могли бы выбрать в качестве образца для России страну, политический режим которой идеально подходил бы для сохранения одними и теми же правящими группами власти на протяжении длительного времени, то они, скорее всего, предпочли бы Мексику. Именно здесь доминирующая Институционно-революционная партия (PRI) удерживала свое господство свыше семи десятилетий, с 1929 по 2000 гг. При этом одни президенты меняли других, а сама Мексика много лет вполне устойчиво и успешно развивалась в экономическом плане. И все же ветер перемен достиг и этой страны. Она прошла свой долгий путь к демократизации. <...>
Какие уроки наша страна может извлечь из мексиканского опыта? Во-первых, он говорит о том, что режимы с доминирующей партией куда более устойчивы, чем персоналистские диктатуры: президенты могут меняться, а элиты способны сохранять власть. Проблема, однако, состоит в том, что такой механизм управления редко создается "по заказу": опыт Мексики во многом остается исключением, подтверждающим правило. Во-вторых, мексиканская история показывает, что ключевую роль в смене режима играет ответственная и дееспособная политическая оппозиция, которая обеспечивает передачу власти и меняет правила игры. Но для этого оппозиция должна быть готова к сотрудничеству поверх идеологических барьеров. Она должна опираться на широкую поддержку самых разных социальных групп и искать лидеров, способных завоевать доверие общества. В-третьих, мексиканский опыт говорит о том, что поэтапная демократизация страны оказывается наиболее эффективным решением, которое позволяет не только минимизировать политическое насилие, но и дает шанс правящим группам режима. Однажды лишившись власти, они затем вновь могут найти свое место в политике в условиях демократии».
(Гельман В., Добронравии Н., Колоницкий Б., Травин Д. Политический кризис в России: модели выхода. - СПб.: Издательство Европейского университета в Санкт-Петербурге, 2012. С. 22, 29)
Мысли, изложенные выше, пришли мне в голову не сегодня, а еще в самом начале 2000-х гг. Я неоднократно излагал их в прессе, включил в одну из своих книг. При написании тех, уже довольно давних текстов, мне представлялось, что в России постепенно формируется полуторапартийный режим, который со временем станет напоминать политические системы, существовавшие в свое время в Мексике, Италии и Японии. Я по-прежнему убежден в том, что авторитаризм в целом и полуторапартийность в частности есть порождение народных масс, но вот вопрос о развитии полуторапартийности в сегодняшней России, похоже, приходится коренном образом пересмотреть.
Если бы мои старые представления действительно подтвердились, то можно было бы сказать, что Россия в целом движется по тому же пути, по которому приходили к демократии другие страны. А наше отставание связано с тем, что мы позже начали да к тому же столкнулись с особенно сложными препятствиями, включая многолетнее господство тоталитарной коммунистической идеологии.
Однако Россия сегодня не приближается даже к полуторапартийной модели. Партия власти напоминает, скорее, КПСС, чем Христианско-демократическую партию Италии, Институционно-революционную партию Мексики или Либерально-демократическую партию Японии. Сразу оговорюсь, напоминает не идеологически (тоталитаризма в сегодняшней России нет), а организационно.
Во всех полуторапартийных режимах власть восходила снизу вверх, образуя своеобразную пирамиду. Политический лидер опирался на партию власти и управлял страной с ее помощью. Пусть даже политических конкурентов там маргинализировали, но маргинализировать собственных партийцев было нельзя. Без них система теряла управляемость.
У нас же система существует благодаря личной харизме Путина. Партия власти ничего собой не представляет без вождя, или, как его стали у нас называть, национального лидера. Ни одна проблема страны, хоть сколько-нибудь угрожающая стабильности режима, не решается с помощью функционеров «Единой России». Она либо решается самим Путиным, либо его светлым образом, либо не решается вообще.
Настоящий режим с доминированием одной партии функционирует совсем по-другому. Партия власти становится инструментом разрешения или смягчения противоречий, объективно существующих в обществе. Пусть это разрешение или смягчение не столь эффективно, как при многопартийности, но всё же имеет место. Партия власти вбирает в себя представителей различных социальных сил, переваривает их и создает механизмы, предохраняющие страну от острых кровопролитных конфликтов.
В любом обществе существуют работники и предприниматели, либералы и клерикалы, регионалы и федералы, студенты и силовики, аграрии и промышленники, производители и потребители, националисты и глобалисты, экологисты и матерые товаропроизводители, загрязняющие природную среду всякой дрянью в интересах роста валового продукта. Внутри отдельных групп всегда есть подгруппы. Среди регионалов имеются представители различных регионов. Среди клерикалов встречаются представители различных конфессий. Среди силовиков существуют представители армии, полиции, спецслужб. Во всей этой пестрой компании возникают противоречия. И чем более развито общество, тем больше в нем существует групп интересов, а значит, более сложной является картина постоянно переплетающихся противоречий.
В многопартийных системах партии и общественные организации представляют все эти интересы и согласуют их тем или иным образом в парламентах. Если же вместо многопартийной системы сложилась полуторапартийная, парламент перестает быть местом для дискуссий, но задача согласования интересов отнюдь не снимается с повестки дня. Она просто переносится внутрь партии власти. Или, точнее, одна из партий становится партией власти именно потому, что вбирает в себя те элиты, которые выражают общественные интересы.
С одной стороны, партия дает представителям элит порулить страной и получить некоторую долю ресурсов для использования в собственных интересах. С другой стороны, партия требует от инкорпорированных элит обеспечения лояльности тех общественных групп, которые они представляют. Проще говоря, хочешь поручить — поработай на систему. Не будешь работать — система развалится, и рулить на твое место придут другие. Эти другие в итоге и станут элитой, тогда как люди, не способные никого представлять, элитой быть перестанут.
«Единая Россия» является чем угодно, только не представителем многочисленных групп интересов нашего общества. Она относительно честно пыталась им стать, но не сумела. Формально в условной «партии власти» есть «каждой твари по паре»: профсоюзники и предприниматели, православные и мусульмане, ветераны и молодежь. Все губернаторы туда записались. Однако там нет влиятельных вождей, способных при необходимости разрешить конфликт и, соответственно, твердо отстаивающих интересы доверяющих им граждан.
В общем, выходит, что даже полуторапартийнуто демократию по-настоящему строить не с кем. Неудивительно, что правительство у нас с «Единой Россией» совершенно не считается. Ключевые министры согласуют свой курс с Путиным, а парламентариев лишь ставят перед фактом и для видимости принимают во внимание их мнение по мелочам. Так бы не было, если бы национальный лидер зависел от партии власти. Но когда партия является лишь приложением к национальному лидеру, именно так и получается.
Может, проблема в том, что настоящие демократические политики не нашли общий язык с Кремлем и вышли из игры? Увы, если бы они в свое время предпочли политическую проституцию политической смерти, то, по большому счету, ничего бы не изменилось. Касьянова или Явлинского можно было бы интегрировать в систему, однако беда в том, что они, как, впрочем, и Нарышкин с Мироновым, никого не представляют. А значит, уволить любого из них (как Лужкова, создававшего «Отечество», и Грызлова, долго возглавлявшего единороссов) или же оставить в элите — это вопрос личных взаимоотношений страдальца с Путиным, но отнюдь не вопрос национальной политики.
Вот здесь мы вплотную подходим, наконец, к вопросу о том, почему же в России элита не стремится формировать демократию хотя бы в урезанной, переходной, полуторапартийной форме. Вопрос о демократии — это на самом деле вопрос о том, почему у нас никто никого не представляет. Почему элита — сама по себе, а народ — сам по себе? Почему для успешной политической карьеры требуется не отражать интересы низов, а вылизывать соответствующие места у верхов?
Следует понять: что могло на протяжении последнего столетия качественным образом развести исторический путь России с историческими путями других европейских стран? Что в нашей истории было сделано совершенно не так, как у соседей? Что прервало нормальный ход развития?
Революция? Но революции так или иначе сыграли большую роль и в жизни других крупных европейских стран.
Административная экономика? Возможно. Но ведь как раз задачу возврата к рыночному хозяйству мы худо-бедно решили. Во всяком случае, с ним у нас меньше проблем, чем с абсолютно не формирующейся демократией.
Что остается? Ответ напрашивается сам. Массовые репрессии. Причем, что особенно важно, массовые репрессии среди элит.
Предвижу, что многие назовут меня русофобом, даже не дочитав до конца эту главу. Мол, из всех стран лишь в России автор нашел некую ущербность. Нет, ущербности много было в разных государствах Европы: геноцид в Германии и Турции, инквизиция в Испании, жестокость религиозных войн во Франции и т.д. Но, перефразируя Толстого, можно сказать: каждая несчастливая страна несчастлива по-своему. Иначе говоря, последствия геноцида, инквизиции и религиозных войн были не такими, как последствия массовых репрессий. В СССР «карающий меч революции» несколько раз обрушивался именно на элиту общества. Он отрубал голову всем партиям и общественным организациям. Как зародившимся до революции, так и сформировавшимся в недрах большевистской системы. Разрушалось всё, вплоть до структур, которых на самом деле даже не существовало, поскольку их нафантазировали следователи НКВД.
Профсоюзы перестали быть профсоюзами. Церковью стало управлять митрополитбюро. Армия потеряла даже остатки корпоративного духа. Народы, проявлявшие вольнолюбие, были переселены. А с ликвидацией частного бизнеса автоматически оказался снят с повестки дня вопрос о предпринимательских организациях и обществах потребителей.
При всех ужасах тоталитаризма и авторитаризма в других странах Европы, таких целенаправленных разрушений социальных структур не имелось нигде. И такие разрушения никак не могли пройти бесследно. Слабость демократических институтов в России связана отнюдь не с тем, что русские, мол, не предрасположены к демократии, а с особенностью исторического пути страны, с тем, что на определенном этапе развития именно по зарождающимся демократическим институтам был нанесен особо жестокий, целенаправленный удар, от которого невозможно быстро оправиться.
Многопартийная или даже полуторапартийная системы должны согласовывать различные интересы общества. Но их невозможно согласовать, если нет структур и элит, которые их выражают. Как ни строй партию — получится КПСС, то есть организация, состоящая, с одной стороны, из номенклатуры, не выражающей ничьих интересов, а с другой — из простых партийцев, на жизни которых наличие партбилета в кармане почти никак не сказывается. Стабильность общества существует отнюдь не благодаря номенклатуре. Наоборот, номенклатура смогла обособиться, поскольку стабильность поддерживается иными методами — идеологическими, силовыми или нефтедолларовыми.
Номенклатура быстро рухнула в 1991 г. по той простой причине, что для существования общества была совершенно не нужна. Но затем она столь же быстро возродилась, поскольку другой политической элиты в стране с разрушенной системой представительства интересов возникнуть не может.
То есть, конечно, некий человек — Иванов, Петров или Сидоров — может попытаться стать настоящим профсоюзным, религиозным или молодежным лидером. И может даже добиться некоторого успеха. Но в какой-то момент он окажется перед выбором. Либо власти его маргинализируют, используя все имеющиеся в их распоряжении административные, басманные и пиаровские рычаги, либо он войдет в состав номенклатуры, будет играть по правилам, предписанным Кремлем, и перестанет отражать чьи-либо интересы.
В этом смысле политическая система действует сегодня примерно так же, как в последние десятилетия советской власти, хотя, бесспорно, менее жестоко. Головы не рубят (убийство Немцова вряд ли представляло собой форму давления власти на оппозицию, поскольку возглавляемая им партия ПАРНАС была задавлена ранее), но структурам, уже разрушенным в годы репрессий, просто никак не дают восстановиться.
Вспомним, с чего начиналась эта глава. «Милостивым государям» никак не удается вернуть свои дореволюционные позиции. А ведь с ними власть не борется, не навязывает своих «мужчин» и «женщин». Насколько же тяжелее вернуть утраченные позиции той системе представительства общественных интересов (на которой только и может строиться демократия), если власть аккуратно отсекает от масс (кнутом или пряником) всех работающих в этой сфере представителей элиты.
В принципе, система, в которой есть сложный клубок общественных интересов, но нет механизма их согласования, долго существовать не может. Она рассыпается и уступает место либо череде революций, либо череде военных переворотов, после которых система согласования интересов худо-бедно формируется.
Однако в наших сегодняшних условиях действуют два фактора, смягчающих остроту проблем. Во-первых, это приток нефтедолларов, позволяющий подкармливать тех, кто начинает выражать недовольство. Во-вторых, это телевизионная машина по промыванию мозгов, дающая возможность власти напрямую работать с обывателем, минуя посредников, которыми исторически во всех демократических странах были представители элит. Проще говоря, как только возникает некая проблема, власть вместо переговоров сразу лезет в кошелек (вспомним, например, знаменитую монетизацию льгот, осуществленную в 2005 г.), а затем проводит сеанс групповой психотерапии.
Если при такой ситуации всю «Единую Россию» посадить в космический корабль и отправить на Луну, в стране ничего ровным счетом не изменится. Тогда как в классических полуторапартийных системах общество без «партии власти» быстро начнет путаться в сложном клубке противоречивых интересов.
Пожалуй, единственной за последнее время попыткой определенной части элиты стать выразителем интересов общества, оказалось массовое протестное движение зимы 2011—2012 гг., вызванное фальсификациями на декабрьских парламентских выборах. За несколько месяцев движение сошло на нет, поскольку москвичи и петербуржцы, вначале активно выходившие на митинги, постепенно стали в них разочаровываться. Власть игнорировала требования протестующих. Она не учиняла разгонов, не применяла к участникам митингов массовых репрессий, но при этом не шла и на переговоры с лидерами.
Лидеры же протестов полагали, насколько можно сейчас судить, что власть должна вести с ними переговоры о перестройке политической системы по образцу знаменитого «Круглого стола» в Польше 1989 г., когда коммунистический режим был мягко трансформирован в демократию. Однако сравнение России 2011 г. с Польшей 1989 г. хорошо показывает, насколько различными были условия в этих двух странах. Польским властям действительно было о чем вести переговоры и было с кем их вести. Российские же власти просто возвышались над толпой протестующих, мнением которой вполне можно было пренебречь.
В самом начале 1980-х гг. по всей Польше развернулось массовое протестное движение. Организовано оно было значительно лучше, чем в России 2011—2012 гг. Поляки сформировали мощный профсоюз «Солидарность», пользовавшийся поддержкой церкви и интеллигенции. Фактически он превратился из организации, отстаивающей права рабочих, в серьезную общественно-политическую структуру. Вокруг «Солидарности» группировались люди как с правыми, так и с левыми взглядами, однако в своем противостоянии коммунистическому руководству страны они были значительно более сплоченными, чем нынешние российские оппозиционные активисты.
Фактически действия «Солидарности» представляли собой непрекращающийся марш миллионов. И тем не менее подавить оппозицию оказалось нетрудно. 13 декабря 1981 г. премьер-министр и министр обороны Польши генерал Войцех Ярузельский ввел военное положение, «Солидарность» запретил, а ее активистов отправил в места, не столь отдаленные, как Магадан, однако крайне неудобные для политического руководства оппозицией.
Если кто думает, будто сильная власть не может подавить многомиллионное оппозиционное движение, то он глубоко заблуждается. Польский пример показывает: может запросто. Другое дело, что это не решает сути проблем. Наоборот, усугубляет, поскольку власть, кардинальным образом разошедшаяся с обществом, оказывается неспособна к конструктивным действиям. Особенно в экономике — важнейшей сфере, от которой в долгосрочной перспективе зависит, станут ли поддерживать власть ее самые преданные сторонники.
Беда военного режима состояла в том, что польская экономика лежала в руинах. Во-первых, потому, что социалистическая хозяйственная система была неэффективной и порождала дефициты самых разных товаров. Во-вторых, потому, что забастовочное движение парализовало даже ту экономику, которая раньше худо-бедно работала.
Ярузельский, бесспорно, не был тупым охранителем. Он пытался осуществлять экономические преобразования по столыпинскому принципу «Сначала успокоение, потом реформы». Но генерал постепенно столкнулся с двумя проблемами.
Во-первых, общество не хотело принимать от непопулярной власти непопулярные меры. А без них экономику было не поднять. Многие это осознавали, но не стремились затягивать пояса ради укрепления режима Ярузельского. Другие же не понимали необходимости болезненных реформ, полагая, будто все трудности связаны с тем, что Польшей правит антинародная власть.
Во-вторых, коммунистические экономисты готовы были пойти лишь на половинчатые преобразования, уже продемонстрировавшие свою ограниченность в Венгрии и Югославии. Надо было осуществлять полную рыночную трансформацию, но к столь радикальным решениям власть оказалась не готова. То ли по причине некомпетентности, то ли из-за боязни грозного советского окрика, то ли в связи с собственной идеологической зашоренностью.
И вот получалось, что в ответ, скажем, на повышение цен вновь разворачивалось забастовочное движение, требовавшее компенсаций. А как только власть бралась за денежную накачку, так враз теряли смысл половинчатые реформаторские действия, поскольку прилавки пустели и стимулы переставали работать.
Постепенно и власти, и оппозиции, и широким слоям общества становилось ясно, что это убогое экономическое существование не может измениться без преобразований политических. А когда Горбачев дал волю «младшим братьям» Советского Союза, Ярузельский потерял моральные основания для сохранения своего режима. Наверное, он мог бы сидеть на штыках еще некоторое время, но делать это было крайне неудобно.
Похожа ли ситуация в современной России на Польшу 1980-х?
С одной стороны, наша экономика пока позволяет наполнять прилавки. Не стоит ожидать, что Путин будет испытывать неудобства со своими «штыками». Общественная поддержка Путина при всех известных фальсификациях значительно выше, чем та поддержка, которая была у Ярузельского.
С другой стороны, перед нами стоит угроза долгой экономической стагнации, в ходе которой Путин может столкнуться с протестом не только столичных интеллектуалов, но и широких слоев населения. При всей внешней прочности путинский режим внутренне чрезвычайно шаток. Он не может укрепить экономику. В этом смысле при всех различиях хозяйственных систем старой Польши и новой России социально-политические последствия могут оказаться схожими. Но будут ли схожими модели поведения власти и оппозиции?
Почему варшавские власти нашли в оппозиции подходящего партнера для переговоров? Можно выделить несколько моментов, отличавших в этом смысле Польшу от тех стран, где власть и оппозиция годами не могут мирно договориться между собой.
Во-первых, в Польше существовало традиционно мощное рабочее движение, желающее и умеющее выступать против власти. Именно оно лежало в основе протестов 1980-х. Власть боялась не столько того, что на улицы Варшавы выйдут «травоядные» интеллигенция и студенты, сколько того, что рабочие судоверфей, шахт, металлургических, машиностроительных и текстильных предприятий прекратят работу. Более того, власти к началу 1980-х уже знали по прошлому опыту рабочего движения, что забастовки могут соединиться с погромами партийных комитетов, магазинов, общественных зданий.
Во-вторых, польская оппозиция была достаточно четко структурирована. Лидером профсоюза «Солидарность» стал гданьский электрик Лех Валенса. Это был яркий, харизматичный, хотя малообразованный и авторитарный по своим замашкам человек. Явные минусы в фигуре «великого электрика», как стали в шутку называть Валенсу, сочетались с явными плюсами, но главным было то, что власть четко понимала, кто ведет за собой многомиллионные массы. И, соответственно, в случае выхода на переговоры она знала, с кем их можно вести. Ведь нет никакого смысла о чем-то договариваться с лидерами оппозиции, которые примут на себя определенные обязательства, а потом вдруг скажут: простите, но народ нас не слушается. Валенса же мог до поры до времени убеждать широкие массы в том, в чем был убежден сам.
В-третьих, польским интеллектуалам во второй половине 1970-х гг. удалось установить дружественный контакт с рабочими. В тот момент, когда бастующим и репрессированным пролетариям понадобилась помощь (деньгами, советами, адвокатами), варшавские интеллектуалы Яцек Куронь и Адам Михник создали Комитет защиты рабочих. Этот комитет за несколько лет сделал достаточно, чтобы растопить лед недоверия и побудить верхушку «Солидарности» принять помощь интеллектуалов в деле осуществления реформ.
В-четвертых, большую роль в налаживании контактов между властью и оппозицией сыграла католическая церковь. С одной стороны, она обладала большим авторитетом в народе, значительно усилившимся с 1979 г. благодаря тому, что польский кардинал Кароль Войтыла стал римским папой Иоанном Павлом II. С другой стороны, церковь не ложилась под власть с целью получить как можно больше материальных благ, а серьезно интересовалась судьбой своей страны, стремясь содействовать формированию хотя бы относительного единства в расколотом на противостоящие группировки обществе.
В-пятых, само польское общество при всей его разобщенности постоянно помнило о важности национального единства. С одной стороны, это определялось многовековой трагической судьбой народа, который соседние великие державы делили между собой, как хотели. С другой — многолетняя зависимость от восточной тоталитарной державы культивировала миф о прекрасной Европе, в которую надо вернуться, отвергнув всё советское — административную экономику, коммунистическую диктатуру, всесилие промосковских спецслужб. Поляки не отвергали демократию как чуждую их культуре выдумку, а, напротив, полагали, что разрыв с европейской демократической традицией (помимо всего прочего) обусловил убогость той жизни, которой приходилось довольствоваться в 1980-х.
Среди польских оппозиционеров были как левые популисты из рабочих, так и экономисты — сторонники шокотерапии. Католические консерваторы перемежались там с приверженцами европейской толерантности. Политики, как огня боявшиеся советского «старшего брата», стояли в одном ряду с теми, кто главной угрозой для Польши традиционно считал Германию. Но в некий момент все сочли, что о разногласиях надо забыть до тех пор, пока не рухнет режим. И тогда режим действительно рухнул.
В сегодняшней России мы не имеем почти ничего из вышеприведенного списка польских условий формирования сильной оппозиции. Протест пока в основном ограничивался мирными демонстрациями благополучных столичных жителей. Рабочие и интеллигенция чужды друг другу. Лидеры оппозиции практически никогда не спускаются в пролетарскую среду. Церковь откровенно сервильна. И, наконец, российская идентичность, скорее, имперская, чем европейская. Для многих наших граждан воодушевляющими ценностями являются сохранение единой и неделимой России, жесткое противостояние американцам, укрепление вооруженных сил, а невхождение в объединенную Европу.
Соответственно, Кремль имеет возможность раскалывать оппозицию и играть на противоречиях ее отдельных частей. Вместо переговоров власть маргинализирует активную часть оппозиции, презрительно именуя ее лидеров бандерлогами. Они ведь не выражают реальных интересов широких групп населения и не способны, соответственно, этими группами управлять. Путин популярнее в народе, чем все лидеры оппозиции, вместе взятые, а потому в сложной ситуации он, избегая переговоров, пытается изыскать средства, которые позволили бы ему укрепить собственные властные позиции в известной нам перевернутой пирамиде.
При отсутствии системы выражения интересов механизм правления остается чисто персоналистским. Любит народ национального лидера — система стабильна, разочаровывается — наступают смутные времена. Формально наша политическая жизнь напоминает демократию, поскольку мы ходим на выборы и голосуем, но реально внешняя форма скрывает совершенно иное содержание. Страна, как говорилось выше, представляет собой перевернутую пирамиду: вместо опоры на широкие слои общества, имеющие свое представительство во власти, нынешняя Россия опирается на харизму одного человека.
Любовь народа к Путину стала быстро расти буквально с самого первого дня его прихода к власти. Все те годы, что он правит Россией (как премьер, как президент, снова как премьер и снова как президент), национальный лидер демонстрирует чудеса популярности. Успех этот объяснялся и притоком нефтедолларов, и мощным пиаром, и личной харизмой, и силовым устранением оппозиции, и наивностью обывателя, и массой других, более частных причин, каждая из которых в той или иной степени имеет место. Однако наряду с объяснением личного успеха Путина существует еще проблема интерпретации самого явления столь горячей любви широких масс к своему вождю.
Наш национальный лидер — далеко не первый в мировой истории вождь, сумевший снискать любовь миллионов на долгие годы. Однако в Европе феномен вождизма с годами уже фактически сошел на нет. Быстрое развитие экономики оказывается самым непосредственным образом связано с трансформацией политической культуры. При высоком ВВП на душу населения обыватель перестает быть однолюбом и начинает всё чаще выбирать себе кумира в соответствии с сиюминутными предпочтениями. Заповедь, согласно которой его не следует «сотворять», нарушается в современном демократическом обществе, наверное, столь же часто, как в авторитарных системах. Однако процесс сотворения построен совершенно по-иному.
В авторитарных системах кумир — это символ единства нации, мудрый правитель, спаситель отечества, которого миллионы граждан (а вернее сказать — подданных) наделяют идеальными качествами. Прямо как в популярной лет десять назад песенке двух девчушек, которые хотели иметь парня такого, как Путин: «Такого как Путин — полного сил, // Такого как Путин, чтобы не пил, // Такого как Путин, чтоб не обижал, // Такого как Путин, чтоб не убежал».
Естественно, такое «чудо», как символ, правитель и спаситель в одном лице, не подлежит регулярной замене в соответствии с политическим, экономическим или природным циклом. За вождя голосуют не руками, не головой и не желудком, а сердцем, и удерживают светлый образ героя в этом нашем самом аполитичном органе до тех пор, пока он (орган) не разорвется от огорчения. А разрывается сердце от огорчения не в связи с падением ВВП на энное число процентных пунктов, а по причине разочарования в той картине мира, которую символизировал правитель и спаситель. Проще говоря, если в душу народную закрадывается представление, будто «царь ненастоящий», кумир мигом свергается с пьедестала.
Ельцин хоть и избран был сердцем, но в силу известных особенностей своей широкой, неспокойной натуры не выдержал испытания, а потому был признан ненастоящим. Путин же ведет себя вполне по-царски. Отсюда и результат.
А как обстоит дело с кумирами в современном обществе потребления? Да в принципе, так же, как с костюмами или автомобилями. Их потребляют. Перестают рассматривать в качестве непреходящих символических ценностей, объединяющих и цементирующих общество. Подбирают в соответствии с индивидуальным вкусом и велением моды, используют годик-другой-третий, а затем выбрасывают или превращают в секонд-хенд.
В стабильном обществе, с социальными гарантиями и без серьезных потрясений, где блеск в глазах обретается посредством шопинга, а не с помощью построения баррикад, потребление кумиров становится процессом будничным, стандартным, полусонным. В этом сезоне кумир должен быть розовым в полоску. А в следующем — голубым в крапинку. Муж потребляет своего кумира при просмотре футбольного матча с пивом, а жена — за бокалом мартини во время демонстрации мод. Тинейджер в поисках кумира сбегает из дома на концерт, фанатирует и думает по молодости лет, будто обрел счастье на века. Старушка же сидит тихонько у камина с детективом и прекрасно понимает, что, как бы ни боготворила она сегодня автора, завтра десятки дешевеньких томиков пойдут на растопку, а их место в библиотеке займут книжки с сюжетом, закрученным принципиально по-иному. Ведь только новый кумир сумеет покорить ее сердце и разогнать скуку однообразного, унылого существования.
Кумир политический, бесспорно, имеет свое законное место в обществе потребления. Но, как любой другой товар, он знает свое место и не претендует на тотальность. Политик эффективно «продает себя» избирателю, однако не надеется стать ни символом нации, ни властителем дум, ни спасителем гибнущего человечества. В период предвыборной кампании он доминирует на рынке нематериальных ценностей, но после ее окончания быстро уступает место приехавшему на гастроли тенору. А дальше стартует Кубок мира, и внимание переключается на футболистов. К Рождеству эстафету принимает Санта-Клаус. К концу зимы уходит в мир иной великий артист, и общество на недельку реанимирует идола далекого прошлого. Но вскоре начинаются опять какие-нибудь выборы, и политический кумир занимает на месяц-другой свое законное место. Хотя, естественно, лишь в том случае, если вовремя меняет «розовое в полоску» на «голубое в крапинку».
В обществе потребления есть объективная основа для сотворения кумиров, но нет объективной основы для монополизации пьедестала. Это не значит, что тот или иной кумир будет обязательно поощрять конкуренцию за свой потом, кровью и пиаром завоеванный пьедестал. Попытки монополизации время от времени имеют место даже в обществе потребления. Однако сбывать потребителю залежалого кумира столь же сложно, как сбывать советскому человеку продукцию 25-й швейной фабрики имени кепки Ильича.
Нет-нет, человек общества потребления не выйдет на праведный бой за свое право выбора, не станет перекрывать баррикадами Латинский квартал. Он просто начнет приобретать кумира на черном рынке из-под полы. И в рыночной экономике именно этот кумир вскоре станет наиболее востребованным.
А теперь вернемся от этих общих размышлений непосредственно к России. Эпоха «путинского процветания» резко сдвинула нас из мира отчаяния и поиска спасителя в мир довольства и потребления. Более того, власть продолжает сама толкать нас в сторону активного потребления, поскольку довольство жизнью — одно из условий довольства национальным лидером. Таким образом, ради своего самосохранения власть активно толкает нас к системе дифференциации кумиров и к максимизации сиюминутного удовольствия.
В итоге создается чрезвычайно опасная для России ситуация. С одной стороны, объективно исчезают механизмы монополизации кумира, благодаря которым наша пирамида пока держится в перевернутом виде. Однако с другой стороны, не создаются системы представительства, способные поставить пирамиду в нормальное положение. Как сможет существовать страна, утратив одну систему, но так и не обретя иную?
Именно из-за подобного разрыва, а вовсе не из-за происков заокеанских сил, возникают обычно революции и майданы. Непосредственно их создает движение разочарованного народа снизу. Но общие условия нестабильности формируются теми властями, которые желают бесконечно существовать в системе перевернутой пирамиды по принципу: после нас — хоть потоп. «Сейчас, мол, я — кумир, — думает правитель, — а когда меня не станет, то пусть хоть вообще страны не будет». Вместо этого мудрый национальный лидер должен был бы создавать условия для постепенной трансформации объективно существующего пока авторитаризма в объективно необходимую всем нам демократию.
Но так поступает лишь мудрый правитель. У нас в России Кремль сегодня подобным образом не поступает. А потому риск развала государства остается полностью на его совести.