Яицкий городок, куда Пугачев и Сытников направились 15 ноября 1772 года, был столицей Яицкого казачьего войска. В начале того же года местные казаки восстали, но спустя полгода бунт был подавлен. Пугачев, несомненно, знал об этих событиях, причем имеются сведения, что о бунте он слышал «прежде еще побега» в Польшу[134].
Предыстория возмущения яицких казаков и само оно хорошо описаны в научной литературе[135], поэтому остановимся на них лишь вкратце. Историками признано, что восстание, вспыхнувшее в 1772 году, явилось итогом долгого противостояния двух враждебных партий, на которые Яицкое войско окончательно раскололось в начале 60-х годов XVIII века. Одну партию составляли казачьи старшины и их приверженцы, «согласные» или «послушные» казаки, а другую — «непослушные» или «несогласные», причем к ней принадлежала большая часть войска, а потому ее приверженцев еще называли казаками «войсковой стороны». «Несогласные» обвиняли старшин в различных злоупотреблениях, например в том, что они удерживают жалованье, а на рыбную ловлю допускают только «послушных». Отсутствие денежных выдач и невозможность заниматься важнейшим казачьим промыслом при малом распространении на Яике хлебопашества делали положение казаков весьма тяжелым.
По мнению советских историков (И. Г. Рознера, А. И. Андрущенко и др.), правительство поддерживало старшин, а те, в свою очередь, не препятствовали стремлению государства упразднить казачьи права и привилегии, что, разумеется, не могло нравиться «непослушным». Напомним, что наступление на казачьи вольности — подчинение государству и вмешательство во внутренние дела казачьих войск — началось еще в конце XVII века, а особенно отличился в этом деле Петр I. Что же касается 1760-х и начала 1770-х годов, то в это время «непослушные» особенно опасались «регулярства», то есть превращения казаков в обыкновенных солдат. Оно, помимо прочего, означало, что им будут брить бороды, а это для яицких казаков-старообрядцев было смерти подобно. Поэтому «непослушные» отказывались выполнять те правительственные распоряжения, которые, по их мнению, несли им это «регулярство». Так, например, в 1770 году они отказались служить в так называемом Московском легионе, созданном в помощь действующей регулярной армии.
Однако в свое время дореволюционный историк Н. Ф. Дубровин высказал мнение, что Екатерина в общем признавала претензии «несогласных» к старшинам справедливыми и не собиралась вводить на Яике «регулярство», а также лишать казаков вольностей, а те просто неправильно интерпретировали отдельные распоряжения властей. Неподчинение этим распоряжениям, с одной стороны, враждебное отношение к «непослушным» некоторых правительственных чиновников, в особенности вице-президента Военной коллегии Захара Григорьевича Чернышева, а также руководителей следственных комиссий, прибывавших на Яик и покрывавших старшин — с другой и привели, считал Дубровин, к вооруженному противостоянию[136].
Думается, эта точка зрения во многом справедлива. По крайней мере, Дубровин убедительно доказал, что Екатерина II действительно хотела разрешить этот конфликт и предписала наказать старшин. Более того, порой власти даже шли на уступки «непослушным» — сначала Военная коллегия позволила казакам при поступлении в Московский легион не брить бороды, а потом императрица и вовсе освободила их от этой службы[137].
При этом, однако, государыня не собиралась наказывать тех руководителей комиссий, прибывавших на Яик, которые покрывали старшин и вели себя весьма жестоко по отношению к «непослушным». Речь, прежде всего, идет о генерале Черепове, который «по лежащим казакам стрелял», о чем в Петербурге узнали из донесения гвардии капитана П. Чебышева, сменившего Черепова на посту руководителя правительственной комиссии. С такой политикой, конечно, было невозможно устранить старшинское своеволие. Что же касается «неправильного» понимания казаками правительственных распоряжений, то оно было таковым с точки зрения историка второй половины XIX века, не совпадавшей с точкой зрения казаков. Хотя им и было разрешено не служить в Московском легионе, другие свои распоряжения правительство отменять не спешило, в том числе те, которые шли вразрез с казачьими традициями. Например, Яицкое войско исстари направляло на различные службы добровольцев, которых нанимали остальные казаки за определенную сумму. Теперь же правительство, а вслед за ним и войсковой атаман требовали службы не по найму, а по очереди[138].
Казаки всё больше демонстрировали неповиновение правительству и войсковой администрации. Впрочем, «непослушные» заявляли, что остаются верными императрице, порой обосновывая свои действия высочайшими указами (именно так в 1771 году они аргументировали свой отказ преследовать калмыков, бежавших из-за притеснений за пределы России[139]). Разумеется, подобное поведение не могло понравиться властям, а потому руководители следственных комиссий предлагали правительству покарать «несогласных», а иногда и сами наказывали наиболее активных из них. Те, в свою очередь, волновались и посылали делегации в Петербург с жалобами на старшин и следователей.
В Яицком городке в то время действовала очередная следственная комиссия. Ее начальник генерал-майор Михаил Михайлович фон Траубенберг хотел быстро и решительно навести в казачьем войске порядок, а потому распорядился наказать плетьми и отправить в солдаты семерых самых опасных с его точки зрения казаков. Однако в 40 верстах от Яицкого городка «непослушные» напали на конвой, сопровождавший арестованных, и отбили шестерых казаков. Траубенберг объявил это открытым бунтом и попросил оренбургского губернатора помочь ему восстановить порядок.
Как раз в это неспокойное время в Яицкий городок прибыл сотник Кирпичников с товарищами, которого «непослушные» посылали в Петербург искать правду. Депутация вернулась ни с чем, однако своим сторонникам заявила, что привезла указ, коим государыня повелевает им самим «себе делать управу», ибо вся несправедливость происходит от графа Чернышева. Кирпичников утверждал, что если они сами за себя не постоят, Чернышев их всех «изведет». Хотя Кирпичников был настроен на борьбу, поначалу он всё же предложил попытаться решить дело миром. Но для этого Траубенберг должен был отстранить от власти атамана Тамбовцева и прочих старшин, которые, в свою очередь, должны были заплатить штраф «непослушным».
Тринадцатого января 1772 года после торжественного молебна казаки с образами двинулись к войсковой канцелярии, чтобы «всем миром», вместе с женщинами и детьми, просить Траубенберга и личного уполномоченного Екатерины гвардии капитана Дурново о смещении атамана и старшин. Кроме того, казаки желали, чтобы и сам генерал со своей командой покинул Яицкий городок. Разумеется, никто не собирался выполнять казачьи требования. Траубенберг приказал открыть по толпе огонь из всех пушек и ружей. Было убито более ста человек. Однако казаки напали на команду Траубенберга и разгромили ее. Разгром вооруженной команды едва ли был бы возможен, если бы, как уверял Кирпичников, лишь малая часть казаков была с ружьями, а остальные — лишь с «дрекольем», причем вооруженные казаки шли боковыми улицами и переулками. Скорее всего, ближе к истине были противники «несогласных», утверждавшие, что те хорошо подготовились к такому ходу событий: были «все с ружьями и саблями», «рассыпались все по разным улицам и ярам» или расположились «по огородам», чтобы выступить на помощь толпе в случае надобности.
Жертвами повстанцев стали несколько десятков человек, в их числе и сам генерал Траубенберг (он был «саблями заколот» и брошен на мусорную кучу), атаман Тамбовцев и несколько видных старшин. Посланцу Екатерины II капитану Дурново повезло больше — он был только ранен. После расправы казаки вновь послали делегацию в Петербург в надежде на царскую милость. Однако челобитчики были арестованы, а на Яик послан не милостивый указ, а корпус во главе с генерал-майором Ф. Ю. Фрейманом. 3–4 июня 1772 года на реке Ембулатовке, недалеко от Яицкого городка, Фрейман разбил повстанческое войско, а 6 июня занял и саму столицу яицкого казачества. Власти приняли ряд новых мер по ограничению казацкого своевольства: по указам императрицы временно упразднялся казачий круг, вместо войсковой канцелярии, или избы, была создана «Управляющая войском Яицким комендантская канцелярия» во главе с армейским подполковником Симоновым. Кроме того, в Яицком городке вводилась должность полицмейстера. Сначала ее занимал двоюродный брат убитого восставшими атамана Тамбовцева, а затем — ненавистный «непослушным» старшина Мартемьян Бородин. Для поддержания порядка в Яицком городке власти организовали «пятисотную команду», состоявшую главным образом из представителей старшинской партии. Ко всему вышесказанному следует добавить, что в августе 1772 года начала работу следственная комиссия во главе с полковником Нероновым, которая немедленно приступила к поискам участников восстания и арестам. Комиссия просила Петербург строго наказать бунтовщиков. К тому же вернувшиеся в Яицкий городок старшины и прочие «согласные» казаки потребовали у «несогласных» вернуть их добро, похищенное во время бунта[140].
В такое-то время Пугачев направляется в Яицкий городок. Об истинной цели своего путешествия он сообщил сопровождавшему его Сытникову:
— Што, Семен Филипович, я тебе поведаю! Вить я в Яик-та еду не за рыбою, а заделом. Я намерен яицких казаков увести на Кубань. Видишь ты сам, какое ныне гонение. И хочю я об этом с ними поговорить: согласятся ли они итти со мною на Кубань.
— Как им не согласитца? — отвечал ему спутник. — У них ныне великое идет раззорение, и все с Яику бегут. Так, как им о этом скажешь, то они с радостию побегут с тобою, да и мы не отстанем, а пойдем все за вами.
Тогда Пугачев рассказал Семену, что «у него на границе оставлено до двух сот тысяч рублев товару, ис которых он то бежавшее Яицкое войско и коштовать будет».
— И как они за границу пройдут, то встретит их турецкой паша, и ежели понадобитца войску денег на проход, то он, паша, даст еще до пяти миллионов рублей.
— Да што же? За што ж ты этакое жалованье давать станешь? Бога ради, што ли? — изумился Сытников.
Пугачев объяснил, что намеревается стать войсковым атаманом. Сытников эту идею одобрил и заверил, что казаки его «атаманом сделают» и пойдут с ним «с радостию». Емельян, в свою очередь, пообещал, что не забудет Семена Филипповича — став атаманом, сделает его старшиной[141].
Разговоры об уходе на Кубань Пугачев вел и на Таловом умете (постоялом дворе), верстах в шестидесяти от Яицко-го городка, куда они с Сытниковым заехали переночевать. Сначала Емельян беседовал об этом с держателем умета Степаном Оболяевым по прозвищу Еремина Курица (на одном допросе Оболяев сказал, что получил прозвище, «потому что он сам всегда оное слово употребляет и в шутку и вместо бранного слова», а на другом — что так его прозвали за смирный характер[142]), а затем с яицкими казаками братьями Григорием и Ефремом Закладновыми. Казаки благосклонно отнеслись к его планам, тем более что «несогласные» и раньше, сразу после подавления бунта, собирались бежать в персидские земли, в Астрабад или в легендарную Золотую Мечеть на берегах Каспийского моря, где будто бы издавна селились вольные казаки. О том же Пугачев толковал с участником недавнего бунта Денисом Пьяновым, в доме которого в Яицком городке он с Сытниковым остановился[143]. Однако на сей раз разговор не ограничился обсуждением казацкого ухода на Кубань и гипотетической помощи турок в этом предприятии.
В марте 1772 года в станице Дубовской под Царицыном солдат Федот Иванович Богомолов объявил себя Петром III. Он был схвачен, отправлен в Сибирь на каторжные работы, но по дороге скончался[144]. Вероятно, именно эта история подтолкнула Пугачева к созданию собственной легенды.
— Здесь слышно было на Яике, — рассказал Пьянов, — што проявился было какой-та в Царицыне человек и называл себя государем Петром Феодоровичем, да бог знает, после о нем и слуху нет, иные говорили, что он скрылся, а другие говорили, что ево тут засекли.
— Это правда, — отвечал Емельян, — и тот есть подлинно царь Петр Федорович; и, хотя его в Царицыне поймали, однако ж он ушол, а вместо его замучили другова.
— Как этому статца? Вить Петр Федорович умер.
— Неправда — он так же спасся и в Петербурге от смерти, как и в Царицыне[145].
На допросе в Оренбурге 10 мая 1774 года Пьянов показывал, что, услышав такой ответ, «он… много усомнился, однако ж вдаль любопытствовать не стал»[146]. Если же доверять пугачевским показаниям, данным 1 декабря 1774 года в Москве, диалог о царицынском самозванце имел очень важное продолжение. Собеседники вновь вернулись к теме бегства казаков на Кубань. Денис Степанович усомнился, что Пугачев сможет дать каждому беглецу по 12 рублей, поскольку «таких больших денег не может быть [ни у кого], кроме государя». И тогда Пугачев открыл ему великую тайну:
— Я вить не купец, а государь Петр Феодорович! Я-та был и в Царицыне-та, да Бог меня и добрыя люди сохранили, а вместо меня засекли караульнова салдата. Айв Питере-та сохранил меня один афицер.
— Да скажи же, пожалуй, — полюбопытствовал Пьянов, — как тебя Бог сохранил и где ж ты так долго странствовал?
В ответ новоявленный «Петр Федорович» рассказал историю своего чудесного спасения и странствий по далеким землям, которую, несколько варьируя, будет повторять еще много раз:
— Меня пришла гвардия и взяла под караул, а капитан Маслов и отпустил. И я ходил в Польше, в Цареграде, в Египте, а оттоль пришол к вам на Яик[147].
Крупнейшие отечественные исследователи Пугачевского восстания полагали, что именно Денис Пьянов в ноябре 1772 года был первым, кому Пугачев открыл свою «тайну»[148]. Сам Пугачев во время следствия по-разному говорил о том, где и когда он впервые объявил себя Петром III, однако в конце концов остановился именно на вышеприведенном варианте. О признании Пьянову мы знаем исключительно со слов Пугачева (очных ставок с Денисом Степановичем не проводилось — к тому времени он уже умер), однако эта версия заслуживает наибольшего доверия, поскольку именно после общения самозванца с Пьяновым по Яику поползли слухи, что у старого казака побывал сам «государь»[149]. Впрочем, на наш взгляд, это не так уж и важно. Гораздо важнее понять, почему простой казак решил стать Петром III. Этот вопрос волновал еще следователей по его делу и саму Екатерину II. Поначалу власти полагали, что Пугачев является креатурой каких-то враждебных сил, которые, соответственно, и надоумили его «похитить» имя покойного императора. Однако под конец следствия дознаватели пришли к убеждению, что инициатором самозванства был сам Пугачев. По мнению властей, на это и прочие злодеяния самозванца толкала его преступная натура[150]. Некоторые же историки, враждебно настроенные к Пугачеву, винили во всём авантюрный склад его характера и склонность к фантазированию[151]. Советские ученые, считавшие Пугачева фигурой, безусловно, положительной, тоже писали об этой присущей ему черте, а также о его большом честолюбии. Однако, по их мнению, не эти особенности психики и характера сделали Пугачева самозванцем, а его сочувствие таким же, как и он сам, бедным, подневольным людям, которых он собирался освободить от ярма рабства[152].
Что же на этот счет говорил сам Пугачев? В соответствии с показаниями, данными им в Яицком городке 15 и 16 сентября 1774 года, назваться царем он решил без всякого наущения со стороны. Правда, согласно тем же признаниям, сделал это впервые не в ноябре 1772 года в доме у Пьянова, а в августе 1773-го на Таловом умете сначала при Ереминой Курице, а потом и при казаках «в чаянии том, что яицкия казаки по обольщению моему скоряй, чем в другом месте, меня признают и помогут мне в моем намерении действительно». При этом, однако, Пугачев заявлял, что «не столько виновен, как яицкие казаки», ибо они быстро сообразили, что никакой он не царь, а «простой человек», но всё равно его поддерживали[153].
Следствие продолжилось в Симбирске, и здесь Пугачев совсем по-иному заговорил о том, как и почему стал самозванцем. Теперь он подвергался не только психологическому давлению, но и физическому насилию. Уже 1 октября, в первый день пребывания в Симбирске, он был публично избит главнокомандующим правительственными войсками Петром Ивановичем Паниным. Граф, по собственному признанию, драл арестанта за бороду и дал ему несколько пощечин[154].
На следующий день начался официальный допрос с ведением протокола, продлившийся до 6 октября. Дознание проводил начальник секретных следственных комиссий генерал-майор Павел Сергеевич Потемкин (троюродный брат екатерининского фаворита). В составленном им «вступлении к расспросу» содержалось увещевание, обращенное к самозванцу: «Теперь, зная, какия предстоят тебе по всем государственным законам казни и наимучительнейшия истязания ко извлечению из тебя всей по твоим злым намерениям и произведениям истины, показывай, не утаевая ничего в душе твоей, к облегчению себя от оных и к чистому покаянию пред создателем вселенной, ведущим все тайны сердец человеческих, и пред своею самодержавною законною государынею, в высочайшем лице которой ты теперь спрашиваешься с полною властию ко всем над тобою мучениям, какия только жестокость человеческая выдумать может»[155].
Как вспоминал очевидец этого допроса Павел Степанович Рунич (тогда он был премьер-майором), Потемкин «своими вопросами доводил [Пугачева] до крайнего (в ответах) замешательства, так что по допросам сим в пот кидало злодея». Генеральские угрозы направлялись на то, чтобы узнать, «не подкуплен ли он был какими иностранцами или особенно кем из одной или другой столицы, Петербурга и Москвы, на беззаконное объявление себя императором Петром III»[156]. На этот вопрос — впрочем, как и на многие другие — самозванец ответил отрицательно. Однако кое в чем Пугачев всё же признался, например объявил, что идею увести яицких казаков на Кубань подал донец Андрей Кузнецов, у которого он останавливался по дороге на Иргиз, и оный же Кузнецов направил его к Филарету, которому мысль об уходе на Кубань также весьма приглянулась[157].
Но Потемкин ждал иных ответов. Как вспоминал Рунич, генерал «с грозным видом сказал ему (Пугачеву. — Е. Т.): “Ты скажешь всю правду”», после чего велел гренадерам раздеть арестанта, растянуть на полу и крепко держать за ноги и за руки. Палач начал свое дело: «помочив водой всю ладонь правой руки, протянул оною по голой спине Пугачева, на коей ту минуту означились багровые по спине полосы. Палач, увидев оные, сказал: “А! Он уж был в наших руках”». Напуганный самозванец закричал: «Помилуйте, всю истину скажу и открою!» Из записок Рунича однозначно следует, что Пугачева не пытали — было велено «поднять и одеть» его, а гренадерам и палачу приказано покинуть помещение. Однако здесь мемуариста подвела память, ибо на самом деле палачу всё же пришлось поработать. Об этом на одном из московских допросов говорил сам подследственный, и об этом же свидетельствует запись в следственном деле: «учинено было ему малое наказание»[158].
Теперь Пугачев понял, как следует отвечать на вопрос, по собственной ли инициативе он решил стать самозванцем или «по совещаниям» с другими людьми, а потому открыл следователям, что решил назваться царем еще на Добрянском форпосте «по научению тамошняго купца Кожевникова». Помимо Кожевникова, он оговорил еще нескольких человек, якобы причастных к этому делу[159].
Через месяц на большом московском допросе Пугачев превратил этот оговор в красочный рассказ. Начал его Емельян с того, как в «карантинном доме» он познакомился с уже известным нам солдатом Алексеем Семеновичем Логачевым, или, как называл его подследственный, с Алексеем Семеновым. После окончания карантина они подрядились построить купцу Кожевникову сарай. Три дня работали без всяких происшествий, а на четвертый произошло событие, изменившее судьбу Емельяна. Пугачев и Семенов (будем и мы так его называть), а с ними еще несколько человек пришли обедать в дом купца. Во время обеда Семенов вдруг посмотрел «ему, Емельке, в глаза пристально», после чего обратился к хозяину и, указывая пальцем на соседа, воскликнул:
— Кожевников, смотри! Этот человек точно как Петр Третей!
— Врешь, дурак! — оборвал его Пугачев, ибо от таких слов «подрало на нем Емельке кожу».
После обеда, когда в избе остались только Пугачев, Кожевников и Семенов, последний опять затеял прежний разговор:
— Слушай, Емельян, я тебе не шутя говорю, что ты точно как Петр Третей.
Пугачев, обращаясь к хозяину, сказал, что он, мол, только донской казак, гонимый за старую веру.
— Это правда, што нам, староверам, везде гонение, — признал Кожевников. — Ваши казаки были многие и в Ветке, и в Стародубе есть. Да вот што: была река Яик, и та помутилась, так ты возьми на себя это имя, а тебя там примут.
Семенов, в свою очередь, якобы пообещал, что пойдет вместе с Пугачевым и будет уверять людей, будто тот — Петр III.
— Я вить служил гвардии гранодером, — заверял Алексей, — и государя-та видал, так ты не бойся — прими на себя это имя.
Пугачев уже вроде бы и согласился, однако его беспокоил финансовый вопрос:
— Хорошо, ну я приму, да с чем я туда пойду? У меня денег только дватцать алтын, да и теми надобно пашпорт выкупить. Да пусть меня и на Яике примут, вить там хлеба не пашут, а казакам-та дают по двенатцати рублев жалованья, так что ж я им буду давать?
— А ты, как тебя тамо примут, — обнадеживал Кожевников, — то ты отпиши ко мне, я тебе хотя тритцать тысяч рублев тотчас пришлю, — у меня столько своих денег сыщется. А бу-де-де этих мало будет, то у протчих приятелей достать можно, сколько потребуешь.
И как уверял своих следователей Пугачев, слова Семенова, что он, Емельян, похож на покойного государя, а также уговоры и обнадеживания Кожевникова сделали свое дело. Он решил и впрямь назваться царем и пойти на Яик, где недовольные казаки, как он полагал, его с удовольствием примут[160].
По словам самозванца, после того как он согласился выдать себя за царя, Кожевников развил активную деятельность: переговорил с местным купцом Крыловым, а также посоветовал Емельяну обратиться за помощью к уже известным нам крестьянину Коровке и игумену Филарету; последнему он якобы даже написал письмо, в котором сообщал, что Пугачев «принял на себя имя Петра Третьяго» и собирается увести яицких казаков на Кубань. Филарет будто бы одобрил это предприятие, а Коровка даже оказал финансовую помощь новоявленному государю — Пугачев уверял, что получил от него 370 рублей. По словам самозванца, деньги ему давали и другие люди, встреченные им по дороге на Иргиз, а именно два донских казака, Кузнецов и Долотин: первый пожертвовал 74 рубля, второй — 42. Как уверял Пугачев, помогали ему эти староверы по той причине, что и сами собирались бежать вместе с «Петром Федоровичем» и яицкими казаками на Кубань[161].
Таким образом, получается, что в ноябре 1772 года в Яиц-кий городок прибыл не просто самозванец-одиночка, а ставленник раскольников; Пьянов же был отнюдь не первым, которому Пугачев поведал о том, что он «Петр Федорович». Однако от показаний, сделанных в Симбирске и на большом московском допросе, Пугачев в конечном счете отказался во время другого допроса в Москве 18 ноября 1774 года: «…как стали ево стегать, то и не знал, кого б ему оговаривать. А как показанных людей имянами он знал, то на них и показывал». В Москве же, по его словам, он не отрекся от первых ложных признаний, «боясь уже показать разноречие»[162].
Но почему в таком случае самозванец всё же отказался от этих показаний? Сделал он это тогда, когда привезенный в Москву по его оговору Осип Иванович Коровка уличил его во лжи, и после того, как был «увещевай» следователями сказать всю правду. Отвергли пугачевские обвинения и другие «участники заговора». Причем одного из «заговорщиков», казака Долотина, как выяснилось, Пугачев вообще никогда не видал (по всей видимости, лишь где-то слышал о нем). В итоге оговоренных самозванцем по этому делу отпустили без всякого наказания — всех, кроме отца Филарета. Зимой 1774 года тот был арестован и отправлен в Казань за пересказ толков о победе Пугачева над правительственными войсками. В июле того же года он, как и все колодники, был освобожден из тюрьмы повстанцами, занявшими Казань, после чего будто бы предстал пред Пугачевым, а потом бесследно исчез[163].
У читателя может возникнуть вопрос: а что, если следствие пришло к неправильным выводам и старообрядческий заговор всё же существовал? На наш взгляд, на него можно ответить однозначно, что никакого заговора не было даже в помине. Хороши же были «заговорщики», если палец о палец не ударили для осуществления своего предприятия. Его «глава» Кожевников, даже если судить по первоначальным обвинительным показаниям самозванца, так и не прислал обещанных денег. Логачев, вместо того чтобы пойти на Яик и уверять тамошних казаков, что Пугачев и есть подлинный император, нанялся в рекруты. Казак Андрей Кузнецов и вовсе с оружием в руках сражался против Пугачева. Единственный, кто хотя бы как-то тянет на роль заговорщика, — Филарет. Однако тот факт, что он пересказывал толки о поражении, нанесенном самозванцем правительственным войскам, еще не означает, что старец сочувствовал своему давнему знакомому. К этому надо добавить, что Филарет принимал участие в поимке Пугачева в декабре 1772 года и погоне за ним в августе 1773-го (об этих приключениях самозванца речь пойдет ниже). И наконец, если Кожевников и прочие не были заговорщиками, то в каком заговоре тогда состоял Филарет?[164]
Итак, Пугачев самостоятельно «принял на себя имя» покойного императора. И в этом поступке нет ничего удивительного, ведь он и раньше постоянно врал: то назывался благочестивым старовером, то богатым купцом. Причем перевоплощался Емельян, как правило, в людей, стоящих на социальной лестнице гораздо выше, нежели он сам. Объясняется это не только его богатой фантазией, но и непомерными амбициями.
В этой связи необходимо обратить внимание на следующий эпизод из его жизни. До властей дошел слух, что во время Русско-турецкой войны Пугачев якобы называл себя крестником Петра Великого. На допросе в Яицком городке самозванец отказался признать справедливость этого обвинения, а на допросе в Симбирске заявил, как было записано в протоколе: «Будучи в службе ея императорскаго величества под Бендерами в команде генерал-аншефа и разных орденов кавалера графа Петра Ивановича Панина, случилось ему быть пьяному. Тогда выговорил он одному из казаков (имяни не помнит), которой спрашивал его: откуда он взял саблю? — Злодей, ведая, что хорошия сабли даются от государей в награждение за заслуги, и что таковые казаки в почтении, ответствовал, что сабля его пожалована от государя. А как он еще заслуг никаких тогда не зделал, а отличным быть всегда хотелось, то сказал: сабля ему пожалована потому, что он — крестник государя Петра Перваго. Сие сказано, заклинается злодей, ни от каких иных намерений, кроме, чтобы тем произвесть в себе отличность от других»[165].
В данном случае не так уж важно, действительно ли Пугачев называл себя крестником Петра I, гораздо важнее его признание, что «произвесть в себе отличность от других» и «отличным быть всегда хотелось». Подобное откровение вполне подтверждается всей его жизнью. Разумеется, Емельян остался бы обыкновенным мечтателем, не будь у него вдобавок, что называется, лидерских качеств, без которых он никогда бы не стал за столь короткое время войсковым атаманом у «сказочных» казаков, а потом и предводителем многотысячной армии недовольных. И наконец, не сделался бы Пугачев самозванцем, если бы не был человеком отважным и беспокойным. Вернувшись из Польши, он мог начать на Иргизе новую тихую жизнь, но покой явно был ему не по душе. Здесь нелишне будет отметить, что, по свидетельствам пугачевских сподвижников, во время боя он выказывал беспримерную храбрость и неоднократно рисковал своей жизнью. Подробнее об этом будет рассказано ниже, а пока лишь заметим, что даже такой несомненный противник Пугачева, как П. С. Потемкин, признавал, что «дерзновение его овладеть всем происходило от смелаго духа»[166].
Какие цели преследовал Пугачев, назвавшись царем? На допросах в Яицком городке в сентябре 1774 года он говорил: «Дальнего намерения, чтобы завладеть всем Российским царством, не имел, ибо, разсуждая о себе, не думал к правлению быть, по неумению грамоте, способен. А шол на то: естли удастся чем поживиться или убиту быть на войне — вить всё я заслужил смерть, — так лутче умереть на войне… так похвальней быть со славою убиту!»[167]
Из всего вышесказанного трудно сделать вывод, что стать самозванцем Емельяна Ивановича заставили любовь и сочувствие к простому народу. Едва ли сыграли значительную роль в этом решении и собственные обиды на «крепостническое государство». По крайней мере, источники не позволяют безапелляционно это утверждать. Однако это не означает, что заявления «Петра III» о сострадании, испытываемом им к яицким казакам и к «черни» вообще, с которыми мы неоднократно встретимся, были лживыми. Пугачев, будучи простым казаком, надо думать, вполне искренне сочувствовал себе подобным простолюдинам, особенно яицким казакам, которым навязывалось чуждое им «регулярство».
Разумеется, для успешного исполнения предприятия, задуманного Пугачевым, было недостаточно его собственных достоинств, а также особенностей его психики и характера. Он не мог обойтись без людей, которые ему поверили бы. А поскольку такие люди нашлись, то необходимо понять, почему подобная вера была возможна, понять особенности тогдашней социальной психологии. Отличительной ее чертой была вера в различные чудеса, колдовство и другие самые невероятные с точки зрения современного человека вещи. Так, в народе ходили устойчивые слухи, что цари или царевичи, умершие как естественной, так и насильственной смертью в относительно раннем возрасте, на самом деле живы; что их и впрямь хотели извести «злодеи» (обычно бояре), однако с помощью верных людей им чудесным образом удавалось спастись. Считалось, что избежавший смерти «царь» или «царевич» после долгих странствий объявится среди своих «подданных», которых призовет поквитаться с его, а значит, и с народными, обидчиками. Замечательный отечественный фольклорист Кирилл Васильевич Чистов называл подобные представления легендой о «возвращающихся царях или царевичах-избавителях». Вера в чудесное спасение монарших особ являлась в России XVII–XVIII веков питательной средой для самозванства, которое, по словам В. О. Ключевского, «стало хронической болезнью государства»[168].
В свою очередь, массовость монархического самозванства лишний раз показывает, каким огромным авторитетом в народном сознании в то время обладала царская власть. Царь был народным заступником, воплощением справедливости и добра. И если бы не «злодеи-бояре», постоянно искажавшие государеву волю и скрывавшие от него правду, то в стране царили бы мир и порядок. Иногда, правда, в качестве виновников народных бедствий выступали не «бояре», а правящие монархи. Речь прежде всего идет об отношении народа к Петру I. Однако анализ антипетровских выпадов показывает, что в большинстве случаев простолюдины критиковали не законного государя, а узурпатора, захватившего престол, Антихриста или «подменного» немчина. Таким образом, предполагалось, что если бы на престоле сидел настоящий, законный государь, то он никогда не допустил бы подобных безобразий. А значит, вопреки распространенному мнению, антипетровские выпады не разрушали авторитета самой царской власти, а, напротив, подчеркивали его. Кроме того, не следует преувеличивать и само недовольство Петром Великим, ибо многие простолюдины, как и прежде, продолжали винить в своих невзгодах не царя-реформатора, а его окружение или местных чиновников[169].
Едва ли также можно согласиться с мнением, что женщины, сидевшие после Петра на русском троне, нанесли серьезный удар по престижу царской власти[170]. Конечно, историки выявили немало выпадов в адрес русских цариц. Тем не менее недовольные «бабьим» правлением, насколько нам известно, никогда не предлагали сменить монархию на какой-нибудь иной тип власти, а свои надежды продолжали возлагать на наследников по мужской линии или всё тех же царей или царевичей-избавителей. Кроме того, как и в случае с Петром, не следует думать, что народ поголовно был недоволен пребыванием женщин на престоле. Так, например, отдельные группы простолюдинов возлагали большие надежды на Екатерину II. Особенно это проявилось накануне и во время восстания на Яике в 1772 году[171]. Более того, как будет показано ниже, даже отношение пугачевцев к императрице не было таким однозначно негативным, каким обычно представляется в научной литературе.
Но если самозванство в целом можно объяснить верой в чудеса и высоким авторитетом царской власти, то чем объяснить особую популярность в народе Петра III, о которой свидетельствует наличие десятков самозванцев, выдававших себя за него?[172] Традиционно историки связывают эту популярность с некоторыми политическими решениями, принятыми в царствование Петра Федоровича (например, с переводом монастырских и церковных крестьян в разряд экономических, запрещением приобретать крестьян для работы на купеческих мануфактурах, более терпимым отношением к старообрядцам) и вызвавшими у простолюдинов определенные иллюзии. Однако с этой точкой зрения был категорически не согласен К. В. Чистов, полагавший, что образы царей-избавителей «исполнены обычно негативного содержания; они противопоставляются правящим царям, источникам социального зла, как некое, понимаемое в самых неопределенных сочетаниях, социальное добро». Поэтому, считал исследователь, гораздо важнее в биографии Петра III то, что он был в 19 лет официально назначен наследником престола, «воцарения которого с нетерпением ожидали, на которого возлагали годами таившиеся надежды, приобретавшие реальные формы в зависимости от социально-политической ситуации в стране, и, наконец, особенно то, что он царствовал коротко и не успел (так же как не успел, например, Лжедмитрий I) дискредитировать себя в глазах народа». Кроме того, по мнению историка, в популярности Петра III в народе «известную роль сыграло и то, что он был после длительного перерыва единственным наследником-мужчиной, единственным царевичем в условиях, когда социальная несправедливость и беспорядок в государстве объяснялись помимо всего прочего и тем, что у власти стоят женщины-царицы»[173]. (Справедливости ради нужно сказать, что и в традиционной точке зрения отводилось место противостоянию «злой» Екатерины и «доброго» Петра Федоровича[174].)
В этой книге мы ограничимся лишь ответом на вопрос, чем для Пугачева и его сподвижников была привлекательна фигура внука Петра Великого. Обратившись к показаниям повстанцев, нетрудно обнаружить, что самозванец объяснял подобную привлекательность тем, что был (во всяком случае, на словах) сторонником старой веры, стоял за народ и правду, но против «бояр». Один из его сподвижников Тимофей Подуров (в документах может встречаться написание Падуров) передавал пугачевскую версию свержения Петра III с престола: «Меня де возненавидели бояра за то, что я зачал было поступать с ними строго, и выдумали вот что на меня: будто бы я хотел церкви переобратить в кирки, чего де у меня и в мыслях не бывало, а я де только хотел снять с церквей четвероконечные кресты и поставить осьмиконечные. А под тем-то видом, что будто бы я — беззаконник, свергли меня с престола…» А вот изложение плана незавершенных «реформ» «Петра Федоровича» и причины его падения другим пугачевцем, Яковом По-читалиным: «Я де с церквей велел кресты снять, те, которые зделаны крыжом, так, как на кирках бывает, а вместо их поставить настоящия кресты так, как божественное писание повелевает… А главная де причина — вот чем я им был не люб: многие де из бояр-та, молодые люди и середовичи, бывало, еще при тетушке Елисавете Петровне, да потом и при мне, годные бы еще служить, взявши себе чин, пойдет в отставку да и живет себе в деревне с крестьянами, раззоряет их, бедных, совсем, и одни себе почти завладели всем царством; так я де стал таковых принуждать в службу и хотел де отнять у них деревни, чтоб они служили на одном жалованье. А судей-та де, которые дела судят неправдою и притесняют народ, наказывал и смерти хотел предавать. Вот-де за ето они и стали надо мною копать яму»[175].
Если «приверженность» Петра III к старой вере и можно как-то связать с реальными послаблениями политики по отношению к старообрядцам, то якобы существовавшее у него намерение «принуждать в службу» дворян ничего общего с реальностью не имеет. Напротив, манифестом «О даровании вольности российскому дворянству» от 18 февраля 1762 года император отменил обязательную службу благородного сословия[176]. Однако в народе считали, что государь даровал вольность не дворянам, а крестьянам (или, по крайней мере, собирался это сделать), за что и был дворянами свергнут. Такая мысль, как мы видели, проводилась самозванцем; по крайней мере, она фигурировала в показаниях Почиталина, а также в одном из посланий пугачевского атамана Ивана Грязнова[177]. Возможно, Петр III был так популярен в народе именно потому, что считалось, что он «поплатился» престолом за этот «указ». В таком искажении реальности нет ничего удивительного, ведь предполагалось, что настоящий законный государь всегда любит народ и ненавидит дворян. Что касается противостояния «злой» Екатерины и «доброго» Петра Федоровича, то оно, конечно, имело место, однако, как будет показано в свое время, Екатерина отнюдь не была главным врагом пугачевцев, да и самого «Петра Федоровича».
Итак, в ноябре 1772 года в доме Дениса Пьянова Пугачев поведал хозяину, что он не купец, а император Петр III. По словам самозванца, Пьянов, выслушав его, обещал рассказать о намерении «государя» увести казаков на Кубань старикам и передать ему, «што оне скажут». Если верить показаниям самозванца, через некоторое время Денис Степанович принес ответ: старики намерение одобрили, однако сочли, что его нужно обсудить со всеми казаками, когда они соберутся перед Рождеством «на багренье» — зимний лов рыбы. О том же Пьянов рассказал и Сытникову, утаив, однако, «правду» о «чудесно спасшемся императоре». Сам же «император» в то время ни с кем, кроме Пьянова, крамольных речей не вел, а лишь «хаживал» по Яицкому городку и слушал казачьи разговоры, из которых было ясно, что «казаки нынешним состоянием недовольны, и один другому рассказывали свои обиды, бывшие им от старшин»[178].
Прожив у Пьянова неделю, Пугачев вместе с Сытниковым 29 ноября отправился обратно в Мечетную слободу. Но так как у Сытникова «были возы тяжелые», а Емельян вез лишь небольшое количество рыбы, то он уехал вперед. По пути он опять остановился на Таловом умете и опять вел разговоры с Ереминой Курицей и братьями Закладновыми об уводе казаков на Кубань, а по некоторым слухам (едва ли достоверным), даже «открылся» Григорию Закладнову, что он «император». Из Мечетной слободы путь Пугачева лежал в Малыковку — то ли он намеревался продать там рыбу, то ли ехать далее в Симбирск для получения в провинциальной канцелярии «определения к жительству на реку Иргиз». Однако каковы бы ни были его планы, осуществить их не удалось. 18 декабря Пугачев был арестован в Малыковке по доносу Семена Сытникова. На следствии тот поведал, что поначалу «по сущей простоте своей» не понимал, что пугачевские «намерения» отправиться на Кубань «есть вредные и злые», но по дороге в Мечетную, оставшись один, смекнул, что «сей подговор — дело злое», и тогда «пришел на него великой страх». Этот страх и заставил Семена сообщить в Мечетной слободе о пугачевских словах тамошнему смотрителю Федоту Фадееву и сотскому Протопопову. Последний отправился в Малыковку, где при участии местных жителей, а также игумена Филарета арестовал Пугачева[179].
В тот же день Емельян был допрошен в управительской канцелярии Малыковской дворцовой волости. По позднейшим уверениям самозванца, его допрашивали с пристрастием, били батогами. На этом допросе Пугачев сделал важные признания: во-первых, что он беглый донской казак, а во-вторых, что вел с Денисом Пьяновым разговоры об уходе казаков «в Турецкую область, на реку Лобу». При этом, правда, он уверял, что не собирался переводить казаков в подданство султана, и категорически отрицал, что кому-то говорил о деньгах, якобы обещанных турецким пашой казакам. Да и сами разговоры об уходе на Кубань он просил не воспринимать всерьез: «…всё-де оное проговаривал он, Пугачев, тому казаку, смеючись, пьяной». Сделанные арестантом признания, а также небезосновательные подозрения, что он ранее уже был порот, заставили управителя Малыковской волости Алексея Познякова отослать его в более высокую инстанцию — Симбирскую провинциальную канцелярию. Туда он и был отправлен под караулом уже на следующий день, 19 декабря[180].
По дороге в Симбирск Пугачев хотел попытать счастья, чтобы опять оказаться на свободе. Он попробовал обмануть своих конвоиров, крестьян Василия Шмоткина и Василия Попова. На некоторых допросах Пугачев рассказывал, что за свое освобождение он сулил мужикам деньги, которые будто бы он оставил у Филарета, а на очной ставке с Поповым 3 декабря 1774 года дал показания, что всучил Шмоткину мелкие монеты, выдавая их за золотые. Но в обоих случаях обман не удался. Кстати, сам Попов также признал, что Пугачев сулил ему с товарищем взятку. Последний уже было согласился взять «червонцы», завернутые в бумажку (никаких червонцев там, конечно, не было), но Попов, не разворачивая бумажки, приказал вернуть деньги назад, сказав: «Нам не надобно». Пугачев на допросах говорил, что и в самом Симбирске сулил тамошним чиновникам несуществующие деньги, но опять потерпел неудачу. Кстати, чтобы убедить конвоиров, а возможно, и чиновников провинциальной канцелярии в своей платежеспособности, Пугачев продиктовал Попову письмо Филарету, в котором просил прислать для подкупа чиновников отданные ему на сохранение деньги. Попов не только написал это письмо, но и взялся доставить его к Филарету за 30 рублей. Однако игумен, прочитав послание, сказал, что Пугачев не только не оставлял ему деньги, но, более того, сам остался ему должен «Рублев до ста». Интересно, что в этом письме содержались не только просьбы, но и угрозы разорить с помощью властей Филаретов скит; однако мысль попугать раскольничьего игумена принадлежала не Пугачеву, а то ли самому Попову, то ли его знакомому земскому Петру Удалову, который переписывал это письмо набело[181].
Итак, вместо свободы Пугачева ожидали допросы и прочие «радости» арестантской жизни, среди которых, конечно, могли быть и телесные наказания. Впрочем, в Симбирске, где он пробыл несколько дней, его никто не сек и даже не допрашивал. Симбирские чиновники сочли нужным отослать колодника в более высокую инстанцию — в Казанскую губернскую канцелярию, куда он и был отправлен в последний день 1772 года. В Казань Пугачева привезли 4 января 1773-го, а 7 января допросили. На этом допросе арестант кратко рассказал о своих скитаниях, во время которых, по его словам, «он никакова воровства и противностей законам не учинил». Кроме того, он был осмотрен «заплечным мастером», подтвердившим его слова, что он «подлинно был наказан плетьми, а не кнутом» (как мы помним, во время Семилетней войны). По всей видимости, спрашивали у Пугачева и о его намерении увести казаков на Кубань, однако эти вопросы и его ответы на них почему-то в протокол допроса не попали[182].
В Казани Пугачев сначала содержался в колодничьей палате («черной» тюрьме) при местной губернской канцелярии. Однако канцелярию за ветхостью собрались сносить, а потому в марте 1773 года заключенных, в числе которых был и наш герой, перевели на общий тюремный двор в «острог», находившийся вблизи кремля[183]. Здесь Емельян пробыл до 29 мая. Посмотрим, как проходила его повседневная жизнь в неволе.
Пугачев, как и прочие арестанты, «употреблялся… во всякия казеныя работы». В основном эти работы приходилось выполнять на Арском поле в восточном предместье Казани, где стоял дом губернатора. Вблизи губернаторской резиденции, на берегу реки Казанки, находились казенные кирпичные сараи — здесь и работали колодники. Пугачеву и его товарищам по несчастью приходилось также разгружать дровяные баржи. Однако верный себе Пугачев и здесь попытался выделиться из толпы и пустить пыль в глаза своим товарищам. «Вина же я тогда не пил, — вспоминал он на одном из допросов, — и временем молился Богу, почему протчия колодники, также и солдаты почитали меня добрым человеком». О религиозности Пугачева говорил и беглый солдат Иван Мамаев, который в одно время с ним содержался в казанском остроге: «…многая колодники из почтения называли Емельяном Иванычем, потому что он, будучи раскольник, казался всем набожным человеком и маливался, сказывают, много по ночам». Репутацию «доброго человека» Пугачев поддерживал не только молитвами, но и великодушными поступками, «…пропало у меня, — рассказывал он на допросе в Яицком городке, — не помню сколько денег. А как многия о сем узнали и хотели отыскивать, однакож я об них не тужил, а сказал протчим: “Я-де щитаю сие за милостыню, кто взял — бог с ним”». Переживать по этому поводу было тем более незачем, что вскоре он возместил утраченное: «…по порядочной моей жизни от подаяния собрал я, сверх пропадших у меня денег, около или и больше тритцати рублей. Что много у меня сих денег было, то ни от чего друго-ва, как по хорошей моей тогда жизни многия на имя подавали; некоторые — вдруг по рублю и больше». Но иногда Пугачев всё же снисходил до мирских развлечений — играл с товарищами в карты «на острожном дворе»[184].
Разумеется, наш герой не собирался лишь молиться да перекидываться в картишки, дожидаясь решения по своему делу. Будучи человеком деятельным, он использовал любую возможность, чтобы освободиться из заключения. Причем и в этом предприятии поначалу Емельян Иванович делал ставку на свою репутацию благочестивого человека и помощь староверов. Как-то в тюрьму для раздачи милостыни пришел купец-раскольник Иван Иванович Седухин (самозванец называл его Хлебниковым). Пугачев рассказал ему, что страдает за «крест и бороду», а через некоторое время вручил ему очередное письмо для передачи Филарету (письмо было написано под диктовку его товарищем по несчастью Иваном Бичаговым) — опять с просьбой, «чтоб Филарет старался о освобождении и прислал бы к нему деньги». Однако это письмо Седухин передал адресату только осенью 1773 года, когда у самозванца нужды в деньгах уже не было[185].
Другим пугачевским знакомым был Василий Федорович Щолоков, также купец-старовер. Однажды — по всей видимости, весной 1773 года, — когда Пугачев «сидел с другими колодниками под окошком», один из его товарищей сказал:
— Вот Василей Федорыч Щолоков идет. Никак он приехал уже с Москвы?
О Щолокове Пугачев слышал еще у старца Филарета. Игумен называл его своим приятелем «и хвалил его, что он — доброй человек». А потому, когда через некоторое время от Щолокова в тюрьму пришел «мальчик с калачами», Емельян попросил его:
— Пожалуй, мальчик, скажи, Бога ради, чтоб Василей Федорович пришол ко мне, и скажи ему про меня, что я — донской казак и имею до него нуждицу.
Милосердный Щолоков пришел в тюрьму. Пугачев поведал ему, что его-де «взяли по поклепному делу да за крест и бороду», а также передал просьбу, якобы исходившую от Филарета, позаботиться о бедном арестанте — поговорить о его деле с губернатором или еще каким-нибудь представителем власти. Щолоков обещал:
— Добро, миленькой, я к губернатору схожу и к секретарю, и их попрошу.
Пугачев также посоветовал Щолокову, когда тот будет ходатайствовать о его освобождении, не скупиться на посулы.
— Вить у меня деньги, слава богу, есть, и оне лежат у отца Филарета[186].
Купец сдержал обещание — и вправду отправился в губернскую канцелярию. На допросе 15 ноября 1774 года в Москве Щолоков вспоминал, что на это его подвигли не только пугачевские просьбы, но и письмо от Филарета, которое он якобы получил в феврале 1773-го (оно не сохранилось). В нем, по воспоминаниям Щолокова, говорилось, что Пугачев «страждет по поклепному делу за крест и бороду». Это очень странно, если учесть, что старец принимал участие в аресте Пугачева.
Так или иначе, но Щолоков обратился к секретарю губернской канцелярии Андриану Аврамову с просьбой поспособствовать освобождению Пугачева — если, конечно, «до него дело невелико и непротивно законам», — добавив, что Филарет за это «вам служить будет». Однако секретарь, по словам купца, ответил: «Мне де ничего не надобно. А когда де дело рассмотрено будет, тогда резолюция последует». При этом, приходя в острог раздавать милостыню, благодетель обнадежил Пугачева известием, что пообещал секретарю 20 рублей и просил о его освобождении самого губернатора. На следствии же купец утверждал, что никаких денег он Аврамову «не обещал, равно и губернатора и присутствующих никого об оном Емельке он не просил», но обманывал «того Емельку, дабы он более просьбою ему не скучал». Однако «Емелька» и в следующий приход купца «скучал» ему расспросами, а потому Василий Федорович, чтобы отделаться от приставучего арестанта, сказал, что о его деле «ничего не слышно»[187].
Тем не менее есть подозрение, что переговоры Щолокова с Аврамовым не прошли бесследно. На свободу Пугачев, конечно, не вышел, но ручные кандалы с него сняли, а на ноги «положили» лишь «легинькия железы». Более того, на следствии, проводившемся после разгрома пугачевщины, казанский секретарь так и не смог до конца опровергнуть обвинения, что именно по его приказу руки колодника расковали[188].
Получив значительное послабление арестантского режима, но не выйдя на свободу, Пугачев для достижения этой цели решил действовать по-другому.
Двадцать седьмого марта Емельян с прочими колодниками был переведен из губернской канцелярии в острог. Там он близко сошелся с купцом из городка Алата под Казанью Парфеном Петровичем Дружининым. Тот в свое время был целовальником соляной продажи, но после обнаружения недостачи 220 рублей казенных денег купца осудили и отправили в казанский острог. Однажды, наблюдая, как одного арестанта секут кнутом, Дружинин обратился к товарищу:
— Што, Емелька, вот и смотри, что как и нас также выведут да сечь станут.
Смиренно ждать наказания Пугачев не собирался, а потому предложил бежать.
— Да как же бежать-та и куда? — с удивлением и в то же время с надеждой спросил Парфен.
— А вот как бежать: нас для работы гоняют на Арское поле, так как туда пойдем, караул-ат за нами не велик, то, сев на судно, да и были таковы.
— Да куцы ж мы побежим?
— Премехонько выедим на Иргис.
Напомним, что дело происходило весной. Казанка разлилась. Для побега уже была готова лодка, которую купил семнадцатилетний сын Дружинина Филимон (всё то время, пока Парфен Петрович содержался в остроге, его семья жила у свойственников в Казани и Филимон часто навещал отца). И всё-таки этому предприятию не суждено было сбыться. Время шло, а беглецы не могли найти «к побегу удобного случая»; между тем весеннее половодье пошло на убыль[189].
Когда стало понятно, что «бежать водою» не удастся, Пугачев и Дружинин решили разработать новый план освобождения. Этот план в любой момент мог быть разрушен, ведь у властей имелись свои намерения насчет Пугачева, правда, осуществляемые весьма неспешно. Только 21 марта 1773 года, спустя два с половиной месяца после присыпки арестанта в Казань, губернатор Яков Ларионович Брандт отправил в Сенат донесение с изложением материалов его дела. Разговоры Пугачева об уводе яицких казаков на Кубань, по мнению губернатора, происходили лишь от пьянства и «от сущего его невежества», а потому не требовали дополнительного расследования. За эти «непристойные и вредные слова», а также за побег в Польшу Брандт предлагал, «учиня наказание кнутом», сослать Пугачева «на вечное житье в Сибирь». В Петербурге согласились с предложением казанского губернатора. Согласно определению генерал-прокурора Сената Александра Алексеевича Вяземского от 6 мая 1773 года, преступному казаку следовало «учинить наказание плетьми и послать, так, как бродягу и привыкшего к праздной и продерской притом жизни, в город Пелым, где и употреблять его в казенную работу такую, какая случиться может, давая за то ему в пропитание по три копейки на день. Однако ж накрепко за ним смотреть того, чтоб он оттуда утечки учинить не мог». Это определение было одобрено Екатериной II (так она впервые услышала о Пугачеве), то есть уже стало повелением самой императрицы. Вяземский сообщил о нем Брандту в письме от 10 мая[190].
В то время, когда это письмо находилось в пути из Петербурга до Казани, Пугачев и Дружинин готовились к побегу. Пугачев полагал, что, «не подговоря с собою к побегу сал-дата караульнова, уйтить не только трудно, но и нельзя». Он обратил внимание на одного тихого солдата из малороссиян, Григория Мищенкова, приметив в нем «наклонность и неудовольствие в его жизни». И вот однажды Пугачев, «смеючись», поинтересовался:
— Што, служивой, служить ли ты хочешь или на волю бежать хочешь?
— Я б давно бежал, да не знаю, куда бежать-та, видишь, стало от своей стороны далеко.
Тогда Пугачев предложил Григорию бежать вместе с ними, на что тот согласился.
Дружинина в предстоящем предприятии смущало лишь одно: куда им деваться после побега?
— Мало места, куда бежать? — успокаивал его товарищ. — На Яик, на Иргис, а не то — так на Дон! Уш о этом не пекись, найдем дорогу, лишь бы отсюда как выбраться.
Эти слова, а также согласие солдата Мищенкова принять участие в побеге убедили Дружинина, что их предприятие отнюдь не безнадежно, а потому он и сам подключился к его подготовке. По его приказанию Филимон купил лошадь и телегу, с которыми в назначенное время должен был дожидаться беглецов в условленном месте[191].
В те времена не только добросердечные люди приходили в тюрьму, чтобы раздать милостыню сидельцам, но и самих колодников, «коим никаких кормовых денег и хлеба не производилось», отпускали из острога просить подаяние «за пристойным караулом». (Кстати, в Москве к тому времени просить милостыню на улицах было запрещено[192].) Причем арестанты делали это не только на улице, но и заходили на квартиры. Так, например, Пугачев в сопровождении конвоира пришел на квартиру к Седухину и передал ему письмо для Филарета. Этой-то возможностью покинуть острог и решили воспользоваться беглецы[193].
Поутру 29 мая 1773 года Пугачев и Дружинин, отпросившись у караульного офицера, под конвоем двух солдат (один из них — Григорий Мищенков) отправились «для испрошения милостыни» к дружининскому свойственнику (их жены были двоюродными сестрами) попу Ивану Ефимову. Правда, настоящей целью их визита в дом священника была отнюдь не милостыня. Здесь они собирались обезвредить не посвященного в их планы второго конвоира Дениса Рыбакова, напоив его. Кроме того, у этого дома беглецов должен был ожидать Филимон Дружинин с лошадью и кибиткой. Однако хозяина дома не оказалось. Пришлось вернуться в острог, ведь «с попадьею… пить нехорошо, да она же и пить не согласится, а без хозяина чинить сие дурно». Через несколько часов они опять пришли к батюшке — на этот раз он был дома. Дружинин дал ему денег и попросил купить вина, пива и меду. Поп не знал о заговоре, а потому без всякого умысла сходил в питейный дом и принес оттуда горячительные напитки. Началась попойка. Беглецы «старались напоить» Рыбакова, а сами хотя и прикладывались к спиртному, но всё же «весьма береглись». Когда же выпивка кончилась, Дружинин послал священника за добавкой. Тот принес «штоф вина», и заговорщикам наконец удалось мертвецки напоить «опасного им салдата».
Пришла пора прощаться с гостеприимным хозяином. Выйдя за ворота, беглецы увидели лошадь, запряженную в кибитку.
— Ямщик! Что возьмешь довесть до острога? — закричал Дружинин сыну.
— Пять копеек, — пошутил Филимон.
Когда они уселись в кибитку и затолкали туда пьяного солдата, то решили закрыться рогожей, чтобы Рыбаков не понял, куда они едут. Однако когда от города отъехали уже «верст с восемь», Рыбаков, видимо, несколько протрезвевший на воздухе, спросил Пугачева:
— Што, брат, долго едим?
— Видишь, кривою дорогою везут, — смеясь, ответил Емельян.
Проехав еще с полверсты, беглецы остановили кибитку у Арского поля и высадили конвоира. В тот момент, по словам Пугачева и Парфена Дружинина, Рыбаков «весьма оробел и стал, как изумленной»[194].
Так об этом побеге рассказывали на следствии Пугачев (осенью 1774 года) и Парфен и Филимон Дружинины (в марте 1775-го). Еще одного участника предприятия, Григория Мищенкова, поймать не удалось. А что же другие действующие лица этих событий? Солдат Денис Рыбаков и священник Иван Ефимов на допросах в июне 1773 года называли разное количество спиртного, потребленного каждым участником попойки в поповском доме, но были согласны, что все выпили понемногу, а потому не были пьяны (разве могли признать иное священник и солдат, находившийся «при исполнении»?). Упустивший беглецов конвоир утверждал, что, выйдя из дома священника, те, «ухватя его, Рыбакова, за голову, зажав ему рот, чтоб кричать ему было неможно», бросили его в кибитку. Когда же они приехали на Арское поле, то Мищенков столкнул его с телеги, «ударил… в грудь и притом отбил (то есть отнял. — Е. Т.) казенную шпагу да шляпу». В конечном счете Рыбаков добрался до тюремного двора, где и объявил о случившемся прапорщику Александру Зыкову[195].
По всей видимости, Рыбаков, уверяя дознавателей, что в тот день был трезвым, говорил неправду. По крайней мере, есть серьезные основания полагать, что именно его «бесчувственно пьяного» вечером 29 мая видели в селе Царицыне под Казанью тамошний управитель и его подчиненные. Впрочем, это не означает, что Рыбаков обязательно лгал и насчет побоев, нанесенных ему беглецами. 15 сентября 1774 года первый следователь по делу самозванца Савва Иванович Маврин в рапорте П. С. Потемкину сообщил содержание предварительного словесного допроса Пугачева, в том числе его показания по поводу вышеописанного эпизода: «…сели в кибитку Емелька, Дружинин с сыном и два солдата, из коих одному, несогласному к побегу, зажали рот, чтобы не кричал, и поскакали на Арское поле, где несогласного к побегу солдата, остановись, били насмерть и, оставя онаго на месте, поскакали далее». Однако впоследствии и Пугачев, и Дружинины уверяли следователей, что Рыбакова никто не бил (как выразился самозванец, «никто из них не тронули ни волосом»). Так или иначе, но этот побег стал роковым событием — по крайней мере в судьбе Рыбакова. Будучи взят под арест, он через некоторое время заболел и 3 августа 1773 года умер в госпитале[196].
Еще один фигурант этого дела священник Иван Ефимов, за то, что поил колодников и солдат вином, по приказанию казанского архиепископа Вениамина был заключен в монастырь, где содержался в кандалах на хлебе и воде. По приговору Сената от 31 мая 1775 года Ефимов был признан непричастным к побегу и освобожден из заключения[197].
Читатель, возможно, полагает, что, узнав о побеге Пугачева и его товарищей, власти немедленно приняли меры для их поимки. В действительности подобные шаги были сделаны с большим опозданием. 30 мая, на следующий день после побега, караульный офицер Зыков донес о случившемся своему начальнику капитану Васильеву, но тот подал рапорт в губернскую канцелярию лишь 1 июня. Рапорт поступил в канцелярию 3 июня, и только тогда казанский губернатор Брандт приказал искать «утеклецов» в Алате (на родине Дружинина) и в Малыковской волости на Иргизе. Необходимо было сообщить о бегстве Пугачева и в Петербург, поскольку 1 июня в Казань пришло письмо Вяземского с приговором Пугачеву, который теперь невозможно было исполнить. Однако по каким-то причинам Брандт написал об этом генерал-прокурору лишь 21 июня, причем не послал письмо с нарочным, а сдал на почту, где оно пролежало шесть дней, прежде чем наконец-то было отправлено. В Петербург это послание пришло только 8 августа. 14 августа Военная коллегия предписала начальству Войска Донского и оренбургскому губернатору Ивану Андреевичу Рейнсдорпу найти Пугачева и «за особливым конвоем» вернуть в Казань. Рейнсдорп должен был выяснить, «не шатается ли» беглец в пределах Оренбургской губернии, «а особливо Яицкого войска в жилищах». Петербургское руководство не ошиблось в предположении, что «Емельку» следует искать на Яике (именно неподалеку от столицы Яицкого войска он в то время и находился). Однако, когда 18 сентября 1773 года Рейнсдорп сообщал в Военную коллегию, что меры он принял, но беглецов пока отыскать не удалось, Пугачев уже возглавил восстание и всенародно объявил себя «амператором»[198].
Но прежде чем очутиться на Яике и вновь объявить себя царем, Пугачев проделал довольно большой путь, во время которого он и его спутники стали участниками немаловажных происшествий.
Выбросив из кибитки солдата Рыбакова, беглецы направились в татарскую деревню Кирша, где у одного местного жителя «в укрывательстве» жила дружининская жена Домна с двумя малолетними детьми (она перебралась туда из Казани, узнав от старшего сына о намерении мужа бежать). Преступная компания взяла их с собой и двинулась к Алату, чтобы забрать иконы из дома Дружинина. Однако из этой затеи ничего не вышло — «в доме стоял уже караул». Узнав об этом, беглецы убрались из Алата. Переправившись сначала через реку Вятку, а потом через Каму, Емельян и его спутники очутились в селе Сарсасы, где проживал раскольник Алексей Кандалинцев, с которым Емельян познакомился, когда сидел в Казанской губернской канцелярии, а Кандалинцев приходил туда по делам. Заметим, что и этому знакомству поспособствовала «приверженность» Пугачева к старой вере. В Сарсасах Емельян задержался, а его спутники отправились на Иргиз. Вернее, выехал Пугачев вместе с ними, но затем, как утверждал во время следствия, по наущению Кандалин-цева тайком покинул товарищей и вернулся в дом Алексея[199].
Пару слов скажем о дальнейшей судьбе пугачевских спутников. Семья Дружининых скиталась по Заволжью, затем вернулась в родные места, жила близ Алата в землянке до тех пор, пока в феврале 1775 года не была арестована и доставлена в Казань. В марте Парфена и Филимона для дальнейшего следствия отправили в Москву, в Тайную экспедицию. В конечном счете Дружининых признали невиновными в антигосударственных деяниях Пугачева. Парфена возвратили в Казанскую губернскую канцелярию, где он должен был находиться до тех пор, пока не покроет недостачу казенных денег. Но Парфен недолго содержался в неволе — вскорости деньги за него внесли человеколюбивые «сограждане». Филимон же был освобожден сразу. Что же касается солдата Григория Мищенкова, то он летом 1773 года, отколовшись от Дружининых, поселился на реке Кинеле в Черкасской слободе. Что сталось с ним дальше, неизвестно[200].
Пугачев прожил в Сарсасах несколько недель, а потом отправился в дальнейший путь, который лежал на Яик. Вместе с ним поехал и Кандалинцев. Правда, по словам Пугачева, Алексей ничего не знал о его «злых замыслах» и направлялся на Иргиз «для спасения в скит». Не доезжая Яицкого городка «версты с четыре», путники встретили местную бабу, которую Пугачев спросил:
— Што, молодушка, можно ли пробратца на Яик?
— Кали есть у вас пашпорты, так, пожалуй, поезжай, а кали нет пашпорта, то тут есть салдаты, так вас поймают.
Товарищи, «испужавшись сих слов», поехали в сторону Талого умета, держателем которого был Степан Оболяев, он же Еремина Курица. Неподалеку от умета они встретили возвращавшихся с Яика порожняком «Мечетной слободы мужиков». Кандалинцев поехал с ними в Мечетную, а Пугачев, заплатив ему за лошадей, направился к Ереминой Курице. О Кандалин-цеве можно добавить только то, что во время пугачевщины он принял участие в восстании, за что и был казнен[201].
У Оболяева Пугачев появился, по одним данным, в середине июля 1773 года, а по другим — «накануне Успеньева дни», то есть 14 августа. Ереминой Курице запомнилось, что «платье на нем было крестьянское, кафтан сермяжной, кушак верблюжей, шляпа распущенная, рубашка крестьянская холстинная, у которой ворот вышит был шолком, наподобие как у верховых мужиков, на ногах коты и чулки шерстяные, белые». Степан, конечно, знал об аресте Емельяна, а потому немало удивился, увидев его.
— Как ты, Пугачев, свободился?
— Бог помог мне бежать, так я ис Казани ушол.
— Ну, слава богу, што Бог тебя спас!
— Што, брат, не искали ли меня здесь?
— Нет.
— Што слышно на Яике?
— Смирно.
— Што, Пьянов жив ли?
— Пьянов бегает, для тово что проведали на Яике, што он подговаривал казаков бежать на Кубань[202].
Степан разрешил Пугачеву пожить некоторое время на умете. Его нисколько не смущало, что Емельян бежал из тюрьмы — «хотя бы он с виселицы был». Главное для Степана — исполнить «слово Божие», повелевающее «странных (странников. — Е. Т.) призирать и питать». И уж тем более не могло его смутить признание Пугачева, что он не купец, а «дубовский казак Петр Иванович» (в этот раз по каким-то причинам Пугачев решил назваться так)[203].
Какое-то время Емельян жил спокойно, «упражняйся в стрелянии и ловле на степи зверей». Однако разговоры укрывавшихся от властей казаков, заезжавших на умет, напоминали Пугачеву, что он приехал сюда не прохлаждаться. Казаки жаловались, что должны выплачивать большие штрафы за убийства и грабежи, совершённые ими во время бунта: «…велено собрать с кого сорок, с кого тритцать, а с некоторых и по пятидесяти рублей… А как такой суммы заплатить нечем, военная ж команда строго взыскивает, и так-де многая от етого разъехались, а с жон-де наших взять нечего, что хотят, то и делают с ними. И заступить-де за нас некому. Сотников же наших, кои было вступились за войско, били кнутом и послали в ссылку. И так-де мы вконец разорились и разоряемся. Теперь-де мы укрываемся, а как пойманы будем, то и нам, как сотникам, видно, также пострадать будет. И чрез ето-де мы погибнем, да и намерены по причине той обиды разбежаться все. Да мы-де и прежде уже хотели бежать в Золотую Мечеть, однакож-де отдумали до время»[204].
К этим казачьим сетованиям необходим комментарий, без которого трудно понять ситуацию на Яике накануне Пугачевского восстания. В конце апреля 1773 года был получен окончательный приговор Военной коллегии по делу участников яицкого мятежа, подписанный императрицей. Он был гораздо мягче, чем проект, предложенный следственной комиссией: казнить несколько десятков человек, часть казаков наказать «нещадно плетьми» и отправить на фронт, наказать и детей мятежников «от пятнадцати лет и свыше». Окончательный приговор вообще не предусматривал смертной казни. 16 человек «первых и главнейших зачинщиков» следовало, «наказав кнутом, вырвав ноздри и поставя знаки, сослать в Сибирь на Нерчинские заводы в работу вечную». Еще 38 человек подлежали битью кнутом, но уже без вырывания ноздрей и клеймения, а потом отправке с женами и «малолетными детьми» на поселения в разные места. Шестерых сознавшихся в своих преступлениях предписывалось, выпоров плетьми, отправить на фронт. Наконец, еще 25 бунтовщиков также повелевалось наказать плетьми, а затем престарелых отправить в симбирский гарнизон, а молодых распределить по различным армейским полкам. Этот приговор был публично исполнен в Яицком городке 10 июля 1773 года.
Однако помимо кнута, в прямом и переносном смысле, приговор предусматривал для мятежных казаков и «пряник». Прежде всего, объявлялось прощение шестерым мятежникам, которые во время бунта защищали офицеров и старшин от «мести» восставших и уговаривали последних прекратить бунтовать. Среди прощенных был Максим Шигаев — в недалеком будущем он станет одним из ближайших пугачевских сподвижников. Определенную роль в подготовке будущего восстания сыграет и еще один помилованный, Михаил Кожевников, — он будет шить знамена для повстанцев. Но этим указ не ограничился. Были прощены остальные «непослушные» казаки, участники восстания (2461 человек), которые, по мнению правительства, бунтовали «от сущего невежества и по незнанию истинного своего благоденствия». Беглым обещалось прощение в случае, если они вернутся в течение трех месяцев. Правда, «пряник» для казаков был с изрядной долей горечи. Кроме того, что они должны были вторично принести присягу, их обязывали выплатить огромный денежный штраф — 20 107 рублей 70 копеек, который впоследствии был произвольно увеличен комендантом Яицкого городка Симановым и старшинами до 36 756 рублей. Причем после этого увеличения штраф должны были выплачивать все «непослушные» казаки, в том числе и те, кто не был причастен к бунту, а служил, например, на Кавказе[205].
Подобное положение вещей, когда, с одной стороны, «непослушные» казаки должны выплачивать непосильный штраф, а с другой — большая их часть остается на воле, притом вооруженная и плохо контролируемая, означало, что новый конфликт казачества с правительством становится неизбежным. Конечно, едва ли Пугачев мыслил такими категориями, однако он был прекрасно осведомлен о недовольстве казаков и понимал, что самое время этим недовольством воспользоваться. Именно поэтому он решил поведать, что никакой он не Петр Иванович, а государь Петр Федорович. И первому он открылся Степану Оболяеву — Ереминой Курице. Как вспоминал сам Оболяев, однажды после бани Пугачев вдруг его спросил:
— Што, Степан Максимыч, давеча ты парился со мною в бане, приметил ли ты на мне царския знаки?
— Какия знаки, почему мне их знать? Я не только не видывал, да и не слыхивал, что такия за царския знаки.
— Эдакая ты простая курица! Уж царских знаков не слыхивал! Ведь каждой царь на себе имеет телесныя знаки. Я вам, когда яицкия казаки сюда приедут, покажу их.
Степан, «усумнясь в его словах», спросил, глядя Пугачеву в глаза:
— Што это, Петр Иваныч, к чему ты это говоришь? Каким быть на тебе царским знакам?
— Эдакой ты безумной, — говорил с усмешкой Емельян, — уж того-то не догадаешься, к чему я это говорю. Вить я не купец и не казак, так как тебе сказался, а государь ваш Петр Федорович.
Оболяев с сомнением и в то же время со страхом проговорил:
— Да как же это? Я слышал, что государь Петр Федорович помер.
— Врешь! Петр Федорович жив, а не умер! Ты смотри на меня так, как на него. Я был за морем и приехал в Россию прошедшего года и, услыша, что яицкия казаки приведены все в разоренье, так нарочно для них сюда на выручку приехал и хочу, есть ли Бог допустит, опять вступить на царство.
Оболяев «по простоте своей» поверил Пугачеву и стал оказывать ему должное почтение. Однако самозванец «до времени» запретил ему делать это «на людях», а также приказал никому о нем не говорить, кроме яицких казаков «войсковой», то есть мятежной, стороны. Похожим образом суть этого разговора передавал и сам Пугачев[206].
Необходимо пояснить, о каких «царских знаках» говорил Пугачев Ереминой Курице. Дело в том, что многие в народе полагали, будто настоящий царь должен иметь на теле специальные отметины: царский герб, кресты, месяц, звезды и т. п. Наличие этих знаков, по народным представлениям, свидетельствовало «о божественном предназначении подлинного царя». Иногда самозванцы специально наносили подобные знаки на тело, например выжигали их. Но зачастую за «царские знаки» выдавались и принимались отметины, данные самой природой: родимое пятно, очертаниями напоминавшее двуглавого орла, «грудь, обросшая волосами крестом», и т. п.[207]Что же касается Пугачева, то он, как мы увидим, за «царские знаки» выдавал болячки «под титьками» и «на левом виске пятно». Болячки остались после того, как «гнили у него грудь и ноги», а пятно на виске — от «золотухи».
Новоявленный «царь», как мы помним, желал, чтобы о нем стало известно мятежным яицким казакам. Вскорости ему представился шанс поговорить с одним из них. На умет по делам приехал Григорий Закладное. Разумеется, Пугачев поведал ему, что он никакой не купец, а государь. Сообщив это, «амператор» отправил Григория в Яицкий городок — передать, чтобы казаки «войсковой стороны» прислали к нему «двух нарочитых людей». «Я уже их избавлю от раззарения старшины, — обещал самозванец, — и проведу их на Кубань. А если оне да замешкаются и добра себе не захотят, то я ждать долго не буду, только меня и видели». Кроме того, «Петр Федорович» строго повелел Григорию не рассказывать о том, что он узнал на умете, не только «посторонним», но и собственной жене. Закладное, судя по всему, был шокирован услышанным — по его собственному признанию, «испужался и онемел и не знал, что делать». Несколько опомнившись, Григорий сел на лошадь и «поехал в Яик», где передал нескольким казакам, что «на умете у Ереминой Курицы проявился государь, Петр Федорович»[208].
Через несколько дней по решению казаков (число их пока было невелико) на умет отправился их посланец Денис Караваев, чтобы собственными глазами посмотреть на «царя» и поговорить с ним. Для компании он захватил с собой приятеля, Сергея Кунишникова. Подъехав к умету и увидев Еремину Курицу, Караваев тихо спросил: правду ли, мол, говорят, что у него живет государь Петр Федорович? Уметчик заверил его, что это истинная правда, но с царем сейчас повидаться нельзя, поскольку около умета много посторонних людей. Казаки переночевали на умете, а наутро Степан повел их в «плетневый сарай», где тогда и пребывал «Петр Федорович». Разумеется, Оболяев предварительно уведомил «императора» о желании казаков повидать его, и тот дал добро на аудиенцию, приказав предварительно «спросить у тех казаков, бывали ли они в Петербурге и знают ли, как должно к государю подходить». Если же «не бывали и не знают», то их следовало проинструктировать: надобно встать перед «Петром Федоровичем» на колени и поцеловать его руку. К счастью для самозванца, Караваев и Кунишников в столице никогда не бывали и императора не видели (в противном случае «царская» карьера Пугачева могла бы на этой встрече и закончиться), а потому, войдя в сарай, по наущению Ереминой Курицы бухнулись самозванцу в ноги и поцеловали ему руку. «Государь» стал их выспрашивать, с чем приехали.
— Мы теперь вконец разорены, — начал Караваев, — детей наших в солдаты хотят отдавать, а нам бороды брить.
Казакам, конечно, такая жизнь была не по сердцу. Они хотели «служить по-старому, как при царе Петре Алексеевиче было, и по грамотам». Поэтому Караваев просил «государя» за них заступиться, в свою очередь обещая, что и казаки его не оставят.
— Хорошо, друзья мои, — сказал самозванец, — Ежели вы хотите за меня вступиться, так и я за вас вступлюсь. Только скажите своим старикам, чтобы они исполнили всё то, что я прикажу.
— Изволь, батюшка, надежа-государь, — заплакав, закивали казаки, — всё, что вы не прикажете, будет исправно.
Самозванец также не мог сдержать слез:
— Ну, детушки, не покиньте вы меня, соколы ясныя. Теперь я у вас пешей сизой орел, подправьте сизому орлу крылья. Умею я вами и нарядить, и разрядить.
Затем были отданы первые приказания Яицкому войску. Самозванец велел готовить знамена для будущего сбора, а также прислать ему «платье хорошее и шапку бархатную», понимая, что в нынешней своей одежде ему нельзя появиться перед войском. Кстати, по некоторым данным, именно после этой просьбы произошел один малоприятный для Пугачева эпизод. Казаки попросили самозванца составить список потребной ему одежды и материалов, нужных для изготовления знамен (по другим данным, Караваев попросил «царя» написать в Яицкое войско указ). Неграмотному Пугачеву пришлось выкручиваться; он отговорился то ли тем, что у него нет ни бумаги, ни чернил, то ли отсутствием писаря.
Вывернувшись из этой весьма щекотливой ситуации, Пугачев продолжил играть роль милостивого и щедрого государя. Он пообещал Яицкому войску вернуть все те привилегии, которыми, по казачьему преданию (подробнее о нем речь пойдет ниже), казаков жаловали цари, начиная с первого Романова, Михаила Федоровича, да еще кое-что добавить от себя:
— Ежели Бог меня допустит принять царство, так я буду вас, Яицкое войско, жаловать, так, как и прежние государи: рекою Яиком и всеми протоками, рыбными ловлями и сенными покосами, безданно и безпошлинно, и распространю соль на все четыре стороны, вози кто куда хочет безденежно, и оставлю вас при прежних обрядах. И буду жаловать так, как и донских казаков: по двенадцать рублей жалованья, по двенадцати четвертей хлеба. А вы мне за то послужите верой и правдою.
Гости опять выразили готовность от имени Яицкого войска послужить «царю», однако просили повременить со сбором войска, поскольку в данный момент казаки заняты на сенокосе. Пугачев, в свою очередь, говорил им, что «надобно это делать как можно скорее, чтоб в огласку как не пошло». Поэтому он приказал яицким посланцам возвращаться домой, посоветоваться с казаками насчет будущего сбора и вернуться с ответом через три дня. Если «царь» окажется в отлучке (Пугачев с Оболяевым собирались по делам на Иргиз), то следовало подождать, осведомившись о нем у оболяевского работника, беглого крестьянина Афанасия Чуйкова. Кстати, Афанасий во время «аудиенции» пытался подслушать, о чем говорят приезжие казаки с постояльцем, но был изгнан последним из сарая. Однако он всё же успел услышать, как «Петр Иванович» называет себя царем. Работник рассказал об этом чуднбм разговоре хозяину и получил от него разъяснение, что это никакой не Петр Иванович, а самый настоящий государь Петр Федорович[209].
Конечно, на взгляд современного человека, «аудиенция» в сарае выглядит комично. Но последствия ее будут куда как серьезны. Порой из сущей чепухи вырастают самые значительные исторические события. Эта «аудиенция» оказала важное, а может быть, и решающее влияние на дальнейший ход событий. Советский историк В. И. Буганов верно заметил, что во время разговора Пугачева с казаками «обе стороны не говорят уже ни о каком уходе с Яика. Наоборот, речь идет о том, как лучше устроить жизнь на Яике»[210].
Расставшись с Караваевым и Кунишниковым, Пугачев и Еремина Курица засобирались в дорогу. Путь они держали на Иргиз, где в тамошних «раскольничьих» скитах Пугачев надеялся найти грамотея, который стал бы у «государя» «вся-кия дела писать». После недавнего конфуза во время «аудиенции» необходимость в таком человеке стала для самозванца очевидной. Кроме того, Пугачев намеревался заехать в Мечетную слободу к своему куму Степану Косову, у которого оставил рубашки. На следствии Оболяев рассказывал, что ему не хотелось ехать на Иргиз, ибо он «как бы предчувствовал беду». Однако Пугачев сумел его уговорить. Сначала они заехали в Исаакиев скит, но ни в самом монастыре, ни на его хуторе никакого «письмянного человека» «не отыскалось» (Оболяев по наущению самозванца «открылся» одному скитскому старцу, что писарь нужен для «государя Петра Федоровича»). Затем, оставив телегу на хуторе, путники поехали верхом в Мечетную слободу. «Малолетный» сын Косова сказал, что отец «хлеб с пашни возит на гумно». По дороге на гумно встретили Косова, и Оболяев оставил Пугачева наедине с кумом, а сам направился по своим делам в Пахомиев скит. От его внимания не укрылось, что Косов, «увидя самозванца, так как бы чего испугался».
— Как Бог тебя выручил из Казани?
— Вашими молитвами.
— Что ты, кум, сюда приехал?
— Приехал к тебе за рубашками.
— Да есть ли у тебя пашпорт?
— Есть.
— Да где ж он?
— Вон у меня пашпорт лежит в телеге для тово, што, видишь, идет дозжик, то, штоб не замочить, и оставил в телеге.
Сообразив, что «кум собирается его изловить», Пугачев под каким-то предлогом быстро убрался с его двора. На слободской околице он нашел Еремину Курицу — тот так и не добрался до монастыря, «замешкавшись» у одного знакомого мужика, — и вместе с ним отправился в Пахомиев скит, где намеревался спрятаться от возможной погони. Косов и впрямь не собирался оставлять кума в покое, а донес на него старосте Мечетной слободы. Тот организовал поиски, к участникам которых позже присоединились монахи Филаретова скита. Укрыться в Пахомиевом скиту не удалось. Не успели Пугачев и Оболяев появиться там, как монахи закричали: «Смотрите! За вами погоня!» Самозванец предложил Оболяеву бежать, но тот говорил:
— Ты поезжай себе. А мне чево боятся и от чево бежать?
Совсем скоро выяснилось, что он очень сильно ошибался.
Пугачев в одиночку бросился к Иргизу и, переправившись на лодке, избавился от преследователей. Нагнав Еремину Курицу, те били его настолько немилосердно, что крики несчастного Пугачев слышал на другом берегу[211].
Следствие по делу Ереминой Курицы продолжалось до 10 января 1775 года. По определению Сената он был бит кнутом, заклеймен и сослан на пожизненное поселение в Кольский острог. Последнее документальное прижизненное известие о нем относится к 1801 году[212].
Вышеописанные события в Мечетной слободе и ее окрестностях произошли 27 августа 1773 года. До начала восстания оставалось без малого три недели. Как же за столь короткое время искра, брошенная Пугачевым, превратилась в пламя пугачевщины?